рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

ВРЕМЕННОЕ ЦЕЛОЕ ГЕРОЯ

ВРЕМЕННОЕ ЦЕЛОЕ ГЕРОЯ - раздел Психология, Автор и герой в эстетической деятельности ПРОБЛЕМА ОТНОШЕНИЯ (Проблема Внутреннего Человека — Души)   ...

(проблема внутреннего человека — души)

 

1. Человек в искусстве — цельный человек. В преды­дущей главе мы определили его внешнее тело как эс­тетически значимый момент и предметный мир как окружение внешнего тела. Мы убедились, что внешний чело­век (наружный человек) как пластически-живописная ценность и соотнесенный и эстетически сочетаемый с ним мир трансгредиентны возможному и действительному самосознанию человека, его я-для-себя, его живущему и переживающему свою жизнь сознанию, принципиально не могут лежать на линии его ценностного отношения к себе самому. Эстетическое осмысление и устроение внешнего тела и его мира есть дар другого сознания — автора-созерцателя герою, не есть его выражение изнут­ри его самого, но творческое, созидающее отношение к нему автора-другого. В настоящей главе нам предстоит обосновать то же самое и по отношению к внутреннему человеку, внутреннему целому души героя как эстети­ческому явлению. И душа как данное, художественно переживаемое целое внутренней жизни героя трансгредиентна его жизненной смысловой направленности, его са­мосознанию. Мы убедимся, что душа как становящееся во времени внутреннее целое, данное, наличное целое, построяется в эстетических категориях; это дух, как он выглядит извне, в другом.

Проблема души методологически есть проблема эсте­тики, она не может быть проблемой психологии, науки безоценочной и каузальной, ибо душа, хотя развивается и становится во времени, есть индивидуальное, ценност­ное и свободное целое; не может она быть и проблемой этики, ибо этический субъект задан себе как ценность и принципиально не может быть дан, наличен, созер­цаться, это я-для-себя. Чистою заданностью является и дух идеализма, построяемый на основе самопережива­ния и одинокого отношения к себе самому, чисто фор­мальный характер носит трансцендентальное я гносеоло­гии (также на основе самопереживания). Мы не ка­саемся здесь религиозно-метафизической проблемы (ме­тафизика может быть только религиозной), но не подле­жит сомнению, что проблема бессмертия касается именно души, а не духа, того индивидуального и ценностного целого протекающей во времени внутренней жизни, кото­рое переживается нами в другом, которое описывается и изображается в искусстве словом, красками, звуком, души, лежащей в одном ценностном плане с внешним телом другого и не разъединимой с ним в момент смерти и бессмертия (воскресение во плоти). Изнутри меня самого души как данного, уже наличного во мне цен­ностного целого нет, в отношении к себе самому я не имею с ней дела, мой саморефлекс, поскольку он мой, не может породить души, но лишь дурную и разроз­ненную субъективность, нечто, чего быть не должно; моя протекающая во времени внутренняя жизнь не может для меня самого уплотниться в нечто ценное, дорогое, долженствующее быть убереженным и пребыть вечно (изнутри меня самого, в моем одиноком и чистом отно­шении к себе самому интуитивно понятно только вечное осуждение души, только с ним я могу быть изнутри со­лидарен), душа нисходит на меня, как благодать на грешника, как дар, незаслуженный и нежданный. В духе я могу и должен только терять свою душу, убереже­на она может быть не моими силами.

Каковы же принципы упорядочения, устроения и оформления души (ее оцельнения) в активном художест­венном видении?

2. Активное эмоционально-волевое отношение к внут­ренней определенности человека. Проблема смерти (смерти изнутри и смерти извне). Принципы оформления души суть принципы оформления внутренней жизни извне, из другого сознания; и здесь работа художника протекает на границах внутренней жизни, там, где душа внутренне повернута (обращена) вне себя. Другой чело­век вне и против меня не только внешне, но и внутренне. Мы можем говорить, употребляя оксюморон, о внутрен­ней вненаходимости и противонаходимости другого. Каждое внутреннее переживание другого человека: его радость, страдание, желание, стремление, наконец, его смысловая направленность, пусть все это не обнаружи­вается ни в чем внешнем, не высказывается, не отра­жается в лице, в выражении глаз, а только улавливает­ся, угадывается мною (из контекста жизни),— все эти переживания находятся мною вне моего собственного внутреннего мира (пусть они и переживаются как-то мною, но ценностно они не относятся ко мне, не вме­няются мне как мои), вне моего я-для-себя; они суть для меня в бытии, суть моменты ценностного бытия другого.

Переживаясь вне меня в другом, переживания имеют обращенную ко мне внутреннюю внешность, внутренний лик, который можно и должно любовно созерцать, не забывать так, как мы не забываем лица человека (а не так, как мы помним о своем бывшем переживании), за­креплять, оформлять, миловать, ласкать не физическими внешними, а внутренними очами. Эта внешность души другого, как бы тончайшая внутренняя плоть, и есть интуитивно-воззрительная художественная индивидуаль­ность: характер, тип, положение и проч., преломление смысла в бытии, индивидуальное преломление и уплот­нение смысла, облечение его во внутреннюю смертную плоть — то, что может быть идеализовано, героизовано, ритмировано и проч. Обычно эту извне идущую актив­ность мою по отношению к внутреннему миру другого называют сочувственным пониманием. Следует подчерк­нуть абсолютно прибыльный, избыточный, продуктивный и обогащающий характер сочувственного понимания. Слово «понимание» в обычном наивно-реалистическом истолковании всегда вводит в заблуждение. Дело вовсе не в точном пассивном отображении, удвоении пережи­вания другого человека во мне (да такое удвоение и невозможно), но в переводе переживания в совершенно иной ценностный план, в новую категорию оценки и оформления. Сопереживаемое мною страдание другого принципиально иное — притом в самом важном и су­щественном смысле,— чем его страдание для него самого и мое собственное во мне; общим здесь является лишь логически себе тождественное понятие страдания — аб­страктный момент, в чистоте нигде и никогда не реали­зуемый, ведь в жизненном мышлении даже слово «стра­дание» существенно интонируется. Сопереживаемое стра­дание другого есть совершенно новое бытийное обра­зование, только мною, с моего единственного места внутренне вне другого осуществляемое. Сочувственное понимание не отображение, а принципиально новая оценка, использование своего архитектонического поло­жения в бытии вне внутренней жизни другого. Сочув­ственное понимание воссоздает всего внутреннего чело­века в эстетически милующих категориях для нового бытия в новом плане мира.

Прежде всего необходимо установить характер эмо­ционально-волевого отношения к моей собственной внут­ренней определенности и к внутренней определенности другого человека, и прежде всего к самому бытию-существованию этих определенностеи, то есть и по отно­шению к данности души необходимо сделать то феноме­нологическое описание самопереживания и переживания другого, какое имело место по отношению к телу как ценности.

Внутренняя жизнь, как и внешняя данность челове­ка — его тело,— не есть нечто индифферентное к форме. Внутренняя жизнь — душа — оформляется или в само­сознании, или в сознании другого, и в том и в другом случае собственно душевная эмпирика одинаково пре­одолевается. Душевная эмпирика как нейтральная к этим формам есть лишь абстрактный продукт мышле­ния психологии. Душа есть нечто существенно оформ­ленное. В каком направлении и в каких категориях со­вершается это оформление внутренней жизни в само­сознании (моей внутренней жизни) и в сознании другого (внутренней жизни другого человека)?

Как пространственная форма внешнего человека, так и временная эстетически значимая форма его внутрен­ней жизни развертываются из избытка временного виде­ния другой души, избытка, заключающего в себе все моменты трансгредиентного завершения внутреннего целого душевной жизни. Этими трансгредиентными са­мосознанию, завершающими его моментами являются границы внутренней жизни, где она обращена вовне и перестает быть активной из себя, и прежде всего времен­ные границы: начало и конец жизни, которые не даны конкретному самосознанию и для овладения которыми, у самосознания нет активного ценностного подхода (ценностно осмысливающей эмоционально-волевой уста­новки),— рождение и смерть в их завершающем ценност­ном значении (сюжетном, лирическом, характерологиче­ском и проч.).

В переживаемой мною изнутри жизни принципиаль­но не могут быть пережиты события моего рождения и смерти; рождение и смерть как мои не могут стать со­бытиями моей собственной жизни. Дело здесь, как и в отношении к наружности, не только в фактической не­возможности пережить эти моменты, но прежде всего в совершенном отсутствии существенного ценностного подхода к ним. Страх своей смерти и влечение к жизни-пребыванию носят существенно иной характер, чем страх смерти другого, близкого мне человека и стремление к убережению его жизни. В первом случае отсутствует са­мый существенный для второго случая момент: момент потери, утраты качественно определенной единственной личности другого, обеднения мира моей жизни, где он был, где теперь его нет — этого определенного единствен­ного другого (конечно, не эгоистически только пережи­тая потеря, ибо и вся моя жизнь может потерять свою цену после отошедшего из нее другого). Но и помимо этого основного момента утраты нравственный коэффи­циент страха смерти своей и другого глубоко различ­ны, подобно самосохранению и убережению другого, и этого различия уничтожить нельзя. Потеря себя не есть разлука с собою — качественно определенным и люби­мым человеком, ибо и моя жизнь-пребывание не есть ра­достное пребывание с самим собою как качественно определенною и любимою личностью. Не может быть мною пережита и ценностная картина мира, где я жил и где меня уже нет. Помыслить мир после моей смерти я могу, конечно, но пережить его эмоционально окрашен­ным фактом моей смерти, моего небытия уже я не могу изнутри себя самого, я должен для этого вжиться в дру­гого или других, для которых моя смерть, мое отсутствие будет событием их жизни; совершая попытку эмоцио­нально (ценностно) воспринять событие моей смерти в мире, я становлюсь одержимым душой возможного дру­гого, я уже не один, пытаясь созерцать целое своей жиз­ни в зеркале истории, как я бываю не один, созерцая в зеркале свою наружность. Целое моей жизни не имеет значимости в ценностном контексте моей жизни. Собы­тия моего рождения, ценностного пребывания в мире и, наконец, моей смерти совершаются не во мне и не для меня. Эмоциональный вес моей жизни в ее целом не су­ществует для меня самого.

Ценности бытия качественно определенной личности присущи только другому. Только с ним возможна для меня радость свидания, пребывания с ним, печаль раз­луки, скорбь утраты, во времени я могу с ним встретить­ся и во времени же расстаться, только он может быть и не быть для меня. Я всегда с собою, не может быть жизни для меня без меня. Все эти эмоционально-волевые тона, возможные только по отношению к бытию-сущест­вованию другого, л создают особый событийный вес его жизни для меня, какой моя жизнь не имеет. Здесь речь не о степени, а о характере качества ценности. Эти тона как бы уплотняют другого и создают своеобразие пере­живания целого его жизни, ценностно окрашивают это целое. В моей жизни рождаются, проходят и умирают люди, и жизнь — смерть их часто является важнейшим событием моей жизни, определяющим ее содержание (важнейшие сюжетные моменты мировой литературы). Этого сюжетного значения термины моей собственной жизни иметь не могут, моя жизнь — временно объемлю­щее существования других.

Когда бытие другого непререкаемо определит раз и навсегда основной сюжет моей жизни, когда границы ценного существования — несуществования другого це­ликом будут объяты моими никогда не данными и прин­ципиально не переживаемыми границами, когда другой будет пережит (временно объят) мною от natus est anno Domini* до mortuus est anno Domini**, становится от­четливо ясно, что, поскольку эти natus — mortuus во всей своей конкретности и силе принципиально не переживае­мы по отношению к собственному моему существованию, поскольку моя жизнь не может стать таким событием, моя собственная жизнь совершенно иначе звучит для меня самого, чем жизнь другого, становится


* Родился в таком-то году н. э. (латин.).

** Умер в таком-то году н. э. (латин.).

 

отчетливо ясной эстетическая сюжетная невесомость моей жизни в ее собственном контексте — что ее ценность и смысл ле­жат в совершенно ином ценностном плане. Я сам — условие возможности моей жизни, но не ценный герой ее. Я не могу пережить объемлющего мою жизнь и эмоцио­нально уплотненного времени, как я не могу пережить и объемлющего меня пространства. Мое время и мое пространство — время и пространство автора, а не героя, в них можно быть только эстетически активным по от­ношению другого, которого они объемлют, но не эстети­чески пассивным, эстетически оправдывать и завершать другого, но не себя самого.

Этим нисколько не преуменьшается, конечно, значе­ние нравственного сознания своей смертности и биологи­ческой функции страха смерти и уклонения от нее, но эта изнутри предвосхищаемая смертность в корне отлична от переживания извне события смерти другого и мира, где его как качественно определенной единственной индиви­дуальности нет, и от моей активной ценностной установ­ки по отношению к этому событию; и только эта уста­новка эстетически продуктивна.

Моя активность продолжается и после смерти друго­го, и эстетические моменты начинают преобладать в ней (сравнительно с нравственными и практическими): мне предлежит целое его жизни, освобожденное от моментов временного будущего, целей и долженствования. За по­гребением и памятником следует память. Я имею всю жизнь другого вне себя, и здесь начинается эстетизация его личности: закрепление и завершение ее в эстетиче­ски значимом образе. Из эмоционально-волевой установ­ки поминовения отошедшего существенно рождаются эс­тетические категории оформления внутреннего человека (да и внешнего), ибо только эта установка по отношению к другому владеет ценностным подходом к временному и уже законченному целому внешней и внутренней жизни человека; и повторяем еще раз, что дело здесь не в на­личности всего материала жизни (всех фактов биогра­фии), но прежде всего в наличии такого ценностного подхода, который может эстетически оформить данный материал (событийность, сюжетность данной личности). Память о другом и его жизни в корне отлична от созер­цания и воспоминания своей собственной жизни: память видит жизнь и ее содержание формально иначе, и только она эстетически продуктивна (содержательный момент может, конечно, доставить наблюдение и воспоминание своей собственной жизни, но не формирующую и завер­шающую активность). Память о законченной жизни дру­гого (но возможна и антиципация конца) владеет золо­тым ключом эстетического завершения личности. Эстети­ческий подход к живому человеку как бы упреждает его смерть, предопределяет будущее и делает его как бы ненужным, всякой душевной определенности имманентен рок. Память есть подход с точки зрения ценностной за­вершенности; в известном смысле память безнадежна, но зато только она умеет ценить помимо цели и смысла уже законченную, сплошь наличную жизнь.

Данность временных границ жизни другого, хотя бы в возможности, данность самого ценностного подхода к законченной жизни другого, пусть фактически определен­ный другой и переживет меня, восприятие его под зна­ком смерти, возможного отсутствия,— эта данность обус­ловливает уплотнение и формальное изменение жизни, всего ее течения временного внутри этих границ (мораль­ное и биологическое предвосхищение этих границ изнутри не имеет этого формально преобразующего значения, и уж подавно не имеет его теоретическое знание своей вре­менной ограниченности). Когда границы даны, то совер­шенно иначе может быть расположена и оформлена в них жизнь, подобно тому как изложение хода нашего мышления иначе может быть построено, когда вывод уже найден и дан (дана догма), чем когда он еще ищется. Детерминированная жизнь, освобожденная от когтей предстоящего, будущего, цели и смысла, становится эмо­ционально измеримой, музыкально выразительной, довле­ет себе, своей сплошной наличности; уже-определенность ее становится ценной определенностью. Смысл не рож­дается и не умирает; не может быть начат и не может быть завершен смысловой ряд жизни, то есть познава­тельно-этическое напряжение жизни изнутри ее самое. Смерть не может быть завершением этого смыслового ряда, то есть не может получить значения завершения положительного; изнутри себя этот ряд не знает поло­жительного завершения и не может обратиться на себя, чтобы успокоенно совпасть со своею уже-наличностью; там только, где он обращен вовне себя, где его нет для себя самого, может снизойти на него завершающее при­ятие.

Подобно пространственным границам, и временные границы моей жизни не имеют для меня самого фор­мально организующего значения, какое они имеют для жизни другого. Я живу — мыслю, чувствую, поступаю — в смысловом ряду своей жизни, а не в возможном завершимом временном целом жизненной наличности. Это по­следнее не может определять и организовывать мысли и поступки изнутри меня самого, ибо они познавательно и этически значимы (вневременны). Можно сказать: я не знаю, как извне выглядит моя душа в бытии, в мире, а если бы и знал, то ее образ не мог бы обосновать и организовать ни одного акта моей жизни изнутри меня самого, ибо ценностная значимость (эстетическая) этого образа трансгредиентна мне (возможна фальшь, но и она выходит за пределы образа, не обосновывается им и разрушает его). Всякое завершение — deus ex machine для изнутри направленного на смысловую значимость жизненного ряда.

Существует почти полная аналогия между значением временных границ и границ пространственных в сознании другого и в самосознании. Феноменологическое рассмот­рение и описание самопереживания и переживания дру­гого, поскольку чистота этого описания не замутняется внесением теоретических обобщений и закономерностей (человек вообще, уравнение я и другого, отвлечение от ценностных значимостей), явно обнаруживает принци­пиальное отличие в значении времени в организации са­мопереживания и переживания мною другого. Другой ин­тимнее связан с временем (конечно, здесь не математи­чески и не естественнонаучно обработанное время, это ведь предполагало бы и соответствующее обобщение че­ловека), он весь сплошь во времени, как он весь и в про­странстве, ничто в переживании его мною не нарушает непрерывной временности его существования. Сам для себя я не весь во времени, «но часть меня большая» ин­туитивно, воочию переживается мною вне времени, у ме­ня есть непосредственно данная опора в смысле. Эта опо­ра непосредственно не дана мне в другом; его я сплошь помещаю во времени, себя я переживаю в акте объем­лющим время. Я как субъект акта, полагающего время, вневременен. Другой мне всегда противостоит как объ­ект, его внешний образ — в пространстве, его внутренняя жизнь — во времени. Я как субъект никогда не совпадаю с самим собою: я — субъект акта самосознания — выхо­жу за пределы содержания этого акта; и это не отвле­ченное усмотрение, а интуитивно переживаемая мною, обеспеченно владеемая мною лазейка прочь из времени, из всего данного конечно-наличного — я воочию не пере­живаю себя всего в нем. Ясно, далее, что я не распола­гаю и не организую свою жизнь, свои мысли, свои по­ступки во времени (в некое временное целое) — распи­сание дня не организует, конечно, жизни,— но скорее систематически, во всяком случае, организация смысло­вая (мы отвлекаемся здесь от специальной психологии познания внутренней жизни и от психологии самонаблю­дения; внутреннюю жизнь как предмет теоретического познания имел в виду Кант); я живу не временною сто­роною своей жизни, не она является управляющим на­чалом даже в элементарном практическом поступке, время технично для меня, как технично и пространство (я овладеваю техникой времени и пространства). Жизнь конкретного, определенного другого существенно органи­зуется мною во времени — там, конечно, где я не отвле­каю его дела или его мысли от его личности,— не в хро­нологическом и не в математическом времени, а в эмо­ционально-ценностно весомом времени жизни, могущем стать музыкально-ритмическим. Мое единство — смысло­вое единство (трансцендентность дана в моем духовном опыте), единство другого—временно-пространственное. И здесь мы можем сказать, что идеализм интуитивно убедителен в самопереживании; идеализм есть феноме­нология самопереживания, но не переживания другого, натуралистическая концепция сознания и человека в ми­ре есть феноменология другого. Мы, конечно, не касаемся философской значимости этих концепций, а лишь фено­менологического опыта, лежащего в их основе; они же являются теоретической переработкой этого опыта.

Внутреннюю жизнь другого я переживаю как душу, в себе самом я живу в духе. Душа — это образ совокуп­ности всего действительно пережитого, всего наличного в душе во времени, дух же — совокупность всех смысло­вых значимостей, направленностей жизни, актов исхождения из себя (без отвлечения от я). С точки зрения са­мопереживания интуитивно убедительно смысловое бес­смертие духа, с точки зрения переживания мною друго­го становится убедительным постулат бессмертия души, то есть внутренней определенности другого — внутренне­го лика его (память),— любимой помимо смысла (равно как и постулат бессмертия любимой плоти — Данте30). Душа, переживаемая изнутри, есть дух, а он внеэстетичен (как внеэстетично и изнутри переживаемое тело); дух не может быть носителем сюжета, ибо его вообще нет, в каждый данный момент он задан, предстоит еще, успокоение изнутри его самого для него невозможно: нет точки, нет границы, периода, нет опоры для ритма и аб­солютного эмоционально-положительного измерения, он не может быть и носителем ритма (и изложения, вообще эстетического порядка). Душа — не осуществивший себя дух, отраженный в любящем сознании другого (человека, бога); это то, с чем мне самому нечего делать, в чем я пассивен, рецептивен (изнутри душа может только стыди­ться себя, извне она может быть прекрасной и наивной).

Рождаемая и умирающая в мире и для мира внут­ренняя определенность — смертная плоть смысла,— сплошь в мире данная и в мире завершимая, собранная вся в конечный предмет, может иметь сюжетное значе­ние, быть героем.

Подобно тому как сюжет моей личной жизни созда­ют другие люди — герои ее (только в жизни своей, изло­женной для другого, в его глазах и в его эмоционально-волевых тонах я становлюсь героем ее), так и эстетиче­ское видение мира, образ мира, создается лишь завер­шенной или завершимой жизнью других людей — героев его. Понять этот мир как мир других людей, свершив­ших в нем свою жизнь,— мир Христа, Сократа, Наполео­на, Пушкина и проч.,— первое условие для эстетического подхода к нему. Нужно почувствовать себя дома в мире других людей, чтобы перейти от исповеди к объектив­ному эстетическому созерцанию, от вопросов о смысле и от смысловых исканий к прекрасной данности мира. Нуж­но понять, что все положительно ценные определения данности мира, все самоценные закрепления мирской на­личности имеют оправданно-завершимого другого своим героем: о другом сложены все сюжеты, написаны все произведения, пролиты все слезы, ему поставлены все памятники, только другими наполнены все кладбища, только его знает, помнит и воссоздает продуктивная па­мять, чтобы и моя память предмета, мира и жизни стала художественной. Только в мире других возможно эстети­ческое, сюжетное, самоценное движение — движение в прошлом, которое ценно помимо будущего, в котором прощены все обязательства и долги и все надежды остав­лены. Художественный интерес — внесмысловой интерес к принципиально завершенной жизни. Нужно отойти от себя, чтобы освободить героя для свободного сюжетного движения в мире.

3. Нами рассмотрен с точки зрения характера ценно­сти самый факт бытия — небытия внутренней определен­ности человека, и мы установили, что мое бытие-сущест­вование лишено эстетической ценности, сюжетного зна­чения, подобно тому как мое физическое существование лишено пластически-живописной значимости. Я не герой своей жизни. Теперь мы должны проследить условия эстетической обработки внутренней определенности: от­дельного переживания, внутреннего положения, наконец, целого душевной жизни. В настоящей главе нас интере­суют лишь общие условия этого оформления внутренней жизни в «душу», а в частности — лишь условия (смыс­ловые условия) ритма как чисто временного упорядоче­ния; специальные же формы выражения души в словес­ном творчестве — исповедь, автобиография, биография, характер, тип, положение, персонаж — будут рассмотре­ны в следующей главе (смысловое целое).

Подобно изнутри переживаемому физическому внеш­нему движению, и внутреннее движение, направленность, переживание лишены значимой определенности, уже-дан­ности, не живут своею наличностью. Переживание как нечто определенное не переживается самим переживаю­щим, оно направлено на некоторый смысл, предмет, обстояние, но не на самого себя, на определенность и пол­ноту своей наличности в душе. Я переживаю предмет своего страха как страшный, предмет своей любви как любимый, предмет своего страдания как тяжелый (сте­пень познавательной определенности здесь, конечно, не­существенна), но я не переживаю своего страха, своей любви, своего страдания. Переживание есть ценностная установка меня всего по отношению к какому-нибудь предмету, моя «поза» при этой установке мне не дана. Я должен сделать свои переживания специальным пред­метом своей активности, чтобы пережить их. Я должен отвлечься от тех предметов, целей и ценностей, на кото­рые было направлено живое переживание и которые это переживание осмысливали и заполняли, чтобы пережить самое свое переживание как нечто определенное и на­личное. Я должен перестать бояться, чтобы пережить свой страх в его душевной определенности (а не пред­метной), должен перестать любить, чтобы пережить свою любовь во всех моментах ее душевной наличности. Дело здесь не в психологической невозможности, не в «узости сознания», а в ценностно-смысловой невозможности: я должен выйти за пределы того ценностного контекста, в котором протекало мое переживание, чтобы сделать самую переживаемость, мою душевную плоть своим пред­метом, я должен занять иную позицию в ином ценност­ном кругозоре, притом ценностное перестроение носит в высшей степени существенный характер. Я должен стать другим по отношению к себе самому — живущему эту свою жизнь в этом ценностном мире, и этот другой должен занять существенно обоснованную ценностную позицию вне меня (психолога, художника и проч.). Мы можем выразить это так: не в ценностном контексте моей собственной жизни обретает свою значимость самое пе­реживание мое как душевная определенность. В моей жизни его нет для меня. Необходима существенная смыс­ловая точка опоры вне моего жизненного контекста, жи­вая и творческая — а следовательно, правая,— чтобы изъять переживание из единого и единственного события моей жизни — а следовательно, и бытия как единствен­ного события, ибо оно дано только изнутри меня,— и вос­принять его наличную определенность как характеристи­ку, как штрих душевного целого, как черту моего внут­реннего лика (все равно, целого характера, или типа, или только внутреннего положения).

Правда, возможен нравственный рефлекс над самим собой, не выходящий за пределы жизненного контекста; нравственный рефлекс не отвлекается от предмета и смысла, движущих переживанием; именно с точки зре­ния заданного предмета он рефлектирует дурную дан­ность переживания. Нравственный рефлекс не знает по­ложительной данности, самоценной наличности, ибо с точки зрения заданности она всегда нечто дурное, не­должное; мое в переживании — дурная субъективность с точки зрения значимого предмета, на который направ­лено переживание; отсюда только в покаянных тонах может быть воспринята внутренняя данность в нравст­венном рефлексе себя самого, но покаянная реакция не создает цельного эстетически значимого образа внутрен­ней жизни; с точки зрения нудительной значимости са­мого заданного смысла, как он противостоит мне во всей своей серьезности, внутреннее бытие не воплощает, а ис­кажает (субъективирует) смысл (перед лицом смысла переживание не может оправданно успокоиться и довлеть себе). Не знает положительной индивидуальной данности переживания и гносеологический рефлекс, вообще фи­лософский рефлекс (философия культуры), и он не имеет дела с индивидуальной формой переживания предмета — моментом индивидуального данного внутреннего целого души, но с трансцендентными формами предмета (а не переживания) и их идеальным единством (заданным). Мое в переживании предмета изучает психология, но в совершенном отвлечении от ценностного веса я и другого, от единственности их; психология знает лишь «возмож­ную индивидуальность» (Эббингауз). Внутренняя дан­ность не созерцается, а безоценочно изучается в задан­ном единстве психологической закономерности.

Мое становится созерцаемою положительною дан­ностью переживания только при эстетическом подходе, но мое не во мне и для меня, а в другом, ибо во мне оно в непосредственном освещении смыслом и предметом не может застыть и уплотниться в успокоенную наличность, стать ценностным центром приемлющего созерцания не как цель (в системе практических целей), а как внут­реннее бесцелье. Такова только внутренняя определен­ность, освещенная не смыслом, а любовью помимо какого бы то ни было смысла. Эстетическое созерцание должно отвлечься от нудительной значимости смысла и цели. Предмет, смысл и цель перестают ценностно управлять и становятся лишь характеристиками самоценной данно­сти переживания. Переживание — это след смысла в бы­тии, это отблеск его на нем, изнутри себя самого оно живо не собою, а этим внележащим и уловляемым смыс­лом, ибо, когда оно не уловляет смысла, его вообще нет; оно есть отношение к смыслу и предмету и вне этого своего отношения не существует для себя, оно рождает­ся как плоть (внутренняя плоть) невольно и наивно, а следовательно, не для себя, а для другого, для которого оно становится созерцаемой ценностью помимо значи­мости смысла, становится ценною формой, а смысл — содержанием. Смысл подчиняется ценности индивидуаль­ного бытия, смертной плоти переживания. Конечно, пе­реживание уносит с собою отблеск своего заданного смысла, ведь без этого отблеска оно было бы пусто, но оно положительно завершается помимо этого смысла во всей его нудительной неосуществленности (принципиаль­ной неосуществленности в бытии).

Переживание, чтобы эстетически уплотниться, поло­жительно определиться, должно быть очищено от нерас­творимых смысловых примесей, от всего трансцендентно значимого, от всего того, что осмысливает переживание не в ценностном контексте определенной личности и завершимой жизни, а в объективном и всегда заданном контексте мира и культуры: все эти моменты должны быть имманентизованы переживанию, собраны в принци­пиально конечную и законченную душу, стянуты и замкнуты в ней, в ее индивидуальном внутренне нагляд­ном единстве; только такую душу можно поместить в данный наличный мир и сочетать с ним, только такая концентрированная душа становится эстетически значи­мым героем в мире.

Но это существенное освобождение от заданности не­возможно по отношению к моему собственному пережи­ванию, стремлению, действию. Предвосхищаемое внут­реннее будущее переживания и действия, его цель и смысл разлагают внутреннюю определенность пути стремления; ни одно переживание на этом пути не ста­новится для меня самостоятельным, определенным пере­живанием, адекватно описуемым и выразимым в слове или даже в звуке определенной тональности (изнутри меня только молитвенная — просительная и покаянная тональность); притом эти неуспокоенность и неопределен­ность носят принципиальный характер: любовное промед­ление над переживанием, во внутреннем стремлении не­обходимое, чтобы осветить и определить его, и самые эмоционально-волевые силы, нужные для этого осветле­ния и определения, были бы изменой нудительной серьез­ности смысла-цели стремления, отпадением от акта жи­вой заданности в данность. Я должен выйти за пределы стремления, стать вне его, чтобы увидеть его в значимой внутренней плоти. Для этого недостаточно выхода за пределы только данного переживания, временно отграни­ченного от других (смысловое отграничение или носило бы систематический характер, или было бы эстетической имманентизацией лишенного значимости смысла), что возможно, когда переживание отходит для меня во вре­менное прошлое — тогда я становлюсь временно вне его; для эстетически милующего определения и оформления переживания недостаточно только этого временного вне-нахождения ему; необходимо выйти за пределы всего данного переживающего, осмысливающего отдельные переживания целого, то есть за пределы данной пережи­вающей души. Переживание должно отойти в абсолют­ное, смысловое прошлое со всем тем смысловым контек­стом, в который оно было неотрывно вплетено и в кото­ром оно осмысливалось. Только при этом условии пере­живание стремления может приобрести некую протяжен­ность, почти наглядно созерцаемую содержательность, только при этом условии внутренний путь действия может быть фиксирован, определен, любовно уплотнен и изме­рен ритмом, а это совершается лишь активностью другой души, в ее объемлющем ценностно-смысловом контексте. Для меня самого ни одно мое переживание и стремление не может отойти в абсолютное, смысловое прошлое, от­решенное и огражденное от будущего, оправданное и завершенное помимо него, поскольку я именно себя нахо­жу в данном переживании, не отказываюсь от него как моего в единственном единстве моей жизни, я его связы­ваю со смысловым будущим, делаю его небезразличным к этому будущему, переношу окончательное оправдание и совершение его в предстоящее (оно еще не безысходно); поскольку я — живущий в нем, его еще нет сполна. Этим мы вплотную подошли к проблеме ритма.

Ритм есть ценностное упорядочение внутренней дан­ности, наличности. Ритм не экспрессивен в точном смыс­ле этого слова, он не выражает переживания, не обо­снован изнутри его, он не является эмоционально-воле­вой реакцией на предмет и смысл, но реакцией на эту реакцию. Ритм беспредметен в том смысле, что не имеет дела непосредственно с предметом, но с переживанием предмета, реакцией на него, поэтому он понижает пред­метную значимость элементов ряда.

Ритм предполагает имманентизацию смысла самому переживанию, цели самому стремлению; смысл и цель должны стать только моментом самоценного пережива­ния-стремления. Ритм предполагает некоторую предопре­деленность стремления, действия, переживания (неко­торую смысловую безнадежность); действительное, роко­вое, рискованное абсолютное будущее преодолевается ритмом, преодолевается самая граница между прошлым и будущим (и настоящим, конечно) в пользу прошлого; смысловое будущее как бы растворяется в прошлом и настоящем, художественно предопределяется ими (ибо автор-созерцатель всегда временно объемлет целое, он всегда позже, и не только временно, а в смысле позже). Но самый момент перехода, движения из прошлого и настоящего в будущее (в смысловое, абсолютное буду­щее, не в то будущее, которое оставит все на своих местах, а которое должно наконец исполнить, свершить, будущее, которое мы противоставляем настоящему и про­шлому как спасение, преображение и искупление, то есть будущее не как голая временная, но как смысловая ка­тегория, то, чего еще ценностно нет, что еще не предопре­делено, что еще не дискредитировано бытием, не загряз­нено бытием-данностью, чисто от него, неподкупно и не­связанно-идеально, однако не гносеологически и теорети­чески, а практически — как долженствование) — этот момент есть момент чистой событийности во мне, где я изнутри себя причастен единому и единственному собы­тию бытия: в нем рискованная, абсолютная непредопре­деленность исхода события (не фабулическая, а смысло­вая непредопределенность; фабула, как и ритм, как все вообще эстетические моменты, органична и внутренне предопределена, может и должна быть охвачена вся це­ликом, с начала до конца, во всех моментах единым внутренним объемлющим взглядом, ибо только целое, хотя бы потенциальное, может быть эстетически значи­мым), «или — или» события; в этом моменте и проходит абсолютная граница ритма, этот момент не поддается ритму, принципиально внеритмичен, неадекватен ему; ритм здесь становится искажением и ложью. Это момент, где бытие во мне должно преодолевать себя ради дол­женствования, где бытие и долженствование враждебно сходятся, встречаются во мне, где «есть» и «должно» вза­имно исключают друг друга; это — момент принципи­ального диссонанса, ибо бытие и долженствование, дан­ность и заданность изнутри меня самого, во мне самом не могут быть ритмически связаны, восприняты в одном цен­ностном плане, стать моментом развития одного поло­жительно ценного ряда (арзисом и тезисом31 ритма, дис­сонансом и каденцией, ибо и тот и другой момент лежат в равно положительно ценностном плане, диссонанс в ритме всегда условен). Но ведь именно этот момент, где мне во мне самом принципиально противостоит должен­ствование как иной мир, и есть момент моей высшей творческой серьезности, чистой продуктивности. Следо­вательно, творческий акт (переживание, стремление, действие), обогащающий событие бытия (обогащение события возможно только качественное, формальное, а не количественное материальное, если оно не переходит в качественное), создающий новое, принципиально вне-ритмичен (в своем свершении, конечно; уже свершен­ный, он отпадает в бытие: во мне самом — в покаянных тонах, а в другом — в героических).

Свобода воли и активность несовместимы с ритмом. Жизнь (переживание, стремление, поступок, мысль), переживаемая в категориях нравственной свободы и актив­ности, не может быть ритмирована. Свобода и активность творят ритм для несвободного (этически) и пассивного бытия. Творец свободен и активен, творимое несвободно и пассивно. Правда, несвобода, необходимость оформлен­ной ритмом жизни — это не злая и не индифферентная к ценности необходимость (познавательная), но дарст­венная, дарованная любовью, прекрасная необходимость. Ритмированное бытие «целесообразно без цели», цель не избирается, не обсуждается, нет ответственности за цель; место, занимаемое эстетически воспринятым целым в от­крытом событии единого и единственного бытия, не об­суждается, не входит в игру, целое ценностно независимо от рискованного будущего в событии бытия, оправданно помимо этого будущего. Но именно за выбор цели, за место в событии бытия ответственна нравственная актив­ность, и в этом она свободна. В этом смысле этическая свобода (так называемая свобода воли) есть не только свобода от познавательной необходимости (каузальной), но и необходимости эстетической, свобода моего поступ­ка от бытия во мне, как не утвержденного, так и утверж­денного ценностно (бытие художественного видения). Всюду, где я, я свободен и не могу освободить себя от долженствования; осознавать себя самого активно — значит освещать себя предстоящим смыслом; вне его ме­ня нет для себя самого. Отношение к себе самому не может быть ритмическим, найти себя самого в ритме нельзя. Жизнь, которую я признаю моею, в которой я активно нахожу себя, не выразима в ритме, стыдится его, здесь должен оборваться всякий ритм, здесь область трезвения и тишины (начиная с практических низин до этически-религиозных высот). Ритмом я могу быть только одержим, в ритме я, как в наркозе, не сознаю себя. (Стыд ритма и формы — корень юродства, гордое одино­чество и противление другому, самосознание, перешедшее границы и желающее очертить вокруг себя неразрывный круг.)

В переживаемом мною внутреннем бытии другого че­ловека (активно переживаемом в категории другости) бытие и долженствование не разорваны и не враждебны, но органически связаны, лежат в одном ценностном плане; другой органически растет в смысле. Его актив­ность героична для меня и милуется ритмом (ибо он весь для меня может быть в прошлом, и я его оправданно освобождаю от долженствования, которое противостоит как категорический императив только мне во мне самом). Ритм возможен как форма отношения к другому, но не к себе самому (притом дело здесь в невозможности цен­ностной установки); ритм—это объятие и поцелуй цен­ностно уплотненному времени смертной жизни другого. Где ритм, там две души (вернее, душа и дух), две актив­ности; одна — переживающая жизнь и ставшая пассив­ной для другой, ее активно оформляющей, воспевающей.

Иногда я оправданно ценностно отчуждаюсь от себя, живу в другом и для другого, тогда я могу приобщиться ритму, но в нем я для себя этически пассивен. В жизни я приобщен к быту, укладу, нации, государству, челове­честву, божьему миру, здесь я всюду живу ценностно в другом и для других, облечен в ценностную плоть дру­гого, здесь моя жизнь право может подчиниться ритму (самый момент подчинения трезв), здесь я переживаю, стремлюсь и говорю в хоре других. Но в хоре я не себе пою, активен я лишь в отношении к другому и пассивен в отношении ко мне другого, я обмениваюсь дарами, но обмениваюсь бескорыстно, я чувствую в себе тело и душу другого. (Всюду, где цель движения или действия инкарнирована в другого или координирована с действием другого — при совместной работе,— и мое действие вхо­дит в ритм, но я не творю его для себя, а приобщаюсь ему для другого.) Не моя, но человеческая природа во мне может быть прекрасна и человеческая душа гармо­нична.

Теперь мы можем развить более подробно высказан­ное нами ранее положение о существенном различии мо­его времени и времени другого. По отношению к себе самому я переживаю время внеэстетично. Непосредствен­ная данность смысловых значимостей, вне которых ничто не может быть активно осознано мною как мое, делает невозможным положительное ценностное завершение временности. В живом самопереживании идеальный вне­временной смысл не индифферентен ко времени, но противоставляется ему как смысловое будущее, как то, что должно быть, в противоположность тому, что уже есть: Вся временность, длительность противоставляется смыс­лу как еще-не-исполненность, как нечто еще не оконча­тельное, как не-все-еще: только так можно переживать временность, данность бытия в себе перед лицом смысла.

С сознанием полной временной завершенности — что то, что есть, уже все,— с этим сознанием нечего делать или нельзя жить; по отношению к своей собственной уже конченной жизни не может быть никакой активной цен­ностной установки; конечно, это сознание может быть налично в душе (сознание конченности), но не оно орга­низует жизнь; наоборот, его живая переживаемость (ос­вещенность, ценностная тяжесть) черпает свою актив­ность, свою весомость из нудительно противостоящей заданности, только она организует изнутри-осуществляемость жизни (превращает возможность в действитель­ность). Это ценностно противостоящее мне, всей моей временности (всему, что уже налично во мне), смысловое абсолютное будущее есть будущее не в смысле времен­ного продолжения той же жизни, но в смысле постоянной возможности и нужности преобразовать ее формально, вложить в нее новый смысл (последнее слово сознания). Смысловое будущее враждебно настоящему и прош­лому как бессмысленному, враждебно, как враждебно задание не-выполнению-еще, долженствование бытию, искупление греху. Ни один момент уже-наличности для меня самого не может стать самодовольным, уже оправ­данным; мое оправдание всегда в будущем, и это вечно противостоящее мне оправдание отменяет мое для меня прошлое и настоящее в их претензии на уже-наличность продолжительную, на успокоенность в данности, на самодовление, на истинную реальность бытия, в претензии быть существенно и всем мною, исчерпывающе опреде­лить меня в бытии (претензии моей данности объявить себя всем мною, мною воистину, самозванстве данно­сти). Будущее осуществление не является для меня са­мого органическим продолжением, ростом моего про­шлого и настоящего, венцом их, но существенным упразднением, отменою их, как нисходящая благодать не есть органический рост греховной природы человека. В другом — совершенствование (эстетическая катего­рия), во мне — новое рождение. Я в себе самом всегда живу перед лицом предъявленного ко мне абсолютного требования-задания, и к нему не может быть только постепенного, частичного, относительного приближения. Требование: живи так, чтобы каждый данный момент твоей жизни мог быть и завершающим, последним мо­ментом, а в то же время и начальным моментом новой жизни,— это требование для меня принципиально невы­полнимо, ибо в нем хотя и ослаблена, но все же жива эстетическая категория (отношение к другому). Для ме­ня самого ни один момент не может стать настолько самодовольным, чтобы ценностно осознать себя оправ­данным завершением всей жизни и достойным началом новой. И в каком ценностном плане может лежать это завершение и начало? Самое это требование, как только оно признано мною, сейчас же становится принципиально недостижимым заданием, в свете которого я всегда буду в абсолютной нужде. Для меня самого возможна только история моего падения, но принципиально невозможна история постепенного возвышения. Мир моего смыслово­го будущего чужероден миру моего прошлого и настоя­щего. В каждом моем акте, моем действии, внешнем и внутреннем, в акте-чувстве, в познавательном акте, оно противостоит мне как чистый значимый смысл и движет моим актом, но никогда для меня самого не осуществля­ется в нем, всегда оставаясь чистым требованием для моей временности, историчности, ограниченности.

Я, поскольку дело идет не о ценности жизни для меня, а моей собственной ценности не для других, а для меня, полагаю эту ценность в смысловое будущее. Ни в один момент рефлекс мой над самим собою не бывает реалис­тическим, я не знаю формы данности по отношению к себе самому: форма данности в корне искажает кар­тину моего внутреннего бытия. Я — в своем смысле и ценности для себя самого — отброшен в мир бесконечно требовательного смысла. Как только я пытаюсь опреде­лить себя для себя самого (не для другого и из друго­го), я нахожу себя только там, в мире заданности, вне временной уже-наличности моей, нахожу как нечто еще предстоящее в своем смысле и ценности; а во времени (если совершенно отвлечься от заданности) я нахожу только разрозненную направленность, неосуществленное желание и стремление — membra disjecta* моей воз­можной целостности; но того, что могло бы их собрать, оживить и оформить,— души их, моего истинного я-для-себя — еще нет в бытии, оно задано и еще предстоит. Мое определение самого себя дано мне (вернее, дано как задание, данность заданности) не в категориях временного бытия, а в категориях еще-не-бытия, в категориях цели и смысла, в смысловом будущем, враждебном вся­кой наличности моей в прошлом и настоящем. Быть для себя самого — значит еще предстоять себе (перестать предстоять себе, оказаться здесь уже всем значит духовно умереть).

В определенности моего переживания для меня само­го (определенности чувства, желания, стремления, мысли) ничего не может быть ценного, кроме того заданного смысла и предмета, который осуществлялся, которым жило переживание. Ведь содержательная определенность моего внутреннего бытия есть только отблеск противо­стоящего предмета и смысла, след их. Всякая, даже са­мая полная и совершенная (определение для другого и в другом), антиципация смысла изнутри меня самого все­гда субъективна, и ее уплотненность и определенность, если только мы не вносим извне оправдывающих и за­вершающих эстетических категорий, то есть форм дру­гого, есть дурная уплотненность, ограничивающая смысл, это как бы уплотнение временного и пространственного отстояния от смысла и предмета. И вот если внутреннее бытие отрывается от противостоящего и предстоящего смысла, которым только оно и создано, все сплошь и только им во всех своих моментах осмыслено, и противоставляет себя ему как самостоятельную ценность, ста­новится самодовлеющим и самодовольным перед лицом смысла, то этим оно впадает в глубокое противоречие с самим собою, в самоотрицание, бытием своей налично­сти отрицает содержание своего бытия, становится ложью: бытием лжи или ложью бытия. Мы можем ска­зать, что это имманентное бытию, изнутри его пережи­ваемое грехопадение: оно в тенденции бытия к самодо­статочности; это внутреннее самопротиворечие бытия — поскольку оно претендует самодовольно пребывать в своей наличности перед лицом смысла,— самоуплотнен­ное самоутверждение бытия вопреки породившему его смыслу (отрыв от источника), движение, которое вдруг ос­тановилось и неоправданно поставило точку, повернулось спиной к создавшей его цели (материя, вдруг застыв­шая в скалу определенной формы). Это нелепая и недо­уменная законченность, переживающая стыд своей формы.

Но в другом эта определенность внутреннего и внеш­него бытия переживается как жалкая, нуждающаяся пассивность, как беззащитное движение к бытию и веч­ному пребыванию, наивное в своей жажде быть во что бы то ни стало; вне меня лежащее бытие как таковое в самых своих чудовищных претензиях только наивно и женствен­но пассивно, и моя эстетическая активность извне осмыс­ливает, освещает и оформляет его границы, ценностно завершает его (когда я сам сплошь отпадаю в бытие, я погашаю ясность события бытия для меня, становлюсь темным стихийно-пассивным участником в нем).

Живое переживание во мне, в котором я активно активен, никогда не может успокоиться в себе, остано­виться, кончиться, завершиться, не может выпасть из моей активности, застыть вдруг в самостоятельно законченное бытие, с которым моей активности нечего делать, ибо, если что-либо переживается мною, в нем всегда нудительна заданность, изнутри оно бесконечно и не может оправданно перестать переживаться, то есть освободиться от всех обязанностей по отношению к пред­мету и смыслу своему. Я не могу перестать быть активным в нем, это значило бы отменить себя в своем смысле, превратить себя только в личину своего бытия, в ложь самим собою себе самому. Можно его забыть, но тогда его нет для меня, ценностно помнить его можно только в заданности его (возобновляя задание), но не налич­ность его. Память есть память будущего для меня; для другого — прошлого.

 

 


* Разъятые члены (латин..).

Активность моего самосознания всегда действенна и непрерывно проходит через все переживания как мои, она ничего не отпускает от себя и снова оживляет пере­живания, стремящиеся отпасть и завершиться,— в этом моя ответственность, моя верность себе в своем будущем, в своем направлении.

Я помню свое переживание ценностно активно не со стороны его обособленно взятого наличного содержания, а со стороны его заданного смысла и предмета, то есть со стороны того, что осмысливало его появление во мне, и этим я снова возобновляю заданность каждого своего переживания, собираю все свои переживания, всего себя не в прошлом, а в вечно предстоящем будущем. Мое единство для меня самого — вечно предстоящее единство; оно и дано и не дано мне, оно непрестанно завоевыва­ется мною на острие моей активности; это не единство моего имения и обладания, а единство моего неимения и необладания, не единство моего уже-бытия, а единство моего еще-не-бытия. Все положительное в этом единстве — только в заданности, в данности же — только отрицатель­ное, оно дано мне только тогда, когда всякая ценность мне задана.

Только тогда, когда я не ограждаю себя от заданного смысла, я напряженно владею собою в абсолютном буду­щем, держу себя в своей заданности, управляюсь дейст­вительно собою из бесконечной дали абсолютного буду­щего своего. Над своею наличностью я могу замедлить только в покаянных тонах, ибо это промедление совер­шается в свете заданности. Но как только я выпускаю из ценностного поля своего видения свою заданность и перестаю напряженно быть с собою в будущем, моя дан­ность теряет свое предстоящее единство для меня, распадается, расслаивается в тупо-наличные фрагменты бытия. Остается приютиться в другом и из другого собрать разрозненные куски своей данности, чтобы создать из них паразитически завершенное единство в душе другого, его же силами. Так дух разлагает во мне самом душу.

Таково время в самопереживании, достигшем полной чистоты отношения к себе самому, ценностной установки духа. Но и в более наивном сознании, где еще не диф­ференцировалось я-для-себя сполна (в культурном пла­не — античное сознание), я определяю себя все же в тер­минах будущего.

В чем моя внутренняя уверенность, что выпрямляет мою спину, поднимает голову, направляет мой взгляд вперед? Чистая ли данность, не восполненная и не про­долженная желанным и заданным? И здесь предстояние себе — опора гордости и самодовольства, и здесь цен­ностный центр самоопределения сдвинут в будущее. Я не только хочу казаться больше, чем я есть на самом деле, но я и действительно не могу увидеть своей чистой наличности, действительно никогда до конца не верю, что я есмь только то, что я действительно есмь здесь и те­перь, я восполняю себя из предстоящего, должного, же­ланного; только в будущем лежит действительный центр тяжести моего самоопределения. Какую бы случайную и наивную форму ни принимало это должное и желан­ное, важно то, что оно не здесь, не в прошлом и настоя­щем. И чего бы я ни достиг в будущем, пусть всего раньше предвосхищаемого, центр тяжести самоопределения все же будет опять передвигаться вперед, в будущее, опираться я буду на себя предстоящего. Даже гордость и самодовольство настоящим восполняются за счет буду­щего (пусть оно начнет высказывать себя — и сейчас же обнаружит свою тенденцию идти вперед себя).

Только сознание того, что в самом существенном меня еще нет, является организующим началом моей жизни из себя (в моем отношении к себе самому). Правое безумие принципиального несовпадения с самим собою данным обусловливает форму моей изнутри-жизни. Я не принимаю своей наличности; я безумно и несказанно верю в свое несовпадение с этой своей внутренней на­личностью. Я не могу себя сосчитать всего, сказав: вот весь я, и больше меня нигде и ни в чем нет, я уже есмь сполна. Дело здесь не в факте смерти, я умру, а в смыс­ле. Я живу в глубине себя вечной верой и надеждой на постоянную возможность внутреннего чуда нового рож­дения. Я не могу ценностно уложить всю свою жизнь во времени и в нем оправдать и завершить ее сполна. Временно завершенная жизнь безнадежна с точки зрения движущего ее смысла. Изнутри себя самой она безнадеж­на, только извне может сойти на нее милующее оправда­ние помимо недостигнутого смысла. Пока жизнь не обор­валась во времени (для себя самой она обрывается, а не завершается), она живет изнутри себя надеждой и верой в свое несовпадение с собой, в свое смысловое предстояние себе, и в этом жизнь безумна с точки зрения своей наличности, ибо эти вера и надежда с точ­ки зрения их наличного бытия ничем не обоснованы (в бытии нет гарантий долженствования, «нет залогов от небес»32). Отсюда эти вера и надежда носят молит­венный характер (изнутри самой жизни только молит­венно-просительные и покаянные тона). И во мне самом это безумие веры и надежды остается последним словом моей жизни, изнутри меня по отношению к моей данно­сти только молитва и покаяние, то есть данность кончает себя в нужде (последнее, что она может сделать,— это просить и каяться; нисходящее на нас последнее слово бога — спасение, осуждение). Мое последнее слово ли­шено всех завершающих, положительно утверждающих энергий, оно эстетически непродуктивно. В нем я обра­щаюсь вне себя и предаю себя на милость другого (смысл предсмертной исповеди). Я знаю, что и в другом то же безумие принципиального несовпадения с самим собою, та же незавершенность жизни, но для меня это не последнее его слово, оно не для меня звучит: я нахо­жусь вне его, и последнее, завершающее слово принад­лежит мне. Оно обусловлено и требуется моей конкрет­ной и полной вненаходимостью другому, пространствен­ной, временной и смысловой вненаходимостью его жизни в ее целом, его ценностной установке и ответственности. Эта позиция вненаходимости делает не только физически, но и нравственно возможным то, что невозможно в са­мом себе для себя самого, именно ценностное утверж­дение и приятие всей наличной данности внутреннего бытия другого; самое его несовпадение с собою, его тен­денция быть вне себя как данности, то есть глубочайшая точка касания его с духом, для меня только характери­стика его внутреннего бытия, только момент его данной и наличной души, как бы уплотняется для меня в тон­чайшую плоть, сплошь объемлемую моим милованием. В этой внешней точке я и другой находимся в абсолют­ном событийном взаимопротиворечии: там, где другой изнутри себя самого отрицает себя, свое бытие-данность, я со своего единственного места в событии бытия цен­ностно утверждаю и закрепляю отрицаемую им налич­ность свою, и самое отрицание это для меня лишь момент этой его наличности. То, что право отрицает в себе другой, то в нем право утверждаю и сохраняю я, и этим я впервые рождаю его душу в новом ценностном плане бытия. Ценностные центры его собственного видения своей жизни и моего видения его жизни не совпадают. В событии бытия это ценностное взаимопротиворечие не может быть уничтожено. Никто не может занять нейт­ральной к я и другому позиции; отвлеченно-познаватель­ная точка зрения лишена ценностного подхода, для цен­ностной установки необходимо занять единственное ме­сто в едином событии бытия, необходимо воплотиться. Всякая оценка есть занятие индивидуальной позиции в бытии; даже богу надо было воплотиться, чтобы мило­вать, страдать и прощать, как бы сойти с отвлеченной точки зрения справедливости. Бытие как бы раз и навсегда, неотменно, между мною единственным и всеми другими для меня; позиция в бытии занята, и теперь всякий поступок и всякая оценка могут исходить только из этой позиции, предпосылают ее себе. Только я единственный во всем бытии я-для-себя и все остальные другие-для-мвня — вот положение, вне которого для меня ничего ценностного нет и быть не может, вне этого положения для меня невозможен подход к событию бытия, с этого началось и вечно начинается какое бы то ни было событие для меня. Отвлеченная точка зрения не знает и не видит событийного движения бытия, его еще открытого ценностного свершения. В едином и единственном собы­тии бытия нельзя быть нейтральным. Только с моего единственного места может уясняться смысл свершаю­щегося события, и чем я напряженнее укореняюсь на нем, тем яснее и яснее.

Для меня другой совпадает с самим собою, этим по­ложительно завершающим его совпадением-целостностью я обогащаю его извне, и он становится эстетически зна­чимым, героем; отсюда со стороны своей формы, в своем целом, герой всегда наивен и непосредствен, как бы ни был он внутри себя раздвоен и углублен; наивность и непосредственность суть моменты эстетической формы как таковой; где они не достигаются, там герой эстетиче­ски не объективирован до конца, там автор еще не сумел занять твердой позиции вне его, там он еще внут­ренне авторитетен для него с точки зрения своей смыс­ловой значимости. Эстетически значимая форма не ищет в герое смысловых откровений, ее последнее слово — за­вершение в бытии как принципиальном прошлом. Вос­принять в бытии глубочайшее противоречие, не приоб­щиться ему, а обнимать его единым взглядом как момент бытия — значит сделать это противоречие непосредствен­ным и наивным.

Там, где другой и его смысловое напряжение внутрен­не авторитетны для нас, где мы соучаствуем его смысло­вой направленности, затруднено его эстетическое одоле­ние и завершение, авторитетный смысл разлагает его внешнюю и внутреннюю плоть, разрушает его значимую наивно-непосредственную форму. (Его трудно перевести в категорию бытия, ибо я в нем.) Существенное значение имеет антиципация смерти для эстетического завершения человека. Эта антиципация смерти и заложена как необ­ходимый момент в эстетически значимую форму внутрен­него бытия человека, в форму души. Мы предвосхищаем смерть другого как неизбежную смысловую неосуществленность, как смысловую неудачу всей жизни, создавая такие формы оправдания ее, которые он сам со своего места принципиально найти не может. В каждый данный момент эстетического подхода к нему (с самого начала) он должен положительно совпадать с самим собою, в каждый данный момент мы должны его всего видеть, хотя бы в потенции всего. Художественный подход к внутрен­нему бытию человека предопределяет его: душа всегда предопределена (в противоположность духу). Увидеть свой внутренний портрет — то же самое, что увидеть свой портрет внешний; это взглядывание в мир, где меня прин­ципиально нет и где мне, оставаясь самим собою, нечего делать; мой эстетически значимый внутренний лик — это своего рода гороскоп (с которым тоже нечего делать; че­ловек, который действительно знал бы свой гороскоп, ока­зался бы во внутренне противоречивом и нелепом поло­жении: невозможны серьезность и риск жизни, невозмож­на правильная установка поступка).

Эстетический подход к внутреннему бытию другого требует прежде всего, чтобы мы не верили и не надея­лись на него, а ценностно принимали его помимо веры и надежды, чтобы мы были не с ним и не в нем, а вне его (ибо в нем изнутри его вне веры и надежды не может быть никакого ценностного движения). Память начинает действовать как сила собирающая и завершающая с пер­вого же момента явления героя, он рождается в этой памяти (смерти), процесс оформления есть процесс поми­новения. Эстетическое воплощение внутреннего человека с самого начала предвосхищает смысловую безнадежность героя; художественное видение дает нам всего героя, ис­численного и измеренного до конца; в нем не должно быть для нас смысловой тайны, вера и надежда наши должны молчать. С самого начала мы должны нащупывать его смысловые границы, любоваться им как формально за­вершенным, но не ждать от него смысловых откровений, с самого начала мы должны переживать его всего, иметь дело со всем им, с целым, в смысле он должен быть мертв для нас, формально мертв. В этом смысле мы можем ска­зать, что смерть — форма эстетического завершения лич­ности. Смерть как смысловая неудача и неоправданность подводит смысловой итог и ставит задачу и дает методы несмыслового эстетического оправдания. Чем глубже и совершеннее воплощение, тем острее слышатся в нем за­вершение смерти и в то же время эстетическая победа над смертью, борьба памяти со смертью (памяти в смысле определенного ценностного напряжения, фиксации и при­ятия помимо смысла). Тона реквиема звучат на протяже­нии всего жизненного пути воплощенного героя. Отсюда своеобразная безнадежность ритма и его скорбно-радост­ная легкость, улегченность от безысходной смысловой серьезности. Ритм охватывает пережитую жизнь, уже в колыбельной песне начали звучать тона реквиема конца. Но эта пережитая жизнь в искусстве убережена, оправда­на и завершена в памяти вечной; отсюда милующая, добрая безнадежность ритма.

Если же движущий смысл жизни героя увлекает нас как смысл, стороной своей заданности, а не индивиду­альной данности в его внутреннем бытии, то это за­трудняет форму и ритм; жизнь героя начинает стремить­ся пробиться через форму и ритм, получить авторитет­ное смысловое значение, с точки зрения которого ин­дивидуальное преломление смысла в бытии души, налич­ность воплощенного смысла, представляется его искаже­нием; художественно убедительное завершение становит­ся невозможным: душа героя из категории другого пе­реводится в категорию я, разлагается и теряет себя в духе.

4. Таково эстетически значимое целое внутренней жизни человека, его душа; она активно создается и по­ложительно оформляется и завершается только в катего­рии другого, позволяющей положительно утверждать на­личность помимо смысла-долженствования. Душа — это совпадающее само с собою, себе равное, замкнутое целое внутренней жизни, постулирующее вненаходящуюся любящую активность другого. Душа — это дар моего духа другому.

Предметный мир в искусстве, в котором живет и движется душа героя, эстетически значим как окруже­ние этой души. Мир в искусстве не кругозор поступаю­щего духа, а окружение отошедшей или отходящей ду­ши. Отношение мира к душе (эстетически значимое от­ношение и сочетание мира с душой) аналогично отно­шению его зрительного образа к телу, не противостоит ей, а окружает и объемлет ее, сочетаясь с границами ее; данность мира сочетается с данностью души.

Момент уже-наличности во всем бытии, уже содержа­тельно определившийся лик бытия — этость бытия нуждается во внесмысловом оправдании, ибо она только фактична (упрямо налична)

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Автор и герой в эстетической деятельности ПРОБЛЕМА ОТНОШЕНИЯ

На сайте allrefs.net читайте: "Автор и герой в эстетической деятельности ПРОБЛЕМА ОТНОШЕНИЯ"...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: ВРЕМЕННОЕ ЦЕЛОЕ ГЕРОЯ

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

АВТОРА К ГЕРОЮ
  Архитектонически устойчивое и динамически живое отношение автора к герою должно быть понято как в своей общей принципиальной основе, так и в тех разно­образных индивидуальных особен

ПРОСТРАНСТВЕННАЯ ФОРМА ГЕРОЯ
1. Когда я созерцаю цельного человека, находящегося вне и против меня, наши конкретные действительно пе­реживаемые кругозоры не совпадают. Ведь в каждый данный момент, в каком бы положении и как бы

СМЫСЛОВОЕ ЦЕЛОЕ ГЕРОЯ
  Поступок, самоотчет-исповедь, автобиография, лири­ческий герой, биография, характер, тип, положение, пер­сонаж, житие. Архитектоника мира художественного видения упо

ПРОБЛЕМА АВТОРА
  В настоящей главе мы должны подвести некоторые резюмирующие итоги и затем точнее определить автора как участника художественного события. 1. В самом начале нашего исследова

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги