рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Тема 9. Философские альтернативы ХХI века

Тема 9. Философские альтернативы ХХI века - раздел Философия, Хрестоматия По философии Постмодернизм — Это Понятие, Которое Все Больше Входит В...

Постмодернизм — это понятие, которое все больше входит в культурный оби­ход наших дней, обозначая состояние эпохи «постсовременности», ситуацию в культуре и процессы, происходящие в ней. Термин «постмодернизм» не имеет однозначного определения, будучи по своей сути амбивалентным и противоре­чивым. Нередко в качестве синонимов термина «постмодернизм» используют «постструктурализм», «неоструктурализм» и др. Все эти термины отражают тен­денции в современной западной культуре.

Постмодернизм представляет собой своего рода реакцию на «монотонность» универсалистского видения мира в модернизме. Позитивистский, техноцентристский и рационалистический универсализм последнего связан с верой в линей­ный прогресс, абсолютную истину, рациональное планирование идеальных со­циальных порядков со стандартизацией знания и производства. Постмодернизм, напротив, отдает предпочтение гетерогенности и различию как освободитель­ным силам в переопределении культуры. Основными чертами постмодернистской мысли являются фрагментация, неопределенность и неприятие всех универсальных, или тотализируюших, дискурсов. Новое открытие прагматизма в философии (Р.Рорти), изменение идей в философии науки (Т.Кун и П.Фейерабенд), смещение акцента в исторической науке в сторону «прерывности» и «различия»(М.Фуко), новые открытия в математике (теория катастроф), возникно­вение интереса к «Другому» в этике, политике и антропологии — все это указы­вает на глубокие сдвиги как в культурной парадигме, так и в «структуре миро­восприятия» в конце XX века.

Теория постмодернизма с его отказом от фундаментальных принципов и осно­ваний традиционной западной эпистемологии, социальной и политической фи­лософии вполне соответствует определению этого «нового жанра», представляя собой комплекс идей и практик, которые трудно вычленить в самостоятельные области. Это дает основание исследователям говорить о «постструктуралистско-деконструктивистско-постмодернистском комплексе», в котором неразрывно связаны философские концепции, художественные практики, исследования, привлекающие материал из самых разнообразных областей знания.

Ж.-Ф. Лиотар «Заметка о смыслах «пост»

Джессамин Блау

Милуоки, 1 мая 1985 г.

Я хотел бы изложить тебе несколько своих соображений, единственная цель которых — выделить ряд проблем, связанных с термином «постмодерн», не пытаясь разрешить их. Поступая таким образом, я не стремлюсь закрыть обсуждение этих проблем, а скорее направляю его в надлежащее русло, дабы избежать путаницы и двусмысленности. Ограничусь тремя пунктами.

1. Начнем с противопоставления постмодернизма и модернизма, или Mouvement moderne (1910—1945), в архитектуре. Согласно Портогези, прорыв от модерна к постмодерну стал возможен благодаря тому, что была отменена гегемония Евклидовой геометрии, например в пластической поэтике группы «Stijl». Если верить Греготти, то различие между модернизмом и постмодернизмом состоит прежде всего в исчезновении тесных уз, связывавших архитектурный проект модерна с идеей прогрессивной реализации социального и индивидуального освобождения в масштабах всего человечества. Получилось так, что постсовременная архитектура обречена продуцировать серию каких-то незначительных модификаций в унаследованном от современности пространстве и отказаться от глобальной реконструкции пространства, обитаемого человеком. В этом смысле глазам постсовременного человека, в частности архитектора, открывается вид на широко раскинувшийся ландшафт, уже не определяемый горизонтом универсальности или универсализации, всеобщего освобождения. Исчезновение Идеи прогрессивного развития рациональности и свободы может объяснить известный «тон» архитектуры постмодерна, ее особый стиль или манеру, я бы сказал — своеобразный «бриколаж»: изобилие цитат — элементов, заимствованных из предшествующих стилей и периодов, как классических, так и современных; недостаточное внимание к окружению и т. д.

Одно замечание по поводу вот какого аспекта проблемы: приставка «пост» в слове «постмодернизм» понимается этими авторами в таком смысле, будто речь идет о простой преемственности, какой-то диахронической последовательности периодов, каждый из которых можно четко идентифицировать. «Пост» в таком случае обозначает нечто вроде конверсии: какое-то новое направление сменяет предшествующее.

Однако эта идея линейной хронологии всецело «современна». Она присуща одновременно христианству, картезианству, якобинству: раз мы зачинаем нечто совершенно новое, значит, надлежит перевести стрелки часов на нулевую отметку. Сама идея такой современности теснейшим образом соотнесена с принципом возможности и необходимости разрыва с традицией и установления какого-то абсолютно нового образа жизни или мышления.

Сегодня мы начинаем подозревать, что подобный «разрыв» предполагает не преодоление прошлого, а скорее его забвение или подавление, иначе говоря — повторение.

Хотел бы отметить, что цитирование в «новой» архитектуре элементов, заимствованных из предшествующих архитектурных стилей, обусловлено процедурой, аналогичной использованию в работе сновидений — следов дневных впечатлений, восходящих к пережитому, как это описывается Фрейдом в «Traumdeutung». Это роковое повторение и/или цитирование, принимается ли оно с иронией, цинизмом или попросту бездумно, представляется совершенно очевидным, стоит лишь обратить внимание на господствующие ныне в живописи течения, носящие имена «трансавангардизма», «неоэкспрессионизма» и т. п. Несколько ниже я еще вернусь к этому.

2. Отправившись от «постмодернизма» архитектурного, я подошел теперь ко второму значению термина «постсовременный»; должен тебе признаться, что полной ясности в этом пункте у меня нет.

Общая идея тривиальна: сегодня мы можем наблюдать своеобразный упадок того доверия, которое западный человек на протяжении последних двух столетий питал к принципу всеобщего прогресса человечества. Эта идея возможного, вероятного или необходимого прогресса основывалась на твердой уверенности, что развитие искусств, технологий, знания и свободы полезны человечеству в его совокупности. Оставался, конечно, вопрос о том, кто является подлинным субъектом и жертвой недоразвитости — бедняки, или рабочие, или безграмотные... Либералы, консерваторы и левые постоянно задавались этим вопросом как в прошлом, так и в нынешнем веке, затевая между собой, как ты знаешь, ученые споры и даже настоящие войны из-за подлинного имени субъекта, которому надлежало помочь освободиться. И тем не менее самые разные политические течения объединяла вера в то, что все начинания, открытия, установления правомочны лишь постольку, поскольку способствуют освобождению человечества.

По прошествии этих двух столетий мы стали проявлять большее внимание к знакам, указывающим на движение, которое противоречит этой общей установке. Ни либерализму, экономическому или политическому, ни различным течениям внутри марксизма не удалось выйти из этих двух кровавых столетий, избежав обвинений в преступлениях против человечества. Мы можем перечислить ряд имен собственных, топонимов, имен исторических деятелей, дат, которые способны проиллюстрировать и обосновать наше подозрение. Чтобы показать, насколько расходится новейшая западная история с «современным» проектом освобождения человечества, я следом за Теодором Адорно воспользовался словом-символом «Освенцим». Какое мышление способно «снять» — в смысле aufheben — этот «Освенцим», включив его в некий всеобщий эмпирический или пусть даже мыслительный процесс, ориентированный на всеобщее освобождение? Тайная печаль снедает наш Zeitgeist. Он может выражать себя во всевозможных реактивных или даже реакционных установках или утопиях, но не существует позитивной ориентации, которая могла бы открыть перед нами какую-то новую перспективу.

Развитие технонаук сделалось средством усугубления этого недуга, а не его смягчения. Мы больше не можем называть это развитие прогрессом. Складывается такое впечатление, что оно продолжается независимо от нас, само собой, движимое какой-то автономной силой. Оно уже не отвечает на запросы, порождаемые человеческими потребностями. Напротив, создается впечатление, что результаты и плоды этого развития постоянно дестабилизируют человеческую сущность, как социальную, так и индивидуальную. Я имею в виду не только материальные результаты, но и духовные, интеллектуальные. Можно сказать, что человечество оказалось сегодня в таком положении, когда ему приходится догонять опережающий его процесс накопления все новых и новых объектов практики и мышления.

