КОГЕН (Cohen) Герман (1842—1918) — немецкий философ, основатель и виднейший представитель марбургской школы неокантианства.

КОГЕН(Cohen) Герман (1842—1918) — немецкий философ, основатель и виднейший представитель марбургской школы неокантианства. Основные работы: "Теория опыта Канта" (1885), "Обоснование Кантом этики" (1877), "Обоснование Кантом эстетики" (1889), "Логика чистого познания" (1902), "Этика чистой воли" (1904), "Эстетика чистого чувства" (1912) и др. К. начал свою преподавательскую деятельность в университете г. Халле (1865—1875), а с 1875 возглавил после смерти Ф. Ланге кафедру философии в Марбургском универси­тете, где вокруг него сложилась группа последователей и единомышленников, составившая ядро марбургской школы неокантианства. Первые работы К. носили, гл. обр., вторичный, интерпретаторский характер, пред­ставляя собой попытки нового понимания трех кантовских критик. Разработку оригинальных взглядов и со­здание самостоятельной философской системы К. мож­но датировать 1902, когда вышел в свет его главный труд — "Логика чистого познания". В работах К. и его учеников разрабатывается учение, сознательно опираю­щееся на ряд идей и принципов кантианской гносеоло­гии, которая, став однако лишь отправным пунктом для разработки новой системы взглядов, была подвергнута радикальному пересмотру. Прежде всего это касалось гносеологического дуализма "вещи в себе" и явления, кантовской трактовки понятия "данности" и его пред­ставления об ощущении, как основе познания. Перест­роив кантовское учение, К. создал чисто гносеологичес­кую философию, которая не ищет для себя каких-либо предпосылок, существующих вне и независимо от по­знания. Таким образом, философия трансформирова­лась в логику чистого познания, ориентированную на поиски внутреннего систематического единства знания, понимаемого как самостоятельная и бесконечно само­развивающаяся система, в границах которой и разверты­ваются все отношения между частными содержаниями научных положений (включая и отношения между по­знанием и действительностью, субъектом и объектом). Превратив чистую мысль с ее априорными принципами в единственный источник познания (знания) и его пер­воначало (и по форме и по содержанию), К. пришел к выводу, что чистое мышление само строит свой пред­мет, который никогда ему не "дан" извне, а "задан" в ви­де неизвестного, "Икс", проблемы и т.п. Познаватель­ный процесс приобретает, таким образом, характер се­рии актов категорического синтеза, протекающего по априорным законам самого мышления. В результате не-

определенный предмет постепенно определяется, оста­ваясь однако всегда незавершенным и открытым для но­вых серий определений в последующих синтезах. Про­цесс построения предмета чистой мыслью, по К., это од­новременно и построение самого мира (природы), как он построен наукой, ибо другой действительности, кро­ме той, что существует в "напечатанных книгах", т.е. вне мысли, мы просто не знаем. Процесс познания (предмета) приобретает абсолютно проблематичный и, по сути, бесконечный характер — определений неопре­деленного, но определимого предмета. Из импульса, своего рода "икса", задания, способствующего развер­тыванию мышления, он постепенно переходит в статус кантовской "вещи в себе" — вечно недостижимой цели и регулятивной идеи познания. Превратив научное зна­ние по сути в беспредпосылочную систему априорно-логических элементов и их связей, К. в то же время осо­знавал необходимость соотнесения этой системы с не­ким "безусловным", которое бы единственно было спо­собно придать знанию характер всеобщности и необхо­димости. В роли такого "безусловного" не мог выступать факт науки, на который с самого начала была ориентиро­вана логика чистого познания; сам К. неоднократно гово­рил о случайности и условности как факта, так и науки в целом. В поздних работах в роли такого "безусловного" все чаще начинает выступать понятие цели, морального блага и т.п. — нечто абсолютно "запредельное опыту"; то, что затем трансформируется у К. в метафизический принцип абсолюта (идею Блага почти на манер Плато­на). Место трансцендентальных основ познания займет теперь трансцендентная идея, место логики чистого по­знания — ранее отрицаемая метафизика. (См. также Марбургская школа неокантианства.)

Т.Г. Румянцева

КОЖЕВ(Kojeve) Александр (Александр Владими­рович Кожевников; 1901—1968) — французско-русский философ-неогегельянец. Племянник Кандинского. Ро­дился в Москве, эмигрировал из России в 1920 — при­чиной явилась невозможность получения университет­ского образования выходцу из "эксплуататорских клас­сов". Образование получил в Гейдельберге и Берлине, ученик Ясперса (под его руководством в 1926 защитил диссертацию по философии В.С.Соловьева). Знал ки­тайский, тибетский языки и санскрит. С 1926 — во Франции (французское гражданство получил в 1938). В 1932 защитил вторую диссертацию по философии науки (тема — "Идея детерминизма в классической и совре­менной физике"). В 1940—1960-е — сотрудник Минис­терства внешнеэкономических отношений Франции. (Один из премьер-министров послевоенной Франции — Р.Барр — неоднократно именовал себя "учеником" К.)

Определенное время был связан с движением евразий­ства. Разделял ряд идей буддизма хинаяны и философии всеединства. Большая часть трудов К. опубликована по­смертно. Основные работы К.: "Введение в чтение Геге­ля" (1947), "Тирания и мудрость" (1949), "Эссе но пово­ду исторической аргументированности философии язычников" (1968), "Эскиз единой феноменологии пра­ва. Изложение переходного состояния" (написан в 1943, издан в 1981 при поддержке Арона, переведен на ряд языков, включая японский), "Понятие, время, дискурс. Введение в систему знания" (1990) и др. Лекции по фи­лософии Гегеля, прочитанные им с 1933 по 1939 в Выс­шей школе практических исследований, привлекли вни­мание Р.Арона, Батая, П.Клоссовски, Лакана, Мерло-Понти и др., оказав значимое влияние на развитие фило­софии (особенно — экзистенциализма) во Франции. Как отмечал К., "вполне возможно, что будущее мира, а сле­довательно, смысл настоящего и значение будущего действительно зависят в конечном итоге от того, каким образом мы интерпретируем сегодня гегелевские сочи­нения". (По мнению историка французской философии 20 в. В.Декомба, "в той версии, которую дал Кожев, ге­гелевская философия обнаруживает черты, способные соблазнить ницшеанца — в ней появляется дух авантю­ры и риска, она угрожает самой личности, идентичнос­ти мыслящего, выводя его за пределы общепринятого добра и зла".) К. стремился интерпретировать Гегеля с использованием идей марксизма и экзистенциализма, персонифицируя в культуре середины 20 в. возрождение интереса к гегелевской философии, что было вызвано кризисом неокантианских течений, которые вплоть до конца 1920-х оставались доминирующими в универси­тетской философии. Отвергая традиционные интерпре­тации Гегеля, которые видели в его философии разви­тую систему спекулятивного идеализма, основанную на понятии Бога, К. указывает, что за понятиями абсолют­ного духа стоит человек и его конкретная история. Раз­деляя ряд положений философии Хайдеггера, — в част­ности, идеи "человека в мире" и "человека вне мира" — К. трактовал "Ничто" как "не-существование", отмечая при этом, что Хайдеггер не достиг "истинной системы знания", увлекшись тезисами досократиков и занявшись "поэзией". По мнению К., несмотря на то, что уровень "поэзии" Хайдеггера не уступает творчеству Парменида, воспоследовавшую за мыслями последнего концеп­туальную эволюцию философских разработок невоз­можно отменить никакими программами "деструкции" метафизики. Излагая иными словами схему К., гумани­зация "ничто" как определенная философская програм­ма предполагает, что в мире за пределами человеческо­го действия нет ничего негативного. Природа должна быть всецело позитивной. Природное бытие будет опре-

