рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

К вопросу о языковой “правильности“.

К вопросу о языковой “правильности“. - раздел Лингвистика, Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования. Nicht Die Sprache An Und Fur Sich Ist Richtig, Tuchtig, Zierlich, Sondern Der...

Nicht die Sprache an und fur sich ist richtig, tuchtig, zierlich, sondern der Geist ist es, der sich darin verkorpert.

Goethe, “Maximen und Reflexionen”, N 1021

Определение характера высказывания, основывающееся на помещении его в определенное коммуникативное пространство, являет собой процесс более тонкий, разнообразный и гибкий, чем разделение высказываний на “правильные” и “неправильные”, как его представляет лингвистическая модель, опирающаяся на фиксированные правила построения. В последнем случае дело представляется таким образом, что говорящий, владеющий синтаксическими и семантическими правилами данного языка, способен отделить “правильные”, или “грамматичные”, выказывания на этом языке от “неправильных” (“неграмматичных”) на основании того, соблюдены или не соблюдены в них правила синтаксического и семантического построения.[190] Такой подход может служить полезным эвристическим приемом при каталогизации языкового материала, но никак не способен решить проблему принятия (или непринятия) высказывания говорящим применительно к естественным условиям языковой деятельности. Во-первых, такое разделение приходится признать слишком грубым инструментом: оно никак не учитывает тот бесконечный и непрерывный спектр оттенков большей или меньшей приемлемости, большей или меньшей “ловкости” или “неловкости” выражения мысли, с которыми говорящим приходится иметь дело в каждом высказывании, в каждый момент их языковой деятельности. Утончение модели путем введения ряда промежуточных состояний — различных “степеней правильности”[191] — положения не спасает, так как никакой набор фиксированных состояний неспособен передать, даже в моделирующем приближении, гибкость и подвижность фокусирующей реакции говорящего, мгновенно адаптирующейся к изменениям фактуры языкового материала и условий обращения с ним. Всякая попытка сформулировать критерий “правильности” в виде постоянных, стабильно действующих правил и признаков наталкивается на проблему ускользающей переменности условий, в которых такой критерий приходится применять. В конечном счете оказывается, что нет такого, на первый взгляд заведомо “неправильного” выражения, которое не стало бы естественным и приемлемым, и нет такого “правильного” выражения, которое не оказалось бы странным и неприемлемым при определенных условиях.[192]

Однако феномен фокусирования высказывания в коммуникативном пространстве отличается от понятия правильности не только степенью разнообразия и гибкости, но прежде всего в качественном отношении. Понятие “грамматичности” имеет эксклюзивный, антагонистический характер: сущность его состоит в том, что целый ряд эмпирически наличных языковых феноменов получает чисто негативное определение и исключается из рассмотрения в качестве неграмматичных. В отличие от этого, процесс коммуникативного фокусирования имеет позитивный и инклюзивный характер. Мысленное помещение данного высказывания в подходящую для него коммуникативную среду позволяет оценить в содержательных терминах то впечатление, которое способен вызвать данный языковой артефакт в данных коммуникативных обстоятельствах, а не служит инструментом селекции и браковки продуктов, производимых воображаемой языковой машиной. В рамках такого процесса никакое высказывание не может оказаться абсолютно “неправильным”, то есть не имеющим какого-либо места в языковой деятельности, — так же как никакое высказывание не может оказаться абсолютно “правильным”, то есть имеющим в этой деятельности безусловное и безотносительное место.

В отличие от модели языка как производственной деятельности, непременным условием которой является отторжение дефектных продуктов, языковое существование не может произвести ничего такого, что не вызвало бы той или иной реакции говорящего субъекта и не заняло бы того или иного места в среде его языкового опыта. Мы так же не вольны полностью и безусловно отвергнуть какой-либо языковой феномен, встретившийся в нашей языковой деятельности, как не вольны посмотреть на какое бы то ни было встретившееся нам в жизни явление как на “несуществующее”. Встретившись с языковым артефактом, мы можем оценить его как “нелепый”, “уродливый”, “беспомощный”, “идиотский”, “низкий”, “отвратительный” — любая такая оценка несет в себе позитивное содержание. Даже если какой-либо языковой артефакт выступает в нашем восприятии как “чепуха”, “бессмыслица”, “абракадабра”, в это определение неизбежно вкладывается какое-либо содержание, отражающее фокусирование его в определенном коммуникативном пространстве; мы можем усмотреть в данном языковом феномене “беспомощную бессмыслицу” (перед нами человек, слабо владеющий языком, который силится что-то выразить, но так беспомощно, что его невозможно понять), либо “глупую бессмыслицу” (человек неспособен ясно выразить свою мысль, либо сам толком не знает, что он хочет сказать), либо “смешную”, “скучную”, “отвратительную бессмыслицу”, либо “бессмыслицу, внушающую страх и благоговение” — но не “просто бессмыслицу”, то есть такую, которая для нас как бы вовсе не существует в качестве факта языкового опыта. Наконец, мы можем признать некоторое выражение “неправильным” в частном смысле, то есть отклоняющимся от ритуализованных правил языкового поведения, принятых в каких-либо специальных ситуациях и для специальных целей; но и в этом случае мы не можем ощутить какой-либо языковой феномен как “неправильный” в тотальном смысле, то есть полностью отказаться принять его в наш языковой опыт.

Конечно, понятие грамматичности имеет полный смысл при обучении языку. Когда ученик в своих языковых действиях получает результат, очевидным образом расходящийся с его намерениями, его действия могут быть квалифицированы как “неправильные” — но только для этого специфического “учебного” коммуникативного пространства. В этом случае правомерной реакцией и самого говорящего, и его партнеров (учителя или соучеников) является стремление зафиксировать и исправить допущенную ошибку. Но если тот же ученик создаст то же высказывание в рамках иного коммуникативного пространства (например, задавая вопрос на улице или в магазине) — оно приобретет иной смысл:

не просто как отклонение от каких-то правил, но как проявление “речи иностранца”. В этом случае внимание участников коммуникации будет направлено не на выявление и исправление ошибки, а на то, чтобы настроить свое языковое поведение и языковые реакции применительно к данной ситуации, в меру понимания ее и отношения к ней того или иного говорящего субъекта.

Каким бы странным, нелепым, уродливым ни казался нам данный языковой феномен — он все равно “выглядит” для нас каким-то положительным образом: именно — как нечто странное, нелепое и уродливое, и выглядит так не сам по себе, но в той среде, в которую наше представление — действующее в меру нашего понимания того, что, собственно, происходит, — его для нас поместило. Мы всегда находим некоторую среду для любого языкового опыта, какую бы отрицательную оценку сам этот опыт у нас ни вызывал: сама такая отрицательная оценка оказывается возможной лишь тогда, когда мы “увидели” данный языковой феномен в определенной мысленной среде, увидели во всей его, как нам представляется, неуместности и нелепости.

Если для лингвистики XX столетия характерна установка на “правильные” языковые построения, в которых соблюдены общеобязательные требования языкового кода, то эстетические теории этой эпохи, напротив, склонны придавать исключительно большое значение “отрицательным” приемам, действие которых состоит в нарушении сложившегося в читательском сознании “кода” эстетического поведения. В сущности, эти две крайности сходятся; категорическое противопоставление положительного и отрицательного состояния, соблюдения “общественного договора” и его преднамеренного нарушения типично для авангардистского мышления, с его склонностью к поляризациям и бинарной диалектике.[193] Если, однако, исходить из того, что решающую роль и в художественно-языковом, и вообще во всяком языковом мышлении играют конкретные представления, прототипы, аналогии, а не логические операции отождествления и противопоставления абстрактных типов и правил, возможность чисто “отрицательного” смыслообразуюшего приема оказывается сомнительной.

Читатель начала 1910-х годов, открывший экстравагантно оформленную книжку под заглавием Пощечина общественному вкусу и прочитавший:

Бобэоби пелись губы,

Вээоми пелись взоры,

Пиээо пелись брови,

Лиэээи пелся облик,[194] —

воспринимал этот свой опыт, конечно, как драматический слом привычных представлений о возможностях языкового выражения. Но вместе с тем, наш читатель не мог не видеть встающее за этим текстом положительное коммуникативное содержание — образ авангардного поэта, с такими характерными его чертами, как сочетание эзотеричности и примитива, изысканности и преднамеренного “варваризма”, вызывающего самоутверждения и инфантильности.

Самосознание авангарда, послужившее источником формальной и структуральной поэтики, понимало “новое” отрицательно, как результат сознательного нарушения сложившихся стереотипов и правил; негодование косной массы было этому самосознанию так же необходимо, как восторг адептов нового, поскольку оно служило живым свидетельством нарушения рутины, а значит, смысловой наполненности авангардного творчества. Однако само возмущение “косной публики” было, в сущности, запрограммировано и входило в эстетику авангардного действа не как его отрицание, но в качестве положительного компонента, имеющего свою функцию; “косная публика” возмущалась не потому, что ей преподнесли нечто совершенно ею не ожидавшееся, а напротив, как раз потому, что ожидалось, что ей преподнесут нечто, на что с ее стороны уместной окажется реакция недоумения и возмущения.[195] Точно так же и языковая мысль никогда не удовлетворяется чисто отрицательным заключением, что предложенный объект “непохож” на нечто ожидавшееся, что он “нарушает” ожидания и конвенции. Сам эффект непохожести всегда оказывается похож на что-то, нарушение ожидания неотделимо от ожидания нарушения.

Многих, по-видимому, интересовал в детстве вопрос: можно ли выключить сознание хотя бы на мгновение, так чтобы совсем “ни о чем не думать” (кажется, об этой игре упоминается у Толстого в “Детстве”)? Закрываешь глаза, пытаешься отключиться от любых мыслей, воспоминаний, ощущений — и убеждаешься в невозможности этого: само усилие “ни о чем не думать” уже представляет собой акт мысли. Наши отношения с языком напоминают мне эту детскую игру. Нет такого языкового впечатления, которое не имело бы для нас “совсем никакого” значения, либо имело чисто отрицательное значение, в качестве отклонения от чего-то нами ожидавшегося и нам известного.

Знаменитый пример Н. Чомского — “Colorless green ideas sleep furiously” — призван был, по мысли автора, проиллюстрировать возможность полностью неприемлемого высказывания, в котором были бы соблюдены все синтаксические правила, но нарушены правила семантической сочетаемости; тем самым доказывалось, что семантическая структура высказывания строится таким же закономерным образом, на основании определенных правил, как и его синтаксическая структура. Однако спонтанные реакции говорящих на этот, ставший хрестоматийным пример показали, что он способен занять свое место в их языковом мире; некоторые находили высказывание про бесцветные зеленые идеи похожим на детскую считалку или загадку, другие — на “современную поэзию”.[196] Для меня лично эта фраза вписывается самым естественным и понятным образом в жанровое пространство лингвофилософского рассуждения о языковой семантике — от Карнапа, Куайна, Остинадо Катца, Лакова и, конечно, того же Чомского, — для которого создание преднамеренно парадоксальных языковых “монстров” является типичным эвристическим приемом. К этому мысленному ландшафту примешивается, естественно сливаясь с ним, отпечаток “шестидесятнического” дискурса, с типичным для него поведенческим и языковым маньеризмом, сочетающим в себе “антиэстетическую” бесцеремонность в обращении с любым предметом и комическую замысловатость: ср. не менее загадочное заглавие книги К. Киси (Ken Kesey) “One flew over the cuccoo's nest” (перифразирующее стих из детской считалки) или книги Т. Вулфа, главным героем которой является сам Киси, — “Electric cool-aid acid test”. Во всех подобных случаях говорящие, в меру своего разумения, находят (вольно или невольно) какую-то мысленную среду для предложенного языкового феномена, которая и позволяет ему стать объектом интерпретирующей мысли.

Динамический характер коммуникативного пространства, вырастающего вокруг языкового артефакта, способность его мгновенно изменять свои очертания и окрашенность в процессе развертывания языкового действия определяет собой подвижность и относительность всякой оценки высказывания, связанной с фокусированием его в этом пространстве. Разделение высказываний на правильные и неправильные на основании их отношения к определенным кодифицирующим правилам постоянно: “неграмматичное” предложение всегда останется таковым, то есть всегда будет являть собой нарушение определенного кодифицированного запрета. Но фокусирование высказывания никогда не стоит на месте, поскольку оно вбирает в себя любое изменение условий — от изменения самого контекста, предметного содержания, тона коммуникации до изменений в состоянии говорящего субъекта. Повторная реакция на то же высказывание попросту не может в точности равняться предыдущей — уже хотя бы в силу того, что в ней отпечатывается память о предыдущем восприятии