рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

ВСТУПЛЕНИЕ

ВСТУПЛЕНИЕ - раздел Образование, Вступление ...

ВСТУПЛЕНИЕ

В алтаре священник поправлял на себе облачение; причт суетился; дьякон рыкал, пробуя голос; на клиросе кашляли певчие, простудившиеся в непогоду...… Уже и на мосту через Фонтанку, и со стороны Литей­ного показались первые… Как-то само собой получилось, что приглашенные Тол­стыми сбились в одну толпу, а Перовскими — в другую. Поручитель по…

ВОСПИТАТЕЛЬ

Не изменяя общему правилу, сделаем лишь беглый очерк младенческих лет Алексея Толстого. В начале ок­тября 1817 года Анна Алексеевна Толстая вместе с… Граф Разумовский любил путешествовать с комфортом. Эта привычкаосталась у него… Мягко покачивалась на рессорах вереница дорожных карет, в одной из которых граф Алексей Толстой посапы­вал, пищал и…

ВСТРЕЧИ С ИСКУССТВОМ

Это было похоже на чудо — благостное итальянское утро, воздух, напоенный запахом цветов и моря, и что-то белое, солнечное вдали, где должна была… Алеше шел уже четырнадцатый год, он был начитан, свободно владел итальянским… В гостинице «Европа», ступени • главного входа кото­рой спускались прямо в воду Большого канала и были покрыты…

ПРОБА СИЛ

Назначение было формальным. Чтобы не пропадала выслуга лет, или, как говорили, «старшинство». На самом деле он с головой окунулся в светскую жизнь… На двадцатом году жизни даже глубокие раны рубцу­ются быстро. Но было бы несправедливым упрекать Толстого в со-

У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

Но они знали и ценили друг в друге юмористическую жилку. Вот случай, рассказанный Толстым и воспроизве­денный биографом Гоголя: «Когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Го­голь прогостил у него довольно… — Чьи это часы? — спросил он.

СТРАДА

Англия и Франция натравливали Турцию на Россию. Лорд Пальмерстон, сперва министр иностранных дел Ве­ликобритании, а потом и премьер-министр, не скрывал намерения отнять у России Крым и Кавказ, отдать Фин­ляндию Швеции, а Царство Польское увидеть распростра­нившимся вплоть до Киева. Наполеон III неистово шумел по поводу ущемления прав католической церкви в Пале­стине. Предлогом к войне и был спор между православ­ным и католическим духовенством из-за обладания «свя­тыми местами». В феврале 1853 года русский чрезвычай­ный посол в Константинополе А. С. Меншиков ультима­тивно потребовал особого положения для православных подданных турецкого султана. Турки отвергли ультима­тум. В Дарданеллы вошла англо-французская эскадра. Осенью началась война. Адмирал Нахимов в Синопском сражении уничтожил турецкий черноморский флот. Тогда англо-французский флот вошел в Черное море. Офици­ально Россия объявила войну Великобритании и Франции в феврале 1854 года. Войну, в которой рухнули планы объединения всех славянских стран и освобождения от турок самого Константинополя, вынашивавшиеся рус­скими государями уже несколько столетий. Союзный флот бомбардировал Одессу...

В российских трактирах читали стихотворение неиз­вестного автора:

Вот в воинственном азарте Воевода Пальмерстон Поражает Русь на карте Указательным перстом. Вдохновен его отвагой, И француз за ним туда ж Машет дядюшкиной шпагой...

Война сначала не вызвала большой тревоги у боль­шинства образованных людей. Поэты вдохновлялись бы­лыми победами русского оружия. В их стихах — обман­чивое ощущение силы и спокойствия.

Алексей Жемчужников напечатал в «Современнике» стихотворение «К Русским»:

...Недаром грозная царила тишина. Есть мера кротости, конец долготерпенью! Предавшись буйному, слепому увлеченью, Они хотят войны?.. Война!..

Федор Глинка вспоминал, «как двадцати народов ка­ски валялися на Бородине», как «мы... белым: знаменем прощенья прикрыли трепетный Париж».

Но постепенно громкое «ура!», заглушавшее другие голоса, начинает стихать. И уже московский генерал-губернатор Закревский требует объяснений от Алексея Хо­мякова, который в стихотворении «России», воззвав: «Вста­вай, страна моя родная», с болью продолжает:

В судах черна неправдой черной

И игом рабства клеймена;

Безбожной лести, лжи тлетворной,

И лени мертвой и позорной,

И всякой мерзости полна!

О, недостойная избранья,

Ты избрана!..

Летом 1854 года союзный флот маячит у Кронштад­та. Ожидается высадка английского десанта на Балтий­ском побережье. Если враг ступит на русскую землю, то война может стать народной. Надо вооружать людей для будущих партизанских действий. Толстой с графом Алек­сеем Бобринским, будущим министром путей сообщения, хотят на собственные средства вооружить каждый по со­рок человек и, объединившись с другими добровольцами, создать партизанский отряд.

У союзников нарезное оружие, винтовки, у русских солдат гладкоствольные ружья, да и тех не хватает. У партизан должно быть дальнобойное оружие. Толстой заказывает в Туле сорок карабинов. Он вербует в отряд людей, объезжает побережье Финского залива, знакомясь с местами будущих военных действий. Заехав позавтра­кать к Тургеневу, живущему на даче между Петергофом и Ораниенбаумом, он встречает Некрасова и Анненкова. Они всматриваются в мерцающую даль залива — где-то там крейсирует англо-французский флот...

Некрасов, тоже снимавший вместе с Панаевым дом неподалеку от Тургенева, рассказал, как хорошо были видны корабли 14 июля, как дребезжали окна от залпов кронштадтских пушек. В тот день Некрасов набросал стихи: «...Исконные, кровавые враги, соединясь, идут про­тив России...»

Алексей Толстой так долго не появлялся при дворе, что цесаревич стал расспрашивать, где он путешествовал.

— На Волге, — уклончиво ответил Толстой.

Планы их с Бобринским изменились. Союзники вроде бы не собираются наступать крупными силами на Петер­бург. Англичане всякий день высаживают десанты от двадцати до пятидесяти человек на неохраняемых берегах. «Иные действуют отвратительно, подобно диким...» — пишет Толстой, возмущенный грабежами и убийствами. Поэтому решено приобрести быстроходную яхту и под флагом петербургского яхт-клуба, под видом прогулок в финские шхеры вести каперскую войну против англий­ского торгового флота, а также предотвращать мелкие де­санты. Потом возникла мысль о более совершенном пла­вучем средстве — пароходе.

Дни проходят в хлопотах о покупке парохода, в пере­говорах с оружейниками, в поездках в Гельсингфорс, на­боре волонтеров... Бобринский поехал в Тулу торопить вы­полнение заказа на винтовки, а Толстой в Царском Селе, где тогда был двор, осторожно искал одобрения своим действиям.

Мать поддерживала его планы, считая их естествен­ными, но у ее высокопоставленных братьев предприятие Толстого вызывает опасение. Каперство запрещено меж­дународными договорами.

Толстому все рисуется так — держать планы в тайне. вооруженных людей своих именовать матросами яхт-клу­ба, выходить в море якобы для невинных прогулок, встречу с английским судном изобразить для властей как случайную, а нападение — как спровоцированное про­тивником...

19 июля, побывав па Бронной горе за Ораниенбаумом вместе с конногвардейцами Шуваловым и Арнольди, он насчитал тридцать одно английское судно. Об этом он сообщил в письме к Софье Андреевне. И вообще его пись­ма того времени похожи на военные реляции. Он хорошо осведомлен о всех сражениях и стычках с противником на Кавказе, на Дунае, на Баренцевом море, на Камчатке, у Соловецких островов...

22 июля он писал: «В Белом море они подошли к Соловецкому монастырю, и адмирал послал к командую­щему цитаделью — так они называли монастырь — тре­бовать его шпагу, угрожая в случае отказа разрушить стены монастыря. Архимандрит велел ответить, что шпаги у него нет, но что он не намерен сдать монастырь. Тогда они начали бомбардировать его в течение 10 часов и со­жгли деревянные здания. Монахи отвечали 20 пушечными ядрами, которые были им высланы на случай, и по исте­чении 10 часов англичане ушли».

Действительно, 6 и 7 июля соловецкий кремль был об­стрелян двумя английскими фрегатами, на борту которых находилось почти семьдесят орудий. Двухпудовые бомбы и гранаты не причинили никакого ущерба стенам мона­стыря, сложенным из громадных валунов еще в XVI веке.

От своего предприятия Толстой с Бобринским отказа­лись. Тайна его не была соблюдена. Слишком много в нее посвящено было «военных авторитетов». После «хаоса советов, указаний, предостережений» последовало, оче­видно, запрещение проявлять самостоятельность.

Была и другая причина отказа от каперства. 2 сен­тября союзники высадили мощную армию у Евпатории и двинулись к Севастополю. Главная опасность стала оче­видной. В народе утвердилась идея защиты родины от на­павшего врага. Лучшие представители петербургского дворянства засыпали правительство прошениями о зачис­лении в действующую армию.

Толстой тоже решил ехать в Севастополь. Он пришел к своему дяде, министру уделов Льву Алексеевичу Перов­скому с предложением создать дружину из «царских» крестьян, то есть тех, кто не был в крепостной зависи­мости от помещиков.

— Опоздал, — сказалему Перовский. — Вот рескрипт, повелевающий мне образовать стрелковый полк импера­торского семейства из удельных крестьян.

Он показал бумагу, которую сочинял в ту самую ми-нуту, когда вошел Толстой. Перовский адресовал ее са­мому себе... от царского имени. «Образование Стрелкового полка мы возлагаем на вас...»

25 октября Николай I начертал на этом документе, превращенном министерским писарем в произведение кал­лиграфического искусства: «Быть по сему».

В полк записывали добровольцев из Новгородской, Архангельской и Вологодской губерний. Брали искусных стрелков, охотников, ходивших в одиночку на медведя. Приезжали таежные промысловики из Сибири, молодые владимирские и нижегородские богатыри. Одного к од­ному, лучших из лучших представителей русского кре­стьянства сколачивали в воинскую единицу, но никто и подумать не мог, какая нелепая, злая судьба их ожи­дает...

А тем временем Козьма Прутков продолжает печатать­ся в «Современнике». В октябрьском номере появляется очередная порция «Досугов». В 1854 году в журнале впер­вые под своим именем опубликовал стихи и Алексей Кон­стантинович: «Колокольчики мои...», «Ты знаешь край, где все обильем дышит...», «Ой, стоги, стоги...» В них сквозила мысль об объединении славянства. Все они, как и прутковские произведения, были написаны в прежние, более спокойные годы.

В ноябре Алексей Толстой снова мчится на санях в Смальково. Там он уже совершенно свой человек. Его ждали. «Коляша», Николай Петрович Бахметев, вгляды­вался в даль с колокольни и, завидев возок, бросился встречать, но зацепил ногой веревки, привязанные к язы­кам колоколов. Пытаясь освободиться, он задел канат большого колокола. Начался трезвон. Чем старательнее выпутывался «Коляша», тем больше трезвон походил на набат. Народ повысыпал на улицу, думая, что горит цер­ковь. Потом все хохотали, встреча оказалась веселой.

1 января 1855 года Толстой пишет Софье Андреевне уже из Петербурга:

«Я не заметил зимы, ни дурной погоды. Мне казалось, что была весна, я вывез из Смалькова впечатление зелени и счастья... Мой друг, нам, может быть, много лет жить на этой земле — будем стараться быть лучше и достой­нее; пи ты, ни я не рискуем стать менее щедрыми... Завтра, если ничего мне не помешает, я уединюсь, чтобы дать тебе отчет о вечере Тургенева...»

У Тургенева они были с Алексеем и Николаем Жемчужниковыми. Присутствовали также Некрасов, Дружи­нин и другие. Писемский читал свой роман «Тысяча душ», очень скучный, по мнению Толстого. Зато хозяин дома все восторгался: «Прекрасно! Как верно!», что он делал обычно в присутствии автора.