Как ты догадываешься, вопрос о причинах этого процесса усложнения (complexification), вопрос темный, весьма для меня важен. Можно предположить, что некое роковое предназначение помимо нашей воли увлекает нас ко все более сложным состояниям. Наши запросы — безопасность, идентичность, счастье,— вытекающие из нашего непосредственного состояния живых или общественных существ, как будто никак не соотносятся с этим родом принуждения, толкающего нас сегодня к усложнению, опосредованию, исчислению и синтезированию все равно каких объектов, а также изменению их масштабов. В технонаучном мире мы подобны Гулливеру: то слишком велики, то слишком малы, всегда не того масштаба. Если смотреть на вещи с этой точки зрения, то требование простоты сегодня покажется вообще-то предвестьем варварства.

Разбирая этот же пункт, следовало бы подробнее разработать вопрос о разделении человечества на две части: одна принимает этот вызов сложности, другая - тот древний и грозный вызов, что связан с выживанием рода человеческого. Вот, может быть, главная причина провала проекта современности, который, напомню тебе, в принципе относился к человечеству в его совокупности.

3. Третий пункт, наиболее сложный, я излагаю тебе наиболее кратко. Вопрос о постсовременности есть также — или прежде всего — вопрос о различных формах выражения мысли: искусстве, литературе, философии, политике.

Известно, что, например, в сфере искусств — точнее, визуальных и пластических искусств — сегодня господствует представление, будто с великим авангардистским движением покончено и о нем можно забыть. Подтрунивать или смеяться над авангардами, которые рассматриваются в качестве отжившей свое современности, вошло, так сказать, в моду.

Термин «авангард», с его милитаристским оттенком значения, нравится мне не больше, чем другим. Однако я хорошо вижу, чем на самом деле был истинный авангардистский процесс, - своего рода работой, долгой, упорной, высокоответственной, обращенной к поиску исходных предпосылок современности, вплетенных в ее ткань. Я хочу сказать, что для правильного понимания творений современных художников — скажем, от Мане до Дюшана или Барнета Ньюмена — надлежит провести аналогию между их работой и анамнезом, в том смысле, который придается этому процессу психоаналитической терапией. Пациент психоаналитика пытается переработать расстройство, от которого он страдает в настоящем, проводя свободные ассоциации между его элементами, на первый взгляд исключенными из всякого контекста, и какими-то пережитыми в прошлом ситуациями, что позволяет ему раскрыть тайный смысл своей жизни, своего поведения,— и точно так же работа Сезанна, Пикассо, Делоне, Кандинского, Клее, Мондриана, Малевича, наконец, Дюшана может рассматриваться как некая «проработка» (durcharbeiten) современностью собственного смысла.

Если же кто-то пренебрегает подобной ответственностью, то он наверняка обрекает себя на дотошное повторение «современного невроза» — западной паранойи, западной шизофрении и т. д., источника познанных нами на протяжении двух столетий бед.Тебе должно быть ясно, что приставка «пост» в слове «постмодерн», понятая подобным образом, обозначает не движение типа come back, flash back, feed back, т. е. движение повторения, но некий «ана-процесс», процесс анализа, анамнеза, аналогии и анаморфозы, который перерабатывает нечто «первозабытое».

 

Ж.- Ф. Лиотар «Состояние постмодерна»

Глава I. Поле: знание в информационных обществах

Наша рабочая гипотеза состоит в том, что по мере вхождения общества в эпоху, называемую постиндустриальной, а культуры — в эпоху постмодерна, изменяется статус знания. Этот переход начался по меньшей мере с конца пятидесятых годов, обозначивших Европе конец ее восстановления. Он был более или менее быстрым в зависимости от положения страны, а внутри нее — от сектора активности; отсюда его общая рассогласованность, затрудняющая изображение целого.

Часть описаний не может не носить гипотетического характера. А мы знаем, как неосторожно чересчур доверять футурологии.

Чем пытаться выстраивать картину, которая все равно не может быть полной, мы будем отталкиваться от характеристики, непосредственно определяющей наш предмет. Научное знание — это вид дискурса. Поэтому можно сказать, что на протяжении сорока лет так называемые передовые науки и техники имеют дело с языком: фонология и лингвистические теории, проблемы коммуникации и кибернетика, современные алгебры и информатика, вычислительные машины и их языки, проблемы языковых переводов и исследование совместимости машинных языков, проблемы сохранения в памяти и банки данных, телематика и разработка «мыслящих» терминалов, парадоксология, — вот явные свидетельства, и список этот не исчерпан.

Влияние этих технологических изменений на знание должно быть, судя по всему, значительным. Им отводятся или будут отводиться две фундаментальные функции: исследование и передача сведений. В отношении первой пример, доступный пониманию профанов, дает генетика, которая обязана своей теоретической парадигмой кибернетике. Существуют сотни других примеров. В отношении второй известно, как, нормализуя, миниатюризируя и коммерциализируя аппаратуру, уже сегодня модифицируют операции по получению знаний, их классификации, приведения в доступную форму и эксплуатации. Было бы естественным полагать, что увеличение числа информационных машин занимает и будет занимать в распространении знаний такое же место, какое заняло развитие средств передвижения сначала человека (транспорт), а затем звука и изображения (медиа).

При таком всеобщем изменении природа знания не может оставаться неизменной. Знание может проходить по другим каналам и становиться операциональным только при условии его перевода в некие количества информации. Следовательно, мы можем предвидеть, что все непереводимое в установленном знании будет отброшено, а направления новых исследований будут подчиняться условию переводимости возможных результатов на язык машин. «Производители» знания, как и его пользователи, должны и будут должны иметь средства перевода на эти языки того, что одни стремятся изобрести, а другие — усвоить. Исследования, посвященные таким интерпретативным машинам, уже значительно продвинулись. Вместе с гегемонией информатики предлагается и определенная логика, а следовательно, совокупность предписаний, предъявляемых к сообщениям, принимаемых как относящиеся к «знанию».

Можно отныне ожидать сильной экстериоризации знания относительно «знающего», на какой бы ступени познания он ни находился. Старый принцип, по которому получение знания неотделимо от формирования (Bildung) разума и даже от самой личности, устаревает и будет выходить из употребления. Такое отношение поставщиков и пользователей знания к самому знанию стремится и будет стремиться перенять форму отношения, которое производители и потребители товаров имеют с этими последними, т. е. стоимостную форму (forme valeur). Знание производится и будет производиться для того, чтобы быть проданным, оно потребляется и будет потребляться, чтобы обрести стоимость в новом продукте, и в обоих этих случаях, чтобы быть обмененным. Оно перестает быть самоцелью и теряет свою «потребительскую стоимость».

Известно, что в последние десятилетия знание стало главной производительной силой, что ощутимо изменило состав активного населения в наиболее развитых странах и составило основное затруднение для развивающихся стран. В постиндустриальную и постсовременную эпоху наука сохраняет и, несомненно, усугубляет свою важность в совокупности производительных способностей национальных государств. Такая ситуация собственно является одним из аргументов в пользу того, что расхождение с развивающимися странами в будущем не прекратит увеличиваться.

Но этот аспект не должен заслонять другой, комплиментарный ему. В форме информационного товара, необходимого для усиления производительной мощи, знание уже является и будет важнейшей, а может быть, самой значительной ставкой в мировом соперничестве за власть. Также как национальные государства боролись за освоение территорий, а затем за распоряжение и эксплуатацию сырьевых ресурсов и дешевой рабочей силы, надо полагать, они будут бороться в будущем за освоение информации. Здесь открывается, таким образом, новое поле для индустриальных и коммерческих стратегий, а также для стратегий военных и политических.

Однако обозначенная таким образом перспектива не столь проста, как мы только что показали. Так, меркантилизация знания не может оставить в неприкосновенности привилегию, которой обладали и еще обладают современные национальные государства в отношении производства и распространения знаний. Идея, что знания принадлежат «мозгу» или «духу» общества, а значит — Государству, постепенно отживает по мере усиления обратного принципа, согласно которому общество существует и развивается только тогда, когда сообщения, циркулирующие в нем, насыщены информацией и легко декодируются. Государство начинает проявлять себя как фактор непроницаемости и «шума» для идеологии коммуникационной «прозрачности», которая идет в паре с коммерциализацией знаний. Именно при такой постановке проблема отношений между экономическими и государственными инстанциями грозит проявиться с новой остротой.