деляться тождеством в традиционном смысле этого сло­ва. По К., природа в отличие от истории не диалектична: натурфилософия полностью изжила себя. Хотя, соглас­но К., остается еще одна возможность: "Если реальная Тотальность подразумевает Человека и если Человек диалектичен, то Тотальность также диалектична". (Крайне важна мысль К. о том, что вещь в качестве ве­щи, о которой говорят, предполагает дискурс, ее обду­мывающий; ср. "интенциональный объект" у Гуссерля. К. пишет: "Взятые порознь Субъект и Объект суть абст­ракции. В реальности — с того самого момента, когда речь заходит о Реальности-о-которой-говорят; и, по­скольку мы говорим о реальности, для нас вопрос может стоять только о Реальности-о-которой-говорят, то, по­вторяю, в реальности существует именно Субъект-познающий-объект или, что одно и то же, Объект-познанный-субъектом".) Нередко именуя свой подход "дуалис­тической онтологией", разработка которой являет собой "задачу будущего", К. имел в виду то, что понятие "бы­тие" не может иметь один и тот же смысл применитель­но к объекту природы или к человеку. В отличие от про­цессов природы, человеческое действие устанавливает связи с ничто. Действующее лицо, совершающее это са­мое действие, выражает не свою волю быть (сохранить свое бытие), но собственную волю не быть (свое жела­ние быть другим). Можно "быть", оставаясь, сохраняя собственную идентичность (случай природного бытия). Можно "быть", не оставаясь тем же самым, стремясь стать "отличным от" (случай природного бытия, "исто­ричности"). В этом случае "различие" суть "действие по изменению". Поскольку допускается действие, смысл которого должен быть уточнен, различие вводится в са­мо понятие тождества. Такая трактовка бытия ("диа­лектическая", по К.) приводит к появлению некоего "не быть", имманентного бытию. К. пишет: "Парменид был прав, говоря, что Бытие есть, а Ничто не есть; но он за­был прибавить, что есть "различие" между Ничто и Бы­тием, и это различие в некоторой мере имеет то же ос­нование, что и Бытие, поскольку без него, без этого раз­личия между Бытием и Ничто, не было бы и самого Бы­тия". (К. имел в виду: определенная мера включенности "ничто" в "сущее" неизбежна, если нам необходимо на­личие различия между ними.) Осмысливая гегелевское понимание "духа" (в пределе могущее быть интерпрети­ровано так: дух суть то, что в философском дискурсе об абсолютном знании само познает себя в статусе субъек­та этого дискурса), К. очертил проблему того, кто гово­рит в философии. И наметил такую линию ответа: бы­тие говорит о самом себе посредством дискурса, кото­рый человек ведет о Бытии. Или: субъект, высказываю­щий философское суждение, репрезентирует не особую личность философа, но сам мир, коему указанный фило-

соф лишь предоставляет возможность высказаться. Ес­ли подобный дискурс позволительно полагать обрати­мым, тогда ясно, что субъект высказываемого тождест­венен субъекту высказывания. Мир не был бы миром, если бы в нем отсутствовал человек. Или: по К., "реаль­ное Бытие, существующее в качестве Природы, порож­дающей Человека, обнаруживающего эту Природу (и себя самого), говоря о ней". То есть появление духа яв­ляется таким образом установлением тождества между предметом, который философ делает субъектом своего высказываемого, и им самим, субъектом высказывания. Гегель открывает это в "Феноменологии". И именно по­тому К. направляет свое исследование не на "Науку ло­гики" и "Энциклопедию философских наук", а на геге­левскую "Феноменологию духа". Антропологизм неоге­гельянства К. виден из его комментария к "Этике" Б.Спинозы. То, что написано в этой книге, по К., воз­можно и истинно, но мы не в состоянии это узнать. Дан­ный труд "не может быть прочитан" и "не мог быть на­писан", ибо Спиноза постулировал истинное как вечное, не объяснив, каким именно образом вечные истины мо­гут быть обнаружены во времени, в каком-либо месте, кем-либо, кому они ранее известны не были. Это сочи­нение должно было быть написано и прочитано вне вре­мени, "в мгновение ока". Как писал К., "Этика" объяс­няет все, за исключением существующей для человека, живущего во времени, возможности написать ее. [...] "Этика", если она истинна, могла быть написана только самим Богом; и, заметим, Богом, лишенным воплоще­ния. Таким образом, отличие Спинозы от Гегеля можно сформулировать следующим образом. Гегель стано­вится Богом в процессе обдумывания и написания "Ло­гики" или, если хотите, именно становясь Богом, он ее пишет, или продумывает. Спиноза же, напротив, должен быть целую вечность Богом, чтобы обрести способ­ность написать или обдумывать свою "Этику". (К. усма­тривал причину депрессии, случившейся с Гегелем меж­ду двадцатью пятью и тридцатью годами, в сопротивле­нии эмпирического индивида по имени "Гегель" угрозе со стороны абсолютного знания.) В основании собст­венной модели истории философии К. разместил конеч­ный набор гегелевских триад: формы языка выступают в облике последовательности "дискурсия — графизм — метризм", формы рассуждений — как "тезис — антите­зис — синтез", структура философского знания — как "онтология — энергология — феноменология". Мир природы, по мысли К., нейтрален и равен себе самому — лежит за пределами человеческого смысла и вне ис­тории. Ориентируясь на поиск "христианских корней" науки Нового времени, К. делал акцент на интеллекту­альных процедурах демифологизации природы, на при­дании динамики статичной картине мира. В предисло-

вии к сборнику произведений Батая К. писал: "Гегелев­ская Наука, вспоминающая и соединяющая в себе исто­рию философского и теологического рассуждения, мо­жет резюмироваться следующим образом: От Фалеса до наших дней, достигая последних пределов мысли, фи­лософы обсуждали вопрос о знании того, должна ли эта мысль остановиться на Троице или Двоице, либо до­стичь Единого, либо, по крайней мере, стремиться к до­стижению Единого, фактически эволюционируя в Диа­де. Ответ, данный на него Гегелем, сводится к следую­щему: Человек, безусловно, однажды достигнет Едино­го — в тот день, когда сам он прекратит существовать, то есть в тот день, когда Бытие более не будет откры­ваться Словом, когда Бог, лишенный Логоса, вновь ста­нет непроницаемой и немой сферой радикального язы­чества Парменида. Но пока человек будет жить как гово­рящее о Бытии сущее, ему никогда не превзойти неуст­ранимой Троицы, каковой он является сам и каковая есть Дух. Что же до Бога, то он есть злой демон посто­янного искушения — отказа от дискурсивного Знания, то есть отказа от рассуждения, которое по необходимос­ти закрывается в себе самом, чтобы сохраняться в исти­не. Что можно на это сказать? Что Гегельянство и Хрис­тианство, по сути своей, являются двумя несводимыми далее формами веры, где одна есть вера Павла в Воскре­сение, тогда как другая представляет собой веру зем­ную, имя которой здравый смысл? Что Гегельянство есть "гностическая" ересь, которая, будучи тринитарной, незаконным образом отдает первенство Св. Духу?". (Учение Гегеля трактуется К. как своеобычная ересь гностического образца, ставящая Историю в ранг выс­шего смысла мира и полагающая Бога-Отца и Бога-Сы­на зависимыми от Бога—Духа Святого суть человечес­кого разума.) К. утверждает, что "Феноменология духа" представляет собой размышление о значении деятель­ности Наполеона, который распространил и утвердил в Европе идеалы Французской революции. Эти идеалы пришли на смену идеалам христианства, в результате чего на место Бога был поставлен разум, а человек по­лучил возможность действовать в качестве самостоя­тельного индивида. Христианство и буржуазное обще­ство, возникшее в результате деятельности Наполеона, являются различными стадиями попытки разрушения фундаментального конфликта, лежащего в основании истории — между господином и рабом. Уделяя при­стальное внимание четвертой главе "Феноменологии духа", К. рассматривает конфликт между господином и рабом как центральное событие истории, которое опре­деляет ее развитие и устанавливает ее цель. Мир чело­веческой истории, по К., начинается с "борьбы за при­знание", в результате коей победившие становятся гос­подами, а побежденные — под угрозой смерти — выби-

рают удел рабства. Господин, победивший раба в борь­бе, обретает вместе с этим, по мысли К., качества чело­века. Именно и только отрицающие действия человека созидают позитивную историю. И в этом контексте важнейшим моментом является человеческое отрицание себя ("не будь тем, кто ты есть, будь противоположнос­тью этого"). Сущность человека, утверждает К., заклю­чается в том, что он способен поставить желание побе­дить выше желания выжить. Таким образом, в фигуре господина психологическая, моральная реальность бе­рет верх над реальностью биологической. Раб не являет­ся человеком в силу того, что он заботится о выживании больше, чем о победе, в силу этого его биологическая сущность преобладает над моральной. В то же время, господин парадоксальным образом не достиг основной цели — признания своей человеческой сущности, т.к. оно может прийти лишь со стороны раба, который, од­нако, признает в господине лишь биологическую силу, а не его человеческие качества. Более того, в конечном счете биологическая реальность господина — его те­ло — берет верх над его человеческой сущностью, т.к. он предоставляет всю деятельность по освоению приро­ды рабу. (Впоследствии посткожевский дискурс извест­ным образом трансформировался: современный буржуа трактуется в качестве презренного существа: как осво­божденный раб, как раб-вольноотпущенник, скрываю­щий в себе господина. Или, по самому К., "буржуа не является ни рабом, ни господином; будучи рабом Капи­тала, он — раб самого себя".) Раб, согласно К., развива­ет свои человеческие качества, ибо развитие личности происходит в результате негации природы. К. эксплици­ровал собственное понимание "действия" посредством интерференции понятий "борьба" и "труд". Последний трактовался им как борьба, сопряженная с насилием над природой. Любое действие, по К., суть противопостав­ленность противнику. Производя действие и — соответ­ственно — его следствия, мы меняем мир. Новизна воз­можна лишь через действие, которое, в свою очередь, возможно лишь как "противодействие". Так понимаемая негативность, согласно К., и конституирует свободу как таковую. Как констатировал К., "... если Свобода онто­логически является Негативностью, то лишь потому, что она может быть и существовать только как отрицание. Для того же, чтобы быть способным отрицать, нужно, чтобы было что отрицать: существующая данность. [...] Свобода состоит не в выборе между двумя данностями: она есть отрицание данного как данного, каковым явля­емся мы сами (в качестве животного или в качестве "олицетворенной традиции"), и как данного, каковым мы не являемся (и которое есть естественный и социаль­ный Мир). [...] Свобода, реализующаяся и проявляюща­яся в качестве диалектического или отрицающего Дей-

ствия, уже в силу этого является в сущности творчест­вом. Ведь отрицание данного, не приводящее к ничто, означает создание чего-либо, что еще не существовало; но как раз это-то и называется "творить". История как летопись борьбы и труда завершается, согласно К., в ре­зультате установления человеком тотального контроля над природой, окончанием борения за сырьевые ресур­сы и жизненные шансы. (Не исключал К. и такую пер­спективу, когда "конец истории" окажется не "царством Мудреца", а сообществом "машиноподобных" людей — "удовлетворенных автоматов".) Согласно К., "... Абсо­лютное Знание, т.е. Мудрость, предполагает полный ус­пех отрицающего Действия Человека. Это Знание воз­можно только: 1) во всеобщем и гомогенном состоянии, в котором каждый человек не является внешним по от­ношению к другому и в котором не существует никако­го не уничтоженного социального сопротивления; 2) в рамках Природы, покоренной трудом Человека, Приро­ды, которая не сопротивляется более Человеку, не явля­ется чуждой ему". Именно как имеющая начало и конец история может быть подвластна осмыслению: все геге­левские абсолюты укоренены в ней и сводимы к выбору людьми между жизнью и смертью. (Данная схема отри­цает христианство, элиминируемое, по К., из строя культуры процессами исторического становления, по­добно тому как оно само, в свое время, "упразднило" языческих божеств. Как полагал К., истинным является то, что удается осуществить, ложно то, что терпит не­удачу. Данный критерий внутренне присущ истории: иными словами имманентен, а не трансцендентен ей. В этом контексте К. именует свою позицию "атеизмом", зеркально противопоставляя его в качестве антитезиса христианской теологии. По мысли К., для Гегеля "все, что говорит христианская теология, является абсолютно истинным при условии, что оно применяется не к транс­цендентному воображаемому Богу, но к реальному Че­ловеку, живущему в мире".) По схеме К., в то время как господин постепенно подвергается деградации, раб, су­ществуя в борьбе с природой на грани жизни и смерти, познает фундаментальное измерение человеческой си­туации: постоянное угрожающее присутствие небытия, смерти. Подобная экзистенциалистская трактовка Геге­ля соединяется у К. с идеями Маркса: раб, в конечном счете, должен занять место господина, преодолев как эпоху христианства, так и эпоху буржуазного государст­ва, в которую господин и раб существуют оба как псев­дорабы: первый становится богатым неработающим че­ловеком, а второй — бедным работающим человеком. И тот, и другой являются псевдо-рабами в силу их зависи­мости от Капитала. Однако если для Гегеля разрешение конфликта приходит вместе с Наполеоном, который раз­рушает социальные институты предшествующей эпохи

и приводит историю к завершению (в интерпретации К. Наполеон представляет собой Сознание, а Гегель, размышляющий о нем, — Самосознание), то для К. ис­торию завершает Сталин: "Просто Гегель ошибся на пятьдесят лет. Конец истории — это не Наполеон, это — Сталин, и я должен был возвестить об этом — с той единственной разницей, что я никак не мог бы увидеть Сталина на коне под моими окнами". Вплоть до конца 1930-х К. называл себя "убежденным сталинистом" (ср.: К. нередко именовал Господа Бога собственным "кол­легой"). Размышляя о "конце истории", о грядущей постистории, К. отмечал: "На самом деле конец чело­веческого Времени или Истории, т.е. окончательное уничтожение собственно Человека или свободного и ис­торического Индивида, означает просто прекращение Действия в наиболее определенном смысле этого слова. Что на практике означает следующее: исчезновение кро­вавых революций и войн. А также и исчезновение Фило­софии: поскольку Человек по сути своей больше не ме­няется, то нет более оснований и для того, чтобы изме­нять (истинные) принципы, лежащие в основе познания Мира и Я. Все же прочее может бесконечно меняться: искусство, любовь, игра и т.д., короче, все, что делает Че­ловека счастливым". По мнению К., Маркс был близок к истине в критике капитализма начала — середины 19 в., но в 20 в. "единственным великим ортодоксальным марксистом" может считаться лишь Г.Форд. Социализм, по К., — в отличие от бурно развивающегося капитализ­ма — являет собой провинциальную версию индустри­ального общества с весьма туманными экономическими перспективами. Как полагал К., только интеграция эко­номик западных держав, преодоление "национализма" и выработка ими единой политической стратегии способ­ны обусловить победу "окончательного государства" ев­ропейского типа (у К. — "универсального, гомогенети­ческого, однородного государства") над сталинским со­циализмом (по К., "с Лысенко и т.п."). Видимо, основ­ной философской интенцией, инициированной К. в ев­ропейской традиции, выступила (помимо оригинальной антропологической версии гегельянства) его "террорис­тическая модель истории". К. полагал, что "между тира­ном и философом нет значимой разницы": лишь суета жизни не позволяет человеку быть одновременно и тем, и другим. Тиран суть государственный деятель, стремя­щийся реализовать в мире некую философскую идею. А посему: поскольку истинность философской идеи изме­ряется ее осуществлением в истории, постольку тиран, осуществляющий террор во имя торжества идеи, прав. По мысли К., это присуще любой современной тирании: каждый владыка имеет обыкновение ссылаться на идео­логические соображения. Основой философии террора тем самым выступает прагматическое определение ис-