«Гораздо веселее и поучительнее» было на обеде у Маркевича, где собрались Толстой с Алексеем Жемчужниковым, Некрасов, Тургенев, Арнольди... Все чаще пути Толстого пересекает Болеслав Михайлович Маркевич, слу­жащий государственной канцелярии, лощеный и ловкий поляк, не без литературных способностей и приятности, славившийся как человек услужливый, занимательный рассказчик, прекрасный декламатор, устроитель домаш­них спектаклей и пикников, а потому принятый как в литературном, так и в аристократическом кругах.

Он дал почитать Толстому «Кто виноват?». Тот нашел герценовскую вещь прелестной, написанной «одним серд­цем», и тут же запальчиво противопоставил ее Писем­скому, Достоевскому: «Все эти писатели натуральной школы скучны и утомительны сравнительно с этой кни­гой! » Он уже и Тургенева ставит ниже Герцена. Нату­ральная школа с ее жизненными подробностями, реализм кажется ему «дурным хламом, инвентарием мебели и пу­стыми разговорами». Но это часть его эстетических иска­ний, неприятие утилитарности искусства, что, в сущно­сти, не больше, чем заблуждение, поскольку он часто из­менял романтизму. «Хорошо в поэзии не договаривать мысль, допуская всякому ее пополнить по-своему», — писал он совсем недавно Софье Андреевне, но сам нередко весьма отчетливо выражал свои мысли в стихах.

«Некрасов просил у меня стихотворений, но не знаю — дам ли я ему...»

Эта фраза из письма говорит об уже состоявшемся споре о смысле и цели литературы. Однако Толстой не до конца отвергает реализм, обещая Софье Андреевне «угостить» ее Писемским, с которым, видимо, сходится поближе...

Но все это так, между прочим... «А сердце мое обли­вается кровью...» Его тревожат вести из осажденного Се­вастополя, и все чаще в письмах он пишет о жертвах тифа... Грязь,болезни наносят больше урона русской ар­мии, чем пули союзников.

Церемониймейстер Алексей Толстой черпал сведения о скверном положении на фронте из секретных донесе­ний, поступавших во дворец. Там царило уныние. Импе­ратор Николай I, которому было всего пятьдесят восемь лет, который всегда хвастался своей бодростью и неуто­мимостью, вдруг сдал. После того как в феврале 1855 го­да пришла весть о поражении под Евпаторией, он слег. Всю жизнь император был непоколебимо уверен в своей непогрешимости, в мощи России и ее армии, в том, что все «крепко основано и свято утверждено». А оказалось, он не дал России ни покоя, ни безопасности...

И вскоре Александр Герцен уже мог написать, что «Николай Павлович... держал тридцать лет кого-то за горло, чтоб тот не сказал чего-то», и раздавать лондон­ским мальчишкам-газетчикам мелочь, чтобы они побыст­рее разнесли весть о смерти императора от «Евпатории в легких».

Утром 18 февраля Алексей Толстой поднялся на «верх» посмотреть на умиравшего в душной спальне императора.

И в тот же день Толстой сообщил Софье Андреевне, что присутствовал на панихиде. Бюллетени же о ходе болезни императора публиковались еще несколько дней подряд. Лишь 21-го появился манифест нового царя.

Император Александр II считал Алексея Толстого «другом детства», и ожидалось, что на церемониймейстера изольется поток милостей. Но Толстой просил лишь об одном — зачислить его в «Стрелковый полк император­ской фамилии», который уже кончал формировать Лев Алексеевич Перовский. Толстому был дан чин майора, его хотели назначить ротным командиром, но он не счел себя вправе командовать людьми, не пройдя сам военной под­готовки. Сборный пункт Первого батальона был в большом нов­городском селе Медведь. На плацу занимаются стрелки и с ними добровольцы из дворянских фамилий, среди кото­рых вскоре оказался и Владимир Жемчужников, двою­родный брат Алексея Толстого, произведенный из кол­лежских регистраторов в прапорщики.

И рядовые и офицеры одеты в необычную форму, под­черкнуто русскую — на них красные рубашки, полукаф­таны, широкие штаны, меховые шапки... Такая форма в русской армии появилась впервые, и создана она «со смыс­лом» по наброскам Алексея Толстого и Владимира Жемчужникова.

Вооружены стрелки не кремневыми ружьями, а шту­церами и в отличие от солдат других полков получают три рубля серебром в месяц.

Толстой гордится тем, что у него хорошие отношения и с рядовыми стрелками, и с офицерами. «Я уверяю тебя, что меня уже любят, — пишет он приехавшей в Петер­бург Софье Андреевне, — все очень откровенны и довер­чивы со мной — я еще не имел случая заставить себя полюбить солдат, так как я ничем не командую... по я очень прилежно отношусь к службе...» Ему нравятся офи­церы, которые «все живут в дружбе и все имеют отвра­щение к телесному наказанию».

Он подчеркивает это, потому что видит, как в сосед­них частях господствует палочная дисциплина.

В свободное от службы время стрелки играют в го­родки, офицеры слушают, как Толстой читает свои стихи. Слуги Денис и Захар достойно обставляют вечера, кото­рые Толстой устраивает для офицеров. Часто обедает там командир батальона полковник Жуков.

Всякому новоприбывшему офицеру подносили боль­шой серебряный кубок с вином, пели народную «Чароч­ку». В ходу были старые залихватские песни: «Бурцов, иора, забияка, собутыльник дорогой...», «Где друзья ми­нувших лет, где гусары коренные...» и «Станем, братцы, вкруговую, грянем песню удалую...» Пели и военные песни, сочиненные Алексеем Толстым...

Наконец стотысячная армия прошла маршем всю Мо­скву и двинулась через Серпуховские ворота дальше, на юг, походным порядком, так как железных дорог в России стараниями Канкрина и воспитанных им преемников не строили.

Толстой из Москвы вернулся в Петербург. У него бо­лела поврежденная нога.

Он пытался продолжить работу над «Князем Сереб­ряным», занимался переводами из Шенье...

Едва став на ноги, Толстой выехал в полк. Севасто­поль был сдан, и полк направили защищать побережье у Одессы. Проезжая Москву, Толстой услышал рассказ, вдохновивший его на известное стихотворение:

В колокол, мирно дремавший, с налета тяжелая

бомба Грянула; с треском кругом от нее разлетелись

осколки;

Он же вздрогнул, и к пароду могучие модные

звуки Вдаль потекли, негодуя, гудя и па бой созывая.

В декабре Толстой присоединился к полку, пришедше­му в Одессу. Штаб полка был в Севериновке, а Первый батальон разместился в болгарском селе Катаржи, вер­стах в семидесяти от Одессы. Жители села понравились Толстому. Когда-то они бежали сюда от ненавистных ту­рок. Многие из болгар были красивы, а женщины вдо­бавок «и честные — что не нравится офицерам», как сообщил он Софье Андреевне.

В той местности свирепствовала эпидемия тифа. В штабе Южной армии знали это, но сказалось штабное головотяпство. Вскоре полк уже насчитывал шестьсот больных тифом и дизентерией. Больные стали умирать десятками. Свалился в тифу командир батальона Жу­ков, и Толстой принял на себя командование.

«У нас нет госпиталя, — пишет Толстой к Софье Андреевне, — больные размещены по избам — один на другом, умирают лицом к лицу».

Офицеры, не щадя себя, ухаживали за больными. Не было врачей, медсестер, даже солому на подстилки больным привозили из Одессы. Через месяц из трех ты­сяч двухсот стрелков в. строю осталась едва половина. Заболели почти все офицеры, юнкера командовали ро­тами. Слегли Владимир Жемчужников и Алексей Бобринский.

В январе остатки полка перевели в Одессу, и Тол­стого назначили командиром учебной роты, готовившей стрелковых начальников для всех полков и находившей­ся в одном из окрестных сел. Беспокоясь о судьбе боль­ных товарищей, он задержался в Одессе.

Алексей Бобринский бредил. Очнувшись, он послал за священником, чтобы исповедаться. Толстой спросил врача, выживет ли больной.

— Надежда не потеряна, — ответил тот.

Толстой пошел к морю. Стоял такой туман, что ни­чего не видно было и в десяти шагах. Вдруг тучи раз­двинулись, и солнце осветило все вокруг. Волны с гро­хотом обрушивались на берег, обдавая Толстого брызга­ми. Уходившая волна подсекала другую, на миг все сти­хало, подбегали тогда маленькие волны. «Точно Андрейка, - мелькнуло в голове, — мелкими шажками», Он думал о Софье Андреевне и ее маленьком племянни­ке, к которому успел привязаться. У Николая Андреевича Бахметева умерла жена. Толстой дал себе слово вы­растить маленького сироту Андрейку, если сам... оста­нется жив.

Носились слухи о постыдном мире. «Все возмущены этими слухами, — писал любимой Толстой. — Мир те­перь был бы большим несчастьем для всех... всякий бы готов пожертвовать всем, чтобы только продолжить вой­ну». Полк потерял уже тысячу человек, так и не побывав в деле. «Администрация отвратительна, возмутительный беспорядок». Все это было унизительно. «...Мысль о смер­ти представляется мне как долго ожидаемое и желаемое разрешение долгого диссонанса...»

Толстой был ближе к смерти, чем думал.

2 марта министр Лев Алексеевич Перовский получил из Одессы послание от графа Строганова, написанное по-французски и помеченное 25 февраля:

«Я адресую Вам эти строки, г-н граф, чтобы сооб­щить Вам новости о Вашем племяннике Алексее Тол­стом — сегодня ему несколько лучше, хотя еще он не вполне вне опасности. Врач, который его лечит... — это человек с талантом и опытом, в этом отношении Вы мо­жете быть спокойны. Ваш племянник заболел тифом... Многие его товарищи также больны... Я думаю, что Вы не должны сообщать о моем письме г-же Вашей сест­ре — возможно, она не знает о его болезни, зачем тогда ей говорить об этом...»

Хранящееся в архиве письмо это приложено к доку­менту, который встревоженный Перовский, желая регу­лярно получать сведения о состоянии здоровья племян­ника, заготовил заранее и показал царю:

«Согласно приказанию Вашего Величества я поручил Полковнику Арбузову ежедневно Вам доносить о состоя­нии здоровья Майора Гр. Толстого...»

Сверху бисерным почерком Александра II написано:

«Буду с нетерпением ожидать известий по телегра­фу, дай Бог, чтобы они были удовлетворительными».

Расчет Перовского был верным.

«Депеша.

Подано в Одессе... 3 марта 1856 г. 12 ч. 45 м. пополудни. Получено в Петербурге 3 марта 1856 г. 1 ч. 46 м. попо­лудни.

Его Императорскому Величеству

От флигель-адъютанта Арбузова.

Болезнь графа Толстого началась припадками тифоидальнойгорячки, которые наконец достигли самой вы­сокой степени. Но со вчерашнего дня болезнь значитель­но изменилась к лучшему; прошедшая ночь была покой­нее всех предшествовавших, и больной подает надежду на выздоровление».

Что же предшествовало депеше?

Арбузов уже перенес тиф и был на ногах. Бобринский и Жемчужников пережили кризисное состояние. Толстой поил их малиновым отваром, не отходил от них, спал в той же комнате. Болело двадцать восемь офице­ров, многие скончались. Толстой с полковым доктором подыскали здание, где собирались устроить больницу на четыреста человек.

Сам доктор не заразился тифом потому, может быть, что был единственным врачом на весь полк, и болеть ему было никак нельзя. Он считал себя френологом и, еще когда офицеры были здоровы, щупал у них головы, отыскивал какие-то шишки и под общий смех старался угадать склонности каждого. Толстому он сказал, что тому свойственны чувство красоты и способность лю­бить.

— У вас сильно развита привязанность, так что кого полюбите — не разлюбите...

Теперь было не до смеха. Но что он мог поделать, если вода была заражена, если кругом следы испражне­ний и рвоты больных и даже трупы, которые не успевали убирать... Толстой уже несколько недель носил в себе созревавшую болезнь, но был крепок, переносил на ногах головную боль, познабливание. Доктор уговаривал его лечь, по опыту зная, что у таких, как Толстой, сразу и сильнее проявится помрачение сознания. Сколько их в бреду вскакивало с постели, выбрасывалось в окна!..

