Культура эпохи эллинизма

 

 

Сущность нового качества эпохи эллинизма состоит в том, что были разрушены прежние нормы во всем: в повседневной жизни, в традициях, в государственности, в искусстве. В повседневности человек оказался незащищенным от воздействия стихий общественной жизни, полисное государство сменилось единовластным правлением сначала Филиппа Македонского (отца Александра), а потом и Александра Великого, искусство же все более обращало внимание на реального человека во всей его обыденности. Если в период классики раб не мог быть героем художественного произведения, то в эпоху эллинизма хилый и изможденный раб-нубиец или старый рыбак становятся привычными персонажами. Искусство этого времени лишается гармонии духа и тела, оно как бы вглядывается в черты лиц стариков, в облик страдания, борьбы или смерти. Храм Зевса в Пергаме знаменит огромным фризом длиной 120 метров, изображающим борьбу богов и гигантов — олицетворения грозных неведомых людям сил. Переплетенные в смертельной схватке тела, искаженные напряжением лица, во всех фигурах — нечто чрезмерное, непостижимое, “превышающее волю и возможности личности” [246, с.125]. Греческое искусство периода классики сочло бы такие произведения слишком вульгарными.

Правда, существуют и другие взгляды на искусство эпохи эллинизма. Например, Винкельман поделил все античное искусство на четыре этапа: “древнейшее искусство” — период архаики; “высокое” искусство — период классики, искусство периода расцвета афинской демократии; третий этап — “прекрасный” — эпоха эллинизма. Четвертый этап — “подражательный” — включил в себя искусство Рима, которое он считал несамостоятельным [58]. Винкельман справедливо связывает эллинизм с прекрасным искусством, обращаясь к тем его образцам, которые до сих пор олицетворяют собой величественность и порыв — к скульптурному изображению Афродиты Милосской и знаменитой Нике Самофракийской. Традиция не может исчезнуть мгновенно. Она продолжает жить, может быть, как мечта или надежда, но уже перестает выражать потребности и сущность своего времени, даже оставаясь прекрасной. “...В этих статуях заканчивало свою историю античное искусство, олицетворившее в человеке красоту и гармонию всего мироздания” [246, с. 126]. В изменившихся условиях жизни прежние нормы и традиции начинают выглядеть все более формальными, теряя свой внутренний нерв, то, что пифагорейцы называли “музыкой сфер”. Появляются поддерживающие традицию, прекрасные по форме, но сухие, неодухотворенные творения, такие, как знаменитая “Камея Гонзага”— портрет Птолемея II Филадельфа и Арсинои, вырезанная из трехслойного сардоникса. Уже в этом творении искусного мастера утрачены духовный мир и духовная сила античного скульптурного портрета.

Искусство эллинизма, исчерпав свою прежнюю форму, не могло больше создавать образ богоподобного человека, поскольку он, получив возможность стать обывателем, устранился от политических проблем и начал жить жизнью частного лица. “В демократических Афинах... разъединение частного и общественного было немыслимо: общественная деятельность для афинского гражданина сливалась с его личными интересами, а эгоизм частного лица, уклоняющегося от общественных обязанностей, рассматривался чуть ли не как преступление. В эллинистических монархиях дело изменилось: в этих больших государствах отдельный человек незаметен, его влияние на общественную жизнь понижается” [99, с. 96].

Если искусство переосмысляет место и роль человека в обществе, то философия делает проблему человека, его отношения с миром и обществом, смысл жизни центральной в своих рассуждениях. Исторические катаклизмы, которые смели греческую классику, лишили уверенности и чувства защищенности человека, “ликом подобного богам”. Антисфен из Афин, основатель философской школы киников, на вопрос, о чем человек должен мечтать, ответил: “О том, чтобы умереть счастливым” [325, с. 70]. Эпохой раньше философия могла рассматривать человека как меру всех вещей (Протагор). Теперь же человеку приходится искать смысл в самом себе, и для этого ему нужно либо “отодвинуть” мир от себя, либо самому отстраниться от мира.

