Критерии научности юриспруденции

 

Проблема критериев научности юриспруденции — одна из наиболее актуальных. Она «спровоцирована» тем, что в нынешней ситуации, именуемой постмодерном, поставлены под сомнение критерии научности как таковые, как и привилегированный статус науки (о чем уже упоминалось выше). В соответствии с принципом полиферации, сформулированном П. Фейерабендом, чем более несовместимой с господствующей точкой зрения является выдвигаемая гипотеза, тем лучше. Действительно, многие научные открытия представлялись поначалу научному сообществу абсурдными. И чем таких открытий больше, тем, по мнению знаменитого американского философа, в большей степени будет обеспечен прогресс науки. Однако стоит ли любую «сумасшедшую» идею считать научной и пытаться применять на практике и преподавать в вузе? В любом случае принцип полиферации и близкий ему принцип релятивизма размывают границы между научным и ненаучным.

На всем протяжении истории юридической науки, с момента ее институционализации, мало кто подвергал сомнению ее претензии на громкое название Наука. Такой ее статус не ставился под сомнение до самого последнего времени, в том числе в эпоху господства позитивистской методологии (а то, что она продолжает господствовать в юриспруденции для большинства очевидно)[160]. Исключение, может быть, составляли представители естественных наук. Так, известный физик нобелевский лауреат Л. Д. Ландау все науки классифицировал на естественные (физика, химия и т. д.), неестественные (математика) и противоестественные (гуманитарные науки)[161]. Сегодня, когда поставлены под сомнения «классические» критерии научности[162], юриспруденция не может остаться в стороне от обсуждения такой животрепещущей проблемы, как ее критерии отнесения в разряд наук. Причем проблема усугубляется не только возможной потерей такого привилегированного статуса. От того, что в Англии до сих пор юриспруденция относится к числу искусств, ничего страшного не происходит. Важнее другое: если раньше научный разум выступал главным критерием легитимности социального (в том числе и правового) порядка, то сегодня, в условиях кризиса рациональности как таковой, он поставлен под сомнение[163]. Отсюда проблематичность обоснования права, общественного порядка и самого общества.

Вопрос о критериях научности юриспруденции практически не поднимается в юридической литературе[164]. Для большинства юристов он считается само собой разумеющимся, представляет собой «естественную установку» в социальной феноменологии. Так, все опрошенные автором эксперты высказались в пользу научности области знаний, в которой они специализируются, хотя двое выбрали промежуточный ответ «в большей степени»[165]. В том случае, когда все же речь заходит о методологии права, ее научность, как правило, связывают с наличием собственного предмета и методов исследования, иногда добавляют логическую последовательность (непротиворечивость) теоретических положений и научный язык их изложения[166]. Однако астрология, например, также имеет свой предмет исследования, у нее имеются соответствующие методы, вполне вероятно (автор не специалист в этой области, поэтому не может утверждать категорично), что ее суждения и умозаключения представляют собой непротиворечивую систему, у нее сложился свой понятийный аппарат, выраженный в соответствующем языке. Можно ли отсюда сделать вывод, что астрология является наукой? Думается, что наукой она не является.

Проблема научности юриспруденции предполагает определение критериев научности, выработанных философией науки (науковедением), и сравнение с ними эпистемологических признаков юриспруденции. Только так возможно утвердительно ответить на вопрос, является ли юриспруденция наукой или это, как остроумно выразился один физик относительно всех нефизикализированных дисциплин, — «собирание марок».

Повторим, что сделать это чрезвычайно трудно, так как современное науковедение переживает серьезный кризис философских оснований, связанный со сменой типов рациональности или переходом от классической модели науки к постклассической.

Наука чаще всего отождествляется с суммой знаний. Знания, претендующие на статус научных, должны отвечать критерию истинности. Долгое время считалось, что критерии истины и, следовательно, научности, вечны и неизменны. Сама же наука, предполагалось, развивается от меньшего объема знаний к большему, т. е. к открытым истинам добавляются все новые и новые. Ранее установленная истина при этом сомнению не подвергалась — ведь это абсолютно достоверное знание. Такая концепция науки, зародившаяся в Новое время и доминировавшая до серединыXX в., в современном науковедении получила название кумулятивной.

Положение о том, что результаты философского и научного познания должны быть вечными и тем самым неопровергаемыми истинами является лейтмотивом рационалистической философии Нового времени. Интуитивные истины у Декарта, истины разума у Лейбница, синтетические и аналитические суждения у Канта, принципы наукоучения уФихте все это различные наименования кумулятивного образа науки в методологии Нового времени.

Этой же идеей проникнуты принципы позитивистов XIX—начала XX в. В отличие от рационалистов абсолютную значимость (истинность) они приписывают результатам, прежде всего, опытного, а не теоретического познания. Неизменной сохраняется уверенность в возможности достижения абсолютной истины[167]. И те и другие основные усилия прилагали к тому, чтобы сделать научные знания объективными. Рационалистическая философия науки в теории государства и права (которая к тому времени еще не институционализировалась в качестве самостоятельной научной дисциплины) представлена теорией естественного права Нового времени. Естественное право традиционно определяется как дозаконотворческий и внезаконотворческий комплекс объективных закономерностей, необходимостей, правил социальной, общественно-политической жизни[168]. Эти закономерности предписаны самой природой и запечатлены в человеческом разуме. Они мыслятся либо априорно в виде логической предпосылки, либо как «естественное состояние», исторически предшествующее общественному и государственному порядку.

На место философии Нового времени в XIX в. приходит несколько другая (хотя и в рамках той же эпистемы — ценностей и мировоззрения техногенной цивилизации) науковедческая программа — позитивистская. Позитивисты, как уже отмечалось, решили отбросить всякие абстрактные рассуждения, которые не могут быть сведены к опытным данным. С этого времени торжествует эмпиризм, а познание ограничивается изучением исключительно внешних признаков непосредственно наблюдаемых предметов. Именно в это время, о чем речь шла выше, возникает теория права как самостоятельная научная дисциплина, на формировании которой не могла не сказаться интеллектуальная атмосфера эпохи. В результате на место философии права, выражающейся в то время исключительно теорией естественного права Нового времени, приходит позитивистская концепция права. Юридический позитивизм акцентирует внимание на внешних признаках (проявлениях) права, т. е. либо на тексте права (юридический догматизм), либо на правовом поведении (позитивистская социология права)[169].

Для юридического позитивизма, следовательно, критериями научности выступают либо эмпирические факты, либо формальная логика (наиболее последовательно представленная венским кружком, берлинской и львовско-варшавской школами и заложившая основы современной аналитической философии)[170].

Эти положения должны были бы стать основой построения юриспруденции как строгой науки. Однако позитивистская программа так и не стала методологической основой юриспруденции. Прежде чем ответить на вопрос, почему так произошло, проанализируем запечатленные в научных статьях критерии научности, как правило, имплицитно используемые известными отечественными учеными юристами. Такую идею в свое время вынашивал Л. И. Спиридонов[171]. Результаты проведенного анализа оказались достаточно интересными.

В качестве эмпирического материала были взяты статьи из журнала «Правоведение», посвященные проблемам отраслевых юридических дисциплин: теории конституционного права (автор — В. Е. Чиркин) и гражданского права (автор — М. И. Горлычева). Статья авторитетного конституционалиста В. Е. Чиркина начинается с утверждения: «Совершенствование федерализма, местного самоуправления, всей работы государственного аппарата… требует кардинальных изменений, а затем и пересмотра Конституции…»[172]. Какие приводятся аргументы в пользу такого вывода? К сожалению, в интересной статье нет ни статистических данных, ни экспертных оценок, ни логических выкладок, подтверждающих его. При этом данное предложение построено как констатация фактов, представляющихся маститому ученому, видимо очевидными. Мы не спорим с тем, что это не так, однако нельзя утверждать что-либо, не приводя никаких доказательств, а это уже становится «доброй традицией». Но вернемся к анализу данной статьи. Выход из создавшегося положения дел В. Е. Чиркин видит в обращении к новому опыту парламентаризма зарубежных стран, а также к собственному предшествующему опыту. В западной литературе, утверждает исследователь, раздаются упреки в медлительности, громоздкости процедуры, недостаточности контроля за администрацией и, наоборот, в эксцессах такого контроля со стороны парламентов. В «ответ на критику» во многих странах произошли изменения в традиционной структуре и деятельности парламентов — были созданы органы, напоминающие Президиум Верховного Совета СССР, так называемые «микро-парламенты». Далее в статье подробно и обстоятельно описывается их организация, полномочия, процедура деятельности[173], в завершение приводится оценка такого нового образования, показываются его плюсы и минусы и формулируется вывод, достаточно неожиданный: российскому парламенту вовсе необязательно механически переносить зарубежный опыт, однако его следует всячески изучать[174]. Приблизительно 9/10 объема статьи занимает описание существующего положения дел. В этой связи встает вопрос: действительно ли рассмотренная статья (не худшая, а одна из лучших публикаций журнала) обладает характеристиками научности? Оставим пока этот вопрос открытым.

Статья М. И. Горлачевой[175] посвящена формам участия государственных органов в гражданском и арбитражном процессах. Главная идея статьи — законодательно закрепить участие государственных органов в гражданском процессе в ГПК РФ. Основное внимание автор уделяет толкованию закрепленного в законодательстве принципа «государственные и общественные интересы» через анализ ст. 18 Конституции РФ. При этом понятия «государство» и «государственный орган» рассматриваются со ссылками на мнения ученых. Общий вывод состоит в целесообразности законодательного закрепления участия государственных органов в гражданском и арбитражном процессах в связи с «удобностью и демократичностью плюралистической модели участия государства в гражданском обороте», хотя аргументация «удобности и демократичности» ничем не подкрепляется.

Как видим, способами доказывания в современной юриспруденции являются: описание, ссылки на законодательство, на принципы права (разделение властей, демократизм и т. д.), на иностранный опыт или авторитет других ученых. Все это свидетельствует о том, что юридическая наука в способах аргументации не далеко ушла от средневекового идеала, для которого характерно догматическое восприятие исходных начал познания. Такое некритическое отношение к законодательству оборачивается его апологетикой и превращением юридической науки в вечно опаздывающего студента, на долю которого остается усвоение и комментирование политической воли власть придержащих.

Возвращаясь к общетеоретическим рассуждениям о критериях научности, заметим, что уже в началеXX в. надежды позитивизма (о чем речь шла выше) были поставлены под сомнение. Кризис классической физики привел к убеждению, что необходимо учитывать условия (в том числе пространственно-временные) и методику проведения опыта (и эксперимента), например используемые приборы, и самого наблюдателя. В этом суть сформулированного Н. Бором принципа дополнительности: объективная реальность зависит от способа ее описания, поэтому квант — это и волна, и частица (а может быть, заметим от себя, и еще что-то третье). Результаты опыта (становящиеся тем самым научными фактами) принципиально зависят от их интерпретации. Поэтому оказалось, что одна и та же теория может быть подтверждена принципиально разными (несоизмеримыми) фактами, а один и тот же факт может входить в состав различных (несоизмеримых) теорий. Более того, факт — это не просто единичный предмет (элемент) объективного мира, но единичное суждение о предмете (элементе). А оно всегда контекстуально, зависит не только от теоретических взглядов субъекта, но и от его мировоззрения, идиосинкразии (Р. Рорти). Таким образом, любой научный факт является «теоретически и мировоззренчески нагруженным» и зависит от множества социокультурных факторов[176]. Поэтому один и тот же результат эмпирического изучения правосознания или факт принятия нового нормативно-правового акта может быть интерпретирован по-разному.

С другой стороны, как справедливо замечает А. Л. Никифоров, человек не «открывает» заранее «заготовленные природой факты, а активно воздействует на природу, налагая на нее отпечаток своей личности и деятельности… Факты возникают как итог деятельности человека, как результат его активного творческого воздействия на мир»[177]. Следовательно, факты (практика как единичный и потому всегда ограниченный опыт) никогда не подтверждают теорию целиком и полностью и не могут служить критерием ее истинности[178].

Изложенную проблему практической проверяемости научной теории можно продемонстрировать на примере применения юридической теории[179]. Во-первых, юридическая теория не воздействует прямо и непосредственно на социальную реальность: ее действие всегда опосредовано принятием политического решения (например, о реализации в Конституции РФ принципа разделения властей), ее адаптацией отраслевой юридической наукой (в случае с концепцией разделения властей — теорией конституционного права), а также правосознанием чиновников и населения. Только преломляясь (и, конечно, искажаясь) сквозь эти «фильтры», соответствующая юридическая теория воплощается в правопорядке. Однако эффект от ее воздействия на правопорядок практически (и теоретически) не поддается просчету, если не «заключать в скобки» многие существенные факторы. Так, конечным результатом криминологической теории должно стать снижение преступности. Однако на снижение преступности влияют не только и не столько принятие, например, нового УК или применение специальных предупредительных мер (допустим, регистрации или дактилоскопии всех приезжих), но и деятельность полиции, судебной системы, экономическая ситуация в стране, рост (или падение) демографических показателей и т. д. Любой социальный фактор в той или иной степени влияет на состояние преступности (и не только социальный: известно, что солнечная активность оказывает значительное воздействие на лиц с неустойчивой психикой). Таким образом, даже отказавшись от корреспондентской теории истины (как это сделал, например, Р. Рорти) в пользу ее инструментальной версии, обосновать научность теории на основе ее практической проверяемости невозможно.

Сторонников логического позитивизма также ожидал неожиданный «сюрприз»: теоремы неполноты К. Геделя (о которых шла речь выше) в начале 30-х годов доказали нереализуемость их программы. Оказалось, что даже формальную арифметику невозможно обосновать ее собственными средствами. Для этого требуется метаязык (метасистема), с позиций которого возможна эта процедура. Но для обоснования метаязыка требуется мета-метаязык... Все это — регрессия в «дурную бесконечность», с чем, кстати, столкнулись и Г. Кельзен (при обосновании Grundnorm) и Г. Харт (при определении нормы-признания). На ограниченность логики применительно к социальной деятельности (в том числе и юридической) обращали внимание Г. фон Вригт, К. Гемпель, У. Дрей и др. Благодаря идеям этих философов в науку прочно вошло разграничение естественнонаучного объяснения и объяснения интенционального, характерного для общественных наук[180]. Нельзя не обратить внимание также и на тот факт, что норма права — центральный элемент правовой реальности и теории права — не может быть объяснена с помощью формальной логики[181]. С другой стороны, истинность логического вывода отнюдь не свидетельствует об истинности посылок, из которых этот вывод сделан. Поэтому логика, как минимум, является ограниченным критерием научности. То, что логика занимает весьма ограниченное место в юриспруденции, указывали в 30-е годы ХХ в. «реалисты» США (К. Ллевеллин, О. Холмс, Д. Фрэнк)[182]. Сегодня эту позицию достаточно обстоятельно аргументируют представители постмодернистской юриспруденции США Р. Познер и П. Шлаг[183].

Все это привело к тому, что в 60-х годах XX в. возникла новая модель науки — некумулятивная и, соответственно, изменились критерии научности. Постпозитивисты — Т. Кун, И. Лакатос, С. Тулмин, П. Фейерабенд и др. подвергли сомнению прежде всего поступательность развития науки, когда к «старым истинам» добавляются новые, открытые недавно. Для них же научное открытие — это всегда отрицание старого, опровержение, а не добавление. Поэтому история идей с точки зрения постпозитивизма — это история заблуждений.

Недостаточность неопозитивистской программы была подвергнута резкой и во многом обоснованной критике также со стороны постструктуралистов и постмодернистов. Работы Ж. Бодрийяра, Ж. Деррида, Ж.-Ф. Лиотара и других исследователей показали, что между знаком и означаемым нет однозначной связи. Знак — не более чем конвенция, которая не выражает означаемое, а напротив, создает его[184].

Право (как уже отмечалось в главе, посвященной методологии юридической науки) вполне оправданно можно рассматривать как систему знаков, означающих нечто. Этим нечто, как представляется, выступает правопорядок — фактические взаимодействия людей, наделенные «правовым смыслом». Сам же смысл включает две составляющие: имманентную — признание необходимости совершать определенные действия (в силу привычки, ритуала, целесообразности и т. д.), и трансцендентную — это такое поведение, которое объективно служит целостности общества, обеспечивает его нормальное функционирование. Однако связь принципов права и даже отдельных норм с фактическим массовым поведением неоднозначна, прежде всего в силу амбивалентности социального (например, наличия как явных, так и латентных последствий любого социально значимого действия). Как уже отмечалось выше, декартово-лапласовская уверенность в калькуляции социальной реальности, производимая по образцу естествознания, оказалась утопией. Постоянная изменчивость, субъективность социальной реальности, когда действие соотносится не только с прогнозируемым (всегда вероятносто) результатом, но и ценностями и мотивами актора, доказала несостоятельность позитивистской (в том числе, структуралистской) программы построения социального (и юридического) знании. В связи с этим в современном науковедении стал утверждаться конвенциональный критерий научности.

Конвенциональность как главный на сегодняшний день критерий научности вытекает из онтологической и гносеологической конвенциональности: социальные нормы, в отличие от законов природы, суть соглашения (хотя и не произвольные[185]), и их познание всегда обусловлено историческим и социокультурным контекстом, а потому является относительным[186], а также неустранимости философского (метафизического — неверифицируемого) компонента из научного знания. Отсюда вполне оправдано утверждение, что в гуманитарных науках «господствуют часто не строго определяемые логические понятия, а именно концепты, выражающие скорее интуитивно, нежели логически, схватываемые смыслы»[187]. Поэтому позитивистский эталон научности в принципе не может быть реализован в юриспруденции. Не существует абсолютных критериев научности; они относительны и зависят от исторической эпохи и социокультурных особенностей того или иного социума.

Исходя из вышеизложенного можно сделать вывод, что практическая (фактическая) проверяемость и логика являются ограниченными критериями научности. Их нельзя полностью сбрасывать со счета, но и абсолютизировать их не стоит. Им на смену приходит (или уже пришел) конвенциональный критерий научности, выражающий соглашение научного сообщества о том, что считать эпистемологическим эталоном. Этот критерий основан на научных традициях, опыте других стран, относительной практической проверяемости и логической обоснованности и гораздо более консервативен, чем, может быть, кажется. Научное сообщество скорее всего не пропустит в пантеон наук новую, экстраординарную концепцию, чем даст ей право на официальное существование. В то же самое время нельзя забывать и о трансцендентном (точнее — трансцендентальном) критерии научности, выражающемся в конечной результативности научной деятельности — самосохранении общества. Очевидно, что наука (и юридическая, в том числе) призвана оказывать воздействие на социум. Нормальное функционирование, поддержание целостности социального организма (в нашем случае — приемлемого правопорядка) — показатель научности тех концепций, которые применяются на практике (при этом, конечно, следует иметь в виду, что этот конечный результат зависит не только от научной деятельности, но и от всех иных социальных и природных факторов).

Таким образом, самостоятельность науки вообще и юридической в частности является относительной. Ее относительность связана, во-первых, с утратой научным знанием своего привилегированного эпистемологического статуса. Достаточно справедливым выглядит утверждение представителей социологии знания (или когнитивной социологии) о том, что наука — разновидность культурной деятельности человека[188]. Поэтому на нее, как и на все остальные виды человеческой деятельности, оказывают влияние внешние социальные факторы, обусловливающие не только формулировку научной проблемы или применение знаний на практике, но и мотивацию научной деятельности, связанной с производством знаний (научными открытиями)[189]. При этом социология знаний не допускает вульгарного «социологизма» — попыток объяснять научные открытия классовой принадлежностью ученого, но постулирует их зависимость от особенностей менталитета культуры, господствующей картины мира, эпистемы. В то же время релятивизм когнитивной социологии является также относительным, так как постулируется универсальность социокультурной обусловленности науки. Более того, если культура имеет некие универсалии, как трансцендентные (связанные с естественным стремлением человека, как и любого живого существа, к самосохранению), так и изменяемые во времени, то таковые должны быть и у науки. В качестве такой научной универсалии (содержание которой изменяется исторически) можно предложить способность теории (науки) к решению проблем, как это делает Л. Лаудан[190].

Достаточно привлекательным представляется подход П. Бурдье по преодолению дихотомии «вульгарный социологизм» и (не менее) «вульгарный сциентизм» — антагонизм интерналистского и экстерналистского способов интерпретации науки — с помощью концепции «поле науки»[191]. «Поле» в терминологии П. Бурдье — это совокупность позиций, которые занимают агенты (субъекты) поля. Позиции в поле определяют как представления агентов на поле, так и на собственные практики в нем. Важной (если не важнейшей) особенностью поля является его автономия, т. е. относительная независимость функционирования поля от внешних принуждений. Поле переопределяет все внешние воздействия собственной «логикой» (его способность к рефракции)[192]. При этом главными показателями капитала (статуса позиции) в поле науки являются два вида власти: политическая (официальный статус) и власть престижа[193].

Автономность поля науки состоит в том, что борьба за власть (символический капитал) в нем происходит по правилам самого поля науки — по правилам научной аргументации[194]. Важно отметить, что П. Бурдье не ограничивается редукцией науки к властным отношениям, как это делает, например, М. Фуко[195], и даже к оперированию специальными понятиями ради ее достижения. Он утверждает, что именно «автономизация научного поля делает возможным установление специфических законов, которые, в свою очередь, способствуют прогрессу разума и посредством этого — автономизации поля»[196].

Вышеизложенное позволяет сделать вывод о том, что юридическая наука обладает статусом относительной автономии, проявляющейся в ее признании обществом (в том числе, экспертным научным сообществом), институциональным статусом и способностью к решению социальных проблем. В то же время эта автономия относительна; она обусловлена историческим и социокультурным контекстом, в том числе господствующей идеологией, обыденным мировоззрением, системой властных отношений, влиянием внешних заимствований и другими факторами.