Удушливая тьма надвинулась внезапно. В короткие минуты просветлений он горячо молился. Не за себя... за Софью Андреевну, за Софи, как он уже давно ее на­зывал, за мать, за всех, кого знал и любил. Он не боял­ся смерти, веря в предопределение. На роду было Юрию, брату Софи, погибнуть на той злосчастной дуэли с Вя­земским. Вместе с ней они побывали на его могиле вес­ной в последний раз и привезли оттуда цветы... Это сбли­зило их еще больше, хотя столько ненужных воспомина­нии омрачало их отношения. Нет, он не был вполне сча­стлив, но сознание твердости своих нравственных устоев, Добра, которое он может делать, приносило ему удовлетворение. Он даже любил это свое счастье, полное стра­дания и печали. Господи, отчего же случилось ему пла­кать без причин с самого детства? Отчего с тринадцати­летнего возраста он прятался, чтобы выплакаться на свободе, хотя казался всем невозмутимо веселым? И все-таки не одно предопределение правит жизнью, существу­ет еще и свобода воли. Ее отрицать нельзя, она очевидна. Когда горит твой дом, ты не остаешься там сложа руки, веря в предопределение. Ты выходишь и спасаешь­ся. Если все предопределено, тогда молитва — ничто! А если просить отстранить несчастье от любимого чело­века? Разве это бесплодное дело, лишь способ поклоне­ния богу? Нет, он верит в прямое и сильное воздействие молитвы на душу человека, о котором молишься, и своя душа становится менее стеснена пространством и мате­рией. Если два человека одновременно с одинаковой ве­рой думают друг о друге, то они сообщаются между со­бой вопреки отдалению, вопреки материальным зако­нам. Он уже думал об этом не раз и писал Софи о сво­их заветных мыслях. Душа ее родственна его душе. Не думал ли он об этом и прежде, не писал ли он Софи: «Мне кажется, что в детстве мы были неразлучны. Куда ты делась потом? Что с тобою сталось? Я хочу излить тебе свою душу. Я хочу, чтобы ты вспомнила о наших детских играх. Почему тебя оторвали от меня?» Он зна­ет, он чувствует, что сейчас она страдает, что она думает о нем и молится... Как можем мы знать, до какой степе­ни предопределены заранее события в жизни любимого человека? Горячее желание, мольбы — это вмешатель­ство, которое может отстранить несчастье другого. А что это было — предопределением или свободой его воли, когда он мог изменять судьбы людей, стоя близко ко всесильным смертным и стараясь принести немного доб­ра, высказывая правду о том, что представляется в фаль­шивом свете. Может быть, это косвенное действие того же божественного предопределения?..

Мысли Толстого путались. Они были продолжением его сомнений, о которых он часто говорил и писал Софье Андреевне. Он любил читать книги о магнетизме, о та­инственных и странных проявлениях силы людей, кото­рых то превозносили, то называли шарлатанами, и пред­лагал Софье Андреевне задуматься над всем этим. Он не принимал примитивно-сказочной догматики, называя ее «поповским арго», но верил в бога как в высший разум. «У меня невысокое мнение о разуме человеческом, я не верю тому, что он называет возможным и невозмож­ным — верю больше тому, что я чувствую, чем тому, что я понимаю, так как бог нам дал чувство, чтоб идти дальше, чем разум. Чувство — лучший вожак, чем ра­зум, так же как музыка совершеннее слова». И мысли свои он считал лишь бледным отражением своего чув­ства, он верил, что многое в душе может быть понято другой, родственной, душой — словесное объяснение лишь затмило бы смысл. И он молился теперь о Софи непрерывно, веря и в ее молитву...

...Теряя сознание, он проваливался в кроваво-красные бездны, видел свое тело со стороны, видел товарищей, летел меж каких-то стен...

Однажды все это кончилось, наступил покой. Толсто­му подумалось, что он уже умер, и в то же время ему хотелось открыть глаза. Едва разомкнув веки, он увидел над собой лицо Софьи Андреевны, и губы его попыта­лись выговорить: «Софи!» Но голоса своего он не услы­шал. Горячие капли, падавшие на его лицо, вдруг за­ставили его ощутить себя живым. Он раскрыл глаза ши­роко и понял, что это действительно была Софья Андре­евна. По лицу ее текли слезы...

Тогда-то и отправил Арбузов свою депешу, а на сле­дующий день другую:

«Улучшение состояния болезни стрелкового полка Им­ператорской фамилии майора графа Толстого продолжает­ся; он в полном сознании. Ночью показался благодетель­ный пот, после чего больной спал спокойно. Вообще сте­пень болезни заметно уменьшилась. У больного появ­ляется даже аппетит».

Толстой был слаб, но счастлив. Софья Андреевна не отходила ни на шаг от его постели.

В марте 1856 года был заключен Парижский мирный договор. В Одессу прикатил и Лев Жемчужников, чтобы по мере сил помочь братьям.

«Я застал брата Владимира уже выздоровевшим, об­ритым; Бобринского тоже выздоровевшим и обритым; Алексея Толстого еще лежащим в тифе и около него любимую им Софью Андреевну Миллер, жену полковни­ка, на которой он впоследствии женился. В другой ком­нате лежал в тифе офицер того же полка Ермолов, быв­ший мой товарищ по корпусу... Болезнь шла обычным ходом, и полк таял». Как-то Лев подъехал к двухэтажному дому, в кото­ром жили братья, усадил Алексея Толстого в коляску и повез покататься к морю. Толстой радовался, вдыхал полной грудью воздух, но на первый раз быстро утомил­ся. Прогулки продолжались. В самой Одессе ветер носил по улицам тучи известковой пыли, от которой воспаля­лись глаза и все время першило в горле.

Софья Андреевна была рядом, но Толстой ни на ми­нуту теперь не забывает о матери. Он сообщает ей в письмах о прогулке в коляске и попытках ходить пеш­ком («шагов сто каждый день»), о том, что очень поху­дел и вырос («стал выше Жемчужникова, а раньше было наоборот»). Письма полны нежности, заботы о здоровье Анны Алексеевны.

Вскоре Толстой уже настолько окреп, что предложил Льву поехать в каменоломни, где, по слухам, прятались грабители. Любители острых впечатлений вооружились револьверами, но Толстой сказал, что больше надеется на нож, который никогда ему не изменял. Одно его сму­щало — он не чувствовал в себе прежней силы. Впро­чем, и Лев был детина хоть куда. Они облазили все пе­щеры, но, к досаде своей, никаких грабителей не встре­тили.

Вскоре Льву предоставилась было другая возмож­ность подраться...

Художник побывал в Крыму в самый разгар боевых действий и теперь часто рассказывал братьям о своих впечатлениях. Он рисовал «грустные картины» застряв­ших в грязи обозов с боеприпасами и узнал о секретном распоряжении, чтобы на пятьдесят выстрелов неприятеля отвечали пятью. Он встречал транспорты, переполненные ранеными; их головы бились о телеги, солнце пекло, они глотали пыль, шинели были сплошь покрыты кровью... Шалость и досада все больше овладевали Жемчужнико­вым. Исчезло вдохновенное желание увидеть и запечат­леть Севастопольскую оборону, возникло отвращение от войны.

Недалекий в своем озлоблении, так и не понявший духа Севастополя, Лев Жемчужников вел лишь разгово­ры «о безобразии нашего строя». В родственном круге Толстого отражались все противоречивые чувства, кото­рые были вызваны этой войной в русском обществе. Да, они видели все безобразия, всю бездарность систе­мы, но любовь к родине и чувство долга брали верх. Злорадства не могло быть у этих сынов России. Горечь, от­кровенная горечь сквозила в их речах.

Лев Жемчужников рассказывал, что в Севастополе не хватало питьевой воды, солдаты «против штуцеров отстреливались дрянными ружьями», интенданты ворова­ли, поставщики, все те же гинцбурги и горфункели, на­живали сказочные состояния. Они, по словам Льва Жемчужникова, «не доставляли мяса, полушубков, разбавля­ли водку...». Генералы-штабисты оказались неспособны­ми вести планирование боевых операций. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» — распевали в Севастополе на мотив «Я цыганка молодая» песню Льва Толстого, присочиняя к ней все новые и но­вые куплеты. Про князя Горчакова, нового командующе­го, Жемчужников услышал такое добавление: «Много войск ему не надо, будет пусть ему отрада — красные штаны...»

Одно из первых решений Александра II было изме­нить форму обмундирования. В Севастополе недоумева­ли: «Такое ли теперь время, чтобы заботиться о ' форме мундиров», и по примеру прозвищ прежних царей — Александр Благословенный, Николай Незабвенный — придумали еще одно: Александр портной военный...

Вот тут-то и взвился Алексей Бобринский, предводи­тель тульского дворянства, согласный выслушивать лю­бую правду, но не оскорбительные разговоры о действиях обожаемого им царя. Они с Жемчужниковым наговорили друг другу колкостей. Ссора кончилась тем, что Бобрин­ский вызвал Льва на дуэль. Она не состоялась лишь из-за вмешательства Алексея Толстого и Владимира Жемчужникова, уговоривших забияк пойти на мировую.

После войны болезни в Одессе пошли на убыль и стало повеселее. Ко многим офицерам приехали жены. Все непременно прогуливались по Бульвару, Дерибасовской, заходили в Пале-Рояль, где была знаменитая кон­дитерская Замбрини. Дворянская молодежь, вступившая в ополчение, — Строгановы, Ростопчины, Толстые, Акса­ковы, — собиралась, говорила целыми днями об осаде Севастополя, бестолковости начальства, подвигах матро­са Кошки, вылазках Бирилева...

В воспоминаниях С. М. Загоскина перечислены мно­гие из блестящих и самых талантливых людей того вре­мени, пребывавших в Одессе.

«Но умнейшим и интереснейшим из всех офицеров был бесспорно граф Алексей Константинович Толстой, впоследствии известный писатель, автор «Князя Сереб­ряного». Несмотря на свое видное уже в то время обще­ственное положение вследствие особого благосклонного к нему расположения императора Александра Николаеви­ча, Алексей Константинович был тогда, как и всю свою остальную жизнь, скромным и приветливым человеком. Чрезвычайно мягкого характера и редкого остроумия, он был искренне любим своими товарищами, а появление его в обществе среди не только молодежи, но и людей пожилых доставляло всем не одно простое удовольствие, а какое-то отрадное чувство, превращавшееся скоро в поклонение его уму и сердцу».

Если говорить о слове «страда» во всех его значе­ниях, а не только о тяжелой, ломовой работе, натужных трудах и всякого рода лишениях, о летних работах зем­ледельца, то надо бы сказать и о нравственных страда­ниях, тоске и даже агонии, предсмертном борении.

Трудная пора, но какой же плодотворной оказалась она для Толстого. Рука тянулась к перу, захлестывали впечатления, чувства, возникали стихи, зачеркивались, что-то получалось, потом подвергалось сомнению и вновь приносило удовлетворение. Словно бы человек, прикос­нувшийся к небытию, осознал краткость пребывания в бренной плоти и вдруг заспешил заполнить это мгнове­ние, запечатлеть озарения, которыми исполнена жизнь людей, относящихся обычно к ним неряшливо, лениво и потому забывающих очень скоро то, что, как им кажет­ся, человеческая память должна сохранять надежно. Да, он спешит, в его сочинениях более всего стихотворе­ний, помеченных 1856 годом, но это не значит, что воз­никают они как по волшебству. Лишь заглянув в запис­ную книжку поэта, можно увидеть двадцать вариантов шестой строки короткого стихотворения, в котором утвердился двадцать первый.

Не верь мне, друг, когда в избытке горя Я говорю, что разлюбил тебя, В отлива час не верь измене моря, Оно к земле воротится, любя.

Уж я тоскую, прежней страсти полный, Мою свободу вновь тебе отдам, И уж бегут с обратным шумом волны Издалека к любимым берегам!

Идиллии не получалось. Вернулись сомнения, хотя в приезде Софьи Андреевны, в ее бдениях у его посте­ли следовало бы видеть залог гармонии в их отношениях. Однако «приливы и отливы» настроений то и дело вы­зывали запальчивость, страх потери, раскаяние, прими­рение...