тины: "истинное есть результат". Как отмечал К., "что же в конечном итоге есть мораль Гегеля? [...] Она есть то, что существует в качестве того, что существует. Лю­бое действие, будучи отрицанием существующей данно­сти, является дурным: грех. Но грех может быть про­щен. Каким образом? Посредством успеха. Успех оправ­дывает преступление, поскольку успех — это новая ре­альность, которая существует. Но как можно судить об успехе? Для этого нужно, чтобы История закончилась". Для К. "конец Истории" являлся "смертью Человека" — последним следствием "смерти Бога". Дорога к идеям поворотных 1960-х была обозначена.

A.A. Грицанов

"КОЗЕЛ ОТПУЩЕНИЯ" ("Le bouc émissaire". Paris, 1982) — книга Жирара, посвященная детальному анализу феномена "жертвенного кризиса", а также меха­низмов его разрешения. Книга состоит из пятнадцати глав и начинается с рассмотрения так называемых "тек­стов преследования", возникших в европейском средне­вековье в периоды массовых бедствий и объявлявших виновниками этих бедствий евреев. Под "преследовани­ями" понимаются насильственные действия типа охоты на ведьм, в своих формах легальные, но обычно еще и поощряемые перевозбужденным общественным мнени­ем. Это приводит к возникновению толп, т.е. спонтан­ных человеческих объединений, способных полностью заменить собой пошатнувшиеся общественные инсти­туты или оказывать на них непреодолимое давление. Причины преследований могут быть как внутренними (например, социальный или религиозный конфликт), так и внешними (например, засуха или наводнение). Од­нако, каковы бы ни были причины кризисов, все они протекают принципиально одинаковым образом: проис­ходит стирание (исчезновение) социальных и культур­ных различий. Последующая история расширила набор возможных бедствий и, соответственно, умножила чис­ло "текстов преследования", которые становятся при­вычным элементом не только массового сознания, но и некоторых идеологических систем. В обществе, не на­ходящемся в кризисе, впечатление существования внут­ренних различий возникает одновременно из их реаль­ного наличия и из функционирования системы символи­ческого обмена, которая, находясь перед лицом угрозы перестать быть системой обмена, скрывает элементы тождества и взаимности, обязательно имеющиеся в ее составе. Нетрудно видеть, что культура является именно такой системой символического обмена, и в ее границах многие отношения, — например, брачные или товарно-денежные — почти всегда выглядят как обмен между изолированными, не тождественными друг другу субъ­ектами. Когда общество переживает кризис, взаимность

и тождество становятся зримыми не только в "позитив­ных" ("объединяющих") отношениях, которые заменя­ются непосредственным обменом (бартером), обнажаю­щим неразрывную взаимозависимость субъектов обме­на. "Негативные" ("разъединяющие") отношения также открывают механизмы взаимности, лежащие в их осно­ве: тождественность друг другу непримиримых сопер­ников. Поскольку речь идет о социальном кризисе, воз­никает сильный соблазн объяснить его возникновение исключительно социальными и даже моральными при­чинами. Хотя все субъекты причастны к исчезновению социальных и культурных различий, они, вместо того, чтобы обвинять в этом себя, обвиняют либо общество в целом, либо неких других индивидов, представляющих­ся вредоносными без каких-либо на то причин. На пер­вый взгляд обвиняемые кажутся многообразными, но у них есть некоторое общее свойство. Им приписываются, прежде всего, преступления, связанные с насилием, и в этот разряд попадают такие социальные персонажи, как правитель и вообще все носители символа высшего ав­торитета. Затем сюда относятся люди, которым припи­сываются преступления сексуального характера — из­насилование, инцест и т.п., а также нарушители сексу­альных норм, господствующих в данной культуре. И, наконец особое внимание уделяется преступлениям в религиозной сфере, в особенности, осквернению свя­тынь. Преследователи объявляют некую группу людей или даже одного человека крайне вредными и опасными для всего общества, что позволяет перебросить мост между слабостью обвиняемых и мощью всего общества. Толпа всегда ищет не подлинные, а доступные ее пони­манию причины, поскольку она мечтает очистить обще­ство от всего, что, по ее разумению, его "засоряет" — от "предателей" и "изменников", которые подрывают его изнутри. В средние века соответствующие "тексты пре­следования" приписывают евреям: отравление рек и ко­лодцев, а также "дурной глаз". И то, и другое, как счита­ется, способно принести вред огромному количеству людей, причем проявления этого вреда могут толковать­ся весьма широко. Никакое алиби не признается, потому что физическое присутствие обвиняемого на месте пре­ступления не считается необходимым доказывать. Кро­ме того, жертва толпы должна быть случайной. Обвиня­емый может и в самом деле быть преступником, но не его реальные преступления важны для толпы. Нет, как считает Жирар, таких обществ, в которых этнические и прочие меньшинства не подвергались бы более или ме­нее четко выраженной дискриминации или даже пресле­дованиям. Критерии выбора объекта преследований не относятся только к чисто физическим особенностям. Болезнь, безумие, генетические уродства и даже обыч­ные физические недостатки возбуждают преследовате-

лей. "Ненормальность" — социальная, физическая, ду­ховная — становится главным признаком для выбора жертвы. Поэтому сюда попадают даже богатые и могу­щественные, что обычно толкуется как священный бунт против угнетателей и т.д. Таким образом, ответствен­ность за исчезновение социальных и культурных разли­чий возлагается на жертву потому, что она обвиняется именно в стирании этих различий. Но выбор жертвы обусловлен ее специфическими качествами. Нет такой культуры, в границах которой каждый не чувствовал бы себя отличным от других и от всех вообще и не считал бы такие различия легитимными и необходимыми. Од­нако современный интерес к понятию различия — это для Жирара абстрактное выражение некоторого способа видения, который является общим для всех культур. Вы­бор жертвы обусловлен не внутрисистемными, а внеси­стемными различиями. Иными словами, речь идет о воз­можности для системы утратить внутрисистемные раз­личия, стать хаосом, россыпью элементов, вообще не отличаться ни от чего и, следовательно, перестать суще­ствовать в качестве системы. Внесистемному объекту, каким-либо образом попавшему в систему, нет места в иерархии системных отношений, а потому он потенци­ально претендует на любое место и, тем самым, стирает внутрисистемные различия. Следовательно, именно внесистемные отличия угрожают системе, так как они предвещают ее разрушение, указывают на ее хрупкость и смертность, на ее "иное". Точно так же, этническим, религиозным и прочим меньшинствам приписывается отсутствие не отличий как таковых, а отсутствие "пра­вильных" отличий, и в пределе — полное их исчезнове­ние: им нет места в системе, так как у них нет фиксиро­ванной, отличной от остальных социальной ячейки. К примеру, чужеземцы не в состоянии уважать "истин­ные" отличия "коренной культуры", они говорят на та­ком языке, который стирает все действительно значи­мые различия языка данной культуры и т.д. Ненависть направлена не на отличия, а на их недостаток: в чужаке видится не "номос", пусть даже отличный от господст­вующего в том обществе, в которое он вторгся, а полная "аномия". Между тем, все говорят, что преследованиям подвергаются отличия, и это не обязательно точка зре­ния жертвы, которая обычно действительно считает се­бя "белой вороной". Это, подчеркивает Жирар, — веч­ная позиция тех культур, которые делают себя абстракт­но универсальными путем реального отказа от универ­сализма и видят себя только под маской борцов против всяческих преследований. И в предельно закрытых культурах люди считают себя свободными и открытыми всему универсальному: их единственный в своем роде характер заставляет их даже самые ограниченные обла­сти культуры видеть изнутри в качестве неисчерпаемых.

