рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА - раздел Образование, ВСТУПЛЕНИЕ К Сожалению, Осталось Мало Свидетельств Встреч И Разговоров Гоголя И Алексея ...

К сожалению, осталось мало свидетельств встреч и разговоров Гоголя и Алексея Толстого в сороковые годы. А они были. Этим литераторам, наверно, хватало тем для бесед. И в характерах у них было что-то общее. Ну хотя бы ироничность, склонность к шутке, к озорству нако­нец... Как-то не вяжется это с тем образом печального Го­голя, который составился у многих, хотя они и улыба­лись, читая его произведения. Да и Алексей Толстой у нас до сих пор не слишком-то весел...

Но они знали и ценили друг в друге юмористическую жилку. Вот случай, рассказанный Толстым и воспроизве­денный биографом Гоголя:

«Когда Жуковский жил во Франкфурте-на-Майне, Го­голь прогостил у него довольно долго. Однажды — это было в присутствии графа А. К. Толстого — Гоголь пришел в кабинет Жуковского и, разговаривая со своим другом, обратил внимание на карманные часы с золотой цепочкой, висевшие на стене.

— Чьи это часы? — спросил он.

— Мои, — отвечал Жуковский.

— Ах, часы Жуковского! Никогда с ними не расста­нусь!

С этими словами Гоголь надел цепочку на шею, поло­жил часы в карман, и Жуковский, восхищаясь его про­казливостью, должен был отказаться от своей собствен­ности».

Природа всегда выше искусства, человеческая натура богаче и разностороннее того, что о ней писали, пишут и будут писать. Кому дано запечатлеть те выси и глубины, в которые воспаряет и низвергается человек в своей не­видимой для постороннего глаза жизни? Можно лишь за­глянуть в душу человека, уловить переходы его настрое­ний, найти внешнее оправдание его поступков, иногда уга­дать их внутреннюю мотивировку... Но всего, всего че­ловека (не материальную его оболочку) взглядом охва­тить невозможно. А казалось бы, чего проще — наблю­дай хотя бы за собой, изображай себя. Но человек, писа­тель, боится себя, ужасается, как перед разверзшейся бездной, и предпочитает подчас выдумывать всякие кон­струкции, питая то, что называется наукой. А если и вправду преодолеет он стены, непрерывно воздвигаемые между многочисленными человеческими «я», то его кос­нется крылом гений. Но даром ничего не дается, редкий ум способен выдержать такую нагрузку, он может дой­ти до помрачения и отказа разрушать стены, как это слу­чилось с Гоголем, начавшим сжигать написанное — оче­видную для него фальшь. Лишь Достоевский пытался не сдаваться, и какой же ценой давалось ему это!

Алексей Константинович Толстой был человеком не­вероятно сложным, а главное — проявившим себя само­бытно во многих областях человеческого духа. В лаби­ринте его души легко заблудиться, а сломать стену меж­ду трагическими его ощущениями и веселостью мышле­ния и поведения пока невозможно. И пусть он возник­нет так, в другой своей ипостаси, без сложных объяс­нений...

Для этого надо попасть в молодую компанию, часто собиравшуюся в большой квартире на Среднем проспекте Васильевского острова, которую сенатор Михаил Николае­вич Жемчужников снял для своих старших сыновей Алек­сея и Николая. Алексей Жемчужников кончил училище правоведения и служил в Государственной канцелярии. Николай после окончания восточного факультета университета был устроен в таможню. Потом к ним присоединился младший брат Лев Жемчужников, который, кончив Пажеский кор­пус, твердо решил стать художником. Он-то и оставил нам воспоминания о своих братьях.

Лев писал:

«Брат Алексей в свободное от службы время занимал­ся литературным трудом и много говорил со мной об искусстве во время наших прогулок по отдаленным ли­ниям острова. Братья Александр и Владимир были тог­да студентами и жили с отцом. Собирались мы почти ежедневно; и тогда бывали горячие молодые разговоры и веселье — без попоек...»

Вот мы и познакомились уже с пятерыми молодыми Жемчужниковыми. В той же квартире жил их друг и будущий зять, восходящее административное светило Вик­тор Арцимович. И наконец, там часто бывал Алексей Толстой.

Анна Алексеевна Толстая и Ольга Алексеевна Жемчужникова были родными сестрами. Мать Жемчужниковых умерла рано, но отец дал им прекрасное воспитание и образование. Собственно говоря, процесс этот продол­жался в то время, которое описывается сейчас. Сенатор Жемчужников внимательно следил за сыновьями, забо­тился о них и сумел внушить им глубокое уважение и любовь к себе. В своих письмах к отцу они делились с ним всеми своими заботами и помыслами...

Самый старший из братьев Жемчужниковых, Алексей, был моложе Толстого на четыре года. Уже камер-юнкер, он писал стихи, пытался пристраивать свои пьесы в театр, отличался либеральными взглядами, как, впрочем, и остальные. Будущий художник Лев Жемчужников был ра­дикальнее других, относился к «чиновнизму и капрализму» более нетерпимо.

О кружке молодых людей, собиравшихся в квартире па Васильевском острове, ходили по столице весьма за­бавные слухи и анекдоты, а поскольку именно в нем поз­же родился знаменитый Козьма Прутков, то кружок по­том так и называли — «прутковским».

О некоторых «проделках невинного, но все-таки вызы­вающего свойства» поведал историк литературы Н. Котляревский, много анекдотов встречается и в мемуарной ли­тературе. «Рассказывают, как один из членов кружка ночью в мундире флигель-адъютанта объездил всех главных архи­текторов города С.-Петербурга с приказанием явиться утром во дворец ввиду того, что Исаакиевский собор про­валился, и как был рассержен император Николай Павло­вич, когда услыхал столь дерзкое предположение».

Особенно отличался студент Александр Жемчужников, прирожденный актер, с успехом выступавший в домаш­них спектаклях. «Созданные им типы высоко ценились М. С. Щепкиным, П. М. Садовским и И. Ф. Горбуно­вым», — вспоминали о нем.

Князь В. П. Мещерский в «Моих воспоминаниях», рассказывая о тогдашнем министре юстиции графе Па­нине, пишет:

«Каждый божий день по Невскому проспекту, в пятом часу дня, можно было встретить высокого старика, пря­мого как шест, в пальто, в цилиндре на большой длинно­ватой голове, с очками на носу и с палкою всегда под мышкою. Прогулка эта была тем интереснее, что все ви­дели графа Панина, но он никого никогда не видел, глядя прямо перед собой в пространство: весь мир для него не существовал во время этой прогулки, и, когда кто ему кланялся, граф машинально приподнимал шляпу, но, не поворачивая и не двигая головою, продолжал смотреть в даль перед собою. Отсюда стал ходить в те времена анекдот про знаменитого комика Жемчужникова, который однажды осмелился решиться нарушить однообразие про­гулки графа Панина: видя его приближение и зная, что граф Панин смотрит прямо перед собою, он нагнулся и притворился, будто что-то ищет на тротуаре, до того мо­мента, пока граф Панин не дошел до него и, не ожидая препятствия, вдруг был остановлен в своем ходе, и, ко­нечно, согнувшись, перекинулся через Жемчужникова, который затем как ни в чем не бывало снял шляпу и, почтительно извиняясь, сказал, что искал на панели уро­ненную булавку...

Не менее комичен анекдот про Жемчужникова, ка­сающийся ежедневных прогулок министра финансов Вронченко. Он гулял ежедневно по Дворцовой набереж­ной в 9 часов утра. Жемчужникову пришла фантазия то­же прогуливаться в это время, и, проходя мимо Вронченко, которого он лично не знал, он останавливался, сни­мал шляпу и говорил: «Министр финансов, пружина дея­тельности» — и затем проходил далее...

Стал он проделывать это каждое утро до тех пор, пока Вронченко не пожаловался обер-полицмейстеру Галахову, и Жемчужникову под страхом высылки вменено было его высокопревосходительство министра финан­сов не беспокоить».

Эти проделки относили больше насчет Александра Жемчужникова.

Некоторые шутки были грубоваты. Но тогда это было принято. Шутили по любому поводу как бы в пику ни­колаевским строгостям. У молодежи были в ходу «прак­тические шутовства».

Считалось остроумным привязывать к звонкам куски ветчины, чтобы их дергали собаки, поднимая переполох в домах. Приезжих, которые искали квартиру, посылали на Пантелеймоновскую, 9: там, мол, помещения сколько угодно, и они приходили прямехонько к воротам страш­ного III Отделения. Шутники стучались по ночам к нем­цу-булочнику («васистдасу») и спрашивали, есть ли у него пеклеванный хлеб, а получив утвердительный от­вет, восклицали: «Ну, благодарите бога, а то много лю­дей не имеют и куска насущного хлеба». Немцам доста­валось особенно. В немецком танцевальном собрании, «Шустер-клубе», проказники устраивали «музыкальные скандалы». Виновников выводили под руки, позади шел клубный швейцар, заметая след метлой, а оркестр играл модный марш.