Толстой с Софьей Андреевной, Владимир Жемчужников, Алексей Бобринский решили попутешествовать и отдохнуть в Крыму, хотя и Одесса к лету становилась хороша с ее голубым морем, пестротой костюмов, «наре­чий и людских пород», бульваром и лестницей, кишащи­ми людьми... В мае они уже миновали правильно и одно­образно построенный Николаев, заброшенный нищий Херсон, крымскую степь с разоренными селениями, Сим­ферополь, полуразрушенный Севастополь и развалины древней Корсуни. В Байдарской долине у Льва Перов­ского были земли, а на самом берегу моря, неподалеку, имение «Мелас». Дом с четырьмя башнями, плоской крышей, какими-то «мавританскими» террасами, увиты­ми плющом, шиповником и диким виноградом, сохранил­ся и поныне, как и надпись в полу, выложенная из по­лированного камня, — MELLAS.

Две недели они отдыхали в разграбленном «союзни­ками» и приведенном кое-как в порядок доме. Прекрас­ный парк вокруг дома был вырублен, мебель изломана, картины прострелены, стены залиты вином и исписаны непотребными и хвастливыми надписями врагов. Некото­рые из надписей Толстой скопировал и отправил Льву Перовскому. В записной книжке у него сохранилась стро­ка: «Так вот что представлял мне часто сон упорный»-. Как будто он уже видел и раньше эту картину разоре­ния. «Ни стола, ни стула», — писал он матери.

Восстанавливать события по стихам — неблагодарное дело. Заглянув в лабораторию поэта, в его записную книжку, видишь, как в вариантах исчезают упоминания о спорах, ропоте, гневе, досаде... Некогда А. А. Конд­ратьев прибегал к историко-литературным сопоставле­ниям. В одну схему вписывались Данте и Беатриче, Пет­рарка и Лаура, Алексей Константинович и Софья Анд­реевна. Но не прекраснее ли живая женщина со всеми ее недостатками и достоинствами бесплотного поэтиче­ского идеала? Не пленительней ли сладость примирений поклонения издалека? Однако поэзия преображает зем­ные отношения, набрасывая на них романтическую вуаль, сквозь которую не видны подробности, а угадыва­ются лишь прелестные черты. И вот как видится поэту приезд их с Софьей Андреев­ной в Мелас:

Обычной полная печали, Ты входишь в этот бедный дом, Который ядра осыпали Недавно пламенным дождем;

Но юный плющ, виясь вкруг зданья, Покрыл следы вражды и зла — Ужель еще твои страданья Моя любовь не обвила?

Но все-таки «Крымские очерки» и другие стихотворе­ния, которые Алексей Толстой счел достойными опубли­кования в том же году, исполнены не одной лишь роман­тической символики. В них множество примет времени, а главное — величественных картин прекрасной крым­ской природы, овеянной . духом древних культур и па­мятью о бурных исторических событиях. Пренебрежем хронологией, порядком написания вещей, прислушаем­ся к гимну извечной и знакомой нам красоте Южного берега:

Над неприступной крутизною Повис туманный небосклон; Там гор зубчатою стеною От юга север отдален. Там ночь и снег; там, враг веселья, Седой зимы сердитый бог Играет вьюгой и метелью, Ярясь, уста примкнул к ущелью И воет в их гранитный рог. Но здесь благоухают розы, Бессильно вихрем снеговым Сюда он шлет свои угрозы, Цветущий берег невредим. Над ним весна младая веет, И лавр, Дианою храним, В лучах полудня зеленеет Над морем вечно голубым.

С верхнего шоссе Мелас кажется крохотным зеле­ным оазисом среди нагромождения скал, словно бы ра­стущих из моря. А над шоссе возвышается на сотни мет­ров отвесная стена, венчаемая горой, напоминающей дра­кона с гребнем выступов вдоль всей спины. Спустимся вниз, войдем в парк Меласа, где, как и сто с лишним лет назад, заливаются майские соловьи. И уцелел пяти­сотлетний дуб, стоящий в обнимку с кипарисом. Тихо, чисто и сонно кругом. Но мы напомним об Алексее Константиновиче Тол­стом, воспевшем некогда опустошенное имение и синее море. Напомним, как он возмущался, увидев надписи вра­гов, «рисунки грубые и шутки площадные, где с наглым торжеством поносится Россия». Напомним, как в сумер­ки когда в аллеях сгустилась тьма, когда стал сильнее запах цветов и трав, он сидел на сломанном крыльце и думал в тишине, которая нисколько не нарушалась шу­мом прибоя...

Все чаще он уединялся, чтобы осмыслить пережитое. Софья Андреевна вдруг принимала эти уединения за охлаждение, мучилась ревностью, а он торопливо чер­кал в записной книжке: «О, не страшись несбыточной измены и не кляни грядущего, мой друг, любовь души не знает перемены; моя душа любить не будет двух...»

Порой ревновал и он. Но к кому? К Миллеру? Вязем­скому? «Ты клонишь лик, о нем воспоминая, и до чела твоя восходит кровь; не верь себе. Сама того не зная, ты любишь в нем лишь первую любовь...»

...И были поездки по каменистой дороге средь душис­тых акаций, когда Софья Андреевна, красиво изгибаясь и держась одной рукой за луку седла, другой рвала алые цветы шиповника и убирала ими косматую гриву своей буланой лошадки. Были опасные подъемы на мрач­ный, похожий на сундук Чатырдаг. И было путешествие по Яйле в Бахчисарай с ночлегами у костров в живо­писных лесистых ущельях...

Вернувшись к двадцатому июня в Одессу, Толстой прочел ожидавшее его письмо от матери. Она звала его в Красный Рог, она тревожилась... Он понимал ее трево­гу и боялся новых объяснений.

«Боже мой, maman, как я люблю тебя и как я хотел бы сказать тебе это, бросившись тебе на шею и проливая слезы у тебя на плече; но я не осмеливаюсь и не могу сделать этого, так как ты могла бы превратно это истол­ковать. Я очень несчастлив, потому что постоянно дол­жен изливать в самом себе мои лучшие чувства», — на­брасывает он письмо, по-видимому, так и не отправлен­ное.

Будущее не сулило ничего приятного. Сердце его раз­рывается между двумя самыми близкими ему людьми. Мать никогда не примирится с Софи. А та пока не до­билась развода от мужа, который все еще надеется на ее возвращение. Толстой пишет стихи. О Софи? Об АннеАлексеевне? А может, о себе самом?

Острою секирой ранена береза, По коре сребристой покатились слезы; Ты не плачь, береза, бедная, не сетуй! Рана не смертельна, вылечится к лету, Будешь красоваться, листьями убрана... Лишь больное сердце не залечит раны!

Льва Жемчужникова в Одессе Толстой не застал. Тот уехал в Линовицы, гостил у владельцев этого име­ния помещиков де Бальменов и тайно встречался со сво­ей возлюбленной Ольгой, их крепостной крестьянкой. Де Бальмены прочили за Льва свою дочь Маню, но он, вежливо выслушивая разговоры о приданом — столовом серебре и деньгах, твердо решил жениться на крепост­ной. Вскоре он получил письмо от Алексея Толстого, ко­торый по дороге в Красный Рог остановился с Софьей Андреевной в Киеве.

Жемчужников приехал в Киев. С Толстым и Софьей Андреевной они часто сиживали в городском саду на вы­соком берегу Днепра. Сад был пустынный, им никто не мешал. Художник рассказал Толстому и Софье Андреев­не, что собирается увезти Ольгу и жениться на ней. Они грустно кивали и обещали устроить судьбу влюбленных.

Толстой расстался с Софьей Андреевной и поехал к матери в Красный Рог. Следом прикатил Лев Жемчужни­ков. Он был впервые в Красном Роге и внимательно рас­сматривал липовые аллеи гетманских времен, дом с бель­ведером, откуда открывался прекрасный вид, столовую с куполом и верхним светом...

Тетушка Анна Алексеевна тайком от сына расспра­шивала Льва о Софье Андреевне. Она была возмущена связью сына, плакала, не веря в искренность женщины, которую полюбил ее Алеша.

Лев старался разубедить мать Алексея Толстого. Но, видно, не преуспел в этом. «Чуткое материнское сердце...» — писал он потом. Наверно, он вспомнил свою встречу на Украине с Иваном Сергеевичем Аксаковым. Тот собирался тогда жениться на Екатерине Федоровне Миллер, сестре мужа Софьи Андреевны, и порассказал многое из того, что слышал в семье Миллеров. Быть мо­жет, это были только сплетни, но они скорее всего пере­давались Анне Алексеевне и тяжело ранили ее...

Алексей Толстой увлекал Льва в березняк и там, сидя на траве, говорил со слезами на глазах все о том же - о своей любви и к Софье Андреевне, и к матери,

которая обвиняламилую, талантливую, несчастную Софью Андреевну в лживостии расчете. «Такое обвине­ние, конечно, должно было перевернуть все существо доброго, честного и рыцарски благородного А. Толсто­го», - писал Лев Жемчужников.

Каково было Толстому, если мать утверждала, что даже сама его встреча с Софьей Андреевной на маскара­де в Большом театре состоялась далеко не случайно!..

Анна Алексеевна дала Льву тысячу рублей, и он уехал в Линовицы. Он потерял всякую охоту к рисова­нию, мечтал поселиться с милой Ольгой в глухом местеч­ке, жить патриархальной жизнью, обзавестись детиш­ками...

«Образованный и свободомыслящий» граф де Бальмен охотно принимал у себя Льва и дарил его своей дружбой, но, когда тот попросил отпустить Ольгу на во­лю, граф изменился в лице. Тогда Лев предложил выку­пить Ольгу за любую цену, которую назначат де Бальме­ны. И тут началось нечто совершенное мерзкое — отца Ольги обвинили в краже копен с поля и наказали роз­гами. Придравшись к чему-то, высекли и Ольгу. Со Львом хозяева вели себя холодно, слуги перестали менять ему белье, подавали прокисшие сливки и черст­вый хлеб. Но он не уезжал, надеясь, что благоприятный случай позволит ему увезти девушку.

Когда хозяева отлучились, Лев сделал вид, что уезжа­ет тоже. Наняв фургон, он вместе со знакомым англи­чанином, служившим управляющим в соседнем имении, ночью отправился за Ольгой и увез ее.

На первой же станции их задержали.

— Видите ли, ваше благородие, дано нам знать, что может проехать с барином девушка, бежавшая от поме­щика, так велено, чтобы ее задержать. А эта девушка, что с вами, подозрительна: пани не пани, девушка не девушка...

Выручил англичанин, который показал свою подорож­ную, выписанную на иностранного подданного. Иначе Льву грозил суд и тюремное заключение — с крепост­ным правом шутки были плохи.

Не зря Лев договаривался с Софьей Андреевной. Бег­лецов приняли и укрыли в Смалькове. Оставив Ольгу на Бахметевых, Лев уехал в Петербург. Его отец был недоволен выбором сына, но вслух своего недовольства не высказывал. Алексей Жемчужников отнесся к любви брата сочувственно, а Софья Андреевна Миллер пошла на преступление по тогдашним законам и выдала Ольге паспорт как своей крепостной.

Вскоре Ольга, ожидавшая ребенка, поселилась в Пе­тербурге, в квартире, приготовленной к ее приезду Львом Жемчужниковым...

В августе 1856 года в Москве готовились к корона­ционным торжествам. Стрелки уже пришли походным по­рядком в старую столицу и расположились лагерем на Ходынском поле. Девять старших офицеров полка были назначены «для принятия балдахинов в день коронова­ния», и в их числе майор Алексей Толстой.

С утра 26 августа по всей Москве зазвонили колоко­ла. Царское шествие к Успенскому собору открыли ка­валергарды, соблюдался церемониал, утвержденный еще Петром I. Алексей Толстой был в Успенском соборе, где московский митрополит Филарет венчал и миропомазал Александра II. Мысли Алексея Толстого были несозвучны торже­ству. Они известны из письма, отправленного в тот же день Софье Андреевне.

Он знал, что сегодня его произведут в подполковники и назначат царским флигель-адъютантом. Толстой за­ранее писал дяде и просил сделать так, чтобы назначе­ние не состоялось. Лев Алексеевич Перовский показал письмо царю, но тот непременно хотел видеть Толстого возле себя.

Перед ним открывался путь к высшим государствен­ным должностям. Но не он ли когда-то говорил:

— Я никогда не мог бы быть ни министром, ни ди­ректором департамента, ни губернатором. Я делаю исклю­чение только для службы в министерстве народного про­свещения, которая, может быть, могла бы мне подойти...

Но его все-таки «облагодетельствовали». Будущ­ность при дворе представлялась ему «тьмой», в которой все должны ходить с закрытыми глазами и заткнутыми ушами. И он ничего не может поделать. Это же греш­но — продолжать жизнь в направлении, противном его природе. Нет, он будет добиваться своего, хотя бы в сорок лет начнет с того, с чего надо было начинать в два­дцать — жить только творчеством и для творчества.

Одна лишь мысль тешит его — вдруг здесь, в этих высоких сферах, представится случай вывести на свет божийкакую-нибудь правду, «идя напролом... пан или пропал». Разумеется, ради пользы надо лавировать и вы­жидать, по для этого нужна ловкость, особое «дарова­ние», а где ж ему с его прямотой... У пего иное дарова­ние, но как решиться «идти прямо к цели». Чем скорее он поймет, как ему быть, тем будет лучше.

«Что я грустен, более чем когда-либо, нечего тебе а говорить!..»

Вот так он жалуется, а тем временем успевает и ра­ботать и пожинать плоды некоторых трудов своих по­следних лет. Московские славянофилы, прочитав в фев­ральской книжке «Современника» стихотворения «В ко­локол, мирно дремавший...» и «Ходит Спесь, надуваючись...», ликовали. Они увидели в Толстом своего едино­мышленника, искали с ним встреч.

«Мрачное семилетие» кончилось со смертью Нико­лая I, и только за последующие пять лет возникло 150 новых журналов и газет. Славянофилам принадле­жали «Молва» и «Парус».

В № 36 «Молвы» в статье Константина Аксакова «Публика — народ» можно было прочесть:

«Публика выписывает из-за моря мысли и чувства, мазурки и польки; народ черпает жизнь из родного источ­ника. Публика говорит по-французски, народ по-русски. Публика ходит в немецком платье, народ в русском. У публики — парижские моды. У народа свои русские обычаи... Публика спит, народ давно уже встал и рабо­тает...»

Газету запретили.

«Парус» закрыли на втором номере, в котором Иван Аксаков защищал свободу слова.

Раньше газет начал выходить и позже них закрылся журнал «Русская беседа». Алексей Хомяков в 1856 году ездил в Петербург хлопотать о разрешении журнала. Он появлялся на приемах у министров в армяке, крас­ной косоворотке и с шапкой-мурмолкой под мышкой.

Издатель журнала Кошелев стремился привлечь к «Русской беседе» Льва Толстого, Тургенева и Алексея Толстого. «Мы все, — писал он А. Н. Попову, — в вос­торге от стихов графа Толстого. Скажите, как его зовут?.. Стихи его, помещенные в «Современнике», просто чудо. Хомяков, Аксаков их все наизусть знают. Хомя­ков, прочитавши их, ходуном заходил и говорит: «После Пушкина мы таких стихов не читали...» Нельзя ли его как-нибудь к «Беседе».

Славянофилы считали, что основная черта западной цивилизации — формализм и рассудочность, и видели мессианское назначение православия в обновлении раз­лагающегося Запада. Славянофилы говорили о гармонии и самобытности в отношениях между царской властью и пародом в Московской Руси. И это якобы было наруше­но Петром I, который навязал стране язвы абсолютизма и породил бюрократию, ставшую «средостением» между царем и народом. Они хотели освободить народный дух из-под бюрократическо-канцелярского владычества и тем самым сблизить царя с земством. В славянофилах жил страх перед стихийным взрывом, что нашло свое яркое отражение в стихах Константина Аксакова:

Зачем огражденья всегда Власть ищет лишь в рабстве народа? Где рабство — там бунт и беда, Защита от бунта — свобода. Раб в бунте — ужасней зверей; На нож он меняет оковы. Оружье свободных людей — Свободное слово.

Объективно славянофилы стали в строй либералов, подтачивавших скалу, на которой стояло здание цариз­ма, потому что теории их широкого распространения не получали, а осуществление политических требований вело к усилению пропаганды революционной демократии, пользовавшейся у молодого поколения куда большим успехом.

Толстой сошелся с Хомяковым и Константином Акса­ковым.

Его привлекала разнородная ученость Алексея Сте­пановича Хомякова, его сильный ум, но несколько раз­дражала манера спорить по любому поводу. По словам Герцена, это был «действительно опасный противник: за­калившийся бреттер диалектики, он пользовался малей­шим рассеянием, малейшей уступкой. Необыкновенно даровитый человек, обладавший страшной эрудицией, он, как средневековые рыцари, караулившие богородицу, спал вооруженный». Константин Аксаков был романтик, чистый душой и задорный. Он верил в будущность сель­ской общины, мира, артели.

Когда Алексей Толстой встретился с ними после вой­ны в доме у Хомякова, порывистый Константин Аксаков бросился ему на шею. Алексей Константинович писал тогда Софье Андреевне, что полюбил Аксакова всем сердцем. А сам хозяин дома, то и дело откидывая падав­шие на лоб пряди длинных волос, говорил:

— Ваши стихи такие самородные, в них такое отсут­ствие всякого подражания, такая сила и правда!..

Аксаков тогда же написал в своем «Обозрении совре­менной литературы», напечатанном в первом номере «Рус­ской беседы» за 1857 год:

«Еще и прежде в прекрасных стихах его (А. К. Тол­стого. — Д. Ж.) слышна была русская струна и русское сочувствие; но в прошлом году было напечатано не­сколько его стихотворений, чрезвычайно замечательных. Всего замечательнее по своему, особому какому-то, строю стиха баллада «Волки», а также «Ой, кабы Волга-матуш­ка да вспять побежала» и «Колокол». Хороши и стихи «Дождя отшумевшего капли», в них слышно раздумье о прошлых годах и какою-то искренностью звучат слова:

Не знаю, была ли в то время Душа непорочна моя, — Но многому б я не поверил, Не сделал бы многого я.

Все это прекрасные стихотворения, полные мысли, мысли, которая рвется за пределы стиха, а в наше пере­ходное время только такие стихотворения и могут иметь настоящее живое достоинство. Но особенно хорошо сти­хотворение, или, лучше, русская песня «Спесь». Она так хороша, что уже кажется не подражанием песне народ­ной, но самою этою народною песнею. Чувствуешь, что вдохновение поэта само облеклось в эту народную фор­му, которая одела его, как собственная одежда, а не как заемный костюм. Одна эта возможность, чуть ли не впер­вые явившаяся, есть уже чрезвычайная заслуга; в этой песне уже не слышен автор: ее как будто народ спел. Хотя слишком дерзко отдельному лицу решать дело за народ, но осмеливаемся сказать, что, кажется, сам народ принял бы песню «Спесь» за свою».

Константин Аксаков приводит балладу полностью.

Ходит Спесь, надуваючись,

С боку на бок переваливаясь.

Ростом-то Спесь аршин с четвертью,

Шапка-то на нем во целу сажень,

Пузо-то его все в жемчуге,

Сзади-то у него раззолочено.

А и зашел бы Спесь к отцу, к матери,

Да ворота некрашены!

А и помолился бы Спесь во церкви божией,

Да пол не метен! Идет Спесь, видит: на небе радуга; Повернул Спесь во другую сторону: Не пригоже-де мне нагибатися!

Хомяков во время коронационных торжеств трижды приезжал к Толстому, уверял, что у того «не только рус­ская форма, но и русский ход мысли», и просил стихов для «Русской беседы».

Слова Хомякова, а потом и письма его согревали Толстого в дни обрушившихся вскоре утрат... Он кое в чем соглашался с Хомяковым. Современный Запад с его буржуазной демократией, по его мнению, не мог быть примером для России. Вместе они видели в историческом Западе «страну святых чудес». Но Толстой работал уже давно над «Князем Серебряным» и никак не мог прими­риться с восторженным восхвалением допетровской Руси.

Уже в первых стихах, опубликованных в «Русской бе­седе», сатира строилась на неприглядной картинке из излюбленной Хомяковым и Аксаковым эпохи:

У приказных ворот собирался народ

Густо; Говорит в простоте, что в его животе

Пусто! «Дурачье! — сказал дьяк, — из вас должен быть всяк

В теле; Еще в Думе вчера мы с трудом осетра

Съели!»

«Русской беседой» негласно руководил Иван Аксаков, брат Константина и давний знакомец Толстого, читавший некогда свою поэму «Бродяга» прутковскому кружку еще на Васильевском острове.

Толстого уже спрашивали в обществе: «Не вы ли тот, который написал...» Это льстило его самолюбию и застав­ляло еще упорнее добиваться отставки.

«Помоги мне жить вне мундиров и парадов», — умо­ляет он Софью Андреевну.

А через несколько дней набрасывает:

Исполнен вечным идеалом, Я не служить рожден, а петь! Не дай мне, Феб, быть генералом, Не дай безвинно поглупеть!

О Феб всесильный! на параде Услышь мой голос свысока:

Не дай постичь мне, бога ради, Спитой поэзии носка!

Он уговаривает дядю Льва Перовского вычеркнуть его из списков регулярного батальона, в который превратил­ся полк стрелков-добровольцев. Никто из крестьян-охот­ников, переживших одесское несчастье, не остался слу­жить в мирное время. Царь заметил, что имени Толстого нет в списке офицеров, и велел внести...

У светлого Феба, бога лиры, была другая ипостась, которую звали Аполлоном-губителем. Древние греки изо­бражали его грозным стрелком из лука, но одеть в мун­дир не догадались.

Толстой просто бредит искусством.

«Неужто я себя чувствую больше поэтом и художни­ком с тех пор, как ношу платье антихудожественное и антипоэтическое?»

Толстой вернулся в Петербург железной дорогой. За­пах дыма, стук, покачивание вагонов не мешали ему за­ниматься переводами из Байрона и думать. Софья Анд­реевна в письмах из Смалькова убеждает его не уны­вать, а ему хочется к ней, «как на родину». Он верит, что его чувство не позволит ему заразиться общим ду­хом... Разумеется, его не так-то просто заразить, но воз­ле нее он отдыхает душой. Потребность едва ли не каж­дый день делиться с ней своими мыслями стала привыч­кой, как и посылать ей на суд каждое стихотворение. «А про стихи все ты ни одного слова не говоришь, — стало быть, они тебе не нравятся?»

Замечания Софьи Андреевны он принимает безропот­но и даже гордится, если ему удается предугадать и еще до ее ответа исправить то, что ей не нравится. А посы­лать есть что. У него неодолимое желание писать. Порой он начинает в день четыре-пять вещей и чем больше пишет, тем больше пишется. Это хорошо, приятно, но пу­гает легкость, с которой дается ему стихотворство. Одна и та же мысль или картина порождают одновременно три или четыре редакции, и чем больше ему нравится то, что он пишет, тем больше он испытывает желания переде­лать, переписать по-иному готовое и уже сам «теряет чутье суждения». Вот для чего нужно ему ее «свежее Ухо».

Он отделывает стихотворения, написанные в Крыму.

Исписав лист бумаги и весь исчеркав его, он берется за новый, переписывает уцелевшие варианты, но, глядишь, и этот так же перемаран, как и первый...

У него такое ощущение, что стихи «витают в возду­хе», что некогда они уже существовали в «первобытном мире», как и музыка, скульптура, живопись, а художник лишь ловит в воздухе обрывки извечно существовавших произведений, но неловко, так, что в руках остается лишь изуродованное подобие первобытных вещей, кото­рое надо привести в порядок, дополнить самому, «из сво­его воображения», но недостаток этого воображения, не­решительность либо неумелость художника приводят крезультатам, возмущающим артистический вкус...

«Чтобы не портить и не губить то, что мы хотим вне­сти в наш мир, нужны либо очень зоркий взгляд, либо совершенно полная отрешенность от внешних влияний, великая тишина вокруг нас самих и сосредоточенное вни­мание, или же любовь, подобная моей, но свободная от скорби и тревог», — пишет он Софье Андреевне и даже пытается изложить свою теорию в стихах, причем непре­менно гекзаметром:

Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно носились они над землею, незримые оку...

Но, призывая художника «быть одиноким и слепым, как Гомер, и глухим, как Бетховен», чтобы постичь тай­ны искусства, он в конце концов осознает, что без «скор­би и тревог» сам он не создал бы ничего. И если теперь он «переполнен поэзией назло мундиру», то лишь пото­му, что сама жизнь во всех ее проявлениях, любовь, не­нависть, возмущение, забота движут его пером. И очень скоро сознание этого прозвучит в стихотворении, посвя­щенном Болеславу Маркевичу.

Ты прав; мой своенравный гений Слетал лишь изредка ко мне; Таясь в душевной глубине, Дремала буря песнопений; Меня ласкали сон и лень, Но, цепь житейскую ночуя, Воспрянул я; и, негодуя, Стихи текут. Так в бурный день, Прорезав тучи, луч заката Сугубит блеск своих огней, И так река, скалами сжата, Бежит сердитей и звучней!

«Крымские очерки» Толстой отдал Панаеву, и они появились в «Современнике»в следующем же месяце. Ка­залось бы, лиши и пиши, однако засиживаться за пись­менным столом Толстому не давали. Это видно из его писем из Гатчины и Царского Села. Куда едет двор, там положено быть и ему. Толстой симпатизирует императ­рице, и она тоже интересуется его стихами, старается «смотреть и увидеть насколько можно дальше через сте­ну, которая ее окружает», заступается по его просьбе за тех, кому нужна помощь. А о «Колокольчиках» даже из­волила выразиться:

— Я не хочу, чтобы цензура искромсала стихотво­рение!

Толстой делает все, чтобы его считали лишь поэтом, человеком, по его выражению, «антипрактичным», не от мира сего... Но во дворце из него упорно хотят сделать государственного деятеля, перебирают посты, на которые его можно было бы назначить. И даже близкая ему по духу фрейлина Анна Федоровна Тютчева, дочь поэта, поговаривает об этом. Она находит, что у Толстого мно­го общего с ее женихом Иваном Аксаковым, которому, впрочем, из-за его славянофильских воззрений при дворе не доверяют.

Чувствуя неотвратимость назначения на пост, фли­гель-адъютант Толстой рад был бы попасть в какую-ни­будь комиссию по расследованию служебных злоупотреб­лений, и тут уж он бы не допустил никаких снисхожде­ний даже к высокопоставленным лицам. Он сказал это влиятельной Тютчевой, но случилось то, чего он и пред­ставить себе не мог. 25 октября он написал Софье Анд­реевне:

«Мой друг, пойми все, что заключено в этих словах: настал день, когда я нуждаюсь в тебе, чтобы просто иметь возможность жить. Ты знаешь, сколько уже раз моя жизнь шла не в ту сторону, сейчас ее еще раз по­вернули самым жестоким, самым мучительным для меня образом...»

Не посоветовавшись с Толстым, не спросив о его же­лании, Александр II объявил ему, что назначает его де­лопроизводителем «Секретного комитета о раскольни­ках».

— Ну какой из меня чиновник, ваше величество! — возразил Толстой. — Я же поэт...

Император смотрел на него с доброй улыбкой и молчал.

— Ваше величество, — продолжал Толстой, — я же человек рассеянный, непрактичный. Я ничего не слышу, кроме стихов. Они гремят у меня в ушах, да и проза меня держит как щупальцами... Ну скажите, могу ли я извлечь гармоничные звуки из того барабана, который вы мне вручаете?

Император снисходительно похлопал его по плечу.

— Послужи, Толстой, послужи, — только и ска­зал он.

Толстой понимал, что здесь его занятия поэзией не принимают всерьез. Фрейлина Блудова сказала ему по-женски обезоруживающе:

— Я прочла что-то ваше отвратительное в «Совре­меннике». Кажется, «Колокольчики»...

А это была одна из самых удачных его вещей. И он задумывается над причинами своего неуспеха у людей, знающих его лучше других. Да, именно это — люди не могут простить человеку, которого давно знают, что он — поэт. Такое открытие всегда производит впечатление «на­хальства, которое требует наказания». И вообще стихи... Эти люди даже думают, что сконфузят его, упоминая о таком малопочтенном занятии. Может быть, потому в Москве у него больше успеха, что там у него меньше лично знакомых...

Он начинает постигать секрет успеха у современни­ков. Публика восхищается тем, на что ей указывает жур­нальная критика. Либо надо, «чтобы автор был выслан или разжалован...».

Зато со служебным назначением его поздравляли. А он не спал ночей, потерял аппетит, его лихорадило, и руки леденели от одной мысли о предстоящих обязанно­стях. Он твердо решил для себя — если не сможет остаться честным человеком на этом месте, то уйдет во что бы то ни стало.

Чем больше он вникал в дела «Секретного комитета о раскольниках», тем сильнее чувствовал, что они про­тивны его совести. В чем же дело?

Старообрядцами интересовались многие русские пи­сатели. Сохранилось письмо к Ивану Аксакову, в кото­ром Алексей Толстой спрашивал о раскольниках и Ниже­городской ярмарке. Тот как раз этим занимался. И пись­мо к Мельникову-Печерскому с просьбой встретиться и получить нужные сведения. А известно, что Мельников по долгу службы незадолго до этого написал «Отчет о со­временном состоянии раскола в Нижегородской губер­нии», в котором будущий автор монументальных романов из жизни старообрядцев выказывал неприязнь к «рас­кольникам», но в то же время раскрывал злоупотребле­ния царских чиновников, пользовавшихся стремлением правительства «искоренить раскол», поставленный вне закона, и не стеснявшихся собиранием обильной дани... Короче говоря, Толстой попал в гнездо взяточников, по­пустительствовавших «расколу». Если бы он принялся пресекать взяточничество, то тем самым усилил бы го­нения на старообрядцев, а это никак не вязалось с его представлениями о свободе вероисповедания и вообще о человеческой свободе. Он преисполнен сочувствия к го­нимым старообрядцам — пострадали бы самые бедные, богатеи все равно откупились бы. А это сочувствие ни­как не вязалось с обязанностями делопроизводителя реп­рессивного комитета. Он был не против репрессий, но каких... Он готов применить их против высокопоставлен­ных лиц, замешанных в злоупотреблениях... И уже 1 декабря он пишет Софье Андреевне: «Если бы, например, меня употребили на дело осво­бождения крестьян, я бы шел своей дорогой, с чистой и ясной совестью, даже если бы пришлось идти против всех».

Новый министр внутренних дел Ланской не сочув­ствовал прежней системе гонений на старообрядцев, что облегчало положение Алексея Толстого, испытывавшего давление со стороны митрополита православной церкви Григория. Толстой числился на своем посту до конца апреля 1858 года и во многом способствовал утвержде­нию веротерпимости.

Случай сделать доброе дело представился очень скоро.

По восшествии на престол императору Александру положили на стол список политических заключенных, разжалованных, сосланных, которым должно было объ­явить амнистию. Увидев там имя Шевченко, царь вы­черкнул его и сказал:

— Этого я не могу простить, потому что он оскорбил мою мать.

О Шевченко ходатайствовал дядя Алексея Константи­новича, вице-президент Академии художеств Федор Пет­рович Толстой. Он поехал к министру двора Адлербергу, но тот наотрез отказал. Тогда Федор Петрович обратил­ся к президенту Академии великой княгине Марии Николаевне. Но и она не рискнула просить за человека, вы­черкнутого из списка помилованных самим царем.

— Ну так я сам, от своего имени подам прошение! — сказал раздосадованный скульптор.

— Что с вами? — спросила великая княгиня. — Я, сестра его величества, не смею этого сделать, а вы...

— А я подам.

— Да вы с ума сошли!

Федор Петрович подал прошение во время коронации. Но ответа так и не получил. Жена, дочери называли по­ступок Федора Петровича «выходкой» и ожидали «са­мых ужасных последствий». Последствий не было. Ско­рее всего Федор Петрович обратился за помощью кпле­мяннику...

Несмотря на неудачное ходатайство, к лету 1857 года рядовой Тарас Шевченко был уволен со службы, а еще через полгода появился в Петербурге.

Кто же ему помог?

Ответ на этот вопрос дал Лев Жемчужников в сво­их «Письмах о Шевченко»:

«По смерти императора Николая граф А. К. Толстой, высоко ценивший талант Шевченко, был неизвестным, но не бессильным участником прощения Тараса Григорье­вича. Любимец императора Александра II и императри­цы, с которыми видался ежедневно, он пользовался слу­чаем и действовал в пользу Шевченко; так он действовал некогда и в пользу И. С. Тургенева, когда тот был арес­тован».

В Петербурге 17 апреля 1858 года в дневнике Шев­ченко появилась запись: «Белозерский познакомил меня с тремя братьями Жемчужниковыми. Очаровательные братья».

Это были Алексей, Александр и Владимир Михайло­вичи. Лев Жемчужников со своей Ольгой надолго уехал за границу.

Но вернемся в год 1856-й, год трудный и плодотвор­ный для Алексея Константиновича Толстого. 10 ноября скончался Лев Алексеевич Перовский, и эта смерть была предвозвестьем близкой кончины самых родных людей...

Перовский умирал тяжко. Последние дни у него про­пал голос, он говорил шепотом и все спрашивал не отходившего от его постели Толстого, вознаграждены ли вра­чи и слуги, которыеза ним ухаживают, удовлетворены ли они. Присутствие духа не покидало его до конца. Он продолжал интересоваться государственными делами, новостями искусства, вспоминал прожитую жизнь. Что ж, за шестьдесят четыре года он повидал немало — воевал и был ранен во время Отечественной, дружил с будущи­ми декабристами, но отошел от них в двадцать первом, был дипломатом, министром внутренних дел и неглас­ным главой «русской партии» при дворе, создал свою тайную полицию, противопоставив ее IIIОтделению и другим органам «немецкой партии». Еще десять лет назад он составил записку «Об уничтожении крепостного сосло­вия в России», настаивая на освобождении крестьян с землей и уравнении их в правах с государственными кре­стьянами, но и помещиков советовал «не обеднять». Он заведовал Комиссией для исследования древностей, лично участвовал в археологических раскопках под Нов­городом, в Суздале, в Крыму, собрал большие коллекции греческих древностей, старинного русского серебра, мо­нет, которые завещал теперь Эрмитажу. Его занятия минералогией навсегда оставят след в науке. Побоч­ный сын графа Разумовского, он и сам в прошлом году добился графского достоинства и умирает министром уде­лов... Девизом своим он избрал слова: «Не слыть, а быть».

Многогранная деятельность дяди, казалось, должна была увлечь Толстого, который разделял его взгляды, кроме необходимости служить государству. Его не мог­ли убедить слова Льва Перовского о том, что если хоро­шие, честные русские люди будут отказываться занимать высшие посты, то на эти места непременно усядутся ино­странцы или мошенники и карьеристы, а тем и другим одинаково чужды интересы России. Настойчивость дяди казалась ему посягательством на его личную свободу как художника. Ему чудилось в деловитости презрение к ис­кусству, отношение к художникам как к людям бесполез­ным. Чиновники в его представлении были «массой», от которой смешно было бы требовать, чтобы тот или иной из них писал трагедии или картины, и так же бессмыс­ленно было бы требовать от него, Толстого, чтобы он стал чиновником или бюрократом, «но никто не смеется над этим потому, что масса состоит из бюрократов и что у них нет довольно ума, чтобы понять, что не всякий создан по их подобию». Толстой преувеличивал значение художников в жизни, считая их «авангардом, пионерами». Ни судьбы на­родов и ни самая повседневная жизнь их никогда не ре­шались за письменными столами поэтов и беллетристов. Но страстность, с которой отстаивал Толстой свой тезис о том, что полезность искусства в «сто раз выше служ­бы», достойна всяческого уважения — без такой веры в свое дело никакое настоящее искусство существовать не может.