Их духовный отец, Сократ, предполагал, что достоинство и свобода человека состоят в том, чтобы не зависеть от собственных потребностей, имея в виду тщеславную погоню за наслаждениями и модой. Но чувственные радости Сократ не считал порочными. Антисфен и сторонники кинизма считают любое удовольствие — пороком, злом, а потому, говорят они, нужно отказаться от всех радостей мира: семьи, дома, дружбы, отношений с людьми, богатства. Мудрец для Антисфена — это тот, кто отверг все, что несет с собой цивилизация, живет совершенно “естественной” жизнью, достиг автаркии (“самодостаточность”): “Мудрец сам себе довлеет, ибо все, что принадлежит другим, принадлежит и ему. Безвестность, как и труд,— благо” [11, с. 54]. Вопреки очень распространенным представлениям о том, что киники были совершенно лишены морали, заметим: киники (при некоторой примитивности своих взглядов) стремились определить добродетель как необходимое мудрецу качество, которое он предпочитает законам государства. Антисфен говорил: “Добродетель — оружие, которого нельзя отнять. Лучше с немногими добродетельными сражаться против всех дурных, чем со многими дурными против немногих честных” [там же]. Они считали справедливость главной добродетелью. Диоген Синайский (ок. 412—323 до н. э.) полагал, что только “справедливость дает душе несравненный покой... Тот, у кого справедливость в душе, не только многим приносит пользу, но больше всего самому себе, ибо не сделает попытки нанести себе хоть какое-нибудь оскорбление” [там же, с. 128].

Киники отвергали не мораль в принципе, а лишь официальную мораль, мораль общества, для которого человек перестал быть мерой всех вещей, а стал средством, перестал быть гражданином, став подданным. Диоген из Синопа, бросивший вызов нормам привычного поведения (по преданию, жил в бочке), действительно мог оскорблять и взоры, и слух современников. Несмотря на знатность происхождения, он всю жизнь был среди людей “второго сорта”. Не являясь коренным афинянином, Диоген учился в гимнасии, находящейся за пределами города, которая называлась Киносарг — “Резвые собаки” [153, с. 139]. “Кинос” — по-гречески “собака”, и это слово стало прозвищем Диогена. Как гласит молва, его однажды посетил Александр Македонский. Удивленный мудростью Диогена, он пообещал выполнить любое его желание, на что философ сказал: “Отойди, не заслоняй мне солнца”. Но вот еще одно его высказывание, достойное не любителя парадоксов и эпатирующего поведения, но настоящего мудреца: “Счастливым людям жизнь кажется лучше и потому смерть — тягостней, а те, кто живет в беде, жизнь переносят тяжелее, зато смерть принимают легче. А для тиранов и жизнь, и смерть тяжелее, чем для остальных, потому что живут они гораздо хуже тех, кто страстно стремится умереть, а смерти боятся так, как те, кто живет самой приятной жизнью” [11, с. 129].

Если киники считали, что удовольствие — причина страха смерти и потому оно нежелательно для мудреца, то другой философ, Эпикур, создавший целое направление в эллинистической философии — эпикуреизм, утверждал, что именно удовольствие, наслаждение является главным принципом жизни. В своих рассуждениях Эпикур связывал удовольствие с теми желаниями, которые может испытывать человек. Он делил желания на естественные и пустые, в свою очередь, естественные — на необходимые и только естественные, а необходимые — на необходимые для счастья, для спокойствия тела и для самой жизни. “Да, мы имеем надобность в удовольствии тогда, когда страдаем от отсутствия удовольствия; а когда не страдаем, то уже нуждаемся в удовольствии. Потому-то мы называем удовольствие началом и концом счастливой жизни” [325, с. 127]. Но далее Эпикур говорит о том, что не всякое удовольствие есть благо: “...когда мы говорим, что удовольствие есть конечная цель, то мы разумеем не удовольствия распутников и не удовольствия, заключающиеся в чувственном наслаждении..., но мы разумеем свободу от телесных страданий и от душевных тревог” [там же]. Такую свободу человеку дарует знание, поскольку только оно может освободить человека от ненужных предрассудков и необоснованных страхов: “Нашей жизни нужна уже не неразумная вера в необоснованные мнения, но то, чтобы жить нам без тревоги” [10, с. 247]. Благоразумие, которое Эпикур считает величайшим благом, для него дороже философии, поскольку дарует счастье, свободу от страха перед смертью. Но тем не менее именно философия освобождает от неведения: “Пусть никто в молодости не откладывает занятия философией, а в старости не устает заниматься философией; ведь никто не бывает ни недозрелым, ни перезрелым для здоровья души. Кто говорит, что еще не наступило или прошло время для занятия философией, тот похож на того, кто говорит, что для счастья еще нет, или уже нет времени” [325, с. 125].

Еще одной попыткой найти способ существования в изменившемся мире эллинизма была философия стоицизма. Название школы произошло от греческого наименования портика одного из афинских зданий — stoa, где ее основоположник, ученик киника Кратета, Зенон из Китиона (333—262 до н. э.) читал свои лекции. Зенон и его ученики в своих этических взглядах определяли счастье человека как конечную цель жизни. Эта цель определяется Логосом (в значении “мировой разум”), пронизывающим весь мир; Логос для стоиков воплощался в природе и был законом природы. Только соответствие Логосу является добродетелью, а добродетель выступает как благоразумие, мудрость, знание о добре и зле. Мудрец стоиков — это человек, которого знания сделали бесстрастным, не зависящим от внешнего мира.

Бесстрастность стоика в том, что он “не падок до чего-либо. Есть и другая, дурная бесстрастность — человека черствого и жестокого... Добродетельные искренни и остерегаются казаться лучше, чем они есть: они не скрывают своих недостатков и не выставляют напоказ присущих им достоинств. Они не лицемерны и избегают притворства в голосе и выражении лица. Они сторонятся мирских дел, так как избегают делать то, что противно долгу” [325, с. 132]. Так писал другой Диоген — Лаэртский (III век до н. э.). Такое представление о добродетели предполагает добровольное следование судьбе, в этом своем следовании они всегда правы, так как действуют согласно Логосу и исходят при этом из невозможности поступать иначе. Логос в качестве космического закона выступает для каждого человека как внешняя необходимость. Мудрец может, пользуясь разумом, привести в соответствие с ней свой внутренний мир, это придаст ему силы выдерживать удары судьбы. (Отсюда в русском языке понятие “стоицизм” часто связывают с глаголом “стоять” — выстоять в трудных обстоятельствах). Наиболее ярко взгляды стоицизма проявились в культуре Рима.

Стоики первыми объявили себя гражданами мира, гражданами Вселенной — космополитами. С одной стороны, это название выражало связь каждого стоика с Космосом — Логосом — всеобщей природой, частью которого является любой человек, с другой стороны, в такой форме выразилось отношение к разрушению полисной системы и отчуждению человека. Ведь стоический тип космополита — это тип человека “отдельного” и отделенного от общества, а значит, одинокого.

Во всех философских школах эллинистического периода явственно звучит ощущение неуверенности в стабильности мира, чувство тревоги и поиск утраченного смысла. Наиболее полно это отразилось в трудах еще одной философской школы этого времени — скептицизма. В мире, где все стало зыбким и неустойчивым, невозможно утверждать что-либо наверное, тем более, что чувства обманчивы и не несут в себе истины, а многие суждения субъективны. Основатель этого философского направления Пиррон (365— 275 до н. э.) видел мудрость в том, чтобы воздерживаться от каких-либо суждений, поскольку любое суждение относительно и неполно. Пожалуй, в этом философском направлении особенно явно заметно крушение того целостного и гармонического Космоса, который был характерен для периода классики.

Человеческая мысль в любой, даже кризисный период времени сохраняет упорядоченность и определенность. Если общественная жизнь, политические условия существования общества не давали для этого оснований, то наука, которая всегда стремилась уменьшить уровень энтропии, утверждала себя в смелых гипотезах и открытиях. Именно эллинизм ознаменован успехами математики, астрономии, географии, возникновением ботаники. Уникальный научный центр, Мусейон (“место пребывания муз”), созданный в Александрии, объединил в своих стенах ученых, съезжавшихся в Александрию времен правления Птолемея I Сотера — “спасителя” (ок. 366—283 до н. э.). Здесь имелись все необходимые условия для работы: денежные пособия, прекрасные залы для дискуссий, ботанический сад, собрание различных животных — прообраз современных зоопарков и даже лаборатории для хирургов.

При Мусейоне была знаменитая библиотека — Александрийская, насчитывавшая, по словам современников, около 700 тысяч произведений. Мусейон для греческих ученых стал чем-то вроде университета, особой средой, в которой вызревали научные теории. Здесь трудились Евклид (ок. 365—300 до н. э.), разработавший метод элементарной геометрии; Гиппарх (190—125 до н. э.), создатель тригонометрии, ученый, описавший (еще до изобретения телескопа) более 850 звезд; здесь учился великий Архимед (ок. 287—212 до н. э.), преподавал Аристарх Самосский (кон. IV — первая пол. III века до н. э.), задолго до Коперника высказавший догадку о вращении Земли вокруг Солнца. Заведовавший библиотекой ученый Эратосфен (ок. 276—194 до н. э.), один из создателей научной географии, составил карту мира, пользуясь сеткой параллелей и меридианов. “Он наносил свои меридианы, соединяя пункты, в которых, как он знал, в один и тот же момент был полдень и которые, следовательно, имели одну и ту же долготу. Он проводил свои параллели, соединяя пункты, имеющие одинаковую широту, то есть такие, у которых один и тот же угол горизонта с полярной звездой” [41, т. 3, с. 275]. Эратосфен сделал попытку при помощи математических вычислений, подкрепленных знанием расстояний между известными ему городами, вычислить длину земного шара по меридиану (ошибка в расчете оказалась весьма незначительной). Особое место в науке эллинизма по праву заняла медицина. Условия Мусейона позволили Герофилу (р. ок. 300 до н. э.), стороннику эмпирического знания, сделать буквально сенсационные для своего времени открытия. Он производил вместе со своими учениками вскрытие трупов, изучил систему кровообращения, научился отличать вены от артерий, отметил значение пульса в диагностике различных заболеваний, исследуя строение глаза, подошел к открытию нервной системы.

Многочисленные войны требовали от Греции периода эллинизма создания военной техники, что вызвало развитие механики. Не только Архимед, теоретик и изобретатель, но и Герон Александрийский (ок. I века), по прозвищу “Механик”, положили начала инженерной профессии. Герон в Мусейоне возглавлял школу инженеров, ученики которой занимались конструированием машин. В книге “Pneumatica” Герон описал работу паровой турбинки, созданной им за восемнадцать веков до вторичного ее “изобретения” Сегнером в виде знаменитого “сегнерова колеса”. Конечно, ее устройство было довольно примитивным, что видно на чертеже в его книге. Это изобретение было забыто, хотя и использовалось в различных автоматических игрушках вплоть до XVIII века.

Развитие наук и техники оказало влияние на строительство. “В регулярном плане городов с удобными просторными улицами находят место для обширных рыночных площадей, окаймленных портиками, театров, стадионов..., крытых зданий для городских советов и, разумеется, святилищ и храмов” [246, с. 116]. Города получают имена их основателей-монархов, а в центре города возвышаются их дворцы.

Предметом особой гордости многих городов были гигантские сооружения, такие, как Фаросский маяк в Александрии, высотой более 100 метров, считавшийся одним из семи чудес света. В это время, пожалуй, впервые города, а особенно Александрия, стали расти ввысь. Росло и их население, о чем писал поэт Феокрит (III в. до н. э.):

 

Боги, какая толпа! Ах, когда бы и как протесниться

Нам через весь этот ужас! Без счета — ну впрямь муравейник!

[115, с. 71]

 

В особенно населенных городах стали строить дома в несколько этажей, что запечатлели александрийские мозаики и модели. Архитектуре эллинистического периода, как никакой другой, присуще стремление к гигантским формам. Например, в городе Галикарнасе талантливый зодчий Пифей создал впервые в истории архитектуры Мавзолей для правителя и его жены. Это была пирамида из 24 ступеней, на вершине которой высилась традиционная скульптура — четверка коней в упряжке (квадрига). В Эфесе на месте сожженного Геростратом храма Артемиды был водружен новый храм — пышно украшенное огромное сооружение. И та, и другая постройка были причислены к семи чудесам света.

Вместе с художественной, философской, научной картиной мира должна была измениться и религия. Экзотические для греков восточные культы приходят на берега Эллады. Их множественность и пестрота отражают неуверенность в могуществе привычных богов. Многие восточные божества отождествлялись с знакомыми богами, но мистицизм восточных религий привлекал и завораживал. Египетскую богиню Исиду греки отождествили с Деметрой — богиней плодородия. Культ фригийской богини Кибелы — Матери-земли отождествлялся в сознании греков с культом Артемиды или Афродиты. Культы восточных богов были связаны с ежегодными мистериями (греч. myslerion “тайна, таинство”) — тайными религиозными обрядами, в которых участвовали только посвященные (мисты). Эти мистерии окружала некоторая таинственность, что, помимо новизны, придавало еще определенную остроту богослужению и обещало приобщить к вечной жизни богов и тех, кто оказался среди ее апологетов.

Другой новой для греков религией стал иудаизм с его верой в единого бога. Разрозненное население некогда объединенного полиса стремилось к упорядочению религиозных культов, к восстановлению единства, к объединению “в боге”, поэтому многие стали новообращенными — прозелитами. Стремление к религиозному единству выразилось и в строительстве храма всех богов — Пантеона. Эта тенденция если не объясняет, то, во всяком случае, проясняет некоторые причины прихода христианства именно в Грецию и Византию. Конечно, христианство во многом испытало на себе влияние греческой философии, но и стремление масс населения к единому богу, к чему-либо устойчивому в этом мире (и в том) сыграли свою роль.

Особый расцвет испытывает в период эллинизма поэзия, хотя она также сменила свое лицо. Литература греческой классики всегда выполняла некоторый долг перед полисом: она просвещала, порицала, прославляла, была частью полисной жизни, полисного мировоззрения. Поэзия эпохи эллинизма стала уделом избранных, стихи писали ученые, философы, филологи. Поэтому среди поэтических произведений можно найти трактаты: например, Арат (ок. 310—245 до н.э.) пишет поэму “Явления” (или “Феномены”), где излагает астрономические взгляды своих предшественников. Но поэзия не может быть исчерпана наукой. Весь образ жизни эллинистического общества обращал внимание поэта на множество мимолетностей, которые могли радовать ум и душу ценителя. Появляется большое количество любовных стихов, элегий, в которых эротика и ученость облечены в изысканную форму. Среди авторов, наиболее преуспевших в этом жанре, был Каллимах (ок. 300—ок. 240 до н. э.), глава александрийского поэтического кружка. Красота слога, легкость содержания делали поэзию удовольствием, доступным знатокам и ценителям. Но в эпоху эллинизма “умирают эпические жанры — трагедия и эпос, на смену им приходят “малые формы”: ...элегия, идиллия, ...расцветает жанр эпиграммы и легкой эротической анакреонтики” [345, с. 100].

Поэзия так же, как и философия, ищет способы ухода от тягот жизни. На этом пути расцветает талант Феокрита из Сиракуз, поэта, создавшего новый жанр поэзии. В наивных и легких стихах он описывает идиллии простой сельской жизни. Его пастухи, ведущие между собой приятные беседы и состязания в поэзии, во многом предвосхитили изящные пасторали “галантного” XVIII века. В этих небольших произведениях много деталей, подмеченных в реальности сельского быта, но далее этого Феокрит не идет. Жанр сельской идиллии, или буколика, воспевает любовь и природу, и эта поэзия “теперь не наталкивает читателя, как некогда, на то, как надо жить и умирать... Она уводит от жизни, уводит в царство забвения и наслаждения” [41, т. 3, с. 338]:

 

...И весело мы отдыхали.

Много вверху колыхалось, над нашей склонясь головою,

Вязов густых, тополей. Под ними священный источник,

Звонко журча, выбегал из пещеры, где Нимфы скрывались.

В тень забираясь ветвей, опаленные солнца лучами,

Звонко болтали цикады, древесный кричал лягушонок,

Криком своим оглашая терновник густой и колючий.

Жаворонки пели, щеглы щебетали, стонала голубка.

Желтые пчелы летали, кружась над водной струею —

Все это летом дышало и осенью пышной.

[115, с. 43, 44]

 

Культура Греции завершила свой цикл развития. Ее увядание было пышным, она вошла в память человечества, оставив ему взгляд на мир, уже лишенный целостности, приправленный горечью отчуждения, но и наполненный новой мудростью, которая найдет свое продолжение если не во всех, то во многих культурах Европы последующих веков.