«Братья Жемчужниковы с А. Толстым приезжали в немецкий театр с огромными словарями и отыскивали в них, громко шелестя страницами, каждое слово, произ­носимое со сцены.

Это показалось безобразно бывшему тогда генерал-гу­бернатору Суворову. Он подошел спросить фамилии и обратился к адъютанту:

— Запиши: Жемчужниковы и Толстой... Жемчужников вежливо встал и осведомился о фами­лии генерала, а потом обратился к Толстому:

— Запиши: Суворов!..»

И тут-то возникает сомнение, не сочинялось ли все это задним числом, когда уже возник из небытия Козьма Прутков? Сама логика этого образа потребовала, очевид­но, нагородить вокруг его создателей множество анекдо­тов и приписать им «практические шутовства», которые случались вообще.

Историк литературы Н. Котляревский писал, что Тол­стой и Жемчужниковы «составляли тогда интимный ве­селый кружок, несколько напоминавший молодую компанию 20-х годов, в которой куролесили Пушкин и Нащо­кин, или 30-х годов, когда в этой роли весельчаков и про­казников выступали Лермонтов и Столыпин. В чем за­ключались проделки друзей Козьмы Пруткова, в точности неизвестно, но проделок, которые им приписывались, столь много и так они экстравагантны, что если Толстой и Жемчужниковы во всех этих шалостях и неповинны (а это возможно), то один тот факт, что такие проделки им приписывались, уже показывает, какого о них были мнения».

Любопытно, что обо всем этом в воспоминаниях Льва Жемчужникова нет ни слова, как нет в них упоминания о Козьме Пруткове. Зато из них можно узнать, что Алек­сей Толстой читал свои стихи у Жемчужяиковых, где вообще посвящали много времени поэзии, увлекались чтением Пушкина, Гомера в переводах Гнедича...

Можно догадаться, что там декламировали стихи Бе­недиктова и Щербины. Острили,, дурачились, сочиняли, подражая известным поэтам, с напыщенным видом про­износили банальности, копируя и доводя до абсурда афоризмы. Эти краткие изречения обычно содержат пре­тензии их авторов на открытие непреложных истин. Мо­лодые люди удачно подметили относительность таких «истин», поскольку всегда находился афоризм, утверж­давший нечто совершенно обратное...

Летом 1849 года, когда братья Жемчужниковы про­водили отпуск в своей курской деревне Павловке и со­чинили три шуточные басни, положившие начало «твор­ческому пути» Козьмы Пруткова, Алексей Толстой, по некоторым сведениям, гостил в Калуге у местного губер­натора Смирнова, женатого на бывшей фрейлине Алексан­дре Осиповне Россет, и встречался у них с Гоголем.

Толстой и в самом деле получил 3 июня четырехмесяч­ный отпуск.

К этому времени Гоголь уже дважды сжигал написан­ные страницы второго тома «Мертвых душ», издал «Вы­бранные места из переписки с друзьями», которые считал сперва своей «единственной дельной книгой», и пытался разъяснить «истинный смысл» комедии «Ревизор» (город. в котором развертывается действие, — «наш душевный город», ревизор — «наша проснувшаяся совесть», и «в безобразном нашем городе, который в несколько раз хуже всякого другого города, бесчинствуют наши страсти, как безобразные чиновники, воруя казну собственной души нашей»).

За исключением Смирновой и еще немногих, Гоголя порицали и публично, и в письмах даже в кругу обожавших его славянофилов; все были оскорблены и раздраже­ны. «Появление книги моей разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха самому себе. После нее я очнулся, точно как будто после какого-то сна, чувствуя, как провинившийся школьник...» — сознавал­ся он в письме Жуковскому 6 марта 1847 года. Чаадаев возлагал вину за «Выбранные места» на его московских поклонников-славянофилов, которые превозносили его «до безумия», чтобы иметь в этом «высшем проявлении самобытного русского ума» писателя, которого можно бы­ло бы поставить в один ряд с Гомером, Данте и Шекспи­ром. «Этих поклонников я знаю коротко, я их люблю и уважаю: они люди умные, хорошие; но им надо во что бы то ни стало возвысить нашу скромную, богомольную Русь над всеми народами в мире, им непременно захоте­лось себя и всех других уверить, что мы призваны быть какими-то наставниками народов», — писал он тогда же Вяземскому с иронией, коробившей многих русских.

В общем, «восточные, западные, нейтральные — все огорчились», а письмо Белинского потрясло Гоголя, но тем не менее он осуществил обещание, данное в «Пе­реписке», поехал в Палестину поклониться гробу господ­ню, а по приезде больше тяготел к Москве.

Гоголь не мог забыть упрека Белинского в том, что он не знает России, живя в «прекрасном далеке». Теперь он жадно присматривался ко всему, скучал от похвал в славянофильском кружке, был остроумен и тороват на озорство в актерской среде, собирал и записывал народ­ные песни, мечтал о путешествиях по стране, работал над «Мертвыми душами», хандрил в обществе мрачного мистика графа А. П. Толстого, у которого жил, и обра­довался Александре Осиповне Смирновой. Она приехала из Калуги в конце июня 1849 года, и они тотчас встрети­лись у ее брата Л. И. Арнольди, благо идти было неда­леко — А. П. Толстой жил у Арбатских ворот, Арноль­ди — у Никитских.

Они встречались каждый день. Приходил и Юрий Самарин. Он и Гоголь шутили и так представляли в лицах известные им случаи, что остальные смеялись до слез. Уезжая, Александра Осиповна взяла с Гоголя слово приехать погостить к ней в калужскую деревню. Через несколько недель он выехал с Арнольди в тарантасе. По дороге он говорил о литературе, рассказывал анекдо­ты, собирал растения, читая целые трактаты о каждом цветке, расспрашивал половых в трактирах об окрестных жителях, их привычках, даже о том, какую водку упо­требляют... Но вот свернули с большой дороги и поехали проселком. Направо показалось белое строение, блеснул между деревьями пруд. Это было село Бегичево, имение Смирновых в Медынском уезде.

Так мы медленно, но верно приближаем друг к другу Гоголя и Толстого, хотя об Алексее Константиновиче по­ка не имеем никаких свидетельств, кроме нескольких стро­чек из воспоминаний Ольги Николаевны Смирновой, до­чери Александры Осиповны:

«Гр. Алексей Константинович Толстой, проживая в Калуге, читал моей матери свои произведения, охотился с моим отцом в Бегичеве, и Гоголь тут с ним сошелся. Толстой читал Гоголю первые главы «Князя Серебряно­го», план трилогии, стихи и былины, а Гоголь читал ему «Мертвые души», второй том. Гоголь очень полюбил А. К. Толстого».

Нельзя было не полюбить его, рослого, веселого, не­изменно благожелательного и совершенно ненавязчивого, а по отношению к Гоголю таким качеством отличались немногие. Знакомы они были уже давно, чего Ольга Ни­колаевна могла не знать. Ссылаться на нее вообще счи­тается дурным тоном в ученом мире, поскольку ее подо­зревают в фальсификации записок своей матери, в кото­рых Пушкин и его мысли возникают в весьма непривыч­ном для нас свете... Но все более достоверные воспоми­нания вертятся вокруг Гоголя; ничем не проявивший еще себя Толстой почти не виден в тени гения.

Предположим все-таки, что Алексей Толстой в Беги­чеве с его старинным стриженым садом, что он вместе со всеми хлопочет о том, как лучше принять Гоголя, ходит вместе со всеми за грибами, едет в восьмиместной линей­ке на полотняную фабрику в имении Гончарова, где бы­вал Пушкин и до и после своей свадьбы, слушает, как каждый вечер Гоголь читает «Одиссею» в переводе Жу­ковского, восторгаясь каждой строчкой...

Известный украинский литератор Пантелеймон Кулиш в своих «Записках о жизни Гоголя» писал, что Николай Васильевич часто выходил на сенокос любоваться костю­мами бегичевских крестьянок, необыкновенными узорами на рубашках, которые он заставлял срисовывать гостив­шего там живописца Алексеева. «Его очень заботило вооб­ще здоровье простого парода и своеобразность его быта. Он вспоминал, как в царствование Алексея Михайловича один путешественник, посетив Россию, написал, что насе­ление ее скудно, народ измельчал и обеднел, а другой, приехавший к нам через двадцать пять лет после первого, нашел город и деревни обильно населенными, нашел на­род здоровый, рослый, цветущий и богатый».

Потом все общество отправилось в Калугу.

Калужский губернатор Николай Михайлович Смирнов был богатым человеком, владельцем пяти тысяч душ в шести губерниях, и именно это решило выбор Александ­ры Осиповны в свое время, когда ее руки домогались многие. Впрочем, бывший дипломат долго жил в Лондо­не и Италии, знавал Байрона, был тонким знатоком искусства и владельцем прекрасной коллекции. Уже одно это могло привлекать к Смирновым и Алексея Толстого, но, кроме того, по словам Арнольди, губернатор имел отличную охоту, поддерживал ее со знанием дела и лю­бовью, и его борзые и в особенности гончие были изве­стны всем знаменитым русским охотникам.