В письмах поэта к Софье Андреевне как бы отража­лись споры его с могущественными родственниками, ко­торых он никогда не переставал любить и почитать.

Хлопоты, связанные с похоронами дяди, переживания в связи с этой утратой, служба... И все-таки он работает лихорадочно, много думает и успевает делать. Толстой вставал в шесть утра, купался в Неве (зимой в прору­би), завтракал с матерью и ехал на службу. Писал с вечера до двух-трех ночи, а будить камердинеру Захару приказывал в шесть...

По-прежнему звуки стихов «витают» перед ним в воз­духе. Он старается уловить их, задержать. «Я не знаю, как другие пишут, но у меня всего чаще при прибли­жении этих звуков волосы подымаются и слезы брызга­ют из глаз; никогда не бывает у меня механической ра­боты, никогда — даже при переводах». Оглядев то, что уже отделано окончательно, он теперь с удовлетворени­ем взвешивает на ладони стопу исписанной бумаги, ко­торая составила бы целый томик стихотворений, решись он издать его.

Подвигается работа и над «Князем Серебряным», хотя и медленно. Исторический антураж у него полу­чается, но он лучше других осознает бледность характе­ра главного героя романа. Храбр и... глуп. Ну прямо-таки похож на глупого богатыря Митьку, который вышел у Толстого весьма живописным. Толстой пробует как-то углубить характер Серебряного, сделать его человеком очень благородным, не понимающим зла и тщетно пы­тающимся разобраться в ходе событий... Характер полу­чается привлекательный, оттеняющий искушенность, зло­бу, интриганство других персонажей, но художественно малоубедительный, и потому Толстой не торопится с опубликованием хотя бы глав из романа, которые у него просит в свою «Библиотеку для чтения» Дружинин, по­скольку Алексей Константинович намеревается впослед­ствии напечатать роман в «Современнике». А вот вещи «специальнонациональные» он приберегает для «Русской беседы». В первыхже номерах «Русского вестника» и «Современника» за 1857 год появятся его новые стихо­творения.

Алексей Толстой предвкушает большое удовольствие от чтения «Юности» Льва Толстого, которая должна пе­чататься одновременно с его стихотворениями в «Совре­меннике». После «Севастопольских рассказов» Алексей Константинович разделял всеобщее восхищение талан­том Льва Николаевича, завтракал с ним у себя 12 декаб­ря, потом заехал к нему, не застал дома и оставил запис­ку, опять пригласив молодого офицера к себе. 16 декаб­ря, в воскресенье, они встретились в квартире на Ми­хайловской площади и еще не раз виделись в январе 1857 года.

Лев Николаевич произвел на него впечатление «очень хорошего человека», и Алексей Константинович пишет Софье Андреевне в Париж, что хотел бы их познакомить. Это «познакомить» или «не познакомить» в письмах слу­жит верным признаком той или иной оценки людей или событий. Так, он не хочет, чтобы Софья Андреевна по­знакомилась с Некрасовым, который в то время тоже был в Париже. Этому предшествовали события, извест­ные в истории литературы.

Журнал «Современник» по-прежнему оставался в центре внимания. С одной стороны, к нему примыкали либерально настроенные писатели, были опубликованы произведения, ставшие классическими (Тургенева, Льва Толстого, Тютчева, Островского, Григоровича и др.). С другой, как считают историки литературы, «Современ­ник» терял свою остроту и опускался на позиции «чис­того искусства». Под это весьма неопределенное понятие попадало многое из того, что благополучно пережило свой век.

Однако новые времена, новые идеи и люди взывали к переменам. Еще в 1854 году в «Современник» пришел Чернышевский, убежденный революционный демократ, с юности решивший сделать все, что в его силах, «для тор­жества свободы, равенства, братства и довольства», как он писал в своем дневнике 8 сентября 1848 года.

Страстный и талантливый публицист, он поражал своей работоспособностью и начал с потока рецензий. Среди них был и разбор сочинений Антония Погорельского, что не могло не привлечь внимания Алексея Тол­стого. С интересом читал он и критику Чернышевского пьесы Островского «Бедность не порок», разгром «апо­феоза древнего быта» и славянофильских идей Аполло­на Григорьева, провозгласившего Островского «глашата­ем правды новой». Все это никак не расходилось с мне­ниями «прутковского кружка», когда-то разразившегося пародией «Безвыходное положение», имевшей подзаго­ловок «Письмо к моему приятелю Апполинию в Моск­ву». Можно припомнить и еще одну пародию Козьмы Пруткова — «Опрометчивый турка», «естественно-разго­ворное представление», метящее не столько в Остров­ского, сколько в Григорьева, что ясно хотя бы из проло­га к пьесе: «Пора нам, русским, ознаменовать перева­лившийся за другую половину девятнадцатый век новым словом в нашей литературе!» Пародии были порождены комической тяжбой Жемчужниковых с журналом «Моск­витянин», но они отражали и мнение Алексея Толстого, которому претили «естественные разговоры» в пьесах Островского, и впоследствии, став сам известным дра­матургом, он напишет (7 октября 1869 года) издателю «Вестника Европы» М. М. Стасюлевичу: «Могу сказать, положа руку на сердце, что я свято следовал правилу, запрещающему в драме выводить людей, говорящих о погоде и осетрине, как у Островского, безо всякой не­обходимости для движения драмы». Но это уже спор о художественных принципах, одинаково имеющих право на существование...

Сейчас, уйдя на век с лишним от страстей и разно­гласий, мы можем с благодарностью оценить мощь и вет­вистость литературного древа в пору его плодоносности, отдавая должное и художественности, и идейной направ­ленности литературных течений. Но если и теперь не утихают споры о понимании давно написанного, то это говорит лишь о его нетленности.

В статье «Об искренности в критике» Чернышевский требовал ясности, определенности, прямоты и отсутствия страха перед любыми литературными авторитетами. В его книге-диссертации «Эстетические отношения искусства к действительности» основной задачей искусства провоз­глашалось служение потребностям общества. Дворянский круг «Современника» увидел в этом призыв к утилитар­ности искусства и литературы, принижение роли прекрас­ного, художественности. Тургенев, встречавшийся тогда часто с Алексеем Толстым, называл книгу Чернышевского «поганой мертвечиной». Из журнала был вытеснен Дружинин,перешедший в «Библиотеку для чтения». Боткий, прежде симпатизировавший Чернышевскому, теперь убеждал Некрасова заменить его Аполлоном Григорье­вым, который «во всем несравненно нам ближе». Особен­ный гнев был вызван «Очерками гоголевского периода», в которых Чернышевский, опираясь на Белинского и Го­голя, громил «чистое искусство». Он писал: «...Не гораз­до ли более жизни в этих покойниках, нежели во многих людях, называющихся живыми?» Живые воспринимали это как оскорбление, и Лев Николаевич Толстой писал тогда Некрасову: «Нет, вы сделали великую ошибку, что упустили Дружинина из нашего союза. Тогда можно было надеяться на критику в «Современнике», а теперь срам... Так и слышишь тоненький неприятный голосок, говорящий тупые неприятности...»

Видя, что теряет друзей и великих писателей, Некра­сов предпринимал отчаянные попытки примирить их с тем, в ком прозорливо угадывал вождя молодого поколе­ния. Он предложил Тургеневу, Льву Толстому, Остров­скому и Григоровичу заключить договор об «исключи­тельном сотрудничестве», по которому они обязывались с 1 января 1857 года в течение четырех лет печатать свои произведения только в «Современнике» и получать, кроме гонораров, две трети прибыли от общих доходов журнала. Но дело не заладилось. Один за другим писа­тели отходили от «Современника», отдавая свои произ­ведения другим журналам. Частое общение Алексея Толстого с Тургеневым, встречи с Львом Толстым не могли быть не исполнены разговоров о новой позиции «Современника», и вот тогда-то и последовало нежела­ние поэта сотрудничать в журнале, что было сделано скорее из солидарности с другими писателями. Алексей Константинович никогда не терял уважения к Некрасову и десять лет спустя, по выходе в свет первого сбор­ника своих стихотворений, послал ему книгу. Неизвест­ны какие-либо отрицательные высказывания Чернышев­ского и Алексея Толстого друг о друге.

В 1857 году в редакции «Современника» к Чернышев­скому присоединился Добролюбов. Постепенно журнал из литературного превращался в общественно-политический.

Некрасов не пожертвовал новыми сотрудниками ради старых друзей. Чернышевский и Добролюбов знали одно направление, сформулированное Некрасовым как «обли­чение и протест», что было знамением времени. После Крымской войны произведения Козьмы Прут­кова опять стали появляться на страницах «Современ­ника», тесные связи с демократической редакцией кото­рого поддерживал Владимир Жемчужников. Судя по материалам жандармских наблюдений, он нередко бывал у Чернышевского. Тот вместе с Добролюбовым снова и снова выступал против «чистого искусства». Они требо­вали от художника злобы дня, «живого отношения к со­временности», а «художественность» оставляли на долю «чувствительных провинциальных барышень».

Алексей Толстой стал отдавать свои стихотворе­ния «Библиотеке для чтения» и другим журналам. В ян­варе 1857 года Дружинин, еще надеявшийся на прими­рение с «Современником», писал Тургеневу: «У меня подписка идет отлично, у Современника тоже. Сближе­ние между двумя журналами принесет нам много выгод... Круг наш сходится чаще, чем когда-либо, т. е. почти всякий день. Центральные персоны — Боткин, Толстой, Анненков, сверх того... Гончаров, Жемчужников, Алек­сей Толстой. Он действительно флигель-адъютант, но красен и прекрасен, как прежде, очень стыдлив и, сочи­нивши стихотворение в восемь строк, непременно сам держит корректуру».

Когда слишком много говорят о мире, жди войны.

Письмо, в котором Алексей Толстой выразил нежела­ние, чтобы Софья Андреевна знакомилась с редактором «Современника», было отправлено 18 июня 1857 года. Она уже несколько месяцев находилась в заграничной поездке и, видимо, сообщала, что в Париже пребывают Тургенев, Иван Аксаков и Некрасов.

Кстати, только что процитированное письмо Дружи­нина было ответом на послание Тургенева из Парижа, в котором, кроме прочего, говорилось: «Алексей Толстой прекраснейший и благороднейший малый, денег у него нет лишних, но он может быть полезен своими связя­ми. Правда ли, что он произведен во флигель-адъютан­ты?..»

С Тургеневым по-прежнему сохранялись сердечные от­ношения, и Толстой даже предложил приобрести право на издание его произведений за целых пять тысяч рублей, но тот считал себя и так кругом в долгу перед Алексе­ем Константиновичем и не воспользовался этим предло­жением. В квартире Софьи Андреевны поселилась семья ее брата Петра Андреевича. Едва ли не каждый день Тол­стой посещал их, дети его очень полюбили и при появ­лении с криком бросались ему на шею. Каждый старал­ся завладеть вниманием Толстого, но более других это удавалось его любимцу, маленькому Андрейке, который рассказывал фантастические истории про зверей и свои сны, да так, что Толстой не ленился пересказывать все в пространных письмах, отправляемых почти каждый день в Париж к Софье Андреевне. Летом он снял для детей дачу на Крестовском острове.

Сам Толстой к этому времени жил с матерью уже в соб­ственном доме на Большой Морской. К сожалению, по­дробности горестного события, обрушившегося вскоре на Алексея Константиновича, можно передать лишь со слов его камердинера Захара, в свое время запечатленных в сообщении Н. Федорова «Слуга знаменитости».

Высокий и красивый Захар начал служить у Толстого перед уходом того в армию, был с ним в Одессе, Крыму, находился при нем почти неотлучно двадцать лет, до са­мой смерти Алексея Константиновича.

По его словам, Анна Алексеевна Толстая властная была дама — что хотела, то и делала.

«Зато крепостным графским было такое житье, что и теперь нигде не встретишь. Никто не смел и пальцем тро­нуть. Не только свои крестьяне никогда не убегали, а да­же многие перебегали от других господ».

Рассказывал он, что, когда Алексею Константиновичу докладывали о просьбах беглых крестьян приютить в име­нии, тот говорил:

— Ну что же. Пускай их кормят и не притесняют, пока сами не поймаются, а задерживать их я не имею права.