Уже в предыдущие десятилетия первые могли угрожать стабильности вторых, благодаря новым формам оборачивания капиталов, которым было дано родовое имя мультинациональных предприятий. Эти формы подразумевают, что решения относительно инвестиций отчасти выходят из-под контроля национальных государств. С развитием информационной технологии и телематики этот вопрос может стать еще более щекотливым. Допустим, к примеру, что фирма IBM получит разрешение на размещение на одной из орбит Земли коммуникационных спутников и/или банков данных. Кто к ним будет иметь доступ? Кто будет определять запрещенные каналы или данные? Будет ли это государство? А может, оно будет только одним из пользователей? Появятся таким образом новые проблемы права и через них вопрос кто будет знать?

Изменение природы знания может, следовательно, оказать на существующие государственные власти такое обратное воздействие, которое заставит их пересмотреть свои правовые и фактические отношения с крупными предприятиями и, в более общем виде, с гражданским обществом. Новое открытие мирового рынка, новый виток очень напряженного экономического соревнования, исчезновение исключительной гегемонии американского капитализма и упадок социалистической альтернативы, возможное открытие для обменов китайского рынка и многие другие факторы уже теперь, в конце 70-х годов, начали подготавливать государства к серьезному пересмотру роли, которую они привыкли играть с 30-х годов и состоявшую в защите, проведении и даже планировании инвестиций. В этом контексте новые технологии, поскольку они производят данные, использующиеся для принятия решений (а, следовательно, средства контроля), еще более мобильными и подверженными пиратскому использованию, могут лишь усугубить насущную необходимость такого пересмотра.

Вместо того чтобы распространяться в силу своей «образовательной» ценности или политической значимости (управленческой, дипломатической, военной), можно представить себе, что знания будут введены в оборот по тем же сетям, что и денежное обращение, и что соответствующее этому расслоение прекратит быть делением на знание/незнание, а станет, как и в случае денежного обращения, «знаниями к оплате/знаниями к инвестиции», т. е. знаниями, обмениваемыми в рамках поддержания обыденной жизни (восстановление рабочей силы, «выживание») versus кредиты знаний в целях оптимизации результативности программы.

В этом случае им будет необходима как прозрачность, так и либерализм. Что не мешает тому, чтобы в потоках денежных средств одни служили для решений, а другие годились только для оплаты. Можно таким же образом вообразить потоки знаний, проходящие по одним и тем же каналам, имеющим одинаковую природу, но где одни будут предназначены для «решающих лиц», а другие — для оплаты вечного долга каждого по отношению к социальной связи.

Глава II. Проблема: легитимация

Такова рабочая гипотеза, определяющая поле, в котором мы хотим рассмотреть вопрос о статусе знания. Этот сценарий, родственный тому, что называется «информатизацией общества», хотя и был предложен в совершенно ином ключе, не претендует ни на оригинальности, ни на истинность. Что требуется от рабочей гипотезы, так это ее большая различительная способность. Сценарий информатизации наиболее развитых обществ позволяет прояснить, даже ценой риска их сильного преувеличения, определенные аспекты трансформации знания и его воздействия на общественные силы и гражданские институты, — последствия, которые могли бы остаться малозаметными при рассмотрении в других перспективах. Не стоит придавать ему прогностическую ценность в отношении реальности, она скорее стратегическая и в отношении поставленного вопроса.

Тем не менее его вероятность высока, и в этом смысле выбор нашей гипотезы не случаен. Описание этого сценария уже достаточно широко разработано экспертами, и он уже влияет на некоторые решения государственной администрации и наиболее непосредственно заинтересованных предприятий, например, управляющих телекоммуникациями. Следовательно, он стал частью наблюдаемых реалий. Наконец, если мы исключим случай стагнации и общего спада вследствие, например, продолжительной невозможности разрешения мировых проблем энергетики, то такой сценарий имеет массу шансов одержать победу, поскольку мы не видим, какое иное направление современных технологий можно было бы выделить как альтернативу информатизации общества.

Иными словами, гипотеза банальна. Но она такова только в той мере, в какой не подвергает пересмотру общую парадигму прогресса наук и технологий, который вызывает, казалось бы, совершенно естественно, экономический рост и развитие социо-политической мощи. Можно при этом допускать, как нечто само собой разумеющееся, что научное и техническое знание накапливается, и, кроме того, спорить о форме такого накопления: одни его воображают упорядоченным, непрерывным и равномерным, другие — периодическим, прерывным и конфликтным.

Однако эта очевидность обманчива. Во-первых, научное знание — это еще не все знание, оно всегда было «сверх положенного», в конкуренции, в конфликте с другим сортом знания, которое мы будем называть для простоты нарративом и характеристику которому дадим позже. Это вовсе не значит, что последний может одержать верх над научным знанием, но его модель связана с идеями внутреннего равновесия и дружелюбия (convivialite), в сравнении с которыми современное научное знание имеет бледный вид, особенно если оно должно подвергнуться экстериоризации по отношению к «знающему» и еще более сильному, чем прежде, отчуждению от своих пользователей. Вытекающей из этого Деморализацией исследователей и преподавателей трудно пренебречь, тем более, что она разразилась, как известно, в 60-е годы среди тех, кто решил посвятить себя этим профессиям, среди студентов всех наиболее развитых стран, и смогла ощутимо затормозить на этот период продуктивность лабораторий и университетов, которые не смогли уберечься от заражения. Нет и не было вопроса о том, чтобы из этого вышла революция, как бы на то ни надеялись, или — что не раз бывало — как бы того ни боялись; ход вещей постиндустриальной цивилизации не изменится с сегодня на завтра. Однако, когда речь идет об оценке настоящего и будущего статуса научного знания, нельзя исключать из рассмотрения такой важной компоненты как сомнение ученых.

Тем более, что статус научного знания к тому же переплетается с главной проблемой — проблемой легитимации. Мы берем это слово в самом расширительном смысле, какой оно получило в дискуссиях по вопросу о власти у современных немецких теоретиков. Либо гражданский закон, а он гласит: такая-то категория граждан должна совершить такого-то рода поступки. Тогда легитимация — это процесс, по которому законодателю оказывается позволенным провозглашать данный закон нормой. Либо научное высказывание, а оно подчиняется правилу: высказывание должно удовлетворять такой-то совокупности условий, чтобы восприниматься как научное. Здесь легитимация — процесс, по которому «законодателю», трактующему научный дискурс, разрешено предписывать указанные условия (в общем виде, условия внутреннего состояния и экспериментальной проверки) для того, чтобы некое высказывание составило часть этого дискурса и могло быть принято к вниманию научным сообществом.

Сопоставление может показаться вымученным. Но мы увидим, что это не так. Вопрос о легитимации науки еще со времен Платона неразрывно связан с вопросом легитимации законодателя. В этой перспективе право решать «что верно, а что нет» не может не зависеть от права решать «что справедливо», даже если высказывания, подчиненные соответственно той и другой власти, имеют различную природу. Существует родство одного рода языка, который называется наукой, с другим, называемым этикой или политикой: и первое, и второе вытекает из одной перспективы или, если угодно, из одного и того же выбора который зовется Запад.

Рассматривая современный статус научного знания, мы можем констатировать, что в то время, как этот последний кажется более чем когда либо подчиненным державам, а с учетом новых технологий даже рискует стать одной из главнейших ставок в их конфликтах, вопрос о двойной легитимации не только не снимается, но напротив, становится все более актуальным. Поскольку он задается по самой полной форме, а именно как реверсия, которая делает очевидным, что знание и власть есть две стороны одного вопроса: кто решает, что есть знание, и кто знает, что нужно решать? В эпоху информатики вопрос о знании более чем когда-либо становится вопросом об управлении.

( Источник: Лиотар Ж.- Ф. Состояние постмодерна. М., 1998)

 

Ж. Бодрийяр «Система вещей»

Социологическая система вещей и потребление

1. Модели и серии

Доиндустриальная вещь и индустриальная модель

В статусе современной вещи важнейшую роль играет оппозиция модель/серия. В известной мере так было и всегда. В обществе всегда имелось привилегированное меньшинство, служившее экспериментальным полигоном для сменявших друг друга стилей, а уже в дальнейшем эти стилевые решения, методы и ухищрения повсеместно тиражировались ремесленниками. Тем не менее до наступления индустриальной эпохи невозможно говорить в точном смысле слова ни о «модели», ни о «серии». С одной стороны, в доиндустриальном обществе между всеми вещами имеется больше однородности, поскольку способ их производства — всякий раз ручная работа, поскольку они не столь специализированы по своим функциям и разброс культурных форм не столь широк (они очень мало соотносятся с культурами прошлого и чужих стран); с другой стороны, между разрядом вещей, претендующих на «стиль», и ремесленной продукцией, обладающей всего лишь потребительной стоимостью, пролегает более резкий раздел. Сегодня крестьянский стол обладает культурной значимостью, а еще тридцать лет назад он годился лишь для практического применения. В XVIII веке стол «Людовика XV» никак не соотносился с крестьянским столом — эти два разряда вещей, равно как и два социальных класса, с которыми они связаны, разделяла непроходимая пропасть. Они не интегрировались ни в одну общую систему. Однако и нельзя сказать, чтобы стол Людовика XV являлся моделью, а бесчисленные столы и стулья, имитировавшие его впоследствии, образовывали серию. При ограниченном тиражировании ремесленных приемов здесь не происходит тиражирования смыслов: «модель» остается абсолютом, который связан с чем-то трансцендентным. Она не порождает никакой «серии» в современном нашем понимании слова. Свой статус вещь получает от общественного строя: она бывает либо благородной, либо нет, и благородная вещь не составляет особо отмеченного элемента социальной серии, благородство изливается на него подобно благодати, абсолютно выделяя из всяких рядов. Эквивалентом такого трансцендентного понимания вещей может быть то, что мы называем «стильностью».

Очень важно это различие между доиндустриальными «стильными» вещами и современными вещами-моделями. Оно единственно может позволить нам точнее понять, по ту сторону их формальной противопоставленности, реальные отношения между моделью и серией в нашей современной системе.

В самом деле, наблюдая, как широкие слои современного общества обходятся серийными вещами, формально и психологически отсылающими к моделям, которыми пользуется меньшинство, мы ощущаем сильный соблазн упростить проблему, противопоставив друг другу эти два типа вещей, а затем приписав лишь одному из двух полюсов достоинство реальности; иначе говоря, отделить модель от серий и связать что-то одно с реальным, а другое — с воображаемым. На самом деле; однако, серийные бытовые вещи не являются ирреальными по сравнению с миром моделей как миром якобы истинных ценностей, но и сфера моделей, относясь лишь к ничтожному меньшинству и тем самым как будто бы выходя за рамки социальной реальности, не является, тем не менее, воображаемой. В наши дни благодаря распространению моделей средствами массовой информации и коммуникации сложился, наряду с оборотом вещей, также и «психологический» оборот, и в этом глубокое отличие индустриальной эпохи от эпохи доиндустриальной, когда существовало трансцендентное достоинство «стиля». Человек, купивший себе ореховый спальный гарнитур от «Дюбонбуа» или же серийную бытовую электроаппаратуру, осуществивший тем самым некоторую мечту о социальном возвышении, тем не менее знает благодаря прессе, кино и телевидению, что на рынке бывают еще и «гармонизированные», «функционализированные» гарнитуры. Он, безусловно, переживает их как особый, роскошно-престижный мир, от которого он отрезан практически непреодолимым барьером денег, но никакой классово-юридический статус, никакая правовая трансцендентность его от них в наши дни более не отделяет. Психологически это чрезвычайно важно, поскольку в силу этого пользование серийными вещами всегда имплицитно или эксплицитно сопровождается утверждением модели, несмотря на фрустрацию и полную материальную невозможность такую модель заполучить.

С другой стороны, и сами модели уже не замыкаются более в жизни определенной касты, но включаются в процесс промышленного производства и тем самым раскрываются для серийного тиражирования. Они теперь тоже предстают как «функциональные» (что было всегда чуждо «стильной» мебели) и де-юре доступные всем. В результате каждый, через посредство даже самой скромной вещи, оказывается причастен де-юре и к ее модели. Кроме того, теперь все реже и реже встречаются чистые модели и чистые серийные вещи. Между двумя полюсами все больше и больше бесконечно дифференцирующихся промежуточных звеньев. Подобно производству, вещь проходит через все цвета социальной призмы. И такого рода промежуточные звенья повседневно переживаются нами как доступность или же как фрустрация: тот, кто имеет дело с серией, носит в себе модель, а тот, кто причастен модели, тем самым обозначает, отрицает, преодолевает, противоречиво переживает серию. Такая циркуляция, пронизывая собой все общество, возводя серию к модели и постоянно тиражируя модель в серию, в своей непрерывной динамике есть не что иное, как идеология нашего общества.

 

Идеальность модели

Каким образом эта система персонализации и интеграции приходит в движение? Через посредство того факта, что в «специфических» отличиях реальная серийность вещи непрестанно отрицается, отвергается во имя модели. Объективно, как мы видели, такое отличие несущественно. Зачастую в нем скрывается даже технический дефект. Фактически это отличие «по недостатку». Однако переживается оно всякий раз как положительное отличие, как признак ценности, как отличие «по избытку». Поэтому нет необходимости, чтобы для каждой категории вещей существовали конкретные модели: некоторые вещи модели не имеют, достаточно ничтожных, но всякий раз позитивно переживаемых отличий, чтобы вещи словно серийным эхом отзывались друг в друге, чтобы в них создавалась ориентация на модель, — быть может, лишь подразумеваемую. Маргинальные отличия служат двигателем серии и питают собой механизм интеграции.

Не следует мыслить себе серию и модель как два члена систематической оппозиции — в том смысле, что модель составляет как бы сущность, которая, разделяясь и размножаясь в понятии массовости, в конечном итоге превращается в серию. При таком понимании модель представляла бы собой более конкретное, более плотное состояние вещи, в дальнейшем размениваемое и тиражируемое в созданной по его образу серии. Оппозиция «модели/серии» очень часто подразумевает некий энтропический процесс, гомологичный процессу деградации высших форм энергии и их превращения в тепло. Подобной дедуктивной концепцией серии, выводящей ее из модели, скрадывается реально переживаемый факт, ибо движение постоянно идет в прямо противоположном направлении, по индуктивному пути создания модели из серии; это не деградация (в которой было бы и невозможно жить), а стремление ввысь.

В самом деле, мы видим, что модель повсеместно присутствует в серии, в самом ничтожном «специфическом» различии, отделяющем одну вещь от другой. Тот же самый процесс мы отмечали в коллекционировании, когда каждый элемент собрания несет в себе относительное отличие, которое на какой-то миг делает его привилегированным, образцовым элементом, но при этом все эти относительные отличия отсылают друг к другу и резюмируются в различии абсолютном, а фактически лишь в идее абсолютного различия, которая и есть Модель. Модель одновременно и существует и нет. «Фасель-вега» существует вполне реально, но всевозможные различия в окраске и в объеме цилиндров в конечном счете отсылают лишь к идее «фасель-веги». Это главное: модель должна быть лишь идеей модели. Именно это позволяет ей присутствовать в любом относительном отличии и тем самым вбирать в себя свою серию. Реальным своим присутствием «фасель-вега» полностью разрушила бы «персонализированное» удовлетворение от любой другой машины. Если же мыслить ее лишь идеально, то тем самым, напротив, создается алиби — движущая сила персонализации для тех вещей, которые как раз не являются «Фасель-вегой». Модель не бедна и не богата: это родовой образ, созданный воображаемым усвоением всех относительных отличий, и его фасцинация порождается самим процессом самоотрицания серии через последовательные отличия, процессом интенсивной циркуляции, многократно повторяемой отсылки к чему-то иному, бесконечной подстановки; это формальная идеализация процесса превосхождения. В модели интегрируется и концентрируется весь заряд эволютивного процесса серии.

С другой стороны, именно потому что модель — это лишь идея, и становится возможным сам процесс персонализации. Наше сознание не могло бы персонализироваться в отдельной вещи, это абсурдно, — оно персонализируется в отличии, поскольку отличие, отсылая к некоторой идее абсолютной единичности (к «Модели»), делает возможной одновременную отсылку и к реальному означаемому, т. е. к абсолютной единичности пользователя и покупателя или же, как мы видели выше, коллекционера. Итак, парадоксальным образом через посредство смутной и общей для всех идеи каждый начинает чувствовать себя абсолютно уникальным, И обратно, непрерывно подчеркивая свою уникальность через репертуар серийных отличий, мы поддерживаем тот воображаемый консенсус, который и является идеей модели. Персонализация и интеграция идут строго рука об руку. В этом и заключается волшебство системы.

 

От модели к серии

Технический дефицит

Проанализировав формальную игру отличий, посредством которой серийная вещь предстает и переживается как модель, пора теперь подвергнуть анализу и то, чем реально отличается модель от серии. Действительно, система восходящего движения, основанная на ценностном осмыслении отличий, отсылающих к идеальной модели, конечно же, маскирует собой реальный обратный процесс — массовую деструктурацию и качественный упадок серийных вещей по сравнению с моделью реальной.

Из всех факторов неполноценности, которой страдает серийная вещь, наиболее бросаются в глаза ее недолговечность и низкое техническое качество. Задачи персонализации вкупе с задачами производства ведут к умножению аксессуаров за счет собственно потребительной стоимости предмета. Игра модных нововведений, прежде всего, непременно делает вещь менее прочной и более эфемерной. Такая тактика специально подчеркнута у Паккарда: «Можно преднамеренно ограничить срок службы той или иной вещи или сделать ее негодной для пользования; для этого можно воздействовать либо на ее функцию (с появлением новой, технологически более совершенной вещи она оказывается морально устаревшей, но это является прогрессом), либо на ее качество (по истечении некоторого срока, как правило весьма краткого, вещь ломается или изнашивается), либо на ее образ (вещь преднамеренно выводится из моды, теряя привлекательность, хотя и по-прежнему сохраняя свои функциональные качества)...».

Два последних аспекта этой системы взаимосвязаны: ускоренное обновление моделей уже само по себе влияет на качество вещей — чулки выпускаются всевозможных расцветок, зато худшими по качеству (или урезаются средства на технологические разработки, чтобы зато финансировать рекламную кампанию). Если же управляемых флюктуации моды окажется недостаточно для обновления покупательского спроса, то прибегают к искусственной дисфункционализации, к «намеренным конструктивным дефектам». Брук Стивене: «Всем известно, что мы намеренно сокращаем срок жизни своей продукции, и такая политика лежит в основе всей нашей экономики» (Паккард). В предельном случае не было бы лишено смысла даже представить себе, подобно Оливеру Уэнделлу, «такой тщательно продуманный чудо-автомобиль, который сам собой разваливался бы в некий заранее вычисленный день». Недаром в американских автомобилях некоторые детали рассчитаны на пробег лишь в шестьдесят тысяч километров. Как признаются по секрету сами производители, большинство серийных вещей могли бы делаться гораздо более высокого качества при примерно равных производственных издержках— «искусственно недолговечные» детали стоят столько же, сколько и нормальные. Однако вещь не должна ускользать от моды и эфемерности. Такова основополагающая характеристика серии — в ней вещь обречена на организованную непрочность, В мире изобилия (относительного) фактором нехватки служит не редкость вещей, а их недолговечность. Серийные вещи насильственно заключены в рамки краткосрочной синхронии, в область бренного. Вещь не должна ускользать от смерти. Нормальному влиянию технического прогресса, стремящегося поглотить эту смертность вещей, противодействует стратегия производства, стремящаяся поддержать ее. Специалисты по сбыту говорят об особой «стратегии желания» (Дихтер), но здесь можно говорить и о стратегии фрустрации; та и другая взаимно дополняют друг друга, утверждая в качестве исключительной цели производство — оно выступает ныне как высшая, трансцендентная инстанция, властная не только над жизнью вещей, но и над их смертью.

Напротив, модель имеет право на долговечность (разумеется, относительную, так как она тоже включена в цикл ускоренного обновления вещей). Она имеет право быть прочной и «надежной». Парадоксальным образом она сегодня преобладает как раз в том плане, где традиционно как будто господствовала серийность, — в плане потребительной стоимости. Такое ее достоинство накладывается на достоинство модности, технические качества накладываются на качества формы, и все вместе это и создает повышенную «функциональность» модели.

(Источник: Бодрийяр Ж. Система вещей. М., 1999)

 

Ж. Бодрийяр «О соблазне»

Неизбывная судьба преследует соблазн. Для религии он всегда выступал дьявольским ухищрением, стратегией дьявола, шла ли речь о колдовских чарах или же любовном обольщении. Соблазн всегда был соблазном зла. Или мира. Мирским искусом. Проклятье, наложенное религией на соблазн, без изменений проносится через века моралью и философией, а сегодня подхватывается психоанализом и подразумевается, когда говорят об «освобождении желания». Может показаться парадоксальным, что сегодня, когда секс, зло, извращение превращаются в ценности, значимость которых непрестанно растет, когда все, преданное некогда анафеме, справляет свое возрождение, зачастую запрограммированное, соблазн тем не менее по-прежнему остается в тени — или даже окончательно окутывается мраком.

Ведь в XVIII веке о нем еще говорили. И не просто говорили. Вместе с вызовом и честью соблазн и обольщение составляли первостепенную заботу аристократии. Буржуазная революция положила этому конец (другие, последующие, революции покончили с этим бесповоротно — всякая революция первым делом кладет конец соблазну видимостей). Буржуазная эпоха всецело предается природе и производству, а эти вещи весьма чужды соблазну или даже определенно для него смертоносны. Поскольку же и сексуальность, по словам Фуко, вырастает из процесса производства (дискурса, речи и желания), то нет ничего удивительного, что она отодвинула соблазн еще дальше в тень. Мы живем в эпоху повсеместного наступления природы -- будь то природа старой доброй души, материальная природа вещей или же психическая природа желания,— природа добивается своего свершения в калейдоскопе всех мыслимых метаморфоз вытесненного, в процессе освобождения всех мыслимых энергий: психических, социальных, физических.

Однако соблазн во все времена принадлежал не к природному, или естественному, строю, но к рукотворному, искусственному; не к строю энергий, но к строю знака и ритуала. Вот почему все великие системы производства и толкования всегда исключали его из своего концептуального поля — к счастью для соблазна, поскольку именно извне, оказавшись отброшенным далеко за рамки этих систем, он продолжает преследовать их и угрожать крушением. Соблазн постоянно ждет возможности уничтожить божественный строй, даже если тот превратился в строй производства или желания. Для всех ортодоксий соблазн продолжает оставаться искусом, злокозненным ухищрением, черной магией, нацеленной на извращение всех истин, на отвлечение от истины, заклинанием и экзальтацией знаков в их злокозненном употреблении. Всякому дискурсу угрожает эта внезапная обратимость или поглощение собственными знаками, не оставляющее и следа смысла. Вот почему все дисциплины, в качестве аксиомы избравшие связность и целесообразность своих дискурсов, могут стремиться лишь к тому, чтобы любой ценой изгнать соблазн подобно злому духу. Вот где соблазн сливается с женственностью, вот где они всегда были слиты. Всякую мужественность во все времена преследовала угроза этой внезапной обратимости в женственность. Соблазн и женственность неотвратимы и неизбежны, потому что представляют собой не что иное, как оборотную сторону пола, смысла и власти.

Сегодня экзорцизм соблазна становится более ожесточенным и систематическим.

Мы вступаем в эпоху окончательных решений, эпоху сексуальной революции, если взять один из примеров: производство и руководство всеми предельными и запредельными наслаждениями, микропроцессорную обработку желания, чьей последней аватарой выступает женщина — производительница себя самой как женщины и как пола. То есть конец соблазна.

Или же, наоборот, наступает торжество соблазна мягкого, бесцветная, рассеянная феминизация и эротизация всех отношений внутри размякшего социального универсума.

Или же ничего из вышесказанного. Ибо ничто не в силах превзойти сам соблазн, даже тот строй, который его уничтожает.

Сегодня нет ничего менее надежного, чем пол, невзирая на освобождение сексуального дискурса. Нет ничего менее надежного, чем желание, невзирая на стремительное размножение его фигур.

И в том, что касается пола, такое размножение практически равносильно полному распылению. Вот в чем секрет этой гипертрофии сексуального производства, продуцирования знаков пола, гиперреализма наслаждения, особенно женского: принцип неопределенности распространился на половые отношения, как и на отношения политические и экономические.

Стадия освобождения пола есть также стадия его индетерминации. Нет больше никакой нехватки, никакого запрета, никакого ограничения: начисто утрачиваются все принципы соотнесения с реальностью. Экономическое отношение сохраняется лишь благодаря наличию нищеты и улетучивается вместе с осознанием его цели, состоящей в устранении самого призрака нищеты. Желание также удерживается лишь благодаря наличию нехватки. Когда же оно целиком переходит в запрос, безоговорочно технологизируется, оно утрачивает реальность, поскольку теряет свое воображаемое измерение, оно оказывается повсюду — но лишь в качестве некоей обобщенной симуляции. Именно этот призрак желания и обретается еще в почившей реальности пола. Секс можно найти повсюду, только не в сексуальности (Ролан Барт).

Перемещение центра тяжести сексуальной мифологии на женственность происходит одновременно с переходом от детерминации к индетерминации. Женственность не ставится на место мужественности в качестве одного пола, замещающего другой в результате структурной перестановки. Она сменяет мужественность, завершая эпоху определенности понятия пола, другими словами — вследствие расшатанности закона, регулирующего половые различия. Утверждение женственности соответствует апогею полового наслаждения и катастрофе принципа реальности пола.

Так что именно женственность захватывает нас в этой смертоносной гиперреальности пола, как она пленяла нас некогда, но совсем по-иному, в иронии и соблазне.

Фрейд прав: существует только одна сексуальность, только одно либидо — мужское. Сексуальность есть известная нам устойчивая и дискриминирующая структура, сконцентрированная вокруг фаллоса, кастрации, имени отца, вытеснения. Никакой иной не существует. Бессмысленно мечтать о какой-то нефаллической, не отмеченной чертой вытеснения, немаркированной сексуальности. Бессмысленно пытаться в рамках этой структуры перевести женственность по другую сторону черты и смешать термины оппозиции: структура либо останется неизменной, поскольку вся женственность будет поглощена мужественностью, либо попросту развалится, так что не останется ни женственности, ни мужественности: нулевая ступень структуры. Сегодня одновременно происходит и то, и другое: мы наблюдаем эротическую поливалентность, безграничную потенциальность желания, либидинозные разветвления, преломления, напряжения — все многочисленные варианты одной освободительной альтернативы, исходящей из сферы психоанализа, освободившегося от Фрейда, или из сферы желания, освободившегося от психоанализа, и за внешним раздуванием сексуальной парадигмы все они смыкаются, свидетельствуя о возможной нейтрализации структуры, об утрате ею организующих ее различий.

Для того, что зовется женственностью, ловушка сексуальной революции состоит в том, что женственность запирается в этой единственной структуре, где обречена либо на негативную дискриминацию, когда структура крепка, либо на смехотворный триумф, когда структура ослаблена.

Однако женственность находится в ином месте, всегда находилась в ином месте: за рамками этой структуры — в этом секрет ее силы. Подобно тому как говорится, что такая-то вещь обладает длительностью потому, что ее существование неадекватно ее сущности, так и нам надлежит сказать, что женственность соблазняет потому, что никогда не оказывается там, где мыслится. Следовательно, нет ее и в той истории страданий и притеснений, которая с ней связывается: ее s нет на исторической голгофе женщин, за которой ловко прячется женственность. Скрываясь под маской рабской зависимости, она прибегает к подобной уловке лишь в рамках этой структуры, с которой ее насильно соотносят и где она подвергается вытеснению, причем сексуальная революция придает этому соотнесению и вытеснению еще более драматический характер. Но что за странная аберрация примешивается к нашему суждению и заставляет думать, будто именно здесь разворачивается история женственности? Кому эта аберрация на руку, если не мужественности? Вот оно, вытеснение: оно уже в полном объеме присутствует в рассказе о бедственном положении женщин в сексуальной и политической сферах, оставляя за скобками любой иной вид силы и господства.

Но существует альтернатива этому полу и этой власти, о которой психоанализ не может ничего знать, потому что его аксиоматика носит сексуальный характер, и, без сомнений, эта альтернатива действительно относится к строю женственности, понятой по ту сторону оппозиции мужское/женское — ведь эта оппозиция является мужской по существу, сексуальной по назначению и не может быть поколеблена без того, чтобы не перестать, собственно говоря, существовать.

Сила женственности есть сила соблазна.

Упадок психоанализа и сексуальности как неких устойчивых структур, их измельчание в психомолекулярной вселенной (в которой как раз и происходит их окончательное и решительное освобождение) позволяет нам разглядеть какую-то иную вселенную (параллельную в том смысле, что она никогда не пересекается с первой). Эта иная вселенная истолковывается уже не в терминах психических и психологических отношений, не в терминах вытеснения или бессознательного, но в терминах игры, вызова, агонистических дуальных отношений и стратегии видимостей — в терминах уже не структуры и различий, но соблазнительной обратимости,— вселенная, в которой женское начало не противопоставляется мужскому, но соблазняет его.

Находясь в стихии соблазна, женственность не выступает маркированным или немаркированным термином оппозиции. В то же время она не олицетворяет в этом случае какую-то «автономию» желания или наслаждения, автономию тела, речи или письма, которую женщина якобы утратила (?), она не взыскует своей истины, но — соблазняет.

Разумеется, эта суверенность соблазна может называться женственной лишь благодаря той же самой условности, которая позволяет называть основой сексуальности мужественность, однако существенным моментом является здесь то, что форма эта существовала всегда — очерчивая женственность как нечто такое, что не является ничем, никогда не проявляется и не «производится», никогда не оказывается там, где проявляется (следовательно, это нечто определенно отсутствует в «феминистских» притязаниях).— При этом женственность подается не в перспективе психической или биологической бисексуальности, но некоей транссексуальности соблазна, которую стремится подавить вся сексуальная организация, да и сам психоанализ, аксиомой которого является отсутствие какой бы то ни было иной структуры, кроме сексуальной, что делает его по природе неспособным говорить о чем-либо другом.

Что противопоставляют женщины той фаллократической структуре, которую они ставят под вопрос? Автономию, различие, особенности желания и наслаждения, иное пользование телом, особые речь и письмо - и никогда в этот список не попадает соблазн. Они стыдятся его, полагая, что соблазнение означает какое-то неестественное щегольство своим телом, некий рок, извечно обрекающий женщину на зависимость и проституцию. Они не понимают, что соблазн означает господство над символической вселенной, тогда как власть означает всего лишь господство над вселенной реальной. Суверенность соблазна несоизмеримо велика по сравнению с обладанием политической или сексуальной властью.

Ожесточенное пособничество феминистского движения строю истины представляется странным. Ибо оно дает бой соблазну, отвергаемому как искусственное извращение истины женщины — истины, которая в конечном счете должна быть обнаружена вписанной в ее тело и желание. Это означает единым махом перечеркнуть высочайшую привилегию женственности, состоящую в том, что она никогда, в известном смысле, не подступалась к истине, оставляя за собой абсолютное господство над царством видимостей. Имманентная сила соблазна: все и вся отторгнуть, отклонить от истины и вернуть в игру, чистую игру видимостей, и моментально переиграть и опрокинуть все системы смысла и власти; заставить видимости вращаться вокруг себя самих, разыграть тело как видимость, лишив его глубинного измерения желания ибо все видимости обратимы,— лишь на этом уровне системы хрупки и уязвимы, смысл уязвим только для колдовства. Какое-то невероятное ослепление заставляет отрицать существование этой единственной силы, которая равна всем прочим и даже превосходит их, так как сокрушает их все благодаря простой игре стратегии видимостей.

Анатомия — это судьба, как сказал Фрейд. И можно лишь подивиться тому, что феминистское движение, отвергая эту судьбу, фаллическую по определению и скрепленную печатью анатомии, обращается к альтернативе, которая остается по сути анатомической и биологической.

И нигде нам не встретится упоминание о соблазне, об обработке тела не желанием, но искусством, о теле соблазненном, теле соблазняемом, теле, страстно отторгаемом от своей истины той этической истины желания, которая нас неотступно преследует, истины серьезной и глубоко религиозной, которую воплощает сегодня тело и для которой соблазн выступает столь же неестественной и злокозненной вещью, как и для религии в прошлом,-- нигде нам не встретится упоминание о теле, преданном стихии видимостей.

Однако лишь соблазн радикально противостоит анатомии как судьбе. Лишь соблазн разрушает полярную сексуализацию тел и фаллически ориентированную систему сексуальности, к которой та неизбежно приводит.

Наивно любое движение, верящее в возможность подорвать системы при помощи их инфраструктуры. Соблазн выказывает большую ловкость как бы спонтанно и с кричащей очевидностью — ему нет нужды доказывать и показывать, нет нужды обосновывать самое себя — он присутствует непосредственно: соблазнительно любое выворачивание наизнанку мнимой глубины реальности, переворачивание всякой психологии, анатомии, истины или власти. Божеству соблазна известно — в этом его секрет,-— что никакой анатомии нет, нет никакой психологии, что все знаки обратимы. Ему не принадлежит ничего, кроме видимостей, от него ускользают все формы власти, однако ему по силам обратить, повернуть оборотной стороной все ее знаки. Может ли что-либо противостоять соблазну? Вот единственная ставка, действительно делающаяся в этой игре: стратегически распорядиться властью над видимостями, употребив ее против сил бытия и реальности. Бесполезно ставить на бытие против бытия, на истину против истины — так попадают в ловушку «подрыва основ»,- но достаточно лишь легкой манипуляции видимостями.

А женщина есть не что иное, как видимость. И именно женственность как видимость наносит поражение глубинной мужественности. Вместо того чтобы восставать против этой «оскорбительной» формулы, женщинам следовало бы уступить соблазну этой истины, потому что именно в ней таится секрет их силы, которую они сейчас теряют, противопоставляя глубине мужественности глубину женственности.

И это относящееся к женственности положение, гласящее, что применительно к ней лишается основания даже различение аутентичного и искусственного, странным образом совпадает с положением, определяющим пространство симуляции: тут также невозможно провести различие между реальным и моделями, всякая реальность есть лишь секреция симуляционных моделей, и нет никакой иной женственности, кроме женственности видимостей. Симуляция также неразрешима.

Это странное совпадение указывает на двусмысленность женственности, которая есть одновременно радикальная констатация симуляции и единственная возможность перейти по ту сторону симуляции - в сферу соблазна.

 

Секрет.

Соблазнительное, инициационное качество чего-то такого, что не может быть высказано, потому что не имеет смысла; что не высказывается, но все равно просачивается и циркулирует. Так я узнаю секрет другого, но не высказываю его, а он знает, что я его знаю, но не приподнимает скрывающей его завесы: интенсивность отношения между нами двумя есть не что иное, как секрет секрета. Это тайное сообщничество не имеет никакого отношения к утаиванию информации. Кроме того, даже если бы партнеры желали раскрыть секрет, они бы просто не сумели этого сделать, потому что тут и говорить-то не о чем... Все, что может быть раскрыто, обходит секрет стороной. Ведь это не какое-то тайное означаемое, не ключ к чему-то: он просачивается и проницает все, что может быть высказано, подобно тому как соблазн циркулирует под непристойной открытостью речи — секрет есть прямая противоположность коммуникации, и все-таки кое-что общее у них есть. Секрет удерживает свою власть лишь за счет того, что никогда не высказывается, так же как соблазн функционирует только благодаря тому, что о нем никогда не говорят и никогда его не желают.

Скрытое или вытесненное имеют тенденцию проявляться, секрету же эта тенденция совершенно не свойственна. Это некая инициационная и свернутая в себя форма: мы можем проникнуть в нее, но выйти не сумеем. Секрет никогда не раскрывается, никогда не сообщается и даже не «секретируется» (Zempleny, Nouvelle Revue de Psychanalyse, no. 14): здесь я черпает он свою мощь, в силе неявного ритуального обмена.

Так, в «Дневнике обольстителя» Кьеркегора соблазнение имеет форму загадки, подлежащей разрешению. Молодая девушка это загадка, и чтобы соблазнить ее, нужно сделаться другой загадкой для нее самой: это поединок, в котором соперники сражаются при помощи загадок, и соблазнение есть разрешение этой магической дуэли, но секрет при этом не раскрывается. Как только секрет был бы раскрыт, он явил бы нам сексуальность. Последним словом этой истории, если бы у нее таковое было, оказался бы секс — но как раз секса-то в ней и нет. Место, которое должен был бы занимать этот смысл, где должен был бы появиться секс, на который указывают слова истории и о котором думают другие, сторонние наблюдатели,— место это пустует. Там ничего нет. И это ничто, это отсутствие секрета, эта ничтожность соблазна циркулирует и бежит под спудом слов, под спудом смысла и быстрее смысла: вот что воздействует на вас в первую очередь, еще до того, как до вас доходят произнесенные фразы, в то время как они уже исчезают. Соблазн под спудом дискурса, невидимый глазу, тайная циркуляция, уводящая от одного знака к другому.

Прямая противоположность психологического отношения: быть посвященным в секрет другого не означает разделять его фантазмы и желания, не означает разделять то несказанное, которое могло бы им быть: когда говорит «Оно», соблазн как раз отсутствует. Все, что относится к строю экспрессивной энергии, вытеснения и бессознательного, все, что хочет говорить, и всякое место, где должно появиться «Я»,— все это относится к экзотерическому строю и противоречит эзотерической форме секрета и соблазна.

И все же бессознательное, «авантюра» бессознательного может оказаться последней крупномасштабной попыткой заново изготовить некий секрет для лишенного всяких секретов общества. В таком случае бессознательное стало бы нашим секретом и таинством в насквозь прозрачном и проницаемом обществе. Но на самом деле бессознательное не секрет, потому что оно всего лишь психологично. Этот психологический секрет не имеет собственного существования, поскольку бессознательное рождается одновременно с психоанализом, то есть вместе с набором процедур для его поглощения или рассасывания, и техническими приемами, помогающими отречься от секрета, загнав его в глубинные слои бессознательного.

А что, если нечто собирается изощренно отомстить всем этим толкованиям, нарушив их развитие? Нечто такое, что решительно не хочет быть высказанным и, оставаясь загадкой, загадочным образом располагает собственным решением, а потому имеет лишь одно стремление так и остаться в тайне и не лишиться радости секрета.

Вопреки всем попыткам обнажить, разоблачить это нечто, заставить его означать что-либо, язык всегда возвращается к своему тайному соблазну — ну, а мы всегда возвращаемся к собственным неразрешимым удовольствиям.

Не существует никакого момента соблазнения, нет и времени для соблазнения, но у него есть свой особый ритм, без которого оно не имело бы места. В отличие от какой-нибудь инструментальной стратегии, проходящей ряд промежуточных фаз, соблазнение вершится в единое мгновение, одним движением и всегда выступает для себя самоцелью.

Цикл соблазнения не знает остановок. Вы можете соблазнять одну женщину с целью соблазнить другую. Но можете также соблазнять другую просто так, ради развлечения. Прельщение, манящее от одной возможности к другой, почти неуловимо. И что, собственно, соблазнительней: соблазнять или уступать соблазну? Но ведь уступить соблазну — это к тому же и лучший способ соблазнить самому. Все это — одна бесконечная строфа, один безостановочный цикл. В соблазнении нет ничего активного или пассивного, нет субъекта или объекта, нет внешнего или внутреннего: оно играет сразу на двух сторонах доски, притом что не существует никакой разделяющей их границы. Никто не соблазнит другого, если сам прежде не был соблазнен.

Поскольку соблазнение никогда не задерживается на истине знаков, но пользуется лишь прельщением и секретностью, оно кладет начало особой циркуляции, тоже секретной — и ритуальной: начало ничем не опосредуемой инициации, подчиняющейся лишь своим собственным правилам игры.

Уступить соблазну — это отвернуться от своей истины. Соблазнять самому — это отвращать другого от его истины, совращать его с пути истинного, пути истины. Если это удается, то истина эта образует некий ускользающий от него секрет (Винсент Декомб).

Соблазнение непосредственно обратимо, и обратимость его определяется вызовом, который в нем заключен, и секретом, в котором оно тонет.

Это сила привлекающая и отвлекающая, сила поглощающая и завораживающая, вызывающая коллапс не только пола, но и всего реального в его совокупности. Сила вызова — не какая-то экономия пола и речи, но всегда лишь неуправляемая эскалация милосердия и жестокости, мгновенная вспышка страсти, к которой может присоединиться и секс. Однако соблазнение с таким же успехом может обходиться без секса, исчерпываясь этим процессом вызова и смерти, а также радикальной неопределенностью, отличающей его от влечения, которое неопределенно по отношению к своему объекту, но в то же время определяется как сила и как начало, тогда как у страсти соблазнения нет ни субстанции, ни начала — интенсивность ее происходит не от либидинозной загрузки или энергии желания, но от чистой формы игры и чисто формального блефа, характеризующего эту игру.

Таков же и вызов. Он также есть антагонистическая дуальная форма, которая исчерпывается в единый миг и чья интенсивность также происходит из этого непосредственного, мгновенного обращения. Вызов околдовывает подобно какому-нибудь лишенному смысла дискурсу, которому именно по этой абсурдной причине мы просто не можем не ответить. Что заставляет нас отвечать на вызов? Вопрос столь же загадочный, как и другой: что нас соблазняет?

Что может быть соблазнительней вызова? Вызов или соблазн — в обоих случаях речь идет о том, чтобы заставить другого повести себя безрассудно, но и самому вместе с ним отдаться этому безумному головокружению, вызванному объединяющим партнеров головокружительным отсутствием смысла и их взаимным поглощением. Такова неизбежность вызова и причина того, что мы не можем не ответить на него: он завязывает род безумного отношения, совершенно отличного от коммуникации или обмена: это дуальное отношение, осуществляемое посредством знаков, которые сами по себе бессмысленны, однако связаны неким фундаментальным, втайне соблюдаемым правилом. Вызов кладет конец всякому договорному отношению, всякому контракту, всякому обмену, регулируемому законом (естественным или законом стоимости), и подменяет их неким в высшей степени условным и ритуализованным пактом, неотступным обязательством отвечать и повышать ставки, управляемым каким-то фундаментальным правилом игры и следующим своему собственному ритму. В противоположность закону, который всегда куда-то вписан (в скрижали, в сердце или в звездное небо над головой), этому фундаментальному правилу не нужно излагать или формулировать себя, оно никогда не должно излагаться.

Вызов и соблазн предельно близки друг к другу. И все-таки нет ли между ними различия? Бросая вызов, вы, стремитесь вытащить другого на территорию, где чувствуете свою силу, которая сделается также его или ее силой, так как ставки в этой игре будут повышаться до бесконечности, тогда как стратегия (?) соблазнения заключается в

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Хрестоматия По философии

САРАТОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ СОЦИАЛЬНО ЭКОНОМИЧЕСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ... Хрестоматия... По философии...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Тема 9. Философские альтернативы ХХI века

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

С о д ер ж а н и е
Введение.............................................................................................................................. 5 Тема: 1. Учение о бытии (онтология)................

Тема 2. Учение о развитии
Метафизика и диалектика – не только философские теории, концепции, на основе которых строятся картины мира, они являются двумя основными всеобщими методами познания. Диалектика наиболееэфф

Существования
  В философии существует некоторая традиция, преемственность взглядов на природу и сущность человека. Так, по Аристотелю, человек является не только природным даром, а он становится ч

I. Любовь — Искусство?
Действительно ли любовь - искусство? Если да, то она требует труда и знаний. Или это только приятное ощущение, переживание которого дело случая, состояние, в которое вы «впадаете», если вам повезет

II. Теория любви
1. Любовь - разрешение проблемы человеческого существования Всякая теория любви должна начинаться с теории человека, человеческого существования. Хотя и у животных мы можем обнаружи

Тема 4. Учение об обществе
(Социальная философия) Социальная философия ‑ это раздел философии, определенным образом описывающий качественное своеобразие общества, его законы, социальные идеалы

Тема 5. Проблема сознания
Проблема сознания ‑ одна из самых трудных и загадочных, поскольку связана с явлением, которое не существует как отдельный предмет или вещь. Одна из главных загадок таится в Я – мире человечес

Ego cogito как трансцендентальная субъективность
Здесь мы, следуя за Декартом, делаем великий поворот, который, будучи правильно осуществлен, ведет к трансцендентальной субъективности: поворот к ego cogito как к аподиктически достоверной и

Отступление. Трансцендентальный поворот как упущение Декарта
Кажется, так легко, следуя Декарту, постичь чистое Я и его cogitationes. И все же здесь мы сможем бы над крутым горным склоном, и от того, человеческий mens sive animus и в исходное з

Психологическое и трансцендентальное Я. Трансцендентность мира
Поскольку я сохраняю в чистоте то, что благодаря свободному эпохе представляется моему взгляду, взгляду размышляющего, в отношении бытия данное в опыте мира, важное значение имеет тот факт, что я и

Поток cogitationes. Cogito и cogitatum
Всю важность трансцендентальной очевидности ego cogito (понимаемого в самом широком картезианском смысле) мы переносим теперь (оставляя в стороне вопросы области действия ее аподиктичности)

Естественная и трансцендентальная рефлексия
В целях дальнейшего разъяснения следует добавить, что мы должны отличать прямые (geradehin vollzogene) акты схватывания в восприятии, в воспоминании, в высказывании, в оценке, в целеполагани

Отступление. Ego cogito — необходимое начало как трансцендентальной, так и «чисто психологической» рефлексии
Согласно вышеизложенному, во всеобщности своей жизни трансцендентальное ego cogito отмечает открыто-бесконечное многообразие отдельных конкретных переживаний, раскрыть и дескриптивно постичь

Две стороны исследования сознания и его коррелятивная проблематика. Направления описания. Синтез как изначальная форма сознания
Если же начало и то направление, в котором будут ставиться задачи, уже стали ясными для нас, то мы благодаря нашей трансцендентальной установке открываем для себя важные идеи, играющие главную роль

Отождествление как основная форма синтеза. Универсальный синтез трансцендентального времени
Если мы рассматриваем основную форму синтеза именно, форму отождествления, то он прежде всего выступает перед нами как всеобъемлющий пассивным синтез в форме непрерывного сознания внутреннего време

Тема 6. Познание
Познание —творческая деятельность субъекта, ориентированная на получение достоверных знаний о мире. Познание является сущностной характеристикой бытия культуры и в зависимости от ф

Неевклидовы геометрические системы
Всякое заключение предполагает наличие посылок; посылки же эти или сами по себе очевидны и не нуждаются в доказательстве, или могут быть установлены, только опираясь на другие предположения. Но так

Тема 7. Философские проблемы науки и техники
Наука — особый вид познавательной деятельности, направленной на выработку объективных, системно организованных и обоснованных знаний о мире. Наука взаимодействует с другими видами познавательной де

Тема 8. Будущее человечества
О. Тоффлер «Третья волна» Мудрецы и поэты, политики и экономисты, правители и рядовые их рядов - перед всеми стоит необходимость разумного выбора, определения пути. Надо п

Концепция практопии
Таким образом, перед нами возникает картина совершенно нового образа жизни, нового не только для человека, но и для всей планеты. Эту новую цивилизацию вряд ли можно назвать утопией. Она столкнется

V. Проблематический характер прогресса
Прежде чем рассматривать пристальнее различные явления культурного кризиса, представляется целесообразным выслушать иное мнение, помимо мрачных пророчеств, граничащих с отчаянием. Наше суж

VI. Наука у предела возможностей мышления
Для того чтобы начать описание кризисных явлений в культуре, как нельзя больше подходит область науки. Ведь именно здесь находим мы в одно и то же время очевидный бесперебойный прогресс и глубокое

VII. Всеобщее ослабление способности суждения
Стоит нам только перевести взгляд с производства знания и мыслей на те способы, которыми это знание распространяется, а мысли усваиваются и входят в оборот, как меняется аспект дела. Все состояние

А. Печчеи «Человеческие качества».
Триумфальное развитие западной цивилизации неуклонно приближается к критическому рубежу. Уже занесены в золотую книгу наиболее значительные успехи ее предшествующего развития. И, пожалуй, самым важ

VII. Почему массы вторгаются всюду, во все и всегда не иначе как насилием
...Массовый человек ощущает себя совершенным. Человеку незаурядному для этого требуется незаурядное самомнение, и наивная вера в собственное совершенство у него не органична, а внушена тщеславием и

Краткие сведения об авторах
Белл Даниел (род. в 1919 г.) — американский социальный философ и социолог, специалист в области истории общественной мысли, политических течений и социального прогнозирования, проф

Библиографический список
Белл Д. Постиндустриальное общество // Америка. 1974. № 215 Бердяев Н.А. Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого // Бердяев Н.А. О назначении человека. М.,

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги