рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

100 ВЛИЯНИЙ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ

100 ВЛИЯНИЙ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ - раздел Философия, Предисловие Редактора Особ...

ПРЕДИСЛОВИЕ РЕДАКТОРА

Особое место, которое занимает Александр Койре среди исто­риков науки – наших старших современников, – определяется как необычностью его судьбы и разнообразием духовных интере­сов, так и влиянием, оказанным им на многих ученых Западной Европы, в особенности Франции, и США.

Александр Владимирович Койре (1892–1964) родился в Та­ганроге 29 августа 1892 г. Среднее образование получил в гимна­зиях Тифлиса и Ростова-на-Дону, где, в частности, получил хоро­шее знание классических и нескольких современных языков. Впоследствии он с равной легкостью говорил и писал по-русски, английски, немецки и французски. В гимназические годы Койре серьезно увлекся философией и в 1908 г. переехал в Гёттинген, где слушал лекции основателя феноменологической школы Э. Гус­серля, своеобразно развивавшего тогда теорию познания, восхо­дящую к идеалистическим системам Платона, Лейбница и Брен-тано. Гуссерль оказал несомненное влияние на мировоззрение молодого Койре. В течение трех лет занятий в Гёттингене он про­слушал также лекции знаменитого Д. Гильберта по математике. Для завершения высшего образования Койре переехал в Париж. Роль, которую сыграло в жизни молодого А. Койре творчество таких видных французских ученых, как П. Таннери (тогда уже покойного), Л. Брюнсвика, П. Дюгема, Э. Мейерсона, трудно пе­реоценить.

Первая мировая война на несколько лет прервала путь Койре в науку. Волонтером он вступил в ряды французской армии, за­тем перешел в русский полк и вплоть до осени 1917 г. сражался с немцами на юго-западном, фронте России. По окончании миро­вой войны Койре вернулся во Францию, где у него уже сложи­лись прочные связи в академической среде. Две работы по исто­рии философии религии, изданные в 1922 и 1923 гг., обеспечили ему первые университетские ученые степени и звания, а объеми­стый труд о немецком философе-пантеисте XV–XVI вв. Я. Бёме (1929) –высшую докторскую степень (docteur d'etat). С 1924 г. А. Койре читает курс лекций в Практической школе высших ис­следований сначала в качестве доцента, а с января 1930 г. «дирек­тора исследований» (directeur de recherches), что примерно соот * ветствует званию старшего научного сотрудника наших академи­ческих институтов. Вся его дальнейшая жизнь, за исключением перерыва, вызванного второй мировой войной, будет связана с деятельностью этой школы.

Итак, первые серьезные работы А. Койре посвящены истории религиозно-философской мысли и истории философии вообще. Особое место в этот период его творчества занимает серия публи­каций, посвященных русским мыслителям И. Киреевскому (1928), А. Герцену (1931), П, Чаадаеву (1927, 1933), а также распрост­ранению идей Гегеля в России (1936). Эти статьи и в еще боль­шей мере две книги: «Философия и национальное движение в России в начале XIX века» (La philosophic et ie mouvement natio­nal en Russie au debut du XIX siecle, 1929) и «Очерки истории философских идей в России» (Etudes sur Fhistoire des idees phi-losophigues en Russie, 1950) – вызвали особый интерес француз­ских читателей, мало осведомленных о различных идеологических течениях в России первой половины и середины прошлого столетия.

В начале 30-х гг. круг интересов Койре перемещается в об­ласть истории науки. Правда, еще в 1922 г. он выступил со ста­тьей о парадоксах Зенона, в равной мере относящейся к истории философии, по теперь историко-научная проблематика выдвигает­ся в творчестве ученого на первый план. Последующие 30 лет своей деятельности Койре занимается исследованием проблем, касающихся истории математики, механики, астрономии, физи­ки, химии. Основное внимание он уделяет развитию научных идей и их взаимосвязей. Анализируя научную революцию Ново­го времени XVI–XVII вв. (от Коперника через Кеплера, Гали-лея и Декарта до Ньютона и Лейбница), Койре попутно рассмат­ривает труды Тартальи, Кавальери, Паскаля, Борелли, Гассенди и т. д.

Он участник многих научных конференций, часто выступает в Париже и вне его как с отдельными докладами, так и с цикла­ми лекций. С 1934 по 1940 г. Койре несколько раз посещает в ка­честве гостевого профессора Каирский университет. Устные и пе­чатные выступления Койре, отличающиеся глубоким научным и философским содержанием, оригинальностью и порой парадок­сальностью выводов, создают ему большой авторитет. И хотя выводы Койре не всегда и, во всяком случае, не для всех прием­лемы, его аргументация неизменно поучительна.

На основе тщательного изучения обширнейшей историко-на-учной литературы Койре создает некоторую общую методологи­ческую концепцию научной революции Нового времени, которая при всей насыщенности его трудов конкретными историческими данными является доминантой всего творчества Койре. Наличие в творчестве Койре глубокой связи между историко-научными и псторпко-философскими интересами свойственно самой его лично­сти как ученого. Именно об этой связи говорится во введении к коллективному двухтомному сборнику статей в честь 70-летия – напиойре,–в котором приняли участие советские авторы',–напи­санном двумя его видными учениками и друзьями И. Коэном и Р. Татоном.

Помимо множества статей, посвященных научной революции, Койре выпустил несколько больших монографий, первой из кото­рых были «Этюды о Галидее» в трех выпусках: 1. «На заре клас­сической науки», 2. «Закон падения тел–Декарт и Галилей»,. 3. «Галилей и закон инерции». Основную цель этой работы автор видел в том, чтобы показать, что важнейшей особенностью пере­стройки науки XVI–-XVII вв. явилась замена античной и средне­вековой идеи о мире как конечном и иерархически упорядочен­ном космосе, центр которого составляет Земля как обиталище человека, картиной бесконечной (а следовательно, лишенной еди­ного центра) однородной Вселенной. С этой заменой необходимо связаны глубокие изменения в прежних понятиях пространства и движения и введение целого ряда ранее неизвестных понятий.

Хотя титульный лист «Этюдов о Галилее» помечен 1939 г., фак­тический их тираж был готов в апреле 1940 г., когда над Фран­цией уже нависла реальная угроза вторжения гитлеровских пол­чищ. Койре с женой, также уроженкой России, вернулись из Каира во Францию, но не надолго. В июне нацисты захватили Париж, после чего наспех составленное правительство Петена – Лаваля капитулировало. Во Франции началось движение Сопро­тивления, а за ее пределами генерал де Голль, покинувший стра­ну, приступил к организации движения «Свободная Франция», призванного объединить в борьбе с нацистами многочисленных французов-патриотов, находившихся за рубежом. Койре, почти сразу возвратившийся в Каир, предложил свои услуги посетив­шему тогда египетскую столицу де Голлю. Тот рекомендовал Койре направиться в США с пропагандистской миссией, где во влиятельных сферах были еще сильны пропетеновские настрое­ния. Долгим путем – через Индию, Тихий океан и Сан-Францис­ко – супруги Койре добрались до Нью-Йорка. Свою политическую миссию Койре выполнил вполне успешно и в 1942 г. вновь встре­тился с де Голлем в Лондоне. Вместе с тем за время пребывания в США он активно включился в научную жизнь Нью-Йорка, ра­ботая в Свободной школе высших исследований, организованной группой [французских и бельгийских ученых, а также в амери­канской Новой школе социальных исследований. Кроме того, он постоянно выступал с докладами и лекциями по истории науки в различных университетах страны.

По окончании второй мировой войны Койре продолжил работу в Практической школе высших исследований в Париже, а затем возглавил французский Центр исследований по истории науки

' L'aventure de la science. Melanges Alexandre Koyre. I, Paris, Hermann, 1964, p. XX–XXI. Этот сборник содержит также список трудов А. Койре, вышедших в свет до его смерти.и техники. Кроме того, в 1956 г. он был назначен постоянным членом Института высших исследований в Принстоне, США, и с тех пор поочередно проводил по шесть месяцев в Париже и в Принстоне, где был освобожден от выполнения каких-либо адми­нистративных функций. Впрочем, он принимает на себя важную общественную нагрузку, заняв в том же 1956 г. пост непремен­ного секретаря Международной академии истории науки, членом-корреспондентом которой он был с 1950 г. и действительным чле­ном с 1955 г. В этой должности Койре принимает энергичное участие в организации многочисленных международных форумов, редактировании журнала академии «Archives Internationales d'histoire des sciences» и издании серии ее трудов.

Научная деятельность Койре не ослабевала до 1962 г., когда болезнь принудила его прекратить поездки в Принстон. В этот период на передний план его творчества все более выдвигалась астрономия. В 1957 г. в США вышла одна из наиболее ярких его работ – «От замкнутого мира к бесконечной вселенной» (From the Closed World to the Infinite Universe), а в 1961 г. капитальная монография «Революция в астрономии. Коперник, Кеплер, Борел-ли» (La Revolution astronomique: Copernic, Kepler, Borelli). На­ряду с глубоким анализом астрономических исследований Кеплера Койре впервые выявил прогрессивное значение астрономиче­ских наблюдений и идей Борелли, ранее незаслуженно оставав­шихся в тени. Последние годы жизни особенно много времени и сил Койре уделял изучению наследия Ньютона и совместно с И. Коэном произвел кропотливый разбор трех прижизненных из­даний «Математических начал натуральной философии» Ньютона. Их новое издание было подготовлено со всеми изменениями, вно­сившимися знаменитым автором на протяжении 40 лет и весьма важными для изучения эволюции целого ряда принципиальных положений Ньютона. Это чрезвычайно ценное издание «Матема­тических начал», подобного которому еще не было, вышло в свет в двух томах в 1972 г. уже после смерти Александра Койре.

Среди других публикаций Койро, отпосящихся к последним годам его жизни, особое место занимает превосходный очерк о развитии точных паук с 1450 по 1600 г., помещенный во втором томе 4-томной «Всеобщей истории наук», вышедшей под редак­цией Р. Татона (Histoire generale des sciences, t. II, 1958). Смерть А. Койре, наступившая 28 апреля 1964 г. после тяжелой и про­должительной болезни, не приостановила публикацию его сочи­нений. Многие его работы не раз переиздавались наряду с тема­тическими сборниками статей, печатавшихся в различных журна­лах, трудах симпозиумов и конгрессов и т. д. Здесь нельзя не отметить самоотверженный труд его вдовы, Д. Н. Койре, пережив­шей мужа почти на 18 лет и скончавшейся в 90-летнем возрасте.

Прожив более полувека во Франции и США, А. Койре всегда сохранял чувство близости к русской культуре (что нашло выра­жение в одном из направлений его научной работы) и своим соотечественникам. Ряд советских ученых были лично знакомы с А. В. Койре, совместно с ним участвовали а работе различных научных конференций, проходивших во второй половине 50-х гг. Летом 1960 г. большая группа советских историков науки, и в их числе автор этих строк, посетила Центр исследований, возглавляе­мый Койре, и его парижскую квартиру, где с большим радушием была принята обоими супругами. Особенно запомнились теплые встречи на международном симпозиуме в Оксфорде 9–15 июля 1961 г. Доброжелательный и отзывчивый по природе, А. В. Койре жадно расспрашивал своих советских коллег и друзей о жизни в СССР вообще и научной в особенности. Он знал и ценил многие труды советских историков науки, превосходно знал русскую классику и очень любил Пушкина (во время одной из прогулок он без запинки прочитал наизусть все вступление к «Медному всаднику»). Характерно, что за время его пребывания на посту непременного секретаря Международной академии истории науки П956–1961 гг.) в состав ее было избрано 10 советских ученых.

Еще при жизни труды А. В. Койре были отмечены многими научными наградами – премиями Академии наук Института Франции, медалью Сартона и другими знаками отличия. После его смерти Центру исследований в Париже, которым он руководил, было присвоено его имя, а Международная академия учредила медаль Койре, присуждаемую раз в три года за наиболее выдаю­щиеся труды по истории науки и техники.

Большинство статей и публичных выступлений А. Койре впо­следствии были объединены в три сборника: «Ньютоновские ис­следования» (Etudes neutoniennes, 1968), первоначально издан­ные в США по-английски (Neutonian Studies, 1965), «Очерки по истории философской мысли» (Etudes d'Histoire de la Pensee phi-losophique, 1961; большинство статей настоящего сборника взяты из этой работы, что и определило его общее название) и «Очер­ки по истории научной мысли» (Etudes d'Histoire de la Pensee scientifique, 1966). Этим сборникам, не раз переиздававшимся, предшествовали названные выше «Этюды о Галилее» (Etudes Galileennes, 1939).

Эти статьи наряду с целым рядом книг являются частями грандиозной программы, задуманной автором: проследить все основные направления научно-философской мысли вплоть до со­временности. Излагая в феврале 1951 г. итоги уже проведенных и план намеченных исследований, Койре писал, что не собирает­ся ограничиться XVII веком, на котором тогда были сосредоточены его интересы. «История этой великой эпохи, – сказал он, – по­может осветить сравнительно недавние периоды, а вопросы, кото­рыми я займусь, характеризуются, но не исчерпываются следую­щими темами:

Ньютонова система; расцвет и философское истолкование нью-тонианства (до Канта и самим Кантом); Максвеллов синтез и история теории поля; происхождетше и фи.лософск.пе основания теории вероятностей; понятие бесконечности и проблемы обоснования математики; философские корни современной науки и истолкования науч­ного знания последних лет (позитивизм, неокантианство, форма­лизм, неореализм, платонизм)». Осуществление этой программы, заключал Койре, позволило бы «лучше понять философскую и научную революцию нашего времени» '.

Не удивительно, что реализация такой программы, сформу­лированной Койре, когда ему было почти 60 лет, была совершен­но неосуществима при всей его одаренности, эрудиции и работо­способности. Да и жить ему тогда оставалось немногим более 10 лет. Главным его свершением явилось исследование идейных предпосылок и хода научной революции XVI–XVII вв. до Нью­тона включительно. И в этой области он сделал многое и оста­вит ценное научное наследие, которое выборочным образом пред­ставлено в сборнике статей, предлагаемом вниманию советского читателя.

Сборник состоит из 9 статей, первая пз которых увидела свет в 1922 г., хотя была закончена ранее, а последняя, написанная незадолго до кончины автора, появилась в печати посмертно – в 1965 г. В процессе перевода тексты некоторых статей (например, «Пустота и бесконечное пространство в XIV в.» или «Ньютон, Галилей и Платон») были несколько сокращены за счет исклю­чения длинных латинских цитат из первоисточников, чаще всего средневековых авторов. Сохранение этих цитат потребовало бы ттростраипых разъяснений, исключение же их ни в коей мере не отразилось на содержании статей А. Койре.

Наиболее ранняя по времени статья посвящена парадоксам Зенона, проблеме бесконечности и непрерывности. Она знакомит читателя с подходом молодого Койре к этой проблеме, вызываю­щей неослабевающий интерес и в наши дни, и уже по одному этому заслуживает внимания. Однако в пей не был и не мог быть учтен тот колоссальный прогресс, который в дальнейшем испы­тали математическая логика и основания математики в целом. Отсюда внимание, отведенное в этой статье интерпретации, пред­ложенной А. Бергсоном, сегодня представляется несколько арха­ичным.

Все последующие статьи данного сборника имеют своим об­щим предметом проблему взаимодействия философской и науч­ной мысли, с одной стороны, и историю научной революции Но­вого времени – с другой. Как было сказано, Койре интересовала сама история идей как таковая. Сильной стороной его трактов­ки истории науки и истории философии было их слитное рассмот­рение. Он был убежден и доказывал это всем своим творчеством, что научная и философская мысль находилась и находится в постоянном и, вообще говоря, плодотворном взаимодействии. Третьей компонентой истории идей являлась религиозная мысль– факт, для прежних времен несомненный. Здесь следует, однако, подчеркнуть, что диалектика взаимодействия между тремя на­званными компонентами духовной жизни человечества характе­ризуется Койре иногда недостаточно объективно: моменты проти­водействия прогрессу пауки со стороны церкви, с одной стороны, и идеалистических философских школ – с другой, отступают у него на задний план. Ибо он, если выразить его мировоззрение лаконично, был платоником. Более подробно мировоззрение Кой­ре анализируется в статье В. С. Черняка, помещенной в конце данной книги. В той же статье читатель найдет критику так на­зываемого интернализма Койре, рассматривающего процесс духовного развития как процесс саморазвития, вне живой связи с социально-экономической историей человечества.

Те стороны творчества Койре, которые вызывают у нас есте­ственную критику, не должны скрывать достоинств его исследо­вания. Его анализ средневековой натурфилософской мысли, без которого непонятно (да и невозможно) изучение научной революции Нового времени, отличается тонкостью и глубиной. То же касается анализа творчества таких корифеев науки и фило­софии, как Коперник, Бруно, Кеплер, Декарт, Ньютон – здесь названы только несколько крупных имен. Быть может, особенно детально и обстоятельно изучил Койре взгляды Ньютона, и в частности предложил топкий и чрезвычайно интересный разбор знаменитого изречения автора «Математических начал натураль­ной философии», в котором тот отказывается от измышления ги­потез.

Подводя итог этим беглым замечаниям о жизни и творчестве А. Койре, хотелось бы отметить, что даже в тех случаях, когда он высказывает взгляды, вызывающие возражения, чтение его статей, написанных к тому же всегда увлекательно, стимулирует творческую мысль самого читателя. А это одно из главных до­стоинств любого научного п вообще литературного труда.

А. П. Юшкевич' Kovre A. Eludes d'histoire de la pens-ee scientifique. Paris, Gallimard, 1973, p. 15».

10О ВЛИЯНИИ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ'

Как следует из выступления г-на Ф. Франка, доводы «за» и «против» принятия некоторой научной теории не всегда сводятся только к рассмотрению ее технической значимости, т. е. к ее спо­собности» дать связное объяснение рассматриваемых явлений; за­частую это зависит от множества других факторов.

Так, например, в случае астрономии Коперника дело своди­лось не только к выбору между более простой и более сложной теорией движения небесных тел: речь шла о выборе между физи­кой Аристотеля, представлявшейся более простой, и другой физи­кой, казавшейся более сложной; о выборе между доверием к чув­ственному представлению (последовательным проводником этой точки зрения был Бэкон 2) и отказом от такого доверия в пользу чистого теоретизирования и т. д.

Я целиком согласен с г-ном Франком. Жаль только, что он в своих рассуждениях не пошел еще дальше и ни словом не обмол­вился о влиянии, оказываемом философской субструктурой – или философским «горизонтом» – соперничающих теорий. По моему глубокому убеждению, «философская субструктура» сыграла чрез­вычайно существенную роль, и влияние философских концепций на развитие науки было столь же существенным, сколь и влия­ние научных концепций на развитие философии. Можно было бы привести множество примеров этого взаимовлияния. Один из впечатляющих примеров такого рода, на котором я кратко оста­новлюсь, дает нам послекоперниковский период развития науки, который принято рассматривать как начальный этап новой науки, иными словами, науки, без малого три столетия господствовавшей в европейском мышлении – грубо говоря, от Галилея до Эйнштей­на, Планка или Нильса Бора.

Поэтому вряд ли нужно говорить, что имевшая место в вы­ступлении Ф. Франка недоговоренность чревата самыми тяжелы­ми последствиями и достойна сожаления. Впрочем, такой пробел является почти нормальным. Если о влиянии научной мысли на развитие философских концепций говорится очень много и с пол­ным правом, ибо такое влияние очевидно и определенно – доста­точно вспомнить имена Декарта, Лейбница, Канта, – то гораздо меньше говорят (либо почти не говорят) о влиянии философи на развитие научной мысли. Если же иной раз какой-нибудь исто­рик позитивистской ориентации и упомянет об этом влиянии, то лишь затем, чтобы попенять, что в былые времена философия действительно оказывала влияние на науку и даже господство­вала над ней, следствием чего явилась бесплодность как антич­ной, так и средневековой науки; что только после бунта науки против тирании философии, этой пресловутой «королевы наук» XVII в., началось действительное совпадение прогресса в науке с ее последовательным освобождением от упомянутой тирании и переходом на твердую эмпирическую основу; что, к сожалению, это освобождение произошло далеко не сразу, так что у Декарта и даже у Ньютона мы находим еще следы метафизических спе­куляций. Должен был наступить XIX или даже XX век, чтобы они окончательно исчезли; и если вопреки всему это все-таки произошло, то благодаря Бэкону, Огюсту Конту, Эрнсту Маху и Венской школе.

Некоторые историки идут еще дальше и утверждают, что в своей основе наука как таковая – по крайней мере современная наука – никогда реально не была связана с философией. Так, Э. Стронг в известной работе «Процедура и метафизика» {Беркли, 1936) поведал нам, что философские предисловия и введения, которые великие творцы современной науки предпосы­лают своим трудам, чаще всего бывают не более чем данью веж­ливости или традициям, выражением своего рода конформизма с духом времени и что там, где они обнаруживают свои искрен­ние и глубокие убеждения, эти прелиминарии имеют значение не больше – или скажем так: имеют отношение к процедуре, т. е. к действительной работе этих великих творцов, не больше, – чем их религиозные убеждения...

В виде исключения можно упомянуть Э. А. Берта, автора известных «Метафизических основ современной физической нау­ки» (Лондон, 1925), который допускает наличие позитивного влияния и важной роли философских концепций в развитии нау­ки. Но даже Берт видит в них лишь своего рода подпорки, строи­тельные леса, которые помогают ученому конструировать и фор­мулировать свои научные концепции, но которые, как только здание теории возведено, могут быть убраны и в самом деле уби­раются последующими поколениями.

Итак, какими бы пара- или ультранаучными ни были идеи, приведшие Кеплера, Декарта, Ньютона или даже Максвелла к их открытиям, в конечном счете они либо имеют ничтожное значе­ние, либо вообще не идут в счет. Что действительно имеет зна­чение, так это само открытие, установленный закон; закон дви­жения планет, а не Мировая Гармония; сохранение движения, а не Божественная Неизменность... Как сказал Г. Герц: «Теория Максвелла– это уравнения Максвелла».

Вслед за Бёртом можно сказать, что метафизические субструк-уры, или основания, играют в развитии научной мысли роль,

13аналогичную той, которую в ней, согласно эпистемологии А. Пу-апкаре, играют образы.

Это yiKe интересно. Со своей стороны я полагаю, что не сле­дует слишком дурно отзываться об образах. По-моему, на самом; деле достойно удивления не то, что образы пе согласуются пол­ностью с теоретической реальностью, а, наоборот, достоин удив­ления тот факт, что такое полное согласие имеет место и что научное воображение, или интуиция, создает эти образы столь. прекрасными и что они столь глубоко проникают в области (чему каждый день приносит новые подтверждения), на первый взгляд. совершенно закрытые для интуиции, например в атом или даже-в его ядро. Так мы обнаруживаем, что к образам возвращаются даже те, кто, подобно Гейзенбергу, их решительно изгонял.

