Жизнь Арсеньева

КНИГА ПЕРВАЯ

IV

Дальнейшие мои воспоминания о моих первых годах на земле более обы­денны и точны, хотя все так же скудны, случайны, разрозненны: что, повто­ряю, мы знаем, что помним, - мы, с трудом вспоминающие порой даже вче­рашний день!

Детская душа моя начинает привыкать к своей новой обители, находить в ней много прелести уже радостной, видеть красоту природы уже без боли, замечать людей и испытывать к ним разные, более или менее сознательные чувства.

Мир для меня все еще ограничивается усадьбой, домом и самыми близ­кими. Вот я уже не только заметил и почувствовал отца, его родное суще­ствование, но и разглядел его, сильного, бодрого, беспечного, вспыльчивого, но необыкновенно отходчивого, великодушного, терпеть не могшего людей злых, злопамятных. Я стал интересоваться им и вот уже кое-что узнал о нем: то, что он никогда ничего не делает, - он, и правда, проводил свои дни в той счастливой праздности, которая была столь обычна тогда не только для де­ревенского дворянского существования, но и вообще для русского; что он всегда очень оживляется перед обедом и весел за столом; что, проснувшись после обеда, он любит сидеть у раскрытого окна и пить очаровательно-ши­пящую и восхитительно-колющую в нос воду с кислотой и содой и что он все­гда внезапно ловит меня в это время, сажает на колени, тискает и целует, а затем так же внезапно ссаживает, не любя ничего длительного... Я уже чув­ствовал к нему не только расположенье, но временами и радостную нежность, он мне уже нравился, отвечал моим уже слагающимся вкусам своей отважной наружностью, прямотой переменчивого характера, больше же всего, кажется, тем, что был он когда-то на войне в каком-то Севастополе, а теперь охотник, удивительный стрелок, - он попадал в двугривенный, под­брошенный в воздух, - и так хорошо, задушевно, а когда нужно, так ловко, подмывающе играет на гитаре песни, какие-то старинные, счастливых дедов­ских времен...

Заметил я наконец и няньку нашу, то есть осознал присутствие в доме, ка­кую-то особую близость к нашей детской этой большой, статной и властной женщины, которая, хотя и называет себя постоянно нашей холопкой, есть на самом деле член нашей семьи, а ссорится (и довольно часто) с нашей мате­рью лишь потому, что это совершенно необходимо в силу их любви друг к другу и потребности после ссоры через некоторое время заплакать и поми­риться. Братья были совсем не ровесники мне, они жили тогда уже какой-то своей жизнью, приезжали к нам только на каникулы; зато у меня оказалось две сестры, которых я тоже наконец осознал и по-разному, но одинаково тесно соединил с своим существованием: я нежно полюбил смешливую си­неглазую Надю, которая заняла свою очередь в люльке, и незаметно стал делить все свои игры и забавы, радости и горести, а порой и самые сокро­венные мечты и думы с черноглазой Олей, девочкой горячей, легко, как отец, вспыхивающей, но тоже очень доброй, чувствительной, вскоре сде­лавшейся моим верным другом. Что до матери, то, конечно, я заметил и по­нял ее прежде всех. Мать была для меня совсем особым существом среди всех прочих, нераздельным с моим собственным, я заметил, почувствовал ее, вероятно, тогда же, когда и себя самого...

С матерью связана самая горькая любовь всей моей жизни.

Все и все, кого любим мы, есть наша мука, - чего стоит один этот вечный страх потери любимого! А я с младенчества нес великое бремя моей неиз­менной любви к ней, - к той, которая, давши мне жизнь, поразила мою душу именно мукой, поразила тем более, что, в силу любви, из коей состояла вся ее душа, была она и воплощенной печалью: сколько слез видел я ребенком на ее глазах, сколько горестных песен слышал из ее уст!

В далекой родной земле, одинокая, на веки всем миром забытая, да поко­ится она в мире и да будет во веки благословенно ее бесценное имя. Ужели та, чей безглазый череп, чьи серые кости лежат теперь где-то там, в кладби­щенской роще захолустного русского города, на дне уже безымянной мо­гилы, ужели это она, которая некогда качала меня на руках? "Пути Мои выше путей ваших и мысли Мои выше мыслей ваших".