Упоминал Захар и покинутого Анной Алексеевной су­пруга графа Константина Петровича Толстого, который к старости стал тихим, задумчивым, посещал ежедневно церковные службы и молился у себя дома, в крохотной квартирке на Гороховой. Два небольших своих именьица он отдал сестрам, а деньги, которые посылали ему они и тайком от матери сын, раздавал нуждающимся родствен­никам и нищим.

«Воспоминаниям» Захара далеко не во всем можно до­верять, но они, пожалуй, ближе к истине, чем рассказ Е. Ф. Юнге, дочери художника Федора Толстого, у кото­рого по средам за длинными столами, покрытыми зеленым сукном, собирались писатели, музыканты, художни­ки, рисовали, пели, играли. Вяземский, Одоевский, Тур­генев, Писемский, Лев Толстой, Майков, Щербина читали свои новые произведения. «Одного только симпатичного поэта, моего двоюродного брата, Алексея Константинови­ча Толстого, не видала я в нашем доме во время моего детства и познакомилась с ним позднее. Он был в ссоре со своим отцом, Константином Петровичем, и не хотел встречаться с ним, а наш милый «дядя Котя» бывал у нас ежедневно. Они помирились уже перед самой смертью последнего».

Нет, тут играла роль лишь сильная воля Анны Алек­сеевны и нежелание Алексея Константиновича расстраи­вать свою мать. Он, по-видимому, скрывал свои, пусть нечастые, встречи с отцом, как не распространялся о сво­их отношениях с Софьей Андреевной, которых из-за ма­тери не мог узаконить.

Анна Алексеевна болела. Толстой сносил любые ее капризы, никогда не перечил.

В ночь на 2 июня 1857 года Анна Алексеевна скон­чалась. Накануне вместе с сыном они были в гостях. По возвращении она ушла в свою комнату спать в де­вять вечера. Утром Анна Алексеевна не вышла к завт­раку. Встревоженный Алексей Константинович прождал ее до одиннадцати, а потом постучался в дверь спаль­ни. Но дверь оказалась запертой. Когда дверь взлома­ли, Толстой увидел мать, лежавшую навзничь, с протяну­той рукой. Вызванный из Зимнего дворца врач пустил ей кровь, но оживить Анну Алексеевну не удалось...

Дали знать Константину Петровичу Толстому.

Всю следующую ночь они провели у гроба. Мерца­ли оплывшие свечи, углы комнаты тонули во мраке, была тишина, прерывавшаяся шорохом, когда отец и сын отирали слезы. Утром они разговаривали, расстались теп­ло, условившись встретиться на похоронах.

Похоронили Анну Алексеевну в Троице-Сергиевой пустыни, в восемнадцати верстах от Петербурга, на юж­ном берегу Финского залива. Вернувшись с похорон, Толстой написал Софье Андреевне: «Все кончилось, моя мать в могиле, все разъехались, я остаюсь один с ней». Потом приехал Алексей Бобринский, и они, еще с Алек­сеем Жемчужниковым, отправились на Крестовый — от­везти детям апельсины, отвлечься. Но когда подошел час, в который Толстой обычно виделся с матерью, ему сделалось больно, и он уехал. Дни и ночи проходят как в тумане.По вечерам он по может оставаться в пустом доме и просит приюта у Бобринского. А Софье Андреев­не пишет: «Ты теперь мой единственный друг в этом мире, где я чужой...»

На девятый день Толстой опять в Сергиевской. У него все время ощущение, что это сон, что он сейчас проснется и снова увидит мать, будет говорить с ней, делиться ра­достями и горестями... На время Толстой оставил свою громадную квартиру и нанял другую, за сто рублей, в доме Фоминой в Ковенском переулке.

В августе вернулась из-за границы Софья Андреев­на, и душевное равновесие Толстого было восстановлено. Они уехали в Пустыньку. Туда же перевезли семью Пет­ра Андреевича Бахметева. При детях его были пять гу­вернанток и учителей. В имении строился большой дом, в парке сажали аллеи из высоких лип. Начались матери­альные заботы. Софья Андреевна очень мало тратила на туалеты, но деньги нужны были на воспитание ее пле­мянников и племянниц. Она редко выезжала. У себя Толстые принимали самых избранных, которых, как и хозяев, волновала тема освобождения крестьян.

Алексей Толстой терпеть не мог помещичьих разгово­ров, подобных тем, о которых IIIОтделение доносило — крестьяне-де на полной свободе лютее зверя; волнения и грабежи неизбежны, того и жди пугачевщины. Бывало, Толстой даже выгонял из своего дома заядлых крепост­ников.

В ноябре Софья Андреевна писала своей матери: «Все время говорят об освобождении, этот вопрос волнует все умы и является благом. Помогает жить надежда на но­вый порядок вещей, который будет хорошим, если гос­подь его допустит».

В письме явно чувствуется влияние Толстого, который верит, что его сверстник сдержит свое слово и проведет реформу. О самом Алексее Константиновиче его возлюб­ленная сообщает в том же письме:

«Он вернется, вероятно, на праздники. Он уехал во­семь дней назад. Невозможно, мама, рассказать Вам, ка­кой это друг для меня, и за шесть лет, которые я его знаю, мне кажется, что его привязанность делается все сильней».

Толстой в это время был в пути. Из Алупки пришло известие о смертельной болезни дяди Василия Алексее­вича Перовского, и Толстой взял отпуск на шесть недель. По раскисшей дороге, почти все время под проливным дождем он спешит на юг, но то и дело ломаются колеса. В пути он сочиняет стихотворения, а на станциях записывает их. По-прежнему в нем «не потухает священ­ный огонь» вдохновения. Он убежден, что именно Софья Андреевна, только она поддерживает этот огонь. Из Курс­ка он пишет ей: «Я все отношу к тебе: славу, счастье, существование; без тебя ничего мне не останется, и я себе сделаюсь отвратительным».

Неподалеку от Перекопа Алексей Константинович встретил крымского губернатора графа Строганова, кото­рый сообщил, что Перовскому совсем плохо. Как ни торо­пился Толстой, в живых дядю он уже не застал. Васи­лий Алексеевич очень ждал его, завещал ему и своему брату Борису Перовскому, уже делавшему большую карьеру, быть его душеприказчиками.

Похоронили Перовского в монастыре святого Георгия. Был декабрь, но в Крыму зеленели лавровые кусты, плющ... У обочины дороги, по которой Толстой вместе с другими нес гроб, выстроились кипарисы, словно солда­ты в почетном карауле, отдающие последний долг гене­ралу, оставившему заметный след в истории своего оте­чества...

Обратный путь тоже был тяжек — ветры, метели — и плодотворен. «Ты не знаешь, какой гром рифм грохо­чет во мне, какие волны поэзии бушуют во мне и просят­ся на волю...» — сообщал Толстой с дороги Софье Андре­евне.

 

Глава седьмая

ИСКУССТВО ИЛИ СЛУЖБА?

Теперь он уже не разлучался с Софьей Андреевной, дело которой о расторжении брака с Миллером велось медленно, а Толстой не прибегал к ускорению его… Если не считать редких дежурств во дворце, все свое время он старался… В апреле 1858 года его наградили орденом св. Стани­слава 2-й степени. Орден этот был предметом особой гордости Козьмы…

СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК

А ведь, по сути, оснований для такой восторженности почти нет. Сам он излишне драматизировал свое былое положение, угнетавшее его скорее морально,… Но теперь главный источник раздражения — служба при дворе — устранен. Он мог… Впрочем, всему свое время. На очереди хроника собы­тий, последовавших за отставкой Алексея Константино­вича Толстого,…

КРАСНЫЙ РОГ

И вот он в Брянске, где ждет его прекрасная граф­ская тройка в коляске-тарантасе. Он едет по дороге, кое-где застланной бревенчатым накатом, сквозь… «Трудно было выбирать между беседами графа в его кабинете, где, говоря о самых… После завтрака устраивались чтения «Федора Иоанновича» и тогда еще неоконченного «Царя Бориса». Как-то все выехали на…

Основные даты жизни и творчества А. К. Толстого

1826, август — Алексей Толстой «выбран товарищем для игр» наследника престола, будущего царя Александра Н. Осень — А. С. Пушкин часто навещает в… 1827, лето — Поездка с матерью и А. А. Перовским в Германию; встреча с Гёте. … 1829—1830 — Толстой живет в Петербурге у В. А. и А. А. Пе­ровских и часто видит там Пушкина, Жуковского, Кры­лова,…

КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЯ

Стихотворения графа А. К. Толстого. Спб., 1867. Полное собрание сочинений гр. А. К. Толстого, т. I—IV, изда­ние А. Ф. Маркса… Собрание сочинений А. К. Толстого, т. I—IV, «Художественная литература» (со вступительной статьей И. Г. Ямпольского).…

– Конец работы –

Используемые теги: вступление0.045

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: ВСТУПЛЕНИЕ

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Еще рефераты, курсовые, дипломные работы на эту тему:

ВСТУПЛЕНИЕ
На сайте allrefs.net читайте: ВСТУПЛЕНИЕ...

Основания вступления в процесс третьих лиц, заявляющих самостоятельные требования относительно предмета спора
Совокупность нескольких оснований должно быть чтобы они могли вступить в процесс... Наличие самостоятельного материально правового требования то есть... Это требование должно быть направлено на предмет спора между истцом и ответчиком...

Освещение в западных СМИ возможного вступления в НАТО Украины и Грузии
Об этом подробно пишет, ссылаясь на источники, например Pat Buchanan в книге A Republic not an Empire (глава Courting a conflict with Russia).… Принятие Грузии и Украины в Североатлантический альянс стало бы авантюрой и с… А если Украине грозил бы распад как члену НАТО, ее тоже отправятся объединять солдаты всех стран? Цель данной работы -…

Проблемы металлургического комплекса при вступлении России в ВТО
Предстоящее снятие торговых барьеров в отношениях России с развитыми странами мира неизбежно приведет к возрастанию конкуренции на внутреннем рынке… Того же требуют проводимые в стране рыночные преобразования. В свою очередь,… Несовершенная законодательная база, слабый менеджмент, отсталые технологии отличают наше государство от стран-участниц…

Вступление России в Всемирную торговою организацию
Гарантия доступа В торговле товарами почти все импортные таможенные тарифы развитых стран и значительная доля тарифов развивающихся стран и стран с… Система ВТО обеспечивает стабильность доступа к экспортным рынкам, обязывая… Такой гарантированный доступ к рынкам, который обеспечивается связыванием обязательств, дает возможность экспортным…

Вступление. Основные нормативные документы. Порядок дипломирования и назначение специалистов на суда
Херсонский Государственный Морской институт... Херсонский Морской Колледж... Лекция по предмету Охрана труда...

Россия и ВТО: последствия вступления и преимущества
Новосибирский государственный аграрный университет... Факультет Государственного и Муниципального Управления... Кафедра экономической теории...

Вступление. Проблема культов в наши дни. РЕЛИГИИ МИРА - ИСТОЧНИКИ ИДЕЙ ДЛЯ РАЗЛИЧНЫХ КУЛЬТОВ
Часть I РЕЛИГИИ МИРА ИСТОЧНИКИ ИДЕЙ ДЛЯ РАЗЛИЧНЫХ КУЛЬТОВ... Глава Композиционные и некоторые другие особенности I части... Богословские основания каждого культа независимо от числа его последователей заимствуются у мировых религий Однако...

Конспект лекций по курсу: Методы и способы измерений параметров окружающей среды ВСТУПЛЕНИЕ
ВСТУПЛЕНИЕ ХАРАКТЕРИСТИКА ОБЪЕКТОВ ПРИРОДНОЙ... ОБЩАЯ СХЕМА АНАЛИЗА И ОСНОВНЫЕ ЭТАПЫ...

Курсовая работа по предмету: Экономическая теория на тему: Фирма как субъект рыночных отношений 1.2. Принятие фирмой решения о вступлении в отрасль. 7
Курсовая работа по предмету Экономическая теория на тему Фирма как субъект рыночных отношений...

0.037
Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • По категориям
  • По работам