То, что угрожает этой иллюзии — всякая "инород­ность", и она вызывает страх и стремление к преследо­ваниям. Так что навязчивая идея преследователей, счи­тает Жирар, — это всегда отсутствие отличий в рамках некоей системы, каковой и является всякая культура. На основе проделанного анализа Жирар обращается к ис­следованию мифологии для того, чтобы показать нали­чие преследований в тех культурах, которые считаются примитивными. Он считает, что существуют докумен­ты, свидетельствующие о наличии преследований в этих культурах, однако мы не можем их расшифровать. Эти документы — мифы, и Жирар обращается к рассмо­трению в свете своей гипотезы тех мифов, которые на­шли отражение в трагедии Софокла "Эдип-царь". В ито­ге этого рассмотрения он обнаруживает все те элемен­ты, которые характерны для средневековых "текстов преследования": исчезновение социальных и культур­ных различий, преступления (действительные или мни­мые), ведущие к исчезновению этих различий, выбор жертвы, которая в качестве таковой имеет свойство, обо­значаемое как "отсутствие внутрисистемных отличи­тельных признаков" и, наконец, применение насилия к жертве с целью ее уничтожения и, тем самым, очищения общества, т.е. восстановления утраченных социальных и культурных различий. Одним из элементов, объединя­ющим уже расшифрованные "тексты преследования" и мифы, является образ чудовища. Романтизм видел в чу­довище всего лишь продукт фантазирования, т.е. некий чистый вымысел. При этом под "фантазией" (воображе­нием) понималась человеческая способность создавать такие образы, которых нет в действительности. Однако анализ мифов не подтверждает такую точку зрения. Ми­фические чудовища всегда представляют собой комби­нацию или смешение существующих форм и сращенность этих форм — отличительная особенность чудови­ща. Чудовища, считает Жирар, должны быть поняты, исходя из процесса исчезновения социальных и куль­турных различий, т.е. процесса, оказывающего воздей­ствие не на саму действительность, а на ее восприятие людьми. Взаимозависимость участников конфликта при ускорении чередования их позиций не только создает впечатление тождественности друг другу этих участни­ков, но и своим "мельканием" разлагает на части само восприятие, уподобляя его восприятию человека, испы­тывающего головокружение. Фрагменты восприятия за­тем соединяются произвольным образом, что вызывает неустойчивую галлюцинацию чудовища, которая стре­мится кристаллизоваться в устойчивых формах, по­скольку воспоминания об увиденном происходят уже в мире, который вновь обрел устойчивость. Так жертва и чудовище объединяются: ведь отсутствие отличий, ха­рактерное для жертвы, — это уродство, т.е. чудовищ-

ность, которая становится как физической, так и духов­ной. Но "чудовищная жертва", будучи убита, исцеляет общность. Поэтому в мифах жертва не только вызывает ненависть, она еще и обожествляется. Напротив, в сред­невековых и современных "текстах преследования" жертва уже не обожествляется, она — только ненавист­на. Но в обоих случаях жертва выступает в качестве "К.О.". Это словосочетание означает одновременно и невиновность жертвы и сосредоточение на ней коллек­тивного насилия, которое в конце концов ее уничтожает. Такое понимание является для Жирара расширитель­ным, выходя за узкие рамки конкретного ритуала жерт­воприношения у древних евреев. Конечно, "К.О." не ус­траняют реальных бедствий. Но некогда они устраняли "дурную взаимность", превращая ее в "благодатную", и, вместе с тем, создавали иллюзию воздействий на под­линные причины несчастий. Мифы отличаются от "тек­стов преследования" лишь одной особенностью — эф­фективностью процесса преследования и уничтожения жертвы. Затем этот процесс становится все менее и ме­нее эффективным. Уже в средневековых текстах мифи­ческое сакральное, происходящее из убийства жертвы и исцеляющее общество, слабеет буквально на глазах. Для более убедительного анализа следствий высказан­ных положений Жирар обращается к рассмотрению су­ти магии и разнообразных мифологических сюжетов. На основе этого анализа делается вывод, согласно кото­рому все религиозные формы, идеи и институции пред­ставляют собой отражение исключительно "успешных" актов насилия, — успешных в отношении их социаль­ных последствий, приводящих к миру внутри общества. Что касается мифологии, то ее суть понимается как вос­поминание об этих актах насилия, которые своим "успе­хом" заставляют совершивших их людей определенным образом их воспроизводить, тем самым воспроизводя и сакральное как метаморфозу насилия, ставшего не раз­рушительным, а созидательным. При переходе от поко­ления к поколению такое воспоминание некоторым об­разом эволюционировало, не оно никогда не открывало свою главную тайну: как оно исказило действительно происходившие события. Сфера "религиозного" и все культуры скрывают реальные акты насилия для того, чтобы обрести и сохранять эти акты в качестве собст­венных оснований. В этом контексте Жирар обсуждает возможности научного осмысления механизмов сокры­тия первоначального насилия. Разрушительное знание об этом насилии становится доступным не в спокойные периоды, а в периоды кризисов, когда оно само испыты­вает воздействие "жертвенного" или "квазижертвенно­го" переустройства культуры, которое происходит в ус­ловиях пароксизма беспорядка. Однако, по мнению Жи­рара, силам, затемняющим изначальное насилие, проти-

востоит сила, это насилие открывающая. И все же боль­шинство исследователей видит лишь затемнение, а не откровение оснований человеческой культуры. Это от­кровение, убежден Жирар, дано в Библии как единстве Ветхого и Нового Заветов. Более того, евангелия — это не мифы, как считают "объективно мыслящие" ученые, а именно универсальная сила откровения, которая не­возможна без ветхозаветной части Библии. В частности, в псалмах, на которые постоянно ссылаются евангелия, жертва впервые получает право голоса, впервые стано­вится говорящей. Во всех культурах, кроме древнеев­рейской, жертва не имела права говорить: достаточно сравнить между собой казнь Сократа и Иисуса Христа. Они оба — "К.О." для своих сообществ. В случае Со­крата "истинная" философия не вмешивается в его су­дебное дело на стороне обвинителей, не подпадает под чары, присущие ауре всякого "К.О.". Напротив, в случае Иисуса Христа налицо власть толпы, подчиняющая се­бе даже его учеников. Отречение апостола Петра обус­ловлено не его личными качествами, а непреодолимым влиянием на людей самого действа — преследования жертвы. Это влияние проявляет себя и в средневековой охоте на ведьм, и в показательных процессах, характер­ных для тоталитарных режимов. Тем не менее, не Со­крат и не философия, и не Иисус Христос открывают суть насилия. Подчеркивая невиновность Иисуса Хри­ста и акцентируя внимание на Страстях Господних, евангелия открывают случайность выбора жертвы. При этом есть множество способов не видеть того, что на са­мом деле открывают евангелия. Так, психоаналитики, изучая толпу преследователей, говорят о "мании пре­следования" и, будучи уверенными в своем "диагнозе", опираются на авторитет всех фрейдов, всех Марксов, всех ницше нашего времени. И то, что откровение, со­держащееся в евангелиях, не видно с первого взгляда, свидетельствует о бессознательной природе механизма, элементом которого является "К.О.": "ибо не знают, что делают" (Лк 23:34). Это, считает Жирар, — первое в ис­тории упоминание бессознательного, что, однако, вопре­ки привычным интерпретациям, отнюдь не означает, будто преследователи должны быть прощены. Все по­следующие определения бессознательного являются ос­лабленными вариантами евангельского определения по той простой причине, что они либо отодвигают на вто­рой план аспект преследований (как у Фрейда), либо во­обще устраняют его (как у Юнга). В евангелиях налицо все элементы "жертвенного кризиса", однако новозавет­ные тексты имеют результатом не признание правоты преследователей, как в мифах, и не "философское отно­шение" к происходящему, как в случае Сократа, а вос­стание против преследователей, откровение об их не­правоте. Для уточнения своей позиции Жирар обраща-

ется к современным политическим процессам. Соци­ально-политическая структура разделяется на офици­альную власть и массу. В обычных условиях первая группа господствует над второй, в ситуации кризиса — наоборот. При этом масса (толпа) не только господству­ет, но и представляет собой некий тигель, в котором "расплавляются" даже самые устойчивые властные ин­станции. Толпа действует стандартным образом: унич­тожает все различия, всасывает в себя и переваривает буквально все, чтобы затем возникла новая кристалли­ческая структура. Необходимым элементом этого про­цесса является "К.О.", необходимый для трансформа­ции разрушительного насилия в созидательное, т.е. в са­кральное. И все же, прибегая к насилию, революционе­ры обнаруживали его неэффектиность, и социально-по­литическая структура, основанная на насилии, может продолжать существовать, только опираясь на террор. Все объясняется просто: для того, чтобы "изменить мир", жертвенные механизмы должны пребывать в тени. Следовательно, они уже не пребывают в тени, и это — ре­зультат евангельского откровения. Однако для того чтобы использовать это откровение в борьбе против миметиче­ского соперничества путем разделения соперников, нуж­но его само разделить на части. Ведь оставаясь неразде­ленным, оно оказывается силой объединения, мира, а на фрагменты оно должно распадаться, если должно стать силой разделения, войны. Наш мир, подчеркивает Жирар, полон христианских ересей и сект потому, что, будучи од­нажды превращено во враждующих между собой двой­ников, евангельское откровение оказывается мощнейшим оружием. Обращаясь к детальному доказательству отли­чия евангелий от "текстов преследования" и, тем более, мифов, Жирар рассматривает смысл таких сюжетов, как отсечение головы Иоанна Крестителя и отречение апос­тола Петра в свете концепции "жертвенного кризиса". Эти сюжеты, а также события вокруг них, относятся к проявлениям миметического процесса — источника вся­кого беспорядка в человеческом обществе, но и источни­ка всякого порядка. В этом же ключе анализируются Страсти Господни, а также представление о дьяволе и бе­сах. В множественности бесов Жирар усматривает структуру и способы поведения толпы преследователей с ее разрушительным мимесисом. При этом евангелия харак­теризуются как высшее знание о человеческом поведе­нии и его причинах, превосходящее современные психо­логические, социологические, этнографические и про­чие теории. В частности, в евангелиях объединяются особенности поведения отдельных людей и человечес­ких групп с силами, остающимися недоступными и на­зываемыми бесами. Постулировать наличие беса — зна­чит признавать действие на человека некоторой силы желания и ненависти, зависти и ревности. Поведение

беса понятно потому, что он — обезьяна Бога. Бесовская природа транса, одержимости, истерии, гипноза сводит­ся к одному — конфликтному мимесису. "Дьявол" явля­ется главным обозначением силы разъединения и одно­временно силы жертвенного объединения в человечес­ких сообществах. Именно поэтому дьявол — "отец лжи": он скрывает невиновность жертвы и на этой осно­ве объединяет людей после ее коллективного убийства. Поклонение дьяволу выражается в стремлении к гос­подству над миром, т.е. в пребывании в состоянии идо­лопоклонства и взаимной ненависти. Действие еванге­лий, подчеркивает Жирар, начинается, прежде всего, в фигуре мученика. Но, став государственной религией при императоре Константине, христианство само пре­вратилось в преследователя, и санкционированное ре­лигией насилие оказывается монополией христианского мира. В 18—19 вв. западная культура сделала науку идо­лом для того, чтобы, как считает Жирар, с большими удобствами поклоняться самим себе. При этом люди на­уки считали себя создателями автономного научного ду­ха, заменив древние мифы идеей прогресса, т.е. мифом о бесконечном превосходстве "современности", о чело­веке, освобождающемся и обожествляющемся своими собственными силами. Однако, люди не потому пере­стали преследовать ведьм и колдунов, что изобрели на­уку. Напротив, они изобрели науку именно потому, что перестали преследовать ведьм и колдунов. Жирар убеж­ден, что и экономический дух, т.е. дух предпринима­тельства, также является продуктом действий еванге­лий. Тем не менее, современная культура противится евангельскому откровению: ведь никакие системы мыс­ли не в состоянии постичь мысль, способную ее разру­шить. Дьявол обманывает людей, заставляя их обвинять невинные жертвы. Утешитель — Святой Дух — это не обвинитель, а защитник, что, собственно, и означает греческое слово "Параклет". "Дух истины" говорит от имени жертвы и ставит себя на ее место. Жирар счита­ет, что после крестной смерти Иисуса Христа прибли­жается конец насилия, и времени, чтобы принять еван­гельское откровение перед лицом надвигающегося апо­калипсиса, человеческого, а не божественного по своей сути, остается все меньше. (См. Жирар.)

А. И. Пигалев

КОЙРЕ(Коyre, настоящая фамилия Койранский) Александр (1892—1964) — французский философ и ис­торик науки русского происхождения. Лидер интернализма, объясняющего развитие науки имманентными самой науке интеллектуальными факторами. Занимался также историей русской философской мысли. Учился у Гуссерля, однако истоки его собственной концепции ле­жат в критически переосмысленных работах Брюнсвика

и Мейерсона. По своим методологическим интенциям, некоторым тематизмам и проблемам философская пози­ция К. близка идеям франкоязычного неореализма, ос­новы которого были заложены Башляром (с которым К. поддерживал дружеские отношения). Центральной же фигурой в истории философии для К. всегда оставался Платон. К. резко оппонировал кумулятивистской версии развития науки, прежде всего представленной в работах П.Дюэма (Дюгема), в частности, и позитивистской ме­тодологии в целом. Идеи К. (наряду с критическим ра­ционализмом) оказали прямое влияние на формирова­ние постпозитивистского дискурса "исторической шко­лы" в философии науки, прежде всего на концептуали­зацию таких понятий в методологии Куна как "парадиг­ма", "нормальная наука", "научная революция". Среди непосредственных учеников К. — И.Коэн, совместно с которым он подготовил к изданию критически отредак­тированные "Математические начала натуральной фи­лософии" Ньютона (вышли в свет в двух томах в 1972), и Р.Татон, отредактировавший четырехтомную "Всеоб­щую историю науки". Коэн и Татон инициировали изда­ние коллективного двухтомного сборника статей в честь семидесятилетия К. Родился в Таганроге, учился в гим­назиях Тифлиса (Тбилиси) и Ростова-на-Дону. Для про­должения образования выехал в 1908 за границу. В 1909—1911 в Геттингене К. прослушал курс лекций по феменологии у Гуссерля и по математике у Д.Гильберта. Жил в Париже. В Первую мировую войну воевал добро­вольцем во французской, а затем в русской (до осени 1917) армиях. После войны вернулся во Францию. С 1924 читал курс лекций в Практической школе высших исследований, с которой оказалась связанной вся его по­следующая жизнь. В 1929 получил докторскую степень за работу, исследующую творчество Бёме. В 1930-е ин­тересы К. перемещаются в область истории науки, соб­ственную (философскую, как он ее сам определял) вер­сию которой К. и начал разрабатывать. С 1934 по 1940 он являлся гостевым профессором Каирского универси­тета. Во время Второй мировой войны К. жил в Каире, затем в Нью-Йорке (где работал в Свободной школе высших исследований и Новой школе социальных ис­следований) и Лондоне. После войны вернулся в Прак­тическую школу высших исследований в Париже, воз­главил Центр исследований по истории науки. С 1950 член-корреспондент, а с 1955 действительный член Международной академии истории науки, с 1956 по 1961 являлся ее секретарем, редактировал издававший­ся академией журнал. С 1956 по 6 месяцев в году К. стал проводить в Институте высших исследований в Принстоне (США). В 1962 К. тяжело заболел, что вынудило его прекратить поездки в Принстон. После смерти К. его имя было присвоено Центру исследований по истории

науки в Париже, а Международная академия истории науки учредила медаль его имени, присуждаемую раз в три года за наиболее выдающиеся труды по истории на­уки и техники. Основная работа К. — "Этюды о Гали­лее" (1939, фактически увидела свет в апреле 1940, ши­рокую известность получила лишь после англоязычного издания), заложившая основы интернализма; вышла в трех выпусках ("На заре классической науки", "Закон падения тел — Декарт и Галилей", "Галилей и закон инерции"). Другие работы К.: "Декарт и схоластика" (1923), "Идея Бога в философии Св.Ансельма" (1923), "Философия и национальное движение в России в нача­ле 19 века" (1929), "Очерки истории философских идей в России" (1950), "От замкнутого мира к бесконечной вселенной" (1957), "Революция в астрономии. Копер­ник, Кеплер, Борелли" (1961) и др. Статьи и выступле­ния К. после его смерти были объединены в сборники: "Очерки по истории философской мысли" (1961), "Ньютоновские исследования" (1965 на англ. яз.; 1968 на фр. яз.), "Очерки по истории научной мысли" (1966). Концепция философской истории науки К. предложила ряд фундаментальных методологических принципов ви­дения и интерпретации научного знания, которые могут быть адекватно осмыслены в контексте сложившейся в 1930-е (и окончательно концептуализированной в 1950-е) оппозиции интернализм — экстернализм. Интернализм, идейным лидером которого и выступил К., резко акцен­тировал проблематику развития науки вокруг изменения внутренних (интеллектуальных) факторов, определяю­щих понимание природы знания в конкретных социаль­но-культурных контекстах той или иной исторической эпохи. Знание как таковое (научное знание в том числе и прежде всего) не может быть понято и объяснено из­вне — через аппеляцию к социально-экономическим, технологическим, культурным или историческим при­чинам, на чем в той или иной мере настаивают экстерналисты. Скорее наоборот, внутренняя логика измене­ния науки (знаниевых систем) позволяет осмыслить со­циокультурные изменения, хотя познание остается в це­лом самостоятельной сферой человеческой активности, историей человеческого духа. "Афины, — пишет К., — не объясняют ни Евдокса, ни Платона. Тем более Сира­кузы не объясняют Архимеда или Флоренция — Гали­лея". И далее К. продолжает: "Я считаю, что то же самое верно и для Нового времени и даже для нашего време­ни, несмотря на сближение чистой и прикладной наук... Вовсе не социальная структура Англии 17-го века может объяснить Ньютона и тем более не социальная структу­ра России времен Николая Первого может пролить свет на творения Лобачевского. Это целиком химерическое предприятие, настолько же химерическое, как попытки предсказать будущую эволюцию науки или наук в зави-

симости от социальной структуры или социальных структур нашего общества или наших обществ". Нет прямой зависимости между состоянием общества и со­стоянием науки в определенное время, — утверждает К., — а, следовательно, и научное знание в его динами­ке не может быть объяснено иначе, как из самого себя. В этом отношении интернализм К. наследует установкам "истории идей" и традиции "интеллектуальной истории науки", но и они им радикально переосмысливаются, а тем самым и "преодолеваются". На это нацелены две фундаментальные установки его интернализма: 1) на максимально широкое понимание "внутренней" исто­рии науки, которая не может быть редуцирована к про­стой смене идей и теорий; 2) на единство истории науки, философского и даже религиозного (во всяком случае в некоторых культурах и в определенные эпохи) знаний. Отсюда и сам термин "философская история науки", предполагающий ослабление (если не снятие) демарка­ционных границ между различаемыми типами знания. На конкретном материале К., в частности, показывает, как религиозные штудии Ньютона или мистико-астрологические И.Кеплера напрямую связаны со складыва­нием их научных теорий. (Например, показателен вы­вод, к которому приходит К. в результате анализа взгля­дов Ньютона: "В ньютоновском мире, как и в ньютонов­ской науке, не человек, а Бог есть мера вещей".) Основ­ное же внимание К. уделяет связи философского и науч­ного знаний, акцентируя при этом прежде всего влияние первого на второе. В этом пункте он вступает в резкую конфронтацию с методологией позитивизма, пытавше­гося провести жесткую демаркацию между достовер­ным научным знанием и философией, а само изменение научного знания понимавшего как кумулятивное накоп­ление "добытых истин" (к тому же финально установ­ленных), из которого исключены человеческие заблуж­дения и ошибки. В отличие от позитивизма К. настаивал на том, что изменение интеллектуальной атмосферы той или иной эпохи не есть факт "внешний" по отношению к истории науки, а изменение философских (шире — и религиозных) оснований видения мира предуготавливает саму возможность радикальных сдвигов в научном знании. В частности, прежде всего с факторами этого (экстранаучного) рода (а не только "узкой" научной за­дачей преодоления разрыва между физической и мате­матической астрономией) К. связывал победу интеллек­туальной революции, начатой Коперником. В этой пер­спективе заблуждения и ошибки познающего разума также перестают быть для К. чем-то внешним и случай­ным по отношению к науке, а становятся вполне конст­руктивными (для своего времени, точнее для своей по­знавательной ситуации) элементами развития науки, позволявшими заполнить возникшие и иначе в тот мо-

мент не понятые и не объясненные лакуны в видении исследуемой проблематики (в данном пункте оппониро­вания позитивизму К. весьма близок аналогичной, хотя и несколько иначе реализуемой, установке на "прибли­женный" характер знания Башляра). С точки зрения К., "неудачи столь же поучительны, столь же интересны и даже столь же достойны уважения, как и удачи", они не­разрывно связаны с "историей человеческого духа, упорно преследующего, несмотря на постоянные неуда­чи, цель, которую невозможно достичь, — цель пости­жения или, лучше сказать, рационализации реальнос­ти". История человеческого духа вовсе не может быть представлена линейно, "продвижение мысли к истине происходит не по прямой": "Не нужно забывать, впро­чем, что мысль — вообще, а в переходные эпохи в осо­бенности — может быть темной и смутной, и не терять тем не менее совсем своей ценности. Совсем наоборот, как настойчиво утверждал это Дюгем и как это велико­лепно показал Эмиль Мейерсон, именно в смутности и неясности прогрессирует мысль. Она движется от смут­ности к ясности. Она не идет от ясности к ясности так, как этого желал Декарт". Последнее утверждение К. оказывается в конечном итоге одним из оснований для опровержения и позитивистского тезиса о кумулятив­ном характере развития научного знания, и для концеп­туализации положения о "разрывах" ("мутациях", по К.) в интеллектуальной (в том числе и научной) истории, смене способов самого видения реальности (аналогич­ную идею "эпистемологических разрывов" развивал Башляр). За изменением теорий и идей К. обнаруживает глубинные устойчивые и категориально оформляемые идеальные структуры, позволяющие или не позволяю­щие появиться и концептуализироваться этим теориям и идеям (концепт, близкий "эпистеме" Фуко). Собственно, эти структуры и обеспечивают нам видение мира таким, каким мы его видим, а их изменение суть кардинальная интеллектуальная ломка, предопределяющая, в частнос­ти, изменение "метафизических систем" (смену схем ка­тегоризации мира), вызывающих, в свою очередь, науч­ные революции (анализ познавательных практик в тра­диционных обществах неевропейского типа позволил К. выдвинуть тезис о необязательности наличия науки в европейском смысле слова в иной культуре). Последние есть, следовательно, результат радикальных "мутаций человеческого интеллекта", вызывающих прерыв пре­емственности и требующих перестройки миропонима­ния в целом. С этой точки зрения, физика Нового време­ни (классическая физика) не является продолжением ни античной физики Аристотеля, ни физики парижских но­миналистов, хотя и была бы в силу внутренних законо­мерностей интеллектуального развития невозможна без них. Этот фундаментальный тезис К. первоначально ар-

гументировал через тщательный анализ радикальной смены парадигматики Галилея, являвшегося в начале сторонником физики парижских номиналистов, но став­шего подлинным, с точки зрения К., основоположником классической физики. В этом же ключе в более поздних работах К. исследовал творчество Ньютона и Декарта, оппозицию ньютонианской и картезианской ("математи­ческой физики без математики") физик. Наиболее же полно этот круг идей нашел отражение у К. в его цело­стной концепции научной революции 16—17 вв. Ее суть состояла в разрушении качественно понимаемого ан­тичного » средневекового понятия мира как Космоса и заменой его понятием мира как количественно опреде­ляемого в абстрактном, изотропном и гомогенном про­странстве. Идея Космоса предполагала представления о завершенности его структуры, его иерархической упо­рядоченности и качественной дифференцированности. Новоевропейская же идея мира стала исходить из пред­ставлений об открытом, неопределенном и бесконечном Универсуме. Если Космос предполагал противопостав­ление иначе организованных двух миров (земного и не­бесного), то новоевропейский Универсум организован в одном уровне реальности. Замена Космоса Универсу­мом потребовала и смены языков их описания, что яви­лось обязательным условием возникновения классичес­кой науки. Если математический язык описания (в тер­минах геометрии Евклида) в конструкции Космоса был применим только для исследования небесного мира, то в конструкции Универсума он стал универсальным язы­ком науки. В античности была возможна лишь матема­тическая астрономия, а физический мир описывался ис­ходя из опыта чувственного восприятия. Новое время, изобретя процедуры экспериментирования как методи­чески организуемого искусства задавать вопросы при­роде и получать на них ответы, сделало не только воз­можным, но и необходимым возникновение математиче­ской физики — основы новоевропейской науки. Отсюда принципиальным для понимания истории науки стано­вится для К. выявление способа (метода), посредством которого научная мысль осознавала себя и противопос­тавляла себя тому, что ей предшествовало и сопутство­вало. А эта установка еще раз возвращает историка на­уки к необходимости исследования "метафизики", а па­раллельно требует переопределения соотношения тео­рии и эмпирии. В этой перспективе обнаруживается, что наука Нового времени концептуализирует в качестве единственных объектов своего оперирования идеализи­рованные абстрактные объекты, которым нет места в ре­альном мире. Эти объекты нельзя получить непосредст­венно из опыта, наоборот, они предшествуют ему и конституционализируют сами исследовательские процеду­ры. Наука принципиально теоретична: "Хорошая теория

построена a priori. Теория предшествует факту. Опыт бесполезен потому, что уже до всякого опыта мы обла­даем знанием того, что ищем. Фундаментальные законы движения (и покоя), законы, определяющие пространст­венно-временное поведение материальных тел, суть за­коны математической природы. Той самой природы, что и законы, управляющие отношениями фигур и чисел. Мы их находим и открываем не в природе, а в нас са­мих". (В этой перспективе, согласно К., прав оказался в конечном итоге, скорее, платонизм, сосредоточившийся на познании души, чем аристотелизм, призывавший к непосредственному познанию вещей, так как новая на­ука может быть понята как "экспериментальное доказа­тельство платонизма".) В лице Галилея и Декарта в на­уке Нового времени линия Платона и Архимеда взяла реванш (известна фраза К.: "Наука есть реванш Плато­на") у линии Аристотеля (как рафинированного выраже­ния установки "здравого смысла") в понимании приро­ды знания. (Саму линию раздела между аристотеликом и платоником К. проводил при этом достаточно своеоб­разно: "...Если вы отстаиваете высший статус математи­ки, если, более того, вы придаете ей действительную ценность и решающее значение в физике, вы платоник. Если же, напротив, вы усматриваете в математике абст­рактную науку и, следовательно, считаете, что она име­ет меньшее значение, чем другие — физические и мета­физические — науки, занимающиеся действительным бытием, если, в частности, вы утверждаете, что физика не нуждается ни в каком другом основании, кроме опы­та, и должна строиться исходя непосредственно из чув­ственного восприятия, что математика должна доволь­ствоваться второстепенной и побочной ролью простого вспомогательного средства, — вы последователь Арис­тотеля".) В наблюдении нам доступны лишь знаки, и только владение определенной методологией, опираю­щейся на "метафизические" идеи ("философскую субст­руктуру", "философский горизонт"), позволяет нам об­наруживать (в эксперименте) существенные факты и от­ношения (отсюда достаточно уничижительная оценка К. методологической программы Ф.Бэкона, которую он, по сути, выводит за рамки современной науки). Однако и сами экспериментальные средства являются, согласно К., "не чем иным, как воплощенной теорией". Точный инструмент (в значительной мере и техника в целом) из­готовляется исходя из потребностей науки, а не возника­ет в результате изменения повседневных практик (в ко­торые он в последующем может быть весьма продуктив­но вовлечен). Отсюда еще один тезис К. о том, что тес­ная связь науки и техники есть существенно современ­ный феномен. И в античности, и в средние века научные и технические сферы развивались автономно. Более то­го, К. показывает, что античность не то чтобы не смогла

породить феномен техники, а просто в ней не нуждалась античная наука в силу логики своего внутреннего разви­тия (она никогда не пыталась математизировать движе­ние земных тел: "...она не допускала возможности, что­бы в этом мире существовала точность и чтобы материя нашего подлинного мира могла предстать во плоти ма­тематического существования..."). В античности и в средние века отсутствовала, утверждает К., сама идея измерения (уже поэтому некорректно в этом отношении говорить об их "неразвитости"), и именно поэтому мир, с которым они имели дело, был миром "приблизитель­ности" (неточности). "Так что, повторим, не техничес­кой невыполнимостью, а исключительно лишь отсутст­вием идеи можно объяснить этот факт" (отсутствия точ­ных инструментов). Таким образом, К. еще раз прихо­дит к выводу о том, что наука, как знание прежде всего теоретическое, озабоченное поиском истины, может быть понята лишь в "своей собственной истории", а эта последняя не есть "хронология открытий или, наоборот, каталог заблуждений", а есть, скорее, целостная история "необычайных приключений человеческого духа". И здесь перед К. возникает новая дилемма. С одной сторо­ны, история духа должна быть взята в его аутентике, са­морепрезентации. С другой — она адекватно видится лишь в определенной временной перспективе, т.е. под­вергается угрозе модернизирующей интерпретации. "Историк проектирует в историю интересы и