Дитя Гоголя

 

У Блока есть статья «Дитя Гоголя», написанная в 1907 году, так для него важная, что он включил ее в сборник 1919 года «Интеллигенция и революция». То есть это о революции статья, о том, что происходит сейчас, вот в этом девятнадцатом году. Блок видит в революции не «большевиков», а разворачивание мистического сюжета, равно близкого ему и Гоголю, – от Гоголя и пошедшего сюжета.

Что такое дитя Гоголя ? Это сон, ему приснившийся, – сон о России, долженствующей родиться, – которую он сам родит, Гоголь. Просветленная, вознесенная на платоновские небеса Россия, русская идея , как стали говорить. «Русь! Чего ж ты хочешь от меня?» – на эти вечно призывные слова Блок отвечает:

 

Чего она хочет? – Родиться, быть. Какая связь между ним и ею? – Связь творца с творением, матери с ребенком.

 

Русская литература, таким образом, – осуществление в самом ее процессе этого рождения вечной, идеальной России. Русская литература – это и есть «русская идея», идеальная, вечная Россия, памятник тверже меди и превыше пирамид. Это не Россия рожает нас во плоти, а мы ее рождаем в духе. «О, Дева-Мать, дочь собственного Сына!» – вот русская мистерия.

Блокова статья о Гоголе – пример «лирической дерзости» высшего порядка, парадоксального выворачивания наизнанку реального процесса русской истории и сюжетов русской литературы. Это гениально, это «Достоевский»: взять и сказать «белое!» – на черное. Не оценки имею в виду, а тотальную обращенность, «вверх тормашки» Достоевского же. Всё надо понимать наоборот – единственно безошибочная гносеология. Ибо подлинный сюжет если и не всей русской литературы, то уж Гоголя и Блока точно, – это неспособность русского человека родиться, отделиться от земли, выйти на свет из родовых каналов России.

А о чем же еще написан «Вий»?

Впрочем, для людей русского «религиозно-культурного ренессанса» главной вещью Гоголя была «Страшная месть». Достаточно посмотреть, какую пляску устроил вокруг нее Андрей Белый. Это стоит цитации:

 

Пришел из стран заморских пан, назвавшийся отцом твоим, Катерина, – казак в красном жупане; пришел и потянул из фляжки черную воду, и вот стали говорить в народе, будто колдун опять показался в этих местах <…>

Пани Катерина, безумная, что завертелась бесцельно в степи, одна, когда муж твой лежит неотмщенный, простреленный на зеленых лугах? <…> Эй, безумная, ну чего ты пляшешь, когда дитя твое, твоя будущность – задушена?..

Но нет, еще есть время, сонная пани: еще жив твой муж, еще дитя твое – твоя будущность – не погибло <…> Россия, проснись: ты не пани Катерина – чего там в прятки играть! Ведь душа твоя Мировая. Верни себе Душу, над которой надмевается чудовище в красном жупане: проснись, и даны тебе будут крылья большого орла, чтоб спасаться от страшного пана, называющего себя твоим отцом.

Не отец он тебе, казак в красном жупане, а оборотень – Змей Горыныч, собирающийся похитить тебя и дитя твое пожрать. («Луг зеленый»)

 

В сущности, этот текст повторяет Блок в «Дитяти Гоголя» – и не текст даже, а воспроизводит общую интуицию тогдашних русских. Главная тема – заневестившаяся Россия, не могущая найти любимого мужа и отдающаяся иноземным насильникам («черная вода» у колдуна в фляжке – кофе, как выяснил позднее сам А. Белый). То есть потребно обретение «светлого мужеского начала» – в себе: вот русская программа. Когда из-под советских обломков выкопали «русский ренессанс», эта мысль стала с особенной эмфазой воспроизводиться всеми более или менее начитанными совками.

Но ведь можно с этими текстами, с этими интуициями и программами сделать как раз то, что Блок сделал с гоголевским «дитём»: понять «Страшную месть» ровно наоборот. «С точностью до наоборот», как говорят сейчас на новорусском. Что если вместо пары отец – дочь взять другую: мать – сын?

Тогда очень многое станет на место.

Такие штуки – зашифровка сюжета путем его прямо противоположной репрезентации – очень любит выделывать бессознательное. В данном случае – подсознание великой русской литературы в лице гениев Блока, Гоголя и гоголька А. Белого.

Литература всегда и начинается в подсознании, в «стихии» (любимое слово Блока). Стихия и культура – любимая его пара, и не «бинарная оппозиция», а скорее уж «принцип дополнительности». Но подлинный коррелят стихии – не культура, а гений. В России никогда ничего и не было, кроме стихии и гениев. Культуры не было. (Была – но в маргиналиях, на обочине, в «Петербурге».)

И тогда «инцестуозной связью» (кавычки потому, что метафора) окажутся связанными не Колдун и Катерина, а мать-Россия и Гоголь. И тогда станет понятен «Вий» уже не в простом своем качестве слова из трех букв. Это – дитя мужеского пола хочет вылезти из Матери-Земли, и не может открыть веки. А открывать и не надо – слишком страшно узнать, что ты, оказывается, заключен заживо в гробу, в земле, в Земле, в России.

«В Петербурге жить – словно спать в гробу». Но в Петербурге не так и страшно, этот сон – «сон о мировой культуре», – а вот ты проснись в гробу!

Гоголь проснулся. Его голодовка – это и есть смерть в гробу заживо. Недаром же перевернулся: самый страшный русский сюжет.

Да ведь и Блока смерть была чем-то вроде этого.

Жуткая жизнь, когда спастись – всего-навсего в Финляндию выехать, за Белоостров. Эта Финляндия, которую Россия так и не смогла слопать, – какая-то издевка над русскими, какая-то белая (?) магия.

Посмотрим, как русско-материнская тема разворачивается у Блока. Материала тут более чем довольно. «Сын не забыл родную мать: сын возвратился умирать» – такие сюжеты постоянны у Блока. Тема преследует его всегда и везде – а в Италии не всего ли сильнее и яснее всего?

Великий шедевр Блока «Итальянские стихи» («вторично меня прославившие») почти все – вокруг темы обретенной и, так сказать, преодоленной Матери. Италия – та материнская утроба, в которую готов вернуться Блок. «Сознательно» готов. «Бессознательно» – он из этой утробы и не вылезал: из российской, из России. «Итальянские стихи» – как бы возвращение на родину – «родину моей души» (Гоголь о Риме). Италия – преодоление неправедной, «инцестуозной» связи с матерью. Великое искусство в том, как этот «мотив инцеста» сохраняется в «Итальянских стихах». Всяческая сублимация ведет к вящему богохульству, утонченнейшему кощунству. Мать сублимируется в Приснодеву, а сын в младенца Христа, и именно в такой тональности начинает звучать пушкинский Рыцарь бедный. Сквозной мотив «Итальянских стихов» – оттуда: «Не путем-де волочился / Он за матерью Христа». Но поэт и сам – «Христос», и непотребные страсти сына находят извечное наказание (голова Иоанна Крестителя на блюде во второй «Венеции»). «Дева-Мать» становится если не дочерью, то женой собственного сына: «перевод из Данте».

В «Благовещении» и особенно в «Глаза, опущенные скромно…» эта тема наиболее заявляет о себе, стремится чуть ли не к прямоговорению. В Сиене даже церковные колокольни фаллически пронзают небо, а коварные Мадонны щурят длинные глаза; даже девушка из Сполето («Счастья не требую, ласки не надо») превращается походя в «Марию», а Галла-Плакида («О, Галла! Страстию к тебе / Всегда взволнован и встревожен»), сообщает сам Блок в примечаниях к первопубликации, была «сестрой, супругой и матерью римских императоров». Это всё – «означающие», а первоначальное означаемое только одно – мать-сыра земля.

Это то же самое, что «О, Русь моя! Жена моя!».

Когда Блоку говорили, что «Благовещение» сильно напоминает «Гавриилиаду», он отвечал, что без «Балаганчика» не написал бы и «Куликова поля». Но «Гавриилиада» – это детский лепет по сравнению со скрытой темой «Итальянских стихов»: инцест, вознесенный на небо. И в этом качестве, натурально, оправданный. А как же еще? На что другое «молнии искусства»?

Но последнее, в сущности, стихотворение цикла – «Успение», то есть смерть Богородицы. Блок «матери» мстит. Но так, что и сам умереть – «погибнуть» – готов раньше всех. Эта мистерия будет воспроизведена потом в «Двенадцати». Там ведь не Катька убивается, а мать Россия. Блок ее предает вместе с Христом – предает Христом : творительный падеж, падёж. Христос «Двенадцати» – автопортет Блока: инцестуозного Христа, ушедшего к разбойникам.

 

В черное небо Италии

Черной душою гляжусь.

 

В Италии Блок спустился в подземелье, заживо лег в гоголевскую могилу, но так, что она предстала небом: «Призрак Рима и Моnte Luca».

Сюжет последней мифической глубины преображен «Итальянскими стихами» в высочайшее искусство, само обратившееся в миф «Двенадцати». В «Двенадцати» имеет место эффект, описанный Гоголем в «Портрете»: Блок собственную жизнь вовлек в искусство. И тогда жизнь обратилась в гениальную смерть. Сюжет «Сын Человеческий не знает, / Где преклонить ему главу» – у Блока имеет единственное композиционное решение: «Пиета». Эта смерть, а не «Двенадцать» – последний шедевр Блока. И если в случае Блока можно говорить о «гибели», то за нею следовало спасение. Пречистая впустила его в Царство Вечное.