Предположим, однако, вместе с Бёртом, что философские воз­зрения являются не больше чем строительными лесами. Но и в этом случае – поскольку крайне редко приходится видеть, чтобы здание строилось без них, – сравнение Берта приводит нас к пря­мо противоположному выводу, чем тот, который он делает, а именно, что такие строительные леса совершенно необходимы для постройки, ибо они обеспечивают самую возможность таковой.

Вне всякого сомнения, post factum научная мысль может их отбросить, но, возможно, только для того, чтобы заменить други­ми. Или, быть может, для того, чтобы просто забыть о них, по­грузить в сферу подсознания на манер грамма.тических правил,. о которых забывают по мере того, как осваивают язык и которые' полностью исчезают из сознания с достижением полного освое­ния языка.

И – чтобы больше не возвращаться к Стронгу – совершенно очевидно, что творчество Фарадея столь же мало может быть объяснено исходя из факта его принадлежности к таинственной секте сандеманьянцев, сколь творчество Гоббса – исходя из его пресвитерианства, Эйнштейна–из его иудаизма или Де Брой-ля – из его католицизма (хотя было бы безрассудным отрицать любое влияние: пути разума столь причудливы и неисповедимы!).. Довольно часто философско-теологические высказывания великих ученых XVII и XVIII вв. играют не большую роль, чем анало­гичные высказывания некоторых наших современников... Но это отнюдь не всегда так. Легко, например – или по меньшей мере возможно, – показать, что великая битва между Лейбницем и Ньютоном, под знаком которой протекала первая половина XVIII в., в конечном счете имеет в своей основе противополож­ности их теолого-метафизических позиций. Она отнюдь не была-следствием столкновения двух тщеславий или двух техник, а про­сто-напросто двух философий

Итак, история научной мысли учит нас (по крайней мере я попытаюсь это показать), что:

а) научная мысль никогда не была полностью отделена oi философской мысли; б) великие научные революции всегда определялись ката­строфой или изменением философских концепций;

в) научная мысль – речь идет о физических науках – разви­валась не в вакууме; это развитие всегда происходило в рамках определенных идей, фундаментальных принципов, наделенных аксиоматической очевидностью, которые, как правило, считались принадлежащими собственно философии.

Разумеется, из этого отнюдь не следует, что я отвергаю зна­чение открытия новых фактов, новой техники или, более того, на­личия автономности или даже внутренней закономерности раз' вития научной мысли. Но это уже другая история, говорить о ко­торой сейчас не входит в мои намерения.

Что касается вопроса о том, положительным или отрицатель­ным было влияние философии на развитие научной мысли, то, откровенно говоря, этот вопрос либо не имеет большого смысла– ибо я только что со всей определенностью заявил, что наличие некоей философской обстановки или среды является необходимым условием существования самой науки, – либо обладает очень глу­боким смыслом, ибо приводит нас вновь к проблеме прогресса – или декаданса – философской мысли как таковой.

Действительно, если мы ответим, что хорошие философии оказывают положительное влияние, а плохие – менее положи­тельное, то мы окажемся, так сказать, между Сциллой и Хариб-дой, ибо в таком случае надо обладать критерием «хорошей» фи­лософии... Если же, что вполне естественно, судить по конечному результату, то, как полагает Декарт, в этом случае мы оказы­ваемся в ситуации порочного круга.

Более того, следует остерегаться слишком поспешных оценок: то, что вчера представлялось превосходным, сегодня может не оказаться таковым, и наоборот, то, что вчера было смехотворным, сегодня может оказаться совсем не таким. История демонстри­рует достаточно таких поистине ошеломляющих колебаний от од­ной полярности к другой, и если она никоим образом не обучает иас «воздержанию от суждений» (елог), то, вне всякого сомне­ния, она учит нас осмотрительности.

Мне могут, однако, возразить (прошу прощения, что так дол­го останавливаюсь на предварительных замечаниях: они представ­ляются весьма существенными), что даже если я прав, т. е. если даже сумею доказать – ибо до сих пор я просто утверждал это, – что развитие научной мысли подвергалось влиянию – и далеко не тормозящему – со стороны философской мысли, то все равно это касается только прошлого, но отнюдь не настоящего или бу­дущего.

Короче говоря, единственный урок истории состоит в том, что из нее нельзя извлечь никакого урока. Да и вообще, что пред­ставляет собой эта история, особенно история научной или тех­нической мысли? Кладбище ошибок, коллекцию чудищ, выбро­шенных на свалку и пригодных разве что для фабрики вторсырья? «Кладбище забытых теорий» или же главу «Истории человече­ской глупости»? Такое отношение к прошлому, более характерное для технарей, чем для великих мыслителей-творцов, признаемся, вполне нормально, хотя не столь уж неотвратимо и, менее того, оправданно. Оно вполне нормально для человека, оценивающего прошлое, давнопрошедшие времена с точки зрения настоящего или будущего, к которому он устремлен в своей деятельности. И действительно, обращая вспять течение времени, он сталкива- ' ется со старыми теориями в канун их смерти – с одряхлевшими, высохшими, закостенелыми. Одним словом, перед нами пред­стает острогротескный образ «той, которая была прекрасной Оль-мьер», как ее создал О. Роден. Только историк обнаруживает каж­дую из них в момент ее цветущей молодости, в расцвете красоты; лишь он, реконструируя развитие науки, схватывает теории прош­лого при их рождении и видит создающий их порыв творче­ской мысли. Итак, обратимся к истории.

Научная революция XVII в., знаменующая собой рождение новой науки, имеет довольно сложную историю. Но поскольку я уже писал об этом в ряде работ, могу позволить себе быть крат­ким. Я считаю, что ей присущи следующие характерные черты:

а) развенчание Космоса, т. е. замена конечного и иерархиче' ски упорядоченного мира Аристотеля и средних веков бесконеч­ной Вселенной, связанной в единое целое благодаря идентичности своих элементов и единообразию своих законов;

б) геометризация пространства, т. е. замещение конкретного пространства (совокупности «мест») Аристотеля абстрактным пространством евклидовой геометрии, которое отныне рассматри­вается как реальное.

Можно было бы добавить – но это, по существу, лишь след­ствие только что сказанного – замещение концепции движения-состояния концепцией движения-процесса.

Космологические и физические концепции Аристотеля вызы­вают, вообще говоря, резко критические отзывы. Это, по-моему, объясняется главным образом тем, что:

а) современная наука возникла в противовес аристотелевской науке и в борьбе с ней;

б) в нашем сознании утвердились историческая традиция и ценностные критерии историков XVIII и XIX вв. Действительно, этим последним, для которых ньютоновские концепции были не только истинны, но также очевидны и естественны, сама идея конечного Космоса казалась смешной и абсурдной. Действитель­но, как только не насмехались над Аристотелем за то, что тот на­делял мир определенными размерами; думал, что тела могут двигаться, даже если их не тянут или толкают внешние силы: ве­рил, что круговое движение является особо значимым, и потому называл его естественным движением!

Однако сегодня мы знаем – но еще нс до конца осознали ig приняли, – что все это не столь уж смешно и что Аристотель был; гораздо более прав, чем сам это осознавал. Прежде всего, круго­вое движение действительно представляется наиболее распростра­ненным в мире и особо значимым; все вертится вокруг чего-либо и обращается вокруг своей оси – галактики и туманности, звезды. солнца и планеты, атомы и электроны... даже фотоны и те, ка­жется, не составляют исключения.

Что же касается спонтанного движения тел, то благодаря, Эйнштейну мы знаем теперь, что локальная кривизна простран­ства превосходным образом вполне может вызывать движения такого рода; точно так же мы знаем (или думаем, что знаем), что наша Вселенная отнюдь не бесконечна – хотя и не имеет границ, в противовес тому, что думал Аристотель, – и что вне этой Вселенной абсолютно ничего нет, так как нет никакого «во­вне», и что все пространство находится «внутри» («из-внутри»).

Но об этом как раз и говорил Аристотель, который, не имея в своем распоряжении средств римановой геометрии, ограничи­вался утверждением, что вне мира нет ничего – ни абсолютной заполненности, ни пустоты– и что все «места», т. е. все простран­ство, находятся внутри

Аристотелевская концепция не является концепцией матема­тической – и в этом ее слабость; в этом также и ее сила: это ме­тафизическая концепция. Аристотелевский мир не наделен гео­метрической кривизной, он, если можно так выразиться, искрив­лен метафизически.

Современные космологи, пытаясь объяснить нам структуру эйнштейновского или постэйнштейновского мира с его искривлен­ным и конечным, хотя и безграничным пространством, обычно говорят, что все это довольно трудные математические понятия и что те из нас, кто не имеет необходимого математического обра­зования, не в состоянии как следует их понять. Конечно, это верно. В этой связи, однако, достаточно занятным представляется тот факт, что, когда средневековые философы должны были разъ­яснять профанам – или своим ученикам – космологию Аристоте­ля, говорили нечто подобное, а именно: речь идет об очень труд­ных метафизических понятиях, и те, кто не обладает соответст­вующим философским образованием и не умеет отвлечься от гео­метрических представлений, не смогут их понять и продолжают задавать нелепые вопросы типа: «А что находится вне мира?», или: «А что будет, если проткнуть палкой самую крайнюю обо­лочку небесного свода?»

Действительная трудность аристотелевской концепции состоит в необходимости «вместить» евклидову геометрию внутрь не­евклидовой Вселенной, в метафизически искривленное и физиче­ски разнородное пространство. Признаемся, что Аристотель абсо­лютно не был этим озабочен, ибо геометрия отнюдь не являлась. для него фундаментальной наукой о реальном мире, коора»выражала сущность и глубинное строение последнего; в его гла­зах геометрия была лишь некоторой абстрактной наукой, неким

вспомогательным средством для физики – истинной науки о сущем.

Фундамент истинного знания о реальном мире составляет для него восприятие – а не умозрительные математические построе­ния; опыт – а не априорное геометрическое рассуждение.

Намного более сложная ситуация предстала между тем перед Платоном, который предпринял попытку сочетать идею Космоса

с попыткой сконструировать телесный мир становления, движе­ния и тел, отправляясь от пустоты ((uqo), или чистого, геометри-зованного пространства. Выбор между этими двумя концепция­ми – космического порядка и геометрического пространства – был неизбежен, хотя он и был произведен лишь позднее, в XVII в., когда творцы новой науки, приняв за основу геометризацию про­странства, вынуждены были отбросить концепцию Космоса.

Представляется совершенно очевидным, что эта революция, заменившая качественный мир здравого смысла и повседневного опыта архимедовым миром формообразующей геометрии, не мо­жет быть объяснена влиянием опыта, более богатого и обширного по сравнению с тем опытом, которым располагали древние вооб­ще и Аристотель в частности.

В самом деле, как уже довольно давно показал П. Таннери, именно потому, что аристотелевская наука основывалась на чув­ственном восприятии и была действительно эмпирической, она гораздо лучше согласовывалась с общепризнанным жизненным опытом, чем галилеева или декартова наука. В конце концов, тя­желые тела естественно падают вниз, огонь естественно взмы­вает вверх, солнце и лупа восходят и заходят, а брошенные тела не сохраняют без конца прямолинейности своего движения... Инерционное движение не является экспериментальным фактом; на деле повседневный опыт постоянно ему противоречит.

Что касается пространственной бесконечности, то совершенно очевидно, что она. не может быть объектом опыта. Бесконечность, как отметил уже Аристотель, не может быть ни задана, ни пре­одолена. Какой-нибудь миллиард лет ничто в сравнении с вечно­стью; миры, открывшиеся нам благодаря гигантским телескопам (даже таким, как Паломарский), в сравнении с пространственной бесконечностью не больше, чем мир древних греков. А ведь про­странственная бесконечность является существенным элементом аксиоматической субструктуры новой науки; она включена в за­коны движения, в частности закон инерции.

Наконец, что касается «опытных данных», на которые ссыла­ются основоположники новой науки, и особенно ее историки, то они ровным счетом ничего не доказывают, потому что:

а) так, как эти опыты были произведены – я показал это в исследовании, посвященном измерению ускорения в XVII вД– они вовсе не точны,

б) для того чтобы они были значимыми, их необходимо бес­конечно экстраполировать;

в) они якобы должны доказать нам существование некоторого-явления – например, того же инерционного движения, – которое не только не могло и не сможет наблюдаться, но, более того, само искомое существование которого в полном и строгом смысле сло­ва невозможно «.

Рождение новой науки совпадает с изменением – мутацией – философской установки, с обращением ценности, придаваемой теоретическому познанию в сравнении с чувственным опытом; совпадает с открытием позитивного характера понятия бесконеч­ности. Поэтому представляется вполне приемлемым мнение, со­гласно которому инфинитизация Вселенной–»разрыв круга», как говорит Николсон, или «раскалывание сферы», как я сам предпочитаю это называть, – стала делом «чистого» философа Джордано Бруно и на основании научных – эмпирических – до­водов резко оспаривалась Кеплером.

Вне всякого сомнения, Джордано Бруно не очень уж крупный философ и слабый ученый, а доводы, приводимые им в пользу бес­конечности пространства и умозрительной первичности беско­нечного, не очень убедительны (Бруно не Декарт). Тем не менее этот пример не единственный – их много не только в философии, но и в чистой науке: вспомним Кеплера, Дальтона или даже Мак­свелла в качестве примеров того, как ошибочное рассуждение,. основанное на неточной посылке, привело к далеко идущим по­следствиям.

Революция XVII в., которую я некогда назвал «реваншем Платона», была на деле следствием некоторого союза. Союза Пла­тона с Демокритом. Странный союз! Право же, случается в исто­рии, что Великий Турок вступает в союз с Христианнейшим Ко­ролем (Людовиком IX) (по принципу: враги наших врагов–наши друзья); или, если обратиться к истории научно-философской мысли, что может быть нелепее сравнительно недавнего союза Эйнштейн – Мах?

Демокритовы атомы в платоновском – или евклидовом – про­странстве: стоит об этом подумать, и отчетливо понимаешь, по­чему Ньютону понадобился бог для поддержания связи между составными элементами своей Вселенной. Становится понятным также и странный характер этой Вселенной – по крайней мере как мы его понимаем: XIX век слишком свыкся с ним, чтобы замечать всю его странность. Материальные объекты Вселенной Ньютона (являющиеся объектами теоретической экстраполяции) погружены в неотвратимое и непреходящее небытие абсолютного пространства, являющееся объектом априорного знания, без ма­лейшего взаимодействия с ним. В равной мере становится понят­ной строгая импликация этого абсолютного, вернее сказать, этих абсолютных пространства, времени, движения, полностью позна-»мых только чистым мышлением через посредство относительных данных – относительных пространства, времени, движения, которые единственно нам доступны. Новая наука, наука Ньютона, нерасторжимо связала себя с

-концепциями абсолютного пространства, абсолютного времени,

абсолютного движения. Ньютон – столь же хороший метафи­зик, сколь хороший физик и математик, – прекрасно созна­вал это, впрочем, как и его великие ученики Маклорен и Эйлер и величайший из них – Лаплас: только при наличии этих оснований его работа «Аксиомы, или Законы движения» (Axio-;mata, sive leges motus) имеет значение и даже обретает свой смысл.

Более того, история дает нам и контрпримеры. Достаточно вспомнить Гоббса, который отрицал существование отдельного от тел пространства и поэтому не понял новую галилееву, декартову концепцию движения. Но может быть, Гоббс – плохой пример? Он не был силен в математике. Недаром Джон Валлис заметил однажды, что легче научить говорить глухонемого, чем разъяс­нить доктору Гоббсу смысл геометрического доказательства. Лейб­ниц, математический гений которого не уступал никому (nulli secundus), является более удачным свидетелем. И вот парадок­сальным образом именно концепция Гоббса послужила моделью для динамики Лейбница. Дело в том, что Лейбниц, так же как Гоббс, никогда не допускал существования абсолютного прост­ранства и потому так никогда и не понял истинного смысла прин-.ципа инерции. Но – не было бы счастья, да несчастье помогло – как бы иначе смог он прийти к принципу наименьшего действия? Наконец, можно вспомнить не кого иного, как Эйнштейна: ясно, что в его физике отрицание абсолютного движения и абсолют­ного пространства немедленно влечет за собой отрицание прин-.ципа инерции.

Но вернемся к Ньютону. Возможно, говорит он, что в мире не «существует какого-либо тела, действительно находящегося в аб­солютном покое; более того, если бы оно даже и существовало, мы не смогли бы отличить его от тела, находящегося в равномер­ном движении. Точно так же, как мы не можем сейчас и не смо­жем в будущем (вопреки тому, на что Ньютон, кажется, надеял­ся) определить абсолютное – равномерное – движение тела, т. е. его движение по отношению к пространству; мы можем опреде-.лить только его относительное движение, т. е. его движение по-отношению к другим телам, причем об абсолютном движении по­следних – поскольку речь идет не об ускоренном, а о равномер­ном движении – мы столь же мало знаем, сколь и о движении первого. Но это отнюдь не противоречит понятиям пространства, времени, абсолютного движения, а, наоборот, является строгим следствием самой их структуры. Более того, бесконечно мало вероятно, чтобы в ньютоновском мире некое тело когда-либо на­ходилось в состоянии абсолютного покоя; и совсем уже невоз­можно, чтобы оно когда-либо находилось в состоянии равномернoro движения. Вместе с тем ньютоновская наука не может не пользоваться этими понятиями.

В ньютоновском мире и в ньютоновской науке – в противо­вес тому, что думал о них Кант, который их не понял (но именно основанная на таком непонимании кантовская интерпретация проложила путь новой эпистемологии и метафизике, потенциаль­ным основаниям новой, не ньютоновской науки),–не условия познания определяют условия феноменологического бытия объек­тов этой науки–или сущего (des elants),–но, наоборот, объек­тивная структура бытия определяет роль и значение наших познавательных способностей. Или, перефразируя старую форму­лу Платона, можно сказать, что в Ньютоновой науке и в Ньюто-повом мире не человек, а бог является мерой всех вещей. После­дователи Ньютона могли позволить себе забыть об этом, полагая, что больше не нуждаются в гипотезе о боге – этих «строительных лесах», уже не нужных построенному зданию. Они ошиблись: ли­шенный своих божественных подпорок, Ньютонов мир оказался непрочным и неустойчивым – столь же непрочным и неустойчи­вым, сколь смененный им мир Аристотеля.

Обрисованная в общих чертах интерпретация истории и струк­туры науки Нового времени пока еще не является общеприня­той. Хотя, как мне представляется, она находится на пути к это­му, все же до пункта прибытия дорога предстоит еще неблизкая. Действительно, наиболее распространенная ныне интерпретация достаточно отличается от представленной выше и носит зачастую позитивистский, прагматический характер.

Историки позитивистского направления, характеризуя твор­чество Галилея или Ньютона, делают упор на экспериментальных, эмпирических, феноменологических аспектах или сторонах их учения, на их стремлении не доискиваться причин, а лишь выяв­лять законы, на отказе от вопроса «почему?» путем замены его вопросом «как?».

Такая интерпретация не лишена, разумеется, исторических оснований. Роль эксперимента или, точнее, экспериментирования в истории науки совершенно очевидна. Труды Гильберта, Гали­лея, Бойля и т. д. изобилуют восхвалениями экспериментальных методов, противопоставляемых бесплодию умозрительных спеку­ляций. Что же касается предпочтения, отдаваемого поискам за­конов, а не причин, то широко известен замечательный пассаж Галилеевых «Бесед», где говорится, что было бы бесплодным и бесполезным занятием обсуждать каузальные теории тяжести, предлагаемые его предшественниками и современниками, ввиду того что никто не знает, что такое тяжесть – ибо это только на­звание, – и что гораздо лучше довольствоваться установлением математического закона падения.

Всем также известен не менее замечательный пассаж из Нью-тоновых «Начал», где по поводу все той же тяжести, превратив­шейся к тому времени во всемирное тяготение, автор говорит, что он «причину... свойств силы тяготения... до сих пор не мог вывести? lie явлений» и что он в этом плане «не измышляет» никаких ги­потез. И продолжает: «Все же, что не выводится из явлений,. должно называться гипотезою, гипотезам же метафизическим, механическим, скрытым свойствам не место в экспериментальной философии.

В такой философии предложения выводятся из явлений в обобщаются с помощью наведения» Другими словами, устанав­ливаемые экспериментом отношения посредством индукции трансформируются в законы.

Так что неудивительно, что для большого числа историков II философов этот легалистский, феноменистический или, бо­лее общо, позитивистский аспект науки Нового времени пред­ставляется выражающим самую ее сущность или по край­ней мере принадлежность и что они противопоставляют эту науку реалистской '° и дедуктивной науке средневековья и антич­ности.

Хотелось бы, однако, выдвинуть следующие возражения про­тив этой интерпретации.

1. В то время как легалистская тенденция науки Нового вре­мени несомненна и, более того, оказалась чрезвычайно плодотвор­ной, позволив ученым XVIII в. посвятить себя математическому-исследованию фундаментальных законов Ньютоновой Вселенной– исследованию, достигшему своих вершин в замечательных трудах: Лагранжа и Лапласа (хотя, по правде говоря, один из законов, а именно закон тяготения, они трансформировали в соотношение-причины и силы), – феноменистический характер «той науки го­раздо менее очевиден. Действительно, причинно не объясненные– или необъяснимые – законы устанавливают связь не между явлениями ((pctLVoevct), а между мысленными объектами (vot-iTa). Действительно, в качестве соотносящихся (relata) или ь качестве оснований (fundamenta) устанавливаемых наукой ма­тематических отношений выступают не объекты нашего повсе­дневного быта, а абстрактные объекты – частицы и атомы Ньюто-нова мира.

2. Позитивистские автоиптерпретации и самоограничения на­уки отнюдь не продукты Нового времени. Они, как установили уже Скьянарелли, Дюгем и другие исследователи, почти так же стары, как и сама наука, и, как и все остальное – или почти как все остальное, – были придуманы древними греками. Алексан­дрийские астрономы объясняли, что целью астрономической нау­ки является не открытие реального механизма движения планет. который, впрочем, вообще непознаваем, а только лишь спасение феноменов ((roeiv та (pctivo[Li8va): на базе эмпирических наблю­дений, путем некоторого ловкого математического приема – соче­тания системы воображаемых окружностей и движений – рас­считать и предсказать положения планет, которые можно будет наблюдать.

Впрочем, к этой же прагматистской и позитивистской эписте-в1ологии прибегнул в 1543 г. Осиандер, чтобы с ее помощью за­маскировать революционное воздействие творения Коперника. Н именно против такой искажающей позитивистской дезинтерпретации столь яростно выступал великий основатель новой .астрономии Кеплер, который в само название своего выдающегося труда о планете Марс включил слово А1Т10ЛОГЕТ02», так же жак Галилей и даже Ньютон, который вопреки своему знамени­тому «гипотез не измышляю» построил в «Математических на­чалах натуральной философии» не только реалистическую, но .даже каузальную науку.

Несмотря на отказ – временный или даже окончательный – «от поиска механизма, производящего притяжение, а также несмот­ря на отрицание физической реальности действия на расстоянии, ЯТьютон тем не менее считал притяжение реальной – трансфизи-'ческой–силой, на которой основана «математическая сила» его .конструкции. Предком позитивистской (физической) науки яв­ляется не Ньютон, а Мальбранш. Действительно, отказ Ньютона от физического объяснения

притяжения, так что это последнее полагается неким трансфизи-ческим действием, лишен смысла с позитивистской точки зрения. 'Coглаcнo последней, мгновенное дальнодействие, как некогда объ­яснил Э. Мах, а недавно – П. Бриджмен, вовсе не заслуживает осуждения: требовать временной или пространственной непрерывности – значит связывать себя предрассудком.

Наоборот, как для Ньютона, так и для лучших его последова­телей действие на расстоянии через пустоту всегда было чем-то невозможным и, следовательно, недопустимым. Именно это убеж­дение, которое, как я только что указал, могло опираться на авто­ритет самого Ньютона, сознательно вдохновляло творчество Эйлера, Фарадея, Максвелла и, наконец, Эйнштейна.

Как мы видим, не позитивистская установка, а совсем проти­воположное ей новое ключевое научное понятие математического реализма, фундаментальное значение которого прекрасно показал Эйнштейн, лежит в основании физики поля.

Итак, мне представляется правомерным сделать, хотя бы в первом приближении, два вывода из уроков, преподанных нам историей.

1. Позитивистский отказ – уступка – является лишь этапом временного отступления. И хотя человеческий разум в своем стремлении к знанию периодически отступает на эту позицию, он никогда не считает ее – по крайней мере до сих пор так бы­ло – решительной и окончательной. Рано или поздно он переста­вал ставить себе в заслугу эту ситуацию. Рано или поздно он возвращается к своей задаче и вновь устремляется на поиски бесполезного или невозможного решения проблем, которые объяв­ляли лишенными всякого смысла, пытаясь найти причинное и реальное объяснение установленных и принятых им законов.

2. Философская установка, которая в конечном счете оказы­вается правильной, – это не концепция позитивистского или Праг-матистского эмпиризма, а, наоборот, концепция математического реализма; короче говоря, не концепция Бэкона или Копта, а кон­цепция Декарта, Галилея и Платона.

Думаю, что, располагай я временем, я мог бы привести совер­шенно сходные примеры из других областей науки. Можно было бы, например, проследить за ходом развития термодинамики пос­ле Карно и Фурье (как известно, именно лекции Фурье вдохно­вили Огюста Конта на создание его системы) и увидеть, чем она стала в руках Максвелла, Больцмана и Гиббса, не забывая о ре-а.кции Дюгема, полное фиаско которой столь же показательно.

Мы могли бы проследить за эволюцией химии, которая, не­смотря на – вполне «резонную» – опиозицию многих великих хи­миков, заменила закон кратных отношений лежащей в глубинной основе атомистической и структурной концепцией действительно­сти и тем самым нашла истинное объяснение этого закона.

Мы могли бы проанализировать историю периодической си­стемы, которую недавно мой друг и коллега Г. Башляр предста­вил нам в качестве образца «целостного плюрализма», и просле­дить, чем эта система стала в руках Резерфорда, Мосли и Нильса Бора.

Или возьмем, к примеру, историю принципов сохранения, принципов, если угодно, метафизических, для подтверждения своей истинности требующих постулирования, время от времени, существования неких гипотетических объектов – например, ней­трино, – к моменту постулирования еще не наблюденных (или даже вообще ненаблюдаемых), с одной-единственной целью: со­хранить в силе действенность этих принципов.

Я думаю, что мы пришли бы к совершенно аналогичным вы­водам, если бы проанализировали историю научной революции нашего времени (мне кажется, что для этого уже открывается возможность).

Вне всякого сомнения, именно философские размышления-вдохновляли Эйнштейна в его творчестве, так что о нем, как и о Ньютоне, можно сказать, что он в такой же степени философ, в какой и физик. Совершенно ясно, что в основе его решительного и даже страстного отрицания абсолютного пространства, абсо­лютного времени и абсолютного движения (огрицания, в некото­ром смысле являющегося продолжением того, что Гюйгенс в Лейбниц некогда противопоставляли этим же понятиям) лежит некоторый метафизический принцип.

Но это отнюдь не означает, что абсолюты как таковые полно­стью упразднены. В мире Эйнштейна и в эйнштейновской теории имеются абсолюты (которые мы скромно именуем инвариантами или константами и которые заставили бы содрогнуться от ужаса. любого ньютонианца, услышь он о них), такие, например, как скорость света или полная энергия Вселенной, но только это абсолюты не вытекающие непосредственно из самой природы вещей.

Зато абсолютное пространство и абсолютное время, принятые Ньютоном без колебаний (так как бог служил им основанием и .опорой), представились Эйнштейну ничего не значащими фанто­мами совсем не потому – как иногда говорят, – что они не ориен­тированы на человека (интерпретация в духе Канта представля­ются мне столь же ложной, сколь и позитивистская), а потому, что они суть не что иное, как некие пустые вместилища, безо всякой связи с тем, что содержится внутри. Для Эйнштейна, как м для Аристотеля, время и пространство находятся во Вселенной, ,а не Вселенная «находится во» времени и пространстве. Посколь­ку не существует непосредственного физического действия па рас­стоянии (как не существует и бога, способного заменить это от­сутствие), то время связано с пространством и движение оказы­вает воздействие на движущиеся тела. Но теперь уже ни бог, ни человек не выступают в качестве меры всех вещей как таковых: такой мерой отныне становится сама природа.

Вот почему теория относительности – столь неудачно назван-яая – поистине утверждает абсолютную значимость законов при­роды, которые должны формулироваться таким образом, чтобы быть познаваемыми и верными для всякого познающего субъек­та, – субъекта, разумеется, конечного и имманентного миру, а не трансцендентного субъекта, каким является ньютоновский бог.

К сожалению, у меня нет возможности развить здесь некото­рые из сделанных в отношении Эйнштейна замечаний. Но все же я считаю, что сказанного достаточно, чтобы показать абсолютную неадекватность распространенной позитивистской интерпретации его .творчества и заставить почувствовать глубокий смысл его ре­шительной оппозиции индетерминизму квантовой физики. И речь здесь идет отнюдь не о каких-то личных предпочтениях или при­вычках мышления: налицо противостоящие друг другу философии. Вот почему сегодня, как и во времена Декарта, книга физики от­крывается философским трактатом.

Ибо философия – быть может, и не та, которой обучают ныне на философских факультетах, но так же было во времена Галилея и Декарта, – вновь становится корнем дерева, стволом которого является физика, а плодом – механика.

ПРИМЕЧАНИЯ

' В основу статьи положен текст речи, произнесенной А. Койре на съезде Американской ассоциации содействия прогрессу науки, состоявшем­ся в Бостоне в 1954 г. Филип Франк, о выступлении которого говорит А. Койре, был на этом съезде в числе докладчиков. Перевод сделан по: Коуге A. De l'influence des conceptions philosophiques sur revolution des itheories scientifiques. – In: Коуге A. Etudes d'histoire de la pensee philo-sophiqne. Paris. Armand Colin. 1961, p. 231–246. – Драм. перев.

« Поэтому Бэкон отвергает теорию Коперника.

. « Подробнее об этом см.: Коуге A. From the Closed World to the Infi­nite Universe. Baltimore 1957.

 

ждать, что окружность ни в одной из своих точек не искривляется. Но тогда где же она искривляется? Мы вновь оказываемся лицом к лицу с «неуязвимой» апорией стрелы, а именно: «где» движется подвижное и как оно может двигаться, если оно не движется ни в одной из точек своей траектории? В случае окружности мы стал­киваемся с трудностью еще большей степени сложности, чем в апории Зенона, при попытке найти решение посредством установ­ления отношения между данной точкой и точкой, которая предше­ствует ей или непосредственно за ней следует (как это делал Эвеллен), по той простой причине, что таких точек не существует. И сразу же вновь возникает проблема дихотомии; не убеждает ли это нас в невозможности перехода из точки отправления в точку, непосредственно за ней следующую, – за неимением тако­вой? Но тогда как возможно движение?

Бесконечность. Декарт

Является ли в действительности противоречивым само по себе понятие (актуальной) бесконечности? Положительный ответ на этот вопрос встречается… Понятия виртуальной бесконечности, бесконечного возраста­ния и неограниченного… 41:-w-vw<10. Парадоксы бесконечного. Бернард Больцано

II. Георг Кантор

Г. Кантор определяет бесконечное множество как обладающее свойством быть эквивалентным одной из своих частей, или, как­ой говорит, иметь одинаковую… Б. Исследуя понятия предела и континуума, Кантор получил чрезвычайно важный… Анализируя понятие предела, мы сталкиваемся с тем, что Кан­тор называет «точкой накопления» . Он определяет ее,…

Бесконечное и непрерывное

Итак, необходимо тщательно отличать континуум от непрерыв­ной величины. Ведь только в связи с континуумом выдвигается истинно философская проблема,… Источником возражения против возможности движения яв­ляется не бесконечно… Предшествующие размышления, как представляется, в какой-то мере открывают путь объективному анализу движения. Те…

Движение

Движение, как и все истинно первоначальные явления, не под­дается определению. Все, что мы можем сделать, – это с различ­ных точек зрения попытаться… Движение не есть простое перемещение, если понимать под этим изменение места.… Итак, что такое движение? В-себе-и-для-себя оно есть некое особенное поступательное движение (progression…

Движение и покой

Средневековая философия является в некотором роде совсем недавним открытием. Еще сравнительно немного лет назад сред­невековье в целом изображалось… Несомненно, не все ложно в этой картине, но еще несомненнее, что не все в ней… Сегодня мы уже знаем, что схоластическая философия являла собой нечто весьма значительное. Именно схоласты осуществили…

Генрих Гентский

Генриху Гентскому было хорошо известно, что последовате; Аристотеля не допускают существования пустоты ни вне, ни вп, три мира. Для сохранения… 80 ОТ МИРА «ПРИБЛИЗИТЕЛЬНОСТИ» К УНИВЕРСУМУ ПРЕЦИЗИОННОСТИ' - В ранее опубликованной статье я утверждал, что проблема основ машинизма, рассматриваемая в двойном аспекте: а)…

II

В соответствующем месте мы еще вернемся к этому «роковому вопросу», но вначале необходимо рассмотреть другой момент ари­стотелевской динамики – отрицание наличия какой-либо пустоты и движения в пустоте. Действительно, в этой динамике пустота отнюдь не облегчает движению возможность его протекания – наоборот, она делает его совершенно невозможным; и это в силу ряда очень веских доводов.

Мы уже говорили, что в аристотелевской динамике каждое тело наделено стремлением пребывать в свойственном ему есте­ственном месте и возвратиться в это место, если оно насильно из него извлечено. Этим стремлением объясняется естественное дви­жение тела: это движение, которое возвращает его в свойственное ему естественное место наикратчайшим и наиболее быстрым пу­тем. Отсюда следует, что всякое естественное движение происхо­дит по прямой линии и что каждое тело проходит путь к свойст­венному ему природному месту настолько быстро, насколько это возможно, т. е. с такой скоростью, с какой это позволяет противо­стоящая движению тела и сопротивляющаяся ему окружающая среда. Следовательно, если на пути нет препятствия, если окру­жающая среда не оказывает никакого сопротивления процессу его движения (что будет в случае пустоты), тело проделает путь к «своему» месту с бесконечно большой скоростью. Но такое дви­жение будет мгновенным, что с полным основанием является для Аристотеля невозможным. Вывод очевиден: движение (естествен­ное) не может происходить в пустоте. Что же касается насильст­венного движения, например в случае броска, движение в пустоте будет равносильно движению без двигателя: очевидно, пустота не является физической средой и не может воспринимать, передавать и поддерживать движение. Кроме того, в пустоте, как в простран­стве евклидовой геометрии, нет привилегированных мест и направ­лений. В пустоте нет и не может быть «естественных» мест. Сле­довательно, помещенное в пустоту тело не будет знать, куда ему .двигаться, у него не будет никакого повода, понуждающегоегонаправиться скорее в одном направлении, чем в другом, и, следо-.вательно, не будет никакого повода вообще сдвинуться с места. .И наоборот, если однажды движение все-таки начнется, у него .больше не будет повода остановиться здесь или там и, следова­тельно, никакого повода остановиться вообще»». Обе гипотезы со­вершенно абсурдны.

И все-таки, повторяю, доводы Аристотеля весьма резонны. Пустое (геометрическое) пространство полностью разрушает кон-.непцию космического порядка: в пустом пространстве не то что не .существует естественных мест–в нем вообще места не существует. Идея пустоты несовместима с пониманием движения как изменения и процесса; быть может, она несовместима даже с по1 циманием конкретного движения конкретного «реального», чувст­венно воспринимаемого тела, я хочу сказать, тела из нашего пов-;седневного опыта. Пустота является неким нонсенсом; помеще-,ние вещей в подобный нонсенс уже само по себе есть абсурд.

Одни только геометрические тела могут быть «помещены» в гео­метрическое пространство.

Физик исследует реальные вещи; геометр имеет дело с аб­страктными объектами. Следовательно, утверждает Аристотель, ;нет ничего более опасного, чем путать геометрию с физикой и при-;менять чисто геометрические метод и рассуждение к исследова­нию физической реальности.

Ill

Как я отметил выше, аристотелевская динамика вопреки, а мо-жет быть, по причине своего теоретического совершенства была „большой помехой ввиду своей абсолютной неправдоподобности, , полнейшей невероятности и неприемлемости для грубого здра-1-вого смысла и находилась в явном противоречии с наиболее рас-пространенным повседневным опытом. Поэтому нет ничего уди-1,вительного в том, что она никогда не пользовалась широким при-1знанием и что критики и противники аристотелевской динамики рвсегда выдвигали то несовместимое со здравым смыслом обстоя­тельство, что движение продолжается при отделении двигателя, 1 первоначально его породившего. Классические примеры подобно­го движения – продолжающееся вращение колеса, полет стрелы, 1,бросок камня – всегда выдвигались в качестве аргумента против 1.этой динамики, начиная с Гиппарха и Жана Филопона, Жана Бу * ридана и Николая Орема и вплоть до Леонардо да Винчп, Бене-детти и Галилея .

Я больше не намерен анализировать традиционные аргументы, которые, начиная с Жана Филопона, повторялись сторонниками его диалектики. В общем виде их можно разделить на две груп­пы: а) к первой относятся аргументы материального порядка; они подчеркивают, насколько невероятным является допущение, со­гласно которому большие и тяжелые тела – мяч, вращающийся жернов, летящая против ветра стрела – могут двигаться благода­ря реакции воздуха; б) аргументы второй группы носят формаль­ный характер и отмечают противоречивый характер приписыва­ния воздуху двойной роли – сопротивляющейся среды и двигате­ля, так же как и иллюзорный характер всей теории: она лишь пе­ремещает проблему с тела на воздух и потому вынуждена припи­сывать воздуху то, в чем отказано другим телам, а именно спо­собность поддерживать движение, отделенное от внешней причи­ны. Если это так, то спрашивается, почему не предположить, что двигатель передает движущемуся телу или запечатляет в нем нечто, дающее этому телу возможность двигаться и именуемое по-разному – биуке, virtus motiva, virtus impressa, impetus, imp;.-tus impressus, иногда forza и даже motio – и всегда представлен­ное как некоторый вид мощности или силы, передающейся от двигателя движущемуся телу, и после этого продлевающее дви­жение или, лучше сказать, производящее движение в качестве его причины.

Очевидно, как это признает сам Дюгем, мы вернулись к здра­вому смыслу. Сторонники физики «импетуса» выражают в специ­альных терминах повседневный опыт. Не правда ли, мы должны приложить некоторое усилие, проявить и затратить силу, чтобы привести в движение некоторое тело, например сдвинуть с места воз, бросить камень или натянуть лук? Не ясно ли, что это есть та сила, которая движет тело или, точнее, заставляет его дви­гаться? Что это есть сила, получаемая телом от двигателя, которая наделяет тело способностью преодолевать сопротивление (напри­мер, воздуха) и преодолевать препятствия?

Средневековые сторонники динамики «импетуса» долго и без­надежно обсуждают его онтологический статут. Они пытаются включить его в состав аристотелевской классификации, интерпре­тировать как некоторую разновидность формы или свойства (habitus) или разновидность такого качества, как тепло (Гиппарх и Галилей). Эти дискуссии свидетельствуют лишь о неясной, умо­зрительной природе теории, являющейся прямым продуктом или, если можно так выразиться, сгустком, концентрированным выра­жением здравого смысла.

В такой интерпретации эта теория еще лучше, чем в аристоте­левском понимании, согласуется с «фактами» – реальными или воображаемыми, – составляющими экспериментальную основу средневековой динамики, в частности, с хорошо известным «фактом», согласно которому всякое с силой брошенное тело вначале варащивает скорость и спустя некоторое время после отделения от двигателя эта скорость достигает максимума. Всем известно: втобы перепрыгнуть через некоторое препятствие, надо «произ­вести разбег»; воз, который толкают или тянут, медленно трогает­ся с места и постепенно набирает скорость– он тоже совершает <;вой разбег и вбирает в себя движущую его живую силу; и точно так же всякому – даже бросающему мяч ребенку – известно: для гого чтобы с силой поразить цель, надо отойти от нее на некото­рое расстояние, минимально необходимое для того, чтобы брошен-вый мяч набрал скорость. При объяснении этого феномена физика «импетуса» не испытывает никаких затруднений: с ее точки зре­ния вполне естественно, что «импетусу» необходимо некоторое время для того, чтобы «овладеть» движущимся телом, точно так же, как, например, теплу необходимо некоторое время, чтобы рас­пространиться по всему телу.

Концепция движения, служащая поддержкой и опорой для физики «импетуса», в корне отличается от концепции движения аристотелевской теории. Движение больше не интерпретируется как процесс актуализации. Однако это всегда 'изменение, и в каче­стве такового его следует объяснять действием некоторой силы или определенной причины. «Импетус» как раз и является этой имманентной причиной, производящей движение, которое в свою очередь есть произведенный ею эффект. Таким образом, impetus impressus производит движение; он движет тела. Но в то же вре­мя он играет и другую очень важную роль: преодолевает сопро­тивление, которое окружающая среда оказывает движению.

При такой неясной и двойственной роли понятия «импетус» вполне естественно, что эти два аспекта и функции смешались и что некоторые сторонники динамики «импетуса» вынуждены прийти к заключению, что – по крайней мере в определенных частных случаях, таких, как круговое движение небесных сфер, или, более общо, в случае качения круглого тела по плоской по­верхности, или, наконец, в еще более общем виде, во всех слу­чаях, когда движение не встречает никакого внешнего сопротив­ления, как это имеет место при движении в вакууме, – «импетус» не ослабевает, а пребывает «бессмертным». Эта точка зрения пред­ставляется очень близкой к закону инерции, и в связи с этим осо­бенно интересно и важно отметить, что Галилей, в работе которо­го «О движении» представлено одно из лучших изложений дина­мики «импетуса», решительно отрицает законность такого предположения и весьма настойчиво утверждает, что «импетус» по природе является существенно преходящим.

Очевидно, утверждение Галилея вполне резонно. Если пони­мать движение как действие «импетуса», рассматриваемого в ка­честве его причины – причины имманентной, но отнюдь не внут­ренней на манер некоторой «природы», – нелогичным и абсурд­ным было бы не сделать вывода, что производящая это движение

139причина или сила должна неизбежно уменьшаться и в конце кон­цов исчерпать себя в процессе этого производства. Она не может оставаться без изменения в течение двух последовательных мо­ментов, значит, производимое ею движение неизбежно должно замедлиться и угаснуть «. Таким образом, юный Галилей препо­дает нам очень важный урок, а именно: хотя физика «импетуса» согласуется с движением в вакууме, она – как это имеет место в физике Аристотеля – несовместима с принципом инерции. Это не является единственным уроком, преподанным нам Галилеем по поводу физики «имиетуса». Другой урок такого рода почти столь же ценен, сколь и первый. Он свидетельствует о том, что, как и динамика Аристотеля, динамика «импетуса» несовместима с мате­матическим методом; она никуда не ведет, и путь этот безысходен.

В течение тысячелетия, отделяющего Жана Филопона от Бене-детти, физика «импетуса» прогрессировала крайне незначительно. Однако в трудах этого последнего мы обнаруживаем решительные попытки – выраженные с большой ясностью и более осознанным образом, чем в трудах молодого Галилея, – применения к этой физике принципов «математической физики» , попытки, пред­принятые под несомненным влиянием «Архимеда-сверхчелове­ка»

Нет ничего более поучительного этой попытки – или, точнее, этих попыток – и их краха. Они свидетельствуют о том, что не­возможно математизировать, т. е. превратить в точную, математи-тическую концепцию, грубую, неопределенную и расплывчатую теорию «импетуса». Необходимо отбросить эту концепцию с тем, чтобы создать математическую физику в перспективе статики Архимеда. Необходимо создать и развить повое и оригинальное понятие движения. Этим новым понятием мы обязаны Галилею.

IV

Мы так хорошо знакомы с принципами и понятиями новой механики или, точнее, так к ним привыкли, что нам почти невоз­можно усмотреть те трудности, которые необходимо было преодо­леть, чтобы установить эти принципы и понятия. Эти принципы представляются нам столь простыми, столь естественными, что мы не замечаем содержащиеся в них парадоксы. Однако уже того простого факта, что такие величайшие умы человечества, как Га­лилей и Декарт, должны были бороться за то, чтобы отстоять их, самого по себе достаточно, чтобы показать, что с этими ясными и простыми понятиями – понятиями движения и пространства – не все обстоит так ясно и просто, как кажется на первый взгляд. Ина­че говоря, они представляются ясными и простыми с одной-един-ственной точки зрения – как часть определенной системы поня­тий и аксиом, вне которой они вовсе не являются простыми. Или, быть может, они слишком ясны и просты – так ясны и просты; что, как и все начальные понятия, они трудноуловимы.

Движение, пространство... Попробуем забыть на миг о том, что мы учили в школе; попробуем представить себе, что они означа­ют в механике. Поставим себя на место какого-нибудь современ­ника Галилея, человека, свыкшегося с понятиями аристотелевской физики, которые он усвоил в своей школе, – человека, который впервые сталкивается с новым понятием движения. Что это такое? Действительно, какая-то странная вещь, никоим образом не влияющая на тело, которое наделено им: находиться в движении «ли покоиться для движущегося или покоящегося тела одно и то же, это его никоим образом не изменяет. Тело как таковое совер­шенно безразлично как по отношению к одному, так и по отноше­нию к другому. Следовательно, мы не можем приписывать дви­жение некоторому определенному телу, взятому само по себе. Не­которое тело находится в движении лишь по отношению к какому-либо другому телу, которое мы полагаем покоящимся. Всякое движение относительно. И поэтому мы можем его приписывать по своему усмотрению либо одному, либо другому из этих двух тел .

Таким образом, бытие движения предстает в виде некоторого отношения. Но движение в то же время является некоторым со­стоянием, точно так же, как и покой является состоянием, но– целиком и полностью противоположным первому. Кроме того, оба они суть пребывающие состояния. Знаменитый первый закон движения, закон инерции, гласит, что тело, предоставленное са­мому себе, вечно пребывает в своем состоянии движения либо по­коя и что для преобразования состояния движения в состояние покоя, и наоборот, необходимо приложить некоторую силу. Од­нако атрибутом вечности наделен не всякий вид движения, а толь­ко равномерное движение по прямой линии. Как известно, совре­менная физика утверждает, что если некоторое тело приведено однажды в движение, то последнее сохраняет вечно свое направле­ние и скорость, разумеется при условии, что оно не подвергается .воздействию никакой внешней силы . Более того, на возражение аристотелика, что фактически ему известно только одно вечное движение – круговое движение небесных сфер, однако он никогда не встречал пребывающее прямолинейное движение, современный физик отвечает: разумеется! Равномерное прямолинейное движе­ние абсолютно невозможно, ибо может происходить только в пустоте.

Подумаем об этом, и тогда, быть может, не будем столь строги в отношении аристотелика, который чувствует себя не в силах уловить и принять это невероятное понятие, – понятие некото­рого субстанционального, пребывающего отношения – состояния, которое само по себе представляется ему столь же темным и стодь же невозможным, сколь и нам злосчастные субстанцио­нальные формы схоластиков. Так что не удивительно, что аристо-телик будет чувствовать себя ошарашенным и введенным в за­блуждение такой ошеломляющей попыткой объяснить действи­тельность посредством чего-то невозможного, или, что то же,

141объяснить реальное бытие посредством бытия математического. Ибо, как я уже сказал, тела, движущиеся по прямым линиям в бесконечном пустом пространстве, являются не реальными тела­ми, перемещающими в реальном пространстве, а математически­ми телами, перемещающимися в математическом пространстве»

Повторяю: мы так свыклись с математической наукой, мате­матической физикой, что нам больше не кажется странным рас­смотрение бытия с математической точки зрения, не кажется странным парадоксальное дерзновение Галилея, заявившего, что книга природы написана математическими знаками. Нам все это представляется само собой разумеющимся, но совсем иначе обстояло дело для современников Галилея. Следовательно, истин­ным предметом «Диалога о двух главнейших системах мира» в гораздо большей степени является противоположность между правомерностью математической науки, математического объясне­ния природы и ее нематематическим истолкованием со стороны здравого смысла и аристотелевской физики, чем противополож­ность между двумя астрономическими системами. Как я попы­тался показать в своих «Этюдах о Галилее», не вызывающим сом­нения фактом является то, что «Диалог» – это не столько книга о науке, в том смысле, который мы придаем этому слову, сколько книга о философии (или, чтобы быть совсем уж точным, прибегнем к вышедшему из употребления, но все еще пользующемуся почтением слову: книга о философии природы), хотя бы просто потому, что решение астрономической проблемы зависит от создания новой физики; а это в свою очередь требует решения философского вопроса о роли математики в создании науки о природе.

На деле вопрос о роли и месте математики в науке не столь уж нов. Скорее наоборот: в течение более чем двух тысячелетий он являлся предметом размышлений, исследований и философ­ских дискуссий. И Галилей, несомненно, знал об этом, что отнюдь не удивительно. Еще в период пребывания студентом в Пизан-ском университете из лекций своего учителя Франческо Буона-мичи он вполне мог вынести убеждение, что именно в ответе на «вопрос» о роли и природе математики обнаруживается коренная противоположность между Аристотелем и Платоном °'«. И несколь­ко лет спустя, когда Галилей вернется в Низу, на этот раз в ка­честве профессора, он сможет узнать от своего друга и коллеги Джакопо Маццони, автора книги о Платоне и Аристотеле, что «никакой другой вопрос не породил столько самых благородных и самых прекрасных рассуждений, ...как вопрос о том, является ли использование математики в физике в качестве инструмента доказательства и решающего средства последнего благоприятным или нет; иначе говоря, является ли оно для нас полезным или, наоборот, опасным и вредным». «Хорошо известно,–продолжает Маццони, – что Платон верил в особенную пригодность матема­тики для физических исследований и потому неоднократно к ней

прибегал при объяснении загадок физики. Но Аристотель при­держивался совершенно противоположной точки зрения и объяс­нял ошибки Платона его слишком большой приверженностью ма­тематике» . Мы видим, для научного и философского сознания эпохи – а Буонамичи и Маццони выражали лишь общее мнение– оппозиция или, точнее, водораздел между аристотелизмом и пла­тонизмом не вызывает никакого сомнения. Если вы отстаиваете высший статус математики, если, более того, вы ей приписываете реальное значение и реальное положение в физике, вы – плато­ник. Если, наоборот, вы усматриваете в математике абстрактную науку и, следовательно, считаете, что она имеет меньшее значе­ние, чем другие – физические и метафизические – науки, трак­тующие о реальном бытии, если, в частности, вы утверждаете, что физика не нуждается ни в какой другой базе, кроме опыта, и должна строиться непосредственно на восприятии и что матема­тика должна довольствоваться второстепенной и вспомогательной ролью простого подсобного средства, вы – аристотелик.

Если здесь что и ставится под вопрос, так это не достовер­ность – ни один аристотелик никогда не подвергал сомнению гео­метрические теоремы или доказательства, – но бытие; не само применение математики в физике – ни один аристотелик никогда не отрицал право измерять все, что измеримо, и считать то, что поддается счету, – но структура науки и, следовательно, струк­тура бытия.

Вот на эти-то дискуссии и намекает Галилей по ходу своего «Диалога». Так, в самом начале аристотелик Симпличио подчер­кивает, что «в вопросах, касающихся природы, не всегда следует искать математические доказательства» . На что Сагредо, кото­рому доставляет удовольствие непонятливость Симнличио, заме­чает: «Пожалуй, в тех случаях, когда этого нельзя достигнуть; но если доказательство имеется, почему вы не хотите им восполь' зеваться?» Естественно. Если возможно при рассмотрении вопро­сов, касающихся природных вещей, достичь доказательства, наде­ленного математической строгостью, то почему мы не должны попытаться этого сделать? Но возможно ли это? Такова пробле­ма, и Галилей на полях книги подводит итог дискуссии и выра­жает истинно аристотелевскую мысль: «При доказательствах, касающихся природы, – говорит он, – не следует стремиться к математической точности».

Не следует стремиться. Почему? Ибо это невозможны. Ибо природа физического бытия является качественной и неопреде­ленной. Она не конформна строгости и точности математических понятий. Это всегда – «более или менее». Следовательно, как объяснит нам позже аристотепик, философия, которая есть фило­софия реального, не нуждается ни в том, чтобы исследовать де­тали, ни в том, чтобы прибегать к численным определениям при формулировании своих теорий движения. Все, что она должна сделать, – это перечислить основные категории (естественное,

143насильственное, прямолинейное, круговое) и описать их общие, качественные и абстрактные черты °.

Для современного читателя это, вероятно, далеко не убеди­тельно. Ему трудно допустить, что «философия» должна доволь­ствоваться абстрактным и неопределенным обобщением и не пы­таться установить всеобщие точные и конкретные законы. Совре­менному читателю непонятен истинный смысл такой необходи­мости, но современники Галилея осознавали ее очень хорошо. Они знали, что качество, так же как и форма, будучи по природе не математическим, не может анализироваться в математических терминах. Физика не является прикладной геометрией. Земная материя еще ни разу не создавала и не демонстрировала нам строго математические формы; «формы» никогда не «ин-форми-руют» ее полностью и совершенно. Всегда налицо некоторый зазор. На небесах же, само собой разумеется, все обстоит иначе; следовательно, математическая астрономия возможна. Но астро­номия – это не физика. Ошибка Платона и его сторонников со­стоит в том, что они упустили из виду этот момент. Бесполезно пытаться создать математическую философию природы. Это пред­приятие обречено на неудачу еще до того, как к нему приступи­ли. Оно ведет не к истине, а к ошибке.

«Все эти математические тонкости, – объясняет Симпличио,– истинны лишь абстрактно. Но, будучи приложенными к чувствен­ной и физической материи, они не функционируют» '. В самой природе нет ни кругов, ни треугольников, ни прямых линий. Сле­довательно, бесполезно изучать язык математических фигур: по­следние по своей сути не являются вопреки Галилею и Платону теми знаками, которыми написана книга природы. На деле это не только бесполезно, но и чревато негативными последствиями: чем больше разум приучен к точности и строгости геометрического мышления, тем менее он будет способен уловить разнообразие подвижного, изменяющегося, качественно определенного бытия,

В этой позиции аристотелизма нет ничего смешного . Мне, например, она представляется совершенно осмысленной. Вы не сможете создать математическую теорию качества, возражает Аристотель Платону, как не сможете создать и математической теории движения. В числах нет движения. А не познав движения, не познаешь природы. Аристотелик времен Галилея мог бы доба­вить, что величайший из платоников, сам божественный Архи­мед, так и не смог создать ничего, кроме статики. Никакой ди­намики. Одна лишь теория покоя. Никакого движения.

Аристотелик совершенно прав. Невозможно применительно к количеству использовать математическую дедукцию. Нам хорошо известно, что Галилей, как несколько позднее и по той же при­чине Декарт, был вынужден упразднить понятие качества, объ­явить его субъективным, изгнать из области природы . Одновре­менно это вынудило его упразднить чувственное восприятие как источник познания и объявить, что интеллектуальное познание и даже познание априорное является для нас одним-единственным средством познания сущности реального.

Что касается динамики и законов движения, «мочь» должно быть доказано не иначе как через «есть»; чтобы показать, что можно установить математические законы природы, это надо сделать. Другого средства нет, и Галилей это полностью осознает. Следовательно, лишь давая математическое решение конкретных физических проблем – проблемы падения тела, проблемы движе­ния с силой брошенного тела, – он вынуждает Симпличио при­знать, что «желать исследовать проблемы природы без матема­тики – это все равно что пытаться сделать некую вещь, которую сделать невозможно».

Теперь, как представляется, мы готовы к тому, чтобы понять смысл знаменитого высказывания Кавальери, который в 1630 г. в работе «Зажигательное стекло» пишет: «Все, что привносят (прибавляют) математические науки, рассматривавшиеся знаме­нитыми школами пифагорейцев и платоников как крайне необ­ходимые для понимания физических вещей, вскоре, я надеюсь, ясно проявится после предания гласности новой науки о дви­жении, обещанной великолепным испытателем природы Галилео Галилеем» .

Таким вот образом мы узнаем о славе платоника Галилея, который в своих «Рассуждениях и математических доказательст­вах» заявляет, что «развивает совершенно новую науку в связи с одной очень старой проблемой» и что докажет некоторые вещи, до сих пор никем не доказанные, согласно которым движение па­дения тел подчиняется численному закону . Движение, управ­ляемое числами: наконец-то аристотелевское возражение оказы­вается отвергнутым.

Очевидно, для Галилея, так же как и для его старших совре­менников, математизм был синонимом платонизма. Следовательно, когда Торичелли говорит, что «среди свободных искусств геомет­рия единственная упражняет и заостряет ум и делает его способ­ным быть украшением города в мирное время и защищать его в военное время» и что «при прочих равных условиях разум, тре­нированный геометрической гимнастикой, наделен особенной и мужественной силой» , он не только кажется верным учеником Платона, но сам признает себя таковым и провозглашает во все­услышание. Провозглашая это, он остается верным учеником своего учителя Галилея, который в своем «Ответе на философские экзерсисы Антонио Рокко», адресуясь к последнему, предлагает ему самому судить о значении двух соперничающих методов – метода чисто физического и эмпирического, с одной стороны, и метода математического – с другой, – и добавляет: «И одновре­менно решите, кто рассуждал лучше, Платон, говоривший, что без математики невозможно изучить философию, или Аристо­тель, упрекавший Платона в слишком большом увлечении геомет­рией» .

Я только что назвал Галилея платоником. Думаю, никто не станет этого оспаривать . Больше того, он сам говорит об этом. Первые страницы «Диалога» содержат высказывание Симиличио о том, что Галилей, будучи математиком, испытывает, вероятно, симпатию к числовым спекуляциям пифагорейцев. Это позволяет Галилею заявить, что он считает их абсолютно лишенными смыс­ла, и в то же время оговориться: «То, что пифагорейцы выше всего ставили науку о числах и что сам Платон удивлялся уму человеческому, считая его причастным божеству только потому, что он разумеет природу чисел, я прекрасно знаю и готов присо­единиться к этому мнению» «°.

Да и могло ли быть у него другое мнение, у него, который верил, что в математическом познании человеческий ум достигает совершенства божественного разума? Не говорит ли он, что «экс­тенсивно, то есть по отношению ко множеству познаваемых объ­ектов, а это множество бесконечно, познание человека – как бы ничто, хотя оно и познает тысячи истин, так как тысяча по срав­нению с бесконечностью – как бы нуль; но если взять познание интенсивно, то поскольку термин «интенсивное» означает совер­шенное познание какой-либо истины, то я утверждаю, что чело­веческий разум познает некоторые истины столь совершенно и с такой абсолютной достоверностью, какую имеет сама природа; таковы чистые математические науки, геометрия и арифметика; хотя божественный разум знает в них бесконечно больше истин, ибо он объемлет их все, но в тех немногих, которые постиг чело­веческий разум, я думаю, его познание по объективной достовер­ности равно божественному, ибо оно приходит к пониманию их необходимости, а высшей степени достоверности не существует» .

Галилей мог бы добавить, что человеческий разум есть творе­ние господа столь совершенное, что с самого начала он обладает теми простыми и ясными идеями, сама простота которых явля­ется гарантией истинности, и что ему достаточно оборотиться на сеемого себя, чтобы обнаружить в своей «памяти» истинные осно­вания науки и познания, азбуку, т. е. элементы языка – матема­тического языка, – на котором говорит сотворенная богом при­рода. Необходимо найти истинное основание реальной науки, науки о реальном мире; не той науки, которая касается лишь чи­сто формальной истины, – истины, присущей разуму и математи­ческой дедукции, истины, на которую не окажет никакого влияния отсутствие в природе изучаемых им объектов; очевидно, Галилей еще больше, чем Декарт, не удовольствовался бы таким «эрза­цем» науки и реального познания.

Это в отношении такой науки, науки истинного «философ­ского» познания, которое является познанием сущности самого бытия, Галилей говорит:

«Я же говорю вам, что, если кто-либо не знает истины сам от себя, невозможно, чтобы другие заставили его это узнать; я могу прекрасно учить вас вещам, которые ни истинны, ни ложны, но о, что истинно, т. е. необходимо, чему невозможно быть иным,– это каждый заурядный ум знает сам по себе, или же невозможно, чтобы он это вообще узнал» .

В трудах Галилея столь частые намеки на Платона, повто­ряющееся упоминание Сократовой майевтики и учения о воспо­минании не являются внешними украшениями, источник кото­рых – желание приноровиться к литературной моде с оглядкой на интерес, проявляемый к Платону ренессансной мыслью. Их целью не было также ни привлечение к новой науке «среднего читателя», которого утомила и которому приелась сухость ари­стотелевской схоластики, ни борьба против Аристотеля в одеждах его учителя Платона. Совсем наоборот: эти намеки носят совер­шенно серьезный характер и должны восприниматься такими, как они есть. Чтобы никто не имел ни малейшего сомнения в том, что касается его философской точки зрения, Галилей (Саль' виати) утверждает:

«С альвиат и. Опровержение его зависит от некоторых вещей, изве­стных вам не менее, чем мне, и разделяемых нами обоими, но так как вы их забыли, то не находите и опровержения. Я не буду учить вас им (так как вы их уже знаете) и путем простого напоминания добьюсь того, что вы сами опровергнете возражение.

С и мпличи о. Я много раз присматривался к вашему способу рассуж­дать, который внушил мне мысль, что вы склоняетесь к мнению Платона, будто nostrum scire sit quoddam reminisci (Наше знание есть некоторый род воспоминания.–Прим. перев.)', прошу вас поэтому, разрешите это мое сомнение, изложив вашу точку зрения.

С альвиат и. То, что я думаю о мнении Платона, я могу подтвердить и словами, и фактами. При рассуждениях, имевших место до сих пор, я не раз прибегал к объяснению при помощи фактов; буду придерживаться того же способа и в данном частном случае, который затем может служить вам примером для лучшего уяснения моего понимания приобретения зна­ния, о чем мы поговорим в другой день, если у нас останется время...»

«Существующие» исследования–это не что иное, как дедук­ция фундаментальных положений механики. Мы уже предупреж­дены, что Галилей решает сделать нечто большее, чем просто объявить себя адептом и сторонником платоновской эпистемоло-гии. Кроме того, применяя эту эпистемологию, открывая истин­ные законы физики, заставляя Сагредо и Симпличио, т. е. самого читателя, нас самих, выводить их, он полагал тем самым «на деле» показать истинность платонизма. «Диалог» и «Беседы» рас­крывают перед нами историю мысленного эксперимента – экспе­римента весьма убедительного, ибо он завершается исполненным сожаления признанием аристотелика Симпличио, который согла­шается с необходимостью изучения математики и выражает свое огорчение по поводу того, что сам не изучил ее в молодости.

«Диалог» и «Беседы» сообщают нам об истории открытия или, лучше сказать, об открытии заново языка, на котором говорит природа. Они объясняют способ, каким следует задавать ей воп­росы, т. е. теорию того научного экспериментирования, в кото10* 147рой формулирование постулатов и выведение из них следствий предшествует переходу к наблюдению и руководит им. Это также, по крайней мере для Галилея, является доказательством «на деле». Согласно Галилею, новая наука является эксперименталь­ным доказательством платонизма.

 

ПРИМЕЧАНИЯ

« cm.: Randalt J. H., Jr. The making of the modem mind. Boston, 1926, p. 220 ff.,231 ff.; WhUehead A. N. Science and the modern World. New York,… « Декарт P. Избр. произв. М., Государственное издательство политиче­ской… J Не следует путать эту широко распространенную концепцию с концеп­цией Бергсона, для которого вся физика, как…

– Конец работы –

Используемые теги: 100, влияний, философских, концепций, развитие, научных, Теории0.095

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: 100 ВЛИЯНИЙ ФИЛОСОФСКИХ КОНЦЕПЦИЙ НА РАЗВИТИЕ НАУЧНЫХ ТЕОРИИ

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Еще рефераты, курсовые, дипломные работы на эту тему:

Научное познание. Значение научной теории
Чем дальше наука отходит от привычных результатов повседневного опыта, чем более абстрагируется от него, тем отчетливее проявляется необходимость в… И наряду со знаниями об объектах наука формирует знания о методах. На высших… Каждый новый цикл научного познания начинается с обнаружения некоторой проблемы. В качестве одного из вариантов…

Лекция 1. Предмет и методология теории государства и права. 1. Предмет и объект изучения теории государства и права. 2. Место теории государства и права в системе общественных и юридических наук
Лекция Предмет и методология теории государства и права... Предмет и объект изучения теории государства и права... Место теории государства и права в системе общественных и юридических наук...

Роль Ломоносова в развитии научного стиля и формировании научной терминологии
Ломоносов не имел себе равного в знании русского языка. Уроженец севера, он впитал в себя меткий и точный язык своей родины, изобилующий добротными… Он общался с монахами и школярами, купцами и мастеровыми, сановниками и… Сверх сего довольно знает все провинциальные диалекты здешней империи, также слова, употребляемые при Дворе, между…

Формирование философских концепций панисламизма: истоки и развитие
Список использованной литературы. Приложение. Введение.В последние десятилетия 20 века в ряде афро-азиатских государств возросла активность и… Народы, исповедующие ислам, все чаще обращаются к своим идейным истокам, к… Следовательно, политический Панисламизм возник, по существу, как защитная реакция, главным образом нацеленная на…

ПРЕДМЕТ ТЕОРИИ ФИЗИЧЕСКОГО ВОСПИТАНИЯ И ЕГО ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ Спецификой предмета является изучение закономерностей физического воспитания и управление развитием ребенка от рождения до семи лет
ПРЕДМЕТ ТЕОРИИ ФИЗИЧЕСКОГО ВОСПИТАНИЯ И ЕГО ОСНОВНЫЕ ПОНЯТИЯ... В системе дошкольного образования теория и методика физического воспитания как... Цель физического воспитания ребенка это подготовка к жизни труду защите Отечества...

Эмпирическая теория познания и ее влияние на развитие философии Нового Времени
В связи с разложением феодальных отношений, свершением буржуазной революции, развитием капитализма складывался в европейской жизни новый тип… Представители новой идеологии и культуры начали беспощадную войну со… В упорной борьбе со схоластикой и религиозной идеологией вырабатывались новые научные методы изучения природы,…

Сводная таблица основных показателей групп детей с отклоняющимся развитием Группа «Недостаточное развитие»
На сайте allrefs.net читайте: "Сводная таблица основных показателей групп детей с отклоняющимся развитием Группа «Недостаточное развитие»"

Возникновение и развитие научной химии
Все более укреплялось представление о том, что существует некоторый предел, граница взаимо¬превращения веществ. Этот предел определяется составом химических веществ. В XVII-XVIII вв. химия… Были открыты новые металлы (висмут, платина и др.), вещества с замечательными свойствами (например, фосфор). Развитие…

Развитие теории и практики менеджмента
При этом решение, принятое в административном порядке, может быть обжаловано в суд. Система арбитражных судов Российской Федерации пришла на смену… Точкой отсчета процесса постепенной замены арбитражей судами является принятие… Арбитражный суд в России осуществляет судебную власть при разрешении возникающих в процессе предпринимательской…

ПРЕДМЕТ И МЕТОД ЭКОНОМИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ 1.1. Этапы становления и развития экономической теории
Этапы становления и развития экономической теории... Экономическая наука имеет длительную и богатую историю Ее истоки лежат с... Дальнейшее развитие наука получила у Аристотеля который впервые устанавливает две стороны товара потребительную и...

0.032
Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • По категориям
  • По работам