По дороге зашла речь об охоте. Гоголь вмешивался в разговор, самонадеянно, как казалось Арнольди, спорил с опытными охотниками... Но никто не знал, что записные книжки писателя полны заметок об охоте и собаках, вплоть до списка кличек гончих, да и повадки самих гу­бернаторов расписаны подробнейшим образом: какие мас­ки надеваются губернаторами — «благородными и воспи­танными», «военными генералами — прямыми людьми», «губернаторами-дельцами»; какая манера у каждого брать взятки, причем «самые нестыдные, неопасные взят­ки — с откупщиков»...

Он и тут все расспрашивал хозяев, каков быт губер­натора, и просил описать все, что того окружает. К ве­черу замелькали огоньки загородного губернаторского дома.

— Да это просто великолепие! — воскликнул Го­голь. — Да отсюда бы и не выехал! Ах, да какой здесь воздух!

Его поместили в особый флигель, и утром из окон открылся вид на Оку, на извивающуюся лентой речку Ячецку, на сосновый бор, на далекие деревни и утопающий в зелени Лаврентьев монастырь. На самой губерна­торской даче было много цветов, красивых старых лип и елей...

Гоголь по утрам запирался у себя, писал, стоя у кон­торки, потом гулял в саду или по городу. Его свозили за Оку в село Ромоданово, и он сказал, что оттуда Калуга напоминает Константинополь, но вообще-то она была по­хожа на Москву допожарную. Город рассекает глубокий Березуйский овраг, и через него перекинут мост — точь-в-точь древнеримский виадук. На краю оврага стояло зда­ние дворянского собрания, неподалеку был и губернатор­ский дом.

К обеду по субботам и воскресеньям приглашали ме­стных чиновников, но они, бывало, убегали даже, боясь, что Гоголь «опишет» их. Он являлся на праздничные обе­ды франтом — в ярко-желтых панталонах и голубом жи­лете. В городе его все знали, он часто прогуливался к гос­тиному двору, просматривал журналы и книги в книж­ных лавках Грудакова и Антипина на Никитской улице. Играл в шашки с купцами. Заносил в книжку наблюде­ния. «Все должно быть взято из жизни, а не придумано досужей фантазией», — говаривал он.

Многие привычки писателя раздражали хозяев, что ясно видно из «Моего знакомства с Гоголем» Льва Арнольди, который рассказал, как через неделю после приезда Гоголь сперва Александре Осиповне, а потом всем прочел несколько глав из второго тома «Мертвых душ».

«Через несколько дней после этого чтения я и брат мой К. О. Россет, — писал Арнольди, — собрались позд­но вечером у графа А. К. Толстого, который был тогда в Калуге. Разговор зашел о Гоголе; каждый из нас делал свои замечания о нем и его характере, о его странностях. Разбирали его как писателя, как человека, и многое ка­залось нам в нем необъяснимым и загадочным...

При этом мой брат сделал замечание, которое порази­ло тогда верностью и меня, и графа Толстого. Он нашел большое сходство между Гоголем и Жан-Жаком Руссо ».

Алексей Толстой вернулся из отпуска к ноябрю 1849 года, побывав еще и в Красном Роге. В Петербурге продолжались встречи с Жемчужниковыми в квартире на Васильевском острове, где царило ве­селье и сочинялись шутки, предрекавшие появление Козь­мы Пруткова. «Все мы были молоды, — вспоминал Алек­сей Жемчужников, — и настроение «кружка», при кото­ром возникли творения Пруткова, было веселым, но с примесью сатирически-критического отношения к совре­менным явлениям...»

Квартиру посещали многочисленные друзья — тот же Оболенский, художники, Иван Сергеевич Аксаков читал там свою поэму о беглом крепостном крестьянине «Бро­дяга»...

А между тем в Калуге назревал конфликт. Сын некое­го генерала Ершова пожаловался царю, что его отец но настоянию калужского губернатора Смирнова совершил дарственную запись в пользу своей дочери Софии, кото­рая была замужем за Россетом, братом Александры Оси­повны, и тем самым лишил его отцовского наследства. Царь приказал сенатору князю Давыдову произвести след­ствие, а заодно и ревизию губернии.

— Поезжай, — сказал ему Николай I, — знаю напе­ред, что хорошего ты там мало найдешь. Суды в беспо­рядке. Полиция не лучше. Проекты о ней в министерстве внутренних дел не двигаются вперед. Дворянские опеки не охраняют сиротские имения, а разоряют. О них я тщетно стараюсь много лет. Но главное, обрати ты вни­мание на то, почему в Калужской губернии, где некогда, как мне известно, процветали полотняные заводы, снаб­жавшие своими изделиями даже Америку, пали. Как объяснить это, и нельзя ли поправить?

Давыдов аккуратно записал все, что велел ему импе­ратор, и выбрал себе в помощники чиновника Н. М. Колмакова и юриста и археолога А. К. Жизневского. 28 апре­ля 1850 года среди других к сенатору был прикомандиро­ван Алексей Константинович Толстой.

Жалоба генеральского сына не подтвердилась, и он за клевету был предан суду. Зато во всем, что касалось са­мого суда, полиции, дворянских опек, царь оказался прав, и ревизия затянулась на многие месяцы.

Так Толстой снова оказался в зеленой Калуге и со­вершил несколько поездок по губернии, что прослежи­вается и в его творчестве. По невыясненной причине он считал свое пребывание там «изгнанием». Толстой оста­навливался в гостинице Кулона. Матери он писал: «Я ча­сто бываю у Смирновых. Оба они учтивы и умны...» Надев вицмундирный фрак с золотыми пуговицами, Толстой на нес визиты столпам калужского общества, среди которых были видные чиновники и родственники Смирновых. Письмо матери он отправил, 24 июня, в Иванов день, а накануне, следуя народному поверью и своей склонности ко всему таинственному, предложил Клементию Россету отправиться в лес, подстеречь ночью цветенье папо­ротника и сорвать цветок, открывающий старинные кла­ды. «Но Россетти так напугала какая-то белая теш,, пе­ребежавшая нам дорогу, что он не пожелал идти даль­ше, — вспоминал Толстой в одном из писем девятнадцать лет спустя, и там же содержался намек на еще одно приключение, то ли романтическое, то ли просто смеш­ное: — Это было в те времена, когда его сестра, княгиня Ольга Оболенская, произвела на меня сильное впечатле­ние, сильное настолько, что однажды я чуть не утонул во время купания, когда она вдруг появилась верхом на ослике. Древняя история!'..»

Он не описал другой своей встречи, которая состоя­лась несколькими днями раньше, 16 июня, но рассказал о ней Пантелеймону Кулишу, биографу Гоголя.

Гоголь в мае жил в Москве, занимался «Мертвыми ду­шами», читал их Аксаковым. У Аксаковых же он слу­шал и сам певал народные песни. Украинские песни пел там О. М. Бодянский, у которого Гоголь, кстати, брал уроки сербского языка, чтобы понимать красоту песен южных славян, собранных Буком Караджичем.

Жил он уединенно на Никитском бульваре, у Тол­стых, изредка бывал у Шевырева и Васильчиковых, в патриархальном доме которых встречались изящный Гра­новский с Хомяковым, ходившим в поношенном коричне­вом сюртуке, и Константином Аксаковым, носившим рус­ское платье.

На Никитской было удобно, спокойно, но книга не писалась. Когда у Шевырева кто-то из гостей спросил Го­голя, почему за столько месяцев не написано ни строчки, тот ответил:

— Да, как странно устроен человек: дай ему все, че­го он хочет для полного удобства жизни и занятий, тут-то он и не станет ничего делать; тут-то и не пойдет ра­бота.

Сделав предложение Виельгорской и получив, видимо, отказ, Гоголь заторопился из Москвы в новое паломниче­ство. Он присоединился к своему земляку М. А. Макси­мовичу. Путь их лежал через Калугу.

«Путешествие на долгих было для Гоголя уже как бы началом плана, который он предполагал осуществить впоследствии, — пишет Кулиш. — Ему хотелось совер­шить путешествие по всей России, от монастыря к мона­стырю, ездя по проселочным дорогам и останавливаясь отдыхать у помещиков. Это ему было нужно, во-первых, для того, чтобы видеть живописнейшие места в государ­стве, которые большею частью были избираемы старинны­ми русскими людьми для основания монастырей; во-вто­рых, для того, чтобы изучить проселки русского царства и жизнь крестьян и помещиков во всем ее разнообразии; в-третьих, наконец, для того, чтобы написать географиче­ское сочинение о России самым увлекательным образом. Он хотел написать его так, «чтоб была слышна связь че­ловека с той почвой, на которой он родился». Обо всем этом говорил Гоголь у А. О. Смирновой в присутствии графа А. К. Толстого, который был знаком с ним издавна, но потом не видал его лет шесть или более...» (курсив мой. - Д. Ж.).

