ЛЬЮИС (Lewis) Клайв Стейплз (1898—1963) — английский философ, историк культуры, писатель;

ЛЬЮИС (Lewis) Клайв Стейплз (1898—1963) — английский философ, историк культуры, писатель; в современных британских справочниках определяет­ся как "выдающийся моралист", в христианских сло­варях — как "лучший апологет 20 в.". С 1917 по 1954 — учеба и преподавание в Оксфордском (с пе­рерывом в учебе на участие в 1 мировой войне), с 1954 по 1963 — в Кембриджском университетах. Член Британской Академии наук (1955). Основные сочинения: "Аллегория любви" (1936), "Страдание" (1939—1940), "Просто христианство" (1942—1943), "Человек отменяется, или мысли о просвещении и воспитании, особенно же о том, как учат английской словесности в старших классах" (1943), "Размышле­ние о псалмах" (1958), "Любовь" ("Виды любви", 1958—1960), философские эссе, притчи и романы: "Письма Баламута" ("От беса к бесу", 1942), "Бала­мут предлагает тост" (1958), "Расторжение брака" ("Причина развода", 1943); перу Л. принадлежат

также сказочно-фантастические "Хроники Нарнии" и трилогия, созданная на стыке нравственного трак­тата и космической fantasy (по самоопределению Л., "благая утопия"): "За пределами безмолвной плане­ты", "Переландра", "Мерзейшая мощь"; работы по английской филологии и др. Творчество Л. может быть дифференцировано на два периода: ранний, центрированный на анализе семиотизма культуры, и зрелый, характеризующийся ориентацией на христи­анскую философию морали. Однако сквозной темой, определяющей проблематику как первого, так и вто­рого названных периодов, выступает тема любви: ес­ли в 1930-е творческий интерес Л. был сосредоточен на аллегоризме трактовки любви в контексте медиевальной культуры (в вариациях от поэтики трубаду­ров до Чосера), то к 1950-м у него вызревает фунди­рованная христианской аксиологией концепция люб­ви как практического милосердия. Исходная позиция Л. по вопросу знакового механизма функционирова­ния представлений о любви в контексте культуры может быть охарактеризована как аллегорический семиотизм: так, рассматривая куртуазную концеп­цию любви, Л. отмечает, что — наряду с парафразом христианской концепции брака как мистического участия в браке Христа с Церковью, с одной сторо­ны, и "непонятного" (misunderstood) в контексте овидианского возрождения Овидия — с другой, — представления трубадуров о любви могут быть рас­смотрены в качестве игрового аллегорического пара­фраза феодального оммажа: "любовное служение изоморфно моделирует служение феодального васса­ла своему лорду. Общая тенденция может быть кор­ректно описана как феодализация любви", формиру­ющая своего рода дисциплинарно-нормативную сис­тему поведенческих сценариев, отличающихся пре­дельно высокой семиотичностью (см. "Веселая на­ука"). В фокусе научных интересов Л. этого периода находятся также античная, кельтская и скандинав­ская мифология, европейская средневековая и ренессансная литература (вплоть до 16 в.). Начало 1940-х знаменуется для Л. радикальным мировоззренчес­ким поворотом к христианству, который им самим сопоставляется с "обращением", описанным Авгус­тином в "Исповеди", и осмысливается как обретение новой моральной истины, вне которой высшим до­стижением нравственного чувства является лишь "смутная неприязнь к жестокости и денежной нече­стности": по самооценке Л., до обращения к христи­анству "о целомудрии, правдивости и жертвенности я знал не больше, чем обезьяна о симфонии". Вера, по Л., выступает основой личной духовной состоя­тельности, обеспечивая человеку и возможность ос-

таться на высоте в тех ситуациях социального выбо­ра, "когда приходится летать", и возможность уто­лить исконную эстетическую "тоску по прекрасно­му", и психологическую возможность обретения глу­бинного душевного покоя ("не успокоится сердце на­ше, пока не успокоится в Тебе"). Однако главным па­фосом веры остается для Л. пафос моральный, зада­ющий "добро и зло как ключ к пониманию Вселен­ной". Целью моральной эволюции в вере выступает в его трактовке "новое человечество", определяемое как "хорошие люди" — во всей исходной, стертой в обыденном языке и возвращаемой Л. глубине семан­тики этого понятия. "Порою мы попадаем в карман, в тупик мира — в училище, в полк, в контору, где нра­вы очень дурны. Одни вещи здесь считают обычны­ми ("все так делают"), другие — глупым донкихотст­вом. Но, вынырнув оттуда, мы, к нашему ужасу, узна­ем, что во внешнем мире "обычными вещами" гну­шаются, а донкихотство входит в простую порядоч­ность. То, что представлялось болезненной щепе­тильностью, оказывается признаком душевного здо­ровья". Так же, по Л., заблудился и 20 в.; и в этой свя­зи Л. обращается к исконным и глубинным общече­ловеческим нравственным ценностям, объявленным современной культурой "традиционными" в ретро­спективном и, следовательно, упраздняющем смыс­ле: "как ни печально, все мы видим, что лишь нежиз­ненные добродетели в силах спасти наш род... Пусть принято считать все это прекраснодушным и невы­полнимым... сама наша жизнь зависит от того, на­сколько мы этому следуем. И мы начинаем завидо­вать нудным, наивным людям, которые на деле, а не на словах научили себя и тех, кто с ними, мужеству, выдержке и жертве". (В этом контексте сам Л., назы­вавший себя "образчиком былого" и "динозавром", в полной мере выступал носителем моральных ценно­стей традиционного — а значит, непреходящего — плана). Наличие зла Л. объясняет через феномен сво­бодной воли человека: "именно свобода воли сделала возможным зло". Такая постановка вопроса с неиз­бежностью выдвигает и вопрос о том, "почему же тогда Бог дал созданиям своим свободу воли?". По Л., это не просто акт доверия и любви со стороны Бо­га, — наличие свободы есть единственная онтологи­ческая возможность добра как такового: "счастье, ко­торое Бог приготовил для своих созданий, — это сча­стье свободно соединиться с Ним и друг с другом в порыве любви и восхищения... Но для этого создания должны быть свободными", и в этой связи "без сво­боды воли, хотя она и обусловливает появление зла, невозможны истинная любовь, доброта, радость — все то, что представляет ценность в мире". Таким об-

разом, наличие у человека свободы воли свидетель­ствует, по Л., что Бог "считал, что задуманное им стоит риска" (ср. с интерпретацией свободы воли в современной православной философии: прежде все­го, В.Н.Лосский). Избрание зла в акте свободного мо­рального выбора есть, по Л., не что иное, как страда­ние: "страдание — единственное на свете чистое, не­осложненное зло". В этом отношении "врата ада за­перты изнутри", т.е. желание избавления от страда­ний отнюдь не означает для избравшего зло желания делать конкретные шаги по направлению к добру (как желание быть счастливым, по сравнению Л., не означает для завистника сознательного избавления от зависти и обретения счастья). Избрание свободы как таковой феноменологически парадоксально, но глу­боко закономерно оборачивается в этом отношении тотальной несвободой, в то время как самоотречение, напротив, — подлинным обретением себя: избрав­шие зло "обрели свою страшную свободу и стали ра­бами... тогда как спасенные, отрешившись от себя, становятся все свободнее". Аналогичным образом так называемая победа над природой, основанная на доминировании внешних цивилизационных ценнос­тей, оборачивается для человека утратой глубинных изначальных ценностей культуры, т.е. фундаменталь­ным стратегическим поражением: "природа играет с нами хитрую игру. Нам кажется, что она подняла ру­ки вверх, тогда как она собирается схватить нас за горло", и, строго говоря, "победа над природой озна­чает, что одни люди распоряжаются другими при по­мощи природы". Таким образом, "победив природу, человек отменил человека". Важнейшей сферой че­ловеческого существования, где осуществляется раз­ворачивание человеческого страдания (и где, собст­венно, оно только и может быть преодолено), высту­пает для Л. предельно акцентированная и экзистен­циально понятая сфера повседневности: бытие реа­лизует себя через быт, и то, что люди склонны счи­тать мелочами, и есть пространство противостояния добра и зла (ср. с православной концепцией, отрица­ющей деление грехов на "малые" и "большие": грех есть грех, и "малый" страшен именно тем, что вроде бы незаметен; если "большому грешнику" легче уви­деть в себе грех и раскаяться, то "малый грех" зачас­тую "не оплакивается"). В "Письмах Баламута" уму­дренный опытом бес наставляет новобранца: "наби­вай до отказа своего подопечного обычностью ве­щей", — добро же, напротив, дабы не дать ему укоре­ниться в душе, следует сделать как можно более аб­страктным; например, для беса существует возмож­ность "обезвредить" молитвы его подопечного о ма­тери, сделав так, чтобы он "всегда видел их "высоки-

ми и духовными"; чтобы он связывал их с состояни­ем ее души, а не с ее ревматизмом", — тем самым "внимание будет приковано к тому, что он почитает за ее грехи, т.е. тем ее особенностям, которые ему неудобны и его раздражают". Двигаясь в этом на­правлении, можно сделать сферу повседневности поистине убийственной во всей полноте смысла это­го слова — вплоть до прямого его значения ("Причи­на развода"), но вместе с тем именно она открывает для человека безграничное поле возможностей пре­вращения бытового ада в "подобие рая". По Л., если "Бог не дает нам спокойствия и счастья, к которым мы так стремимся" (иначе "уверенность благополу­чия обратит наше сердце к временному"), то он "очень щедр на радость, смех и отдых. Мы не знаем покоя, но знаем и веселье, и даже восторг". Созна­тельное и свободное избрание добра неизменно при­водит человека к победе над страданием: "если вы не помешаете Богу, все в вас, кроме греха, достигнет радости". Понятие радости (joy) выступает для Л. ключевым в этом контексте, становясь основопола­гающим в его апологии ("Настигнут радостью"), ко­свенно сопрягаясь с осуществленной Л. в раннем пе­риоде его творчества аналитикой нормативного тре­бования радости (старопровансальск. — joi) как ос­новоположения любви в куртуазном ее понимании, и неожиданно обретая для Л. глубокий личный симво­лизм, оказавшись позднее именем его любимой и смертельно больной жены (Джой Давидмен; история их краткого супружеского счастья положена в осно­ву до сих пор идущей в английских театрах пьесы). Тот единственный путь, который, по Л., может при­вести к преодолению зла, есть любовь в ее полном, действенном, максимально далеком от абстрактного понимании. (В этом контексте Л. четко очерчивает границу между двумя периодами своего творчества: "Когда я много лет назад писал о средневековой по­эзии, я был так слеп, что счел культ любви литера­турной условностью"). Л. выделяет такие фундамен­тальные формы проявления любви, как: 1) "любовь-нужда", основанная на глубинной потребности ("удовольствии-нужде"). Эта любовь "совершенно верно отражает истинную нашу природу. Мы безза­щитны от рождения. Как только мы поймем, что к чему, мы открываем одиночество. Другие люди нуж­ны и чувствам нашим, и разуму; без них мы не узна­ем ничего, даже самих себя". Любовь к Богу также, "по самой своей природе, состоит целиком или поч­ти целиком из любви-нужды... Выходит, что любовь-нужда, в самом сильном своем виде, неотъемлема от высочайшего состояния духа... Человек ближе всего к Богу, когда он... меньше всего на него похож... На-

ше подражание Богу в той жизни должно быть под­ражанием Христу... Именно эта жизнь, так странно непохожая на жизнь Божественную, не только похо­жа на нее — это она и есть"; 2) "любовь-дар", осно­ванная на желании и творении блага другому ("ее терпение, ее сила, ее блаженство, ее милость, ее же­лание, чтобы другому было хорошо, роднит ее с Бо­жественной любовью... и чем она жертвенней, тем богоподобней"); 3) "другой вид любви, оценочный", основанный на "удовольствии-оценке", т.е. на удо­вольствии, которое не предварено потребностью или желанием: "скажем, вы идете утром по дороге, и вдруг до вас донесся запах с поля или из сада. Вы ничего не ждали, не хотели — и удовольствие яви­лось как дар". В удовольствии-оценке, по Л., "есть признание непреходящей ценности": "когда человек выпьет в жаркий день стакан воды, он скажет: "Да, хотелось мне пить". Пьяница, хлопнувший стакан­чик, скажет: "Да, хотелось мне выпить!" Но тот, кто услышал утром запах цветов из сада, скажет скорее: "Как хорошо!"... В самом примитивном удовольст­вии-оценке есть неэгоистичное начало — ...мы про­сто любим...; мы произносим на секунду, как Бог, что это "хорошо весьма" (Быт. I, 31)". Таким образом, "всегда "любовь-нужда" взывает из глубин нашей немощи, "любовь-дар" дает от полноты, а эта, тре­тья, любовь славит того, кого любит. К женщине это будет: "Я не могу без тебя жить", "Я защищу тебя" и "Как ты прекрасна!". В этом, третьем, случае любя­щий ничего не хочет, он просто дивится чуду, даже если оно не для него". Анализируя в этом контексте такие виды любви, как "привязанность", "дружба", "влюбленность" (см. Секс,Эрос) и "милосердие", и показывая причастность каждого из них Божествен­ному началу, равно как и ограниченность, невозмож­ность отождествления с Божественной любовью, Л. формулирует свое глубинное credo: "в Господе каж­дая душа узнает свою первую любовь, потому что он и есть ее первая любовь", — и если и привязанность, и дружба, и влюбленность, демонстрируя лучшие стороны человеческой натуры, тем не менее оставля­ют простор и для порока (раздражительность, рев­ность, глухота ко "внешнему", выходящему за преде­лы очерченного любовью круга), то любовь в под­линном ее понимании (т.е. будучи сопряженной с ве­рой, позволяющей ей избегать означенных подвод­ных камней), пронизывая бытие повседневности, выступает гарантом преодоления страдания и обре­тения счастья. Более двух десятилетий присутство­вавший в советской культуре в статусе "самиздата", в последнее десятилетие (с 1989) Л. открывается отечественным читателям во всем многообразии

своего творчества: от аналитики семиозиса культуры до нравственной проповеди.

М.А. Можейко