Вот тут-то и возникает сомнение в свидетельствах Л. Арнольди и О. Смирновой о предыдущей встрече Го­голя и Толстого в Калуге, но и для опровержения их нет документальных оснований. По словам Кулиша, Алексей Константинович нашел в Гоголе большую перемену. Если прежде тот был добродушен в беседе с близкими знакомы­ми и «охотно вдавался во все капризы своего юмора и воображения», то теперь он был скуп на слова и пре­исполнен сам к себе глубокого почтения. «В тоне его ре­чи отзывалось что-то догматическое, так, как бы он гово­рил своим собеседникам: «Слушайте, не пророните ни одного слова».

И все же он разговорился с Толстым, увлекся, осо­бенно когда пошла речь об Украине. Он даже спел две колыбельные песни, которыми восторгался «как редкими самородными перлами».

Ой спы, дытя, без сповыття, Покы маты з поля прыйде...

И еще:

Ой ходыть сои по улоньци, В билесенький кошилоньци; Слоняетця, тыняетця...

И, наверно, Толстой читал ему свои баллады или отрывки из «Князя Серебряного», потому что Гоголь «попотчивал графа лакомством другого сорта: он продеклами ровал с свойственным ему искусством великорусскую пес­ню, выражая голосом и мимикою патриархальную вели­чавость»:

Пантелей-государь ходит по двору,

Кузьмич гуляет по широкому,

Кунья-то шуба на нем до земли,

Соболья на нем шапка до верху,

Божья на нем милость до веку,

Бояре-то смотрят из города,

Боярыни-то смотрят из терема,

Сужена-то смотрит из-под пологу.

Бояре-то молвят: «Чей-то такой?»

Боярыни-то молвят: «Чей-то господин?»

А сужена молвит: «Мой дорогой».

Такой песня и вошла в роман «Князь Серебряный», который, по словам Колмакова, старшего чиновника при ревизоре, Толстой уже «написал в это время».

В. В. Шенрок, другой биограф Гоголя, касаясь пребы­вания Гоголя в Калуге, рассказывал о робости его с людьми. Но там, где его любили, он держался просто, рас­сказывал анекдоты, припоминал случаи из своих стран­ствий, высказывал свои заветные взгляды и убеждения. «Так же держал себя он в обществе поэта графа А. К. Толстого», — пишет Шенрок.

Он сообщает, что положение Гоголя было «ужасным». Состояния Гоголь не имел. Когда появлялись крупные деньги, он раздавал их бедным, а потом сам нуждался. Здоровье оставляло желать лучшего, и он думал, что зи­ма, проведенная в Греции, поможет ему. Однако неболь­шой пенсион, положенный ему царем на время пребыва­ния за границей, автоматически кончился с возвращением в Россию. Нужен был беспошлинный паспорт и средства для поездки. Алексей Толстой принял в судьбе Гоголя горячее участие и посоветовал написать наследнику пре­стола, обещая свое содействие. Но Гоголь не рискнул это сделать. По словам Шенрока, «с ужасом и доверием вы­бивающегося из сил, он передает свое душевное состоя­ние Смирновой»:

«Я нахожусь в каком-то нравственном бессилии, про­бовал писать к наследнику, но так стало совестно все просить и просить, все забирая вперед, не сделавши ни­чего, что перо не поднималось».

Гоголь уехал. В Козельске он оставил экипаж и прошел­ся пешком версты две до Оптиной; пустыни. Его порази­ла приветливость и крестьян в округе, и монахов, и мона­стырских служек. Чтение и беседы в монастыре надолго дали ему пищу для размышлений. Да и одному ли ему? 19 июня он ночевал в Долбине у И. В. Киреевского, зна­менитого критика и публициста.

Вскоре в калужском Дворянском собрании был устроен бал. Гремела музыка с хоров. Пожилые чиновники тес­нились у губернаторских кресел. Глядя на вальсирующую молодежь, Александра Осиповна Смирнова вдруг нахму­рилась, и ее желтая, как пергамент, кожа собралась складками на лбу.

— «Пошла плясать губерния», — сказала она. — Ну откуда Гоголь берет свои карикатуры? У него в губернии что ни чиновник, то взяточник; и вообще что ни человек, то урод и самого скверного свойства... Жалкий он человек! Разумеется, она не осмелилась бы сказать что-либо подобное вне круга чиновников, подчиненных ее мужу, и оставалась неизменно любезной и с Гоголем, и с Алексеем Толстым, который переписал для нее особо в тетрадку свои стихи и баллады.

В юности Александра Осиповна была похожа на кра­сивую молодую цыганку. В ней смешались французская, немецкая и грузинская кровь. Была она небольшого рос­та, лицо смуглое, с правильными тонкими чертами. Худа, жива, остроумна. Многих влекло к ней во фрейлинскую келью на четвертом этаже Зимнего дворца. Вряд ли най­дется в истории женщина, которой бы столько первейших поэтов посвятили свои стихотворения и эпиграммы.

Она принимала участие во всех спорах, дерзала выска­зывать свои мнения в присутствии самых блестящих умов России, и к ней благосклонно прислушивались. Ум ее был нетворческий, но колоссальная память удерживала все самое оригинальное из того, что говорилось вокруг нее, а сообразительности пристойно видоизменять и компили­ровать мнения ей хватало. О памяти ее говорит хотя бы то, что, когда ей понадобилось выучить греческий, она сделала это шутя, в самое короткое время.

Это было шесть с лишним лет назад, во время ее хандры, от которой ей посоветовал лечиться таким образом Гоголь, часто встречавшийся с ней в Риме и Ницце. Алек­сандра Осиповна находилась, по выражению С. M. Солло­губа, «на страшной меже наслаждений, осуществившихся в протекшей молодости неизвестных испытаний в пред­дверии старости». Гоголь предложил ей в утешение рели­гию. В их прогулках тогда участвовали Василий Алексеевич Перовский, лечивший свои раны, его будущий со­трудник Яков Ханыков, Алексей Толстой, Юрий Самарии. Дети Александры Осиповны питали симпатию к Алек­сею Толстому. Мало-помалу Алексей Толстой все же раз­глядел нечто ханжеское в поведении Александры Осипов­ны. Прискучили приемы в губернаторском доме, где сре­ди чиновников велись разговоры о спектаклях появившей­ся в Калуге «русской труппы» во главе с неким Фридбергом, о свадьбах, о заготовке капусты, причем шли споры, как лучше рубить ее для засолки — домашними средства­ми, то есть при помощи дворовых девок, или испрашивая у губернатора арестантов из местного острога... Анна Алексеевна Толстая сообщала в письме, что приобрела под Петербургом имение Пустыньку, а также о болезни Василия Алексеевича Перовского, который пожелал ви­деть племянника. Воспользовавшись этим предлогом, Толстой вернулся в Петербург.

Но было бы неверно думать, что Толстой лишь раз­влекался разговорами у губернатора да родил по Одигитриевской, Проломной, Золотаревской, Никитской и про­чим калужским улицам. Конечно, в Калуге было на что посмотреть, вспомнить страницы истории, деяния Ивана Грозного и Бориса Годунова, Смутное время... Зайти хо­тя бы в дом калужанина Колобова, торговавшего жемчу­гом, в дом, называвшийся «дворцом Марины Мнишек», с его красивым крыльцом на столбиках, с окнами, обрам­ленными каменными колоннами... Сюда к Лжедмитрию, к Тушинскому вору, приехала Марина, «московская цари­ца», сюда же прискакал к ней шут и друг самозванца дворянин Кошелев с вестью, что начальник татарской стражи крещеный татарин князь Петр Урусов застрелил Лжедмитрия на охоте и отрубил ему голову. И Марина, на последнем месяце беременности, схватила факел и ме­талась ночью по городу, призывая горожан к мести... Ку­пец Колобов все копался в подвалах своего дома, и поговаривали, что жемчуг он добывает там из старинных складов.

Ревизия требовала от Алексея Толстого служебных поездок по губернии, и самой примечательной для него была поездка в Козельск, городок пребедный, однако издали имеющий вид изрядный, как сказал один путе­шественник. История у города была славная — семь не­дель не могли его взять войска Батыя. Потом город рас цвел, до сорокацерквей стояло на высоком берегу реки Жиздры. Ближе к нашим временам город славился ко­жевенными заводами и полотняными парусными фабрика­ми, но к приезду Толстого он уже хирел, число жителей уменьшалось, промышленники перебирались в Сухиничи, к новому торговому пути.

Все это узнали Толстой и Жизневский, поселившиеся в сохраненном до наших дней доме владельца парусной фабрики Василия Дмитриевича Брюзгина, который не мог ничего присоветовать чиновникам для отчета — как «поправить» дело. Разве что провести через Козельск железную дорогу?..

От этогодома, построенного в эпоху классицизма, до­ма с тяжелым цоколем и хрупкой колоннадой, пути-доро­ги вели Толстого и в знаменитые Брынские леса, и в Оптину пустынь... Он писал потом, что места у Жиздры незабываемы, и трудно даже определить, что здесь инте­реснее.— природа, история или люди.

Уже после появления романа «Князь Серебряный» стали вспоминать о князе Петре Оболенском-Серебряном, казненном Иваном Грозным. Имение князя было непода­леку, в соседнем уезде. В Козельске даже появилось пре­дание о кургане, что возвышается верстах в трех от ре­ки, — будто это могила героя романа князя Микиты Се­ребряного, который отпросился у царя в сторожевой полк на Жиздру служить, да там и голову сложил в сражении с татарами.

Что делал Алексей Константинович Толстой в Оптиной пустыни, куда несколько раз ход-ил пешком ракито­вой аллеей, описанной позднее Достоевским в «Братьях Карамазовых»? С кем разговаривал? О чем?

Справочники говорят, что, по преданию, пустынь осно­вана в XIV веке Оптой, главарем шайки, много лет раз­бойничавшей в Козельской засеке. Покаявшись, он стал иноком Макарием. Захудалый был монастырь. В XVIII веке обитель вдруг разбогатела и начала обстраиваться.

Со всех сторон, кроме речной, монастырь прикрыт ле­сом, и в лесу том, как в соборе, — просторно меж тол­стенных стволов сосен, дубов, лип. Разросшиеся их кро­ны на громадной высоте словно пологом отгораживают небо, и редкие прорывающиеся сквозь зелень лучи солнца ослепительно, золотом горят на коре деревьев и плот­ном ковре увядшей хвои.

Но Алексей Толстой шел не кружным путем, как ходят сейчас, а прямо, через луга, и уже издали видел оставшуюся ныне лишь на литографиях бело-розовую картину — храмы, гостиницы, трапезную, ограду с семью башнями... Послушник подогнал паром, и вот Тол­стой уже ступает на низкий берег, поросший наклонивши­мися к воде ивами. Встречает его игумен монастыря Мои­сей, нищелюб, которого скупая монастырская братия за щедрость зовет «гонителем денег». Тут и его родной брат Антоний, начальник скита. Все они проходят через мо­настырь и шагах в четырехстах от его стен попадают в самый скит с его церковью и кельями старцев.

И вот Толстой уже у тех, кто создал благополучие монастырю, кто удалялся в уединение, в «пустыню», а оказывался в самом центре мирских забот. Со всех сто­рон к старцам стекались страждущие. И они давали со­веты крестьянке, например, как кормить индюшек, что­бы не дохли, или как пресечь поползновения свекра, а интеллигенту — как справиться с мучительной нравствен­ной проблемой... Их умение ориентироваться в психике пришедшего человека по одному выражению лица, их огромное влияние на всех соприкасавшихся с ними людей трудно объяснимо, хотя Достоевский, описывая своего Зосиму, и пытался это сделать.

«Он так много принял в душу свою откровений, сокру­шений, сознаний, что под конец приобрел прозорливость уже столь сильную, что с первого взгляда на лицо не­знакомого, приходившего к нему, мог угадать, с чем тот пришел, что тому нужно и даже какого рода мучения тер­зают его совесть, и удивлял, смущал и почти пугал иног­да пришедшего таким знанием тайны его, прежде чем тот молвил слово», — написано в «Братьях Карамазовых» про оптинского старца.

В Оптиной пустыни не раз бывали Жуковский, Го­голь, Шевырев, Погодин, братья Киреевские (они похо­ронены там), позднее Достоевский, Апухтин, Лев Тол­стой, Леонтьев... Более всего их привлекали бе­седы со старцами Макарием (в миру дворянин Михаил Орлов) и Амвросием (в миру сын причетника Александр Гренков).

Читая в Оптиной писания Исаака Сирина, Гоголь вер­нулся к XI главе первого тома «Мертвых душ» и осудил себя за снисходительное отношение к «прирожденным страстям». «Мне чуялось, когда я печатал эту главу, что я путаюсь; вопрос о значении прирожденных страстей много и долго занимал меня и тормозил продолжение «Мертвых душ». Жалею, что поздно узнал книгу Исаака Сирина, великого душеведца и прозорливого инока. Здра­вую психологию и не кривое, а прямое понимание души встречаем лишь у подвижников-отшельников. То, что го­ворят о душе запутавшиеся в хитросплетенной немецкой диалектике молодые люди, не более как призрачный обман. Человеку, сидящему по уши в житейской тине, не дано понимание души». (Из карандашной заметки Гого­ля на полях «Мертвых душ».)

Слушая новые главы «Мертвых душ», Алексей Тол­стой сочувствовал горячему желанию Гоголя увидеть Русь другими глазами, показать крах зла и торжество добро­детели, объяснить хотя бы, что не все у нас такие, как персонажи первого тома, заглянуть в будущее, где уси­лием разумной воли человека искоренятся прирожденные злые страсти... Но он не принимал близко к сердцу про­поведи молчания, кротости и усмирения страстей.

Алексей Толстой видел страсть и в несимметрично поставленных глазах Макария, когда тот, сухонький, весь седой, с костылем в одной руке, а с четками в другой, под общий шепот: «Старец идет!» появлялся на людях и, бла­гословляя всех направо и налево, проходил в «хибарку», садился на диван и начинал отвечать на вопросы. Его со­провождал Амвросий, секретарь-письмоводитель, постри­женный лишь восемь лет назад, в камилавке и подряс­нике, умно посверкивая проницательными глазами. У не­го были большие способности, его, поэта, богослова, зна­тока пяти языков, прочили в преемники Макария, что и случилось в 1860 году. Теперь же Амвросий набирался той мудрости, которая будет покорять Достоевского и Льва Толстого.

Напомним, что Алексей Константинович Толстой посе­тил Оптину в 1850 году. Пустынников тогда волновали политические новости, европейские бури. Со всех концов России приходили вести о стихийных бедствиях — холе­ре, засухе, пожарах. В Орле сгорело недавно 2800 домов!

Старцы читали: «Море мятется, земля иссыхает, небе­са не дождят, растения увядают... Бесстыдный же, прияв тогда власть, пошлет бесов во все концы смело пропове­довать: «великий царь явился во славе...» Старцам каза­лось, что наступают страшные времена пришествия анти­христа, и слова сочинения Ефрема Сирина, только что пе­реизданного, воспринимались ими с тем же благоговей­ным ужасом, который в свое время перевернул душу протопопу Аввакуму. «Придет же прескверный как тать, в таком образе, чтобы прельстить всех: придет скромный, смиренный, кроткий, ненавистник неправды... И скоро утвердится царство его...»

Амвросий потом говаривал Достоевскому и Льву Тол­стому об оскудении в России благочестия и неминуемом исполнении предсказанного в Апокалипсисе, о приходе антихриста «во времена безначалия и отсутствия предер­жащей власти», как говорил об этом, наверно, ста­рец Макарий Гоголю и Алексею Константиновичу Тол­стому.

Но было бы ошибкой думать, что умнейших людей влекли к старцам только эти экскурсы в богословие, эти пугающие предсказания. Глубочайшее знание человече­ской природы, всех душевных движений человека — вот на чем основывалась мудрость и оптинских старцев, и их учителей — древних пустынников. Как знал человека хо­тя бы Фома Кемпийский, читать которого призывал Смир­нову Гоголь! Было у старцев и еще одно качество, кото­рое не могло оставить равнодушным всякого, в ком бы­ла писательская жилка. Много рассказывают неприятного о фанатичном отце Матвее, который буквально смял Го­голя и, возможно, был причиной страшной его смерти. И от него же Гоголь слышал рассказы о высоких явлениях духа в русском народе. Т. И. Филиппов напечатал у До­стоевского в «Гражданине» воспоминание:

«Рассказчик едва ли и сам сознавал, какую роль в этом деле, кроме самого содержания, играло высокое худо­жество самой формы повествования. Дело в том, что, в течение целой четверти века обращаясь среди народа, о. Матвей с помощью жившего в нем исключительного дара успел усвоить себе ту идеальную народную речь, ко­торую так долго искала и доныне ищет, не находя, наша литература, и которую Гоголь неожиданно обрел готовою в устах какого-то в ту пору совершенно безвестного свя­щенника. Тот же склад речи лежал и в основе церковной проповеди о. Матвея, хотя сюда по необходимости вхо­дили и другие стихии слова (как, например, церковносла­вянская), которые он успел необыкновенным образом между собой мирить и сливать в единое, цельное и испол­ненное красоты и силы изложение».

Говорят, даже неверующие вставали к шести утра, к ранней обедне, чтобы послушать отца Матвея. Та же на­родная речь была на устах и оптинских старцев. Соеди­ненная с мудростью, знанием человека, она не могла оста­вить равнодушной писателя.

 

* * *

 

8 января 1851 года в Александринском театре дава­лось большое представление. Среди прочего в афише ве­чера значилась шутка-водевиль «Фантазия», написанная некими «Y» и «Z».

Своим высочайшим присутствием представление поч­тил сам Николай I. Первые три номера программы про­шли благополучно., и, когда занавес поднялся в четвертый раз, зрители увидели на сцене декорации, обозначавшие сад перед дачей богатой старухи Чупурлииой. Посреди сада торчала беседка в виде будочки... И на ней развевал­ся флаг с надписью: «Что наша жизнь?»

И вот что еще увидели зрители на сцене.

Старуха Чупурлина очень любит свою моську Фанта­зию и совсем не любит свою молоденькую воспитанницу Лизаньку, к которой в надежде на богатое приданое сва­таются шесть женихов разом — молодой и резвый немец Либенталь, лукавый Разорваки, торговец мылом князь Батог-Батыев, приличный человек Кутило-Завалдайский, застенчивый господин Беспардонный и нахал Миловидов. Все они ухаживают за Лизанькой, и лишь Либенталь об­хаживает старухину моську Фантазию. Но вот моська пропадает. Старуха обещает руку Лизаньки тому из же­нихов, кто отыщет Фантазию.

Оркестр играет бурю из «Севильского цирюльника». По сцене с лаем бегают собаки — от дога до шавки. Же­нихи ловят собак, обкарнывают их под моську и являют­ся с ними к старухе...

Но оторвем взгляд от сцены и перенесемся в импера­торскую ложу. Царь Николай Павлович уже давно хму­рит брови. Лай бегающих по сцене собак, невразумитель­ные, абсурдные диалоги — все это подогревает в нем, мягко говоря, недоумение.

Кутило-Завалдайский вытаскивает на сцену упираю­щегося громадного датского дога и уверяет старуху Чупурлину, что это и есть ее моська. Миловидов притаски­вает детскую игрушку — деревянную собачку — и пока­зывает ее издали.

— Подберите фалды! — кричит Миловидов. — Он зол До чрезвычайности!

Именно при этих словах император встал и покинул ложу.

У выхода он сказал директору императорских театров А. М. Гедеонову:

— Много я видел на своем веку глупостей, но такой еще никогда не видел.

Тотчас же зрители начали шикать, кричать, свистеть. Спектакль проваливался. Зрители были озадачены с пер­вых же нелепых реплик.

«Разорваки (смотрит на свои часы). Семь часов.

Кутило-Завалдайский (тоже смотрит на свои часы)... У меня половина третьего. Такой странный кор­пус у них; никак не могу сладить!»

Фемистокл Мильтиадович Разорваки, по авторской ремарке, «человек отчасти лукавый и вероломный», пред­лагает себя в женихи таким образом:

«Разорваки. Нет-с, я не шучу. Серьезно прошу ру­ки Лизаветы Платоновны! Я происхождения восточного, человек южный; у меня есть страсти!

Чупурлина. Неужто?.. Но какие же у тебя средства?

Разорваки. Сударыня, Аграфена Панкратьевна! Я человек южный, положительный. У меня нет несбы­точных мечтаний. Мои средства ближе к действительно­сти... Я полагаю занять капитал... в триста тысяч рублей серебром... и сделать одно из двух: или пустить в рост, или... основать мозольную лечебницу... на большой ноге!

Чупурлина. Мозольную лечебницу?

Разорваки. На большой ноге!

Чупурлина. Что ж это? На какие ж это деньги?.. Нешто на Лизанькино приданое?

Разорваки. Я сказал: занять капитал в триста ты­сяч рублей серебром!

Чупурлина. Да у кого же занять, батюшка?

Разорваки. Подумайте: триста тысяч рублей се­ребром! Это миллион на ассигнации!

Чупурлина. Да кто тебе их даст? Ведь это, выхо­дит, ты говоришь пустяки!

Разорваки. Миллион пятьдесят тысяч на ассиг­нации!»

На постановку «Фантазии» откликнулись едва ли не все журналы и газеты того времени. Одним из первых выступил с рецензией видный критик и драматург, ре­дактор журнала «Пантеон» Федор Кони:

«Давно ведется поговорка, что у каждого барона своя фантазия. Но, вероятно, со времени существования теат­ра никому еще не приходило в голову фантазии, подобной той, какую гг. Y и Z сочинили для русской сцены».

Свой пересказ комедии он закончил словами:

«Один только немец приносит настоящую Фантазию и получает руку Лизаньки. Однако соперники составляют против него интригу, но чем их замысел должен развя­заться, мы сказать не можем, потому что публика, поте­ряв всякое терпение, не дала актерам окончить эту ко­медию и ошикала ее прежде опущения занавеса. Марты­нов, оставшийся один на сцене, попросил у кресел афиш­ку, чтобы узнать, как он говорил: «Кому в голову могла прийти фантазия сочинить такую глупую пьесу?» Слова его были осыпаны единодушными рукоплесканиями...»

Но, обратившись к тексту пьесы, нельзя не заметить, что Федор Кони был не прав. «Фантазия» была сыграна до конца. Женихи никакой интриги не составляли, а, побранившись со старухой Чупурлиной, ушли вместе с ней со сцены.

Остался один Кутило-Завалдайский. Его играл вели­кий русский актер Мартынов. Он подошел к рампе и на­клонился над оркестром.

— Господин контрабас! — обратился он к музыкан­ту. — Пст!.. Пст!.. Господин контрабас, одолжите афишку!

Из оркестра ему подали афишку.

— Весьма любопытно видеть: кто автор этой пьесы? Внимательно рассматривая афишку, Мартынов про­должал:

— Нет!.. Имени не выставлено... Это значит, осторож­ность! Это значит, совесть нечиста... А должен быть че­ловек самый безнравственный! Я, право, не понимаю да­же: как можно было выбрать такую пьесу? Я по крайней мере тем доволен, что, с своей стороны, не позволил себе никакой неприличности, несмотря на все старания авто­ра! Уж чего мне суфлер ни подсказывал?.. То есть если б я хоть раз повторил громко, что он мне говорил, все бы из театра вышли вон!.. Но я назло ему говорил все противное! Он мне шепчет одно, а я говорю другое. И прочие актеры тоже все другое говорили; от этого и пьеса вышла лучше. А то нельзя было бы играть! Такой, право, нехороший сюжет!.. Уж будто нельзя было придумать что-либо получше? Например, что вот там один мо­лодой человек любит одну девицу... Их родители согла­шаются на брак; и в то время как молодые идут по ко­ридору, из чулана выходит тень прабабушки и мимоходом их благословляет! Или вот что намедни случилось, после венгерской войны: что один офицер, будучи обручен с одною девицей, отправился с отрядом одного очень хорошего генерала и был ранен пулею в нос. Потом пуля за­росла. И когда кончилась война, он возвратился и обвен­чался со своею невестой... Только уж ночью, когда они остались вдвоем, он — по известному обычаю — хотел подойти к ручке жены своей... неожиданно чихнул... пу­ля вылетела у него из носу и убила жену наповал!.. Вот это называется сюжет!.. Оно и нравственно, и назидатель­но, и есть драматический эффект!..

Уже начал опускаться занавес, а Мартынов не уни­мался:

— Или там еще: что один золотопромышленник, бу­дучи чрезвычайно строптивого характера, поехал в Но­вый год с поздравлением вместо того, чтобы к одному, к другому...

Тут грянул оркестр, а Мартынов, оглянувшись, уви­дел, что занавес уже опустился. Сконфуженный, он то­ропливо раскланялся с рукоплескавшей ему публикой и ушел.

Оказывается, все так и было задумано авторами пьесы, скрывшимися за последними литерами латинского алфа­вита. Но это дошло не до всех петербургских критиков, оживленно обсуждавших «Фантазию».

Журнал «Современник» писал, что «это пример очень замечательный в театральных летописях тем, что одной пьесы не доиграли вследствие резко выраженного недо­вольства публики. Это случилось с пьесою «Фантазия».

Рецензент «Отечественных записок» был более наблю­дателен, хотя и писал о «совершенном и заслуженном па­дении Фантазии, оригинального водевиля, соч. Y и Z. Бла­горазумные авторы предвидели это падение и вложили в уста г. Мартынова длинный монолог, состоящий из неве­роятных рассказов, который несколько рассеял зрителей от часовой скуки этой собачьей комедии, потому что тут все дело вертится на собаках».

И наконец Василько Петров, театральный обозреватель «Санкт-Петербургских Ведомостей», подошел к комедии почти сочувственно: «О «Фантазии», оригинальной шут­ке гг. Y и Z, мы вовсе не будем говорить, потому что de mortius out bene, out nihil»*.

Он был прав.

На скрижалях истории императорских театров было выбито:

«ПО ВЫСОЧАЙШЕМУ ПОВЕЛЕНИЮ СЕГО 9 ЯН­ВАРЯ 1851 Г. ПРЕДСТАВЛЕНИЕ СЕЙ ПИЕСЫ В ТЕ­АТРАХ ВОСПРЕЩЕНО. Кол. Асс. Семенов».

Но коллежский асессор Семенов обозначил день фор­мального запрещения; словесно оно было объявлено импе­ратором 8 января, в тот самый момент, когда он покидал

театр.

Верноподданнический булгаринский полуофициоз «Се­верная Пчела» сочла уход императора из театра за пря­мое указание начать критический разнос. Писатель Р. Зо­тов, который вел в ней отдел театральной хроники, раз­разился обширной рецензией, заканчивавшейся словами:

«Признаемся, Фантазия превзошла все наши ожида­ния. Нам даже совестно говорить о ней, совестно за ли­тературу, театр, актеров и публику. Это уже не натураль­ная школа, на которую мы, бывало, нападали в беллет­ристике. Для школы Фантазии надобно придумать особенное название. Душевно и глубоко мы благодарны публике за ее единодушное решение, авось это остановит сочинителей подобных фантазий. Приучив нашу публику наводнением пошлых водевилей ко всем выходкам дурно­го вкуса и бездарности, эти господа воображают, что для нее все хорошо. Ошибаетесь, чувство изящного не так скоро притупляется. По выражению всеобщего него­дования, проводившему Фантазию, мы видим, что боль­шая часть русских зрителей состоит из людей образован­ных и благонамеренных».

В квартире Жемчужниковых на Васильевском остро­ве каждое глубокомысленное замечание почтенных ре­цензентов встречали хохотом. А дело было в том, что со­всем недавно Алексей Жемчужников пытался пристроить на сцену Александринского театра свою «натуральную ко­медию» под названием «Сердечные похождения Дмитрие­ва и Галюше, или Недоросль XIX столетия», в которой разоблачал нравы откупщиков и кабатчиков.

Цензор Гедерштерн усмотрел в комедии Жемчужникова нежелательную литературную тенденцию и начер­тал:

«Сюжет не заключает в себе ничего подлежащего за­прещению, но вообще пиэса обращает на себя внимание тем, что автор, как бы следуя натуральной школе, вывел на сцену быт и слабости людей средних состояний в Рос­сии, без всякой драматической прикраски, заставляя дей­ствующих лиц говорить языком низким».

В то время в Александринском театре первый трагик Василий Каратыгин ревел, завывал, икал, поражал всех громадным ростом в душераздирающих драмах Кукольни­ка, Полевого, Ободовского, подражавших Виктору Гюго. Большая часть репертуара отводилась водевилю, но уже пробивало себе дорогу стремление показывать жизнь как она есть. Водевилисты отчаянно сопротивлялись. В во­девиле Петра Каратыгина «Натуральная школа» распе­вались куплеты:

Мы натуры прямые поборники, Гении задних дворов: Наши герои — бродяги да дворники, Чернь петербургских углов!

Он метил в некрасовские альманахи «Физиология Пе­тербурга» и «Петербургский сборник». Слово «натураль­ная» было пущено в оборот Булгариным как бранное, но Белинский его подхватил, переосмыслил и под этим фла­гом поддерживал литературу, стремившуюся к реалисти­ческому изображению жизни.

Алексей Жемчужников на первом листе рукописи своей комедии написал:

«...Не пропущена, потому что обидна для откупщиков и выводит кабак на сцену».

Пьесу цензор запретил 18 ноября 1850 года, но про­шел месяц, и к нему же на стол легла «Фантазия» — «Шутка-водевиль в 1 д.; сочинение Жемчужникова и гра­фа Толстого».

И, на свою беду, он не нашел в ней «ничего предосу­дительного»... Вот история ее появления на свет.

Алексей Жемчужников рассказал о своей неудаче вер­нувшемуся из Калуги Алексею Толстому. Неизвестно, одобрял ли Толстой опыты своего двоюродного брата, но что он насмешливо относился к тогдашнему театральному репертуару, в том нет сомненья. То ли Толстому, то ли Жемчужникову пришла в голову мысль посмеяться над водевилем, сочинить «драматическую вещь, поражающую своей бессмыслицей и вместе с тем претендующую на внимание публики».

А. А. Кондратьев высказывал предположение, что одной из истинных причин возвращения Толстого в Пе­тербург из Калуги «были приготовления к постановке на Александринскую сцену «Фантазии» Козьмы Пруткова».

Пруткова еще не было и в помине, да и сама «Фанта­зия» скорее всего писалась после приезда Толстого, су­дя по тому, что предыдущую комедию Жемчужников на писал в октябре, тогда же предложил ее и получил отказ.

Придумана и написана «Фантазия» была, как гово­рится, в один присест. То ли в квартире Жемчужникова па Васильевском острове, то ли в Пустыньке, имении под Петербургом, которое мать Толстого приобрела, когда он был в Калуге. Толстому полюбилось это место, где бы­ла прекрасная охота и где хорошо работалось. Имение сгорело после смерти поэта, в пожаре погибли бумаги Толстого. Этот и другие пожары и бедствия навсегда скрыли от нас многие важные подробности жизни поэта, принуждая довольствоваться малым, восстанавливать ее по крупицам, ворошить груды пепла, чтобы отыскать еще тлеющие обрывки...

По воспоминаниям современников можно представить себе «нечто вроде роскошного замка на берегу Тосны». С проведением Московской железной дороги Пустынька оказалась верстах в четырех от станции Саблино. Там перебывали многие знаменитости. А. В. Никитенко за­писал в своем «Дневнике»: «Все в этом доме изящно, удобно и просто. Самая местность усадьбы интересная. Едешь к ней по гнусному ингерманландскому болоту и вдруг неожиданно натыкаешься на реку Тосну, окаймлен­ную высокими и живописными берегами. На противопо­ложном берегу ее дом, который таким образом представ­ляет красивое и поэтическое убежище».

От Пустыньки сегодня осталось несколько старых пар­ковых деревьев и два зарастающих пруда; один из них круглый, с островом посередине, где некогда стояла бе­седка, в которой любил уединяться Алексей Толстой. Дом был над обрывом. Оттуда открывается вид, и в са­мом деле неожиданный для тех мест. На дне желто-крас­ного каньона шумит, обтекая громадные гранитные валу­ны, быстрая речка Тосна. Возле недалеко лежащего се­ла она делает громадную петлю, берега ее расступаются, за пойменными лугами виден дальний сизый лес. Если у пруда спуститься по почти отвесной песчаной стене к реке, краски станут еще ярче. Полоса неба сжата зеленой каймой деревьев, а ниже слежавшийся песок самых раз­ных теплых оттенков. В стене темные пятна пещер, в иные можно войти, не сгибаясь, еще и побродить по су­хим подземным коридорам. Когда-то, видимо, живал здесь монах-пустынник, оттого и название пошло — Пус­тынька.

Сохранилась небольшая овальная акварель, относящаяся к первым месяцам пребывания Толстого в Петер­бурге после Калуги. Зима, снег, круча под усадьбой, вни­зу замерзшая Тосна... Ухватившись за дерево, Толстой помогает одолеть подъем карабкающемуся следом за ним Алексею Жемчужникову. И. А. Бунин в своих автоби­ографических заметках, опубликованных в 1927 году, вспо­минает, как Жемчужников рассказывал ему: «Мы, я и Алексей Константинович Толстой... жили вместе и каж­дый день сочиняли по какой-нибудь глупости в стихах, потом решили издать эти глупости, приписав их нашему камердинеру Кузьме Пруткову».

Если читатель решит, что в этих строках открыта тайна появления на свет знаменитого имени Козьмы Пруткова, то он глубоко ошибется...

Мы еще вернемся к этому имени, о котором совсем не думалось, когда друзья сотворили комедию о богатой ста­рухе Чупурлиной, которая очень любит свою моську Фан­тазию и совсем не любит молоденькую воспитанницу Лизаньку...

Лет через сорок в рассказах Алексея Жемчужникова дело выглядит так.

Молодые, веселые, здоровые и беззаботные молодые люди то и дело подшучивали друг над другом, но беззлоб­но, без стремления ущемить достоинство каждого, хотя Толстой, несомненно, относился не без иронии к театраль­ным неудачам двоюродного брата. Иногда тот не выдер­живал и произносил сакраментальную фразу, ставшую ныне классической:

— Да заткни фонтан, дай ему отдохнуть!

И писали они «Фантазию» будто бы в одной комнате, на разных столах, разделив пьесу на равное число явле­ний и распределив их между собой. Во время считки ока­зывалось, что у Толстого все герои уходят, а у Жемчуж­никова они вдруг оказываются все в одном месте.

Все было не так просто. При внимательном прочтении «Фантазии» становится более чем очевидным, что обе ее части не могли писаться одновременно. Кто-то должен был начать, а другой дописывать, потому что вся вещь сделана в одном ключе, язык и характеры персонажей выдержаны всюду, реплики из завязки и развязки пере­кликаются — они, как и куплеты, сперва льстивы (жени­хи сватаются), а в конце ругательны (женихи получают отказ). Писавшему вторую половину надо было хорошо знать первую, чтобы передавать настроение женихов «в обратном смысле». (Любопытно, не впервые ли в «Фантазии» было употреблено это выражение, ставшее в наше время расхожим?)

«Фантазия» была написана в декабре 1850 года, 23-го числа того же месяца ее представили в дирекцию импе­раторских театров, 29-го она была одобрена цензором Гедерштерном и вручена режиссеру Куликову, а 8 янва­ря 1851 года состоялся спектакль. И это вовсе не было исключением. Подстегивала система бенефисов.

С постановками гнали как на перекладных. Театр дол­жен был непрерывно обновлять репертуар и требовал все новых и новых пьес. Актеры заучивали роли кое-как и больше надеялись на суфлера. Режиссеры ограничивались одной-двумя репетициями. Николай Иванович Куликов был опытным режиссером и сам пописывал пьески под псевдонимом Н. Крестовского, но ни он, ни дирекция, ни актеры не увидели в «Фантазии» подвоха.

Самих Толстого и Алексея Жемчужникова на спектак­ле не было — их пригласили на какой-то бал, и пригла­шение исходило от такого высокого лица, что на балу «быть следовало». Зато присутствовали Анна Алексеевна Толстая и сенатор Михаил Николаевич Жемчужников с сыновьями Львом, Владимиром, Александром... Они-то и рассказали отсутствовавшим авторам о том, что произо­шло в Александринском театре.

Тридцать три года спустя Алексей Жемчужников вспомнил былое и записал в своем дневнике:

«Воротясь с бала и любопытствуя знать: как прошла наша пьеса, я разбудил брата Льва и спросил его об этом. Он ответил, что пьесу публика ошикала и что Го­сударь в то время, когда собаки бегали по сцене во вре­мя грозы, встал со своего места с недовольным выраже­нием в лице и уехал из театра. Услышавши это, я сейчас же написал письмо режиссеру Куликову, что, узнав о неуспехе нашей пьесы, я прошу его снять ее с афиши и что я уверен в согласии с моим мнением графа Толстого, хотя и обращаюсь к нему с моей просьбой без предвари­тельного с гр. Толстым совещания. Это письмо я отдал Кузьме, прося снести его завтра пораньше к Куликову. На другой день я проснулся поздно, и ответ от Куликова был уже получен. Он был короток: «Пьеса ваша и гр. Толстого уже запрещена вчера по Высочайшему пове­лению».

Пьеса «Фантазия» вошла в сочинения Козьмы Прут­кова, само имя которого остается до сих пор тайной его создателей. Но с камердинером Кузьмой связан один из эпизодов их жизни, содержащий многозначительный на­мек. Постепенно созревала мысль издать подражания, афоризмы, комедии отдельной книгой, и Толстой с Жемчужииковыми стали подумывать о псевдониме.

Камердинер Алексея Жемчужникова, добрый старик Кузьма Фролов, был всеобщим любимцем. Как-то Влади­мир Жемчужяиков в присутствии братьев и Толстого сказал ему:

— Знаешь что, Кузьма, мы написали книжку, а ты нам дай для этой книжки свое имя, как будто ты ее сочи­нил... А все, что мы выручим от продажи этой книжки, мы отдадим тебе.

Кузьма закивал.

— Что ж, — сказал он, — я, пожалуй, согласен, если вы так очинно желаете... А только дозвольте вас, господа, спросить: книга-то умная аль нет?

Братья прыснули.

— О нет! Книга глупая-преглупая. Кузьма нахмурился.

— А коли книга глупая, так я не желаю, чтобы мое имя под ей было написано. Не надо мне и денег ваших...

Алексей Толстой долго хохотал, а потом достал и по­дарил Кузьме пятьдесят рублей.

— На, это тебе за остроумие.

Но всякий, кто возьмется раскапывать историю воз­никновения псевдонима, опираясь на воспоминания, статьи, разъяснения, опровержения его создателей, вско­ре поймет, что ему морочат голову.

Великая путаница — это часть игры в Козьму Прут­кова. Разное написание его имени — тоже. Библиографы откопали сборник «Разные стихотворения Козьмы Тимошурина», изданный в Калуге в 1848 году. Открывает его стихотворение «К музе», в котором есть такая строфа:

Не отринь же меня от эфирных объятий!.. О!., если вниманье твое получу, Среди многотрудных служебных занятий Минуты покоя — тебе посвящу...

В «предсмертном» стихотворении Козьмы Пруткова есть нечто похожее на вирши калужского чиновника.

Но музы не отверг объятий Среди мне вверенных занятий.

Вспомним, что Толстой только что вернулся из Калуги... Для нас важныдаже крупицы сведений о харак­тере Алексея Толстого, о его неистощимом юморе, во многом способствовавшем славе и неубывающей популяр­ности придуманного им вместе с Жемчужниковыми ори­гинального литератора.

«Фантазия» — это первое обнародованное произведе­ние Козьмы Пруткова, хотя само имя появилось на стра­ницах журнала «Современник» три с лишним года спус­тя. И с самого начала о такого рода творчестве заговори­ли все. Начиная с императора Николая Павловича, кото­рый вскоре, увидев на приеме Алексея Жемчужникова, сказал:

— Ну, знаешь, я не ожидал от тебя, что ты напишешь такую...

Царь запнулся.

— Чепуху? — не удержавшись, сказал Жемчужников. Наступила историческая минута.

— Я слишком воспитан, чтобы так выражаться! — произнес холодно государь и перенес свое внимание на других.

Это из области анекдотов. Но остались и весьма суще­ственные доказательства всеобщего внимания к постанов­ке «Фантазии».

Эту комедию недаром включают в собрания сочинений и Козьмы Пруткова и Алексея Константиновича Толсто­го. Она была ядовитой насмешкой над тогдашними воде­вилями, герои которых под пение куплетов, преодолевая чинимые драматургами препятствия, неуклонно продвига­лись к собственной свадьбе. Обычно имена персонажей пеклись по готовым рецептам. Если купец, то в водеви­ле он Лобазин; если вертопрах, то Папильоткин; если страстная вдова, то Влюбчина; если лекарь, то Мик­стур

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ВСТУПЛЕНИЕ

Англия и Франция натравливали Турцию на Россию Лорд Пальмерстон сперва министр иностранных дел Ве ликобритании а потом и премьер министр не... В российских трактирах читали стихотворение неиз вестного автора... Вот в воинственном азарте Воевода Пальмерстон Поражает Русь на карте Указательным перстом Вдохновен его отвагой И...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

ВСТУПЛЕНИЕ
Всю неделю с петербургского неба падал мокрый снег, было слякотно и мрачно. А 13 ноября 1816 года ветер вдруг переменился, сквозь разорванные тучи брызнуло солнце, и золоченый шпиль колокольни Симе

ВОСПИТАТЕЛЬ
Говорят, что больше всего знаний о мире человек по­лучает в первые несколько лет своей жизни, что именно тогда складывается его характер и склонности. Если это так, то именно первым младенческим ша

ВСТРЕЧИ С ИСКУССТВОМ
Еще стояла перед глазами замерзшая Нева. Шпиль Петропавловского собора был воткнут в низкое небо и ис­чезал в нем. Ветер взметывал полы шуб, прохватывал до дрожи. По Невскому в тучах снежной пыли н

ПРОБА СИЛ
В Россию Толстые вернулись только осенью. В пись­ме, посланном из Петербурга, Алексей Константинович извинился перед директором архива Малиновским о про­срочке отпуска и поблагодарил за представлен

ИСКУССТВО ИЛИ СЛУЖБА?
Равнодушный к деньгам, Толстой стал наследником трех громадных состояний, владельцем примерно сорока тысяч десятин земли. Властные родственники уже не ско­вывали его воли, но в своем горе он как-то

СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК
Вот и исполнилось то, к чему стремился Алексей Кон­стантинович так давно. Ему сорок четыре года, он еще полон сил, в голове теснятся замыслы новых вещей. По-разному описывают его состояние исследов

КРАСНЫЙ РОГ
Афанасий Афанасьевич Фет всегда испытывал чув­ство живейшей симпатии к Алексею Константиновичу Толстому. Редкие случайные встречи их непременно со­провождались задушевными беседами. Фету с Толстыми

Основные даты жизни и творчества А. К. Толстого
1817, 24 августа * — В Петербурге у советника Государственного ассигнационного банка графа Константина Петровича Тол­стого и его супруги Анны Алексеевны, урожденной Перов­ской, родился сын А

КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЯ
I. Произведения А. К.Толстого Стихотворения графа А. К. Толстого. Спб., 1867. Полное собрание сочинений гр. А. К. Толстого, т. I—IV, изда­ние А. Ф. Маркса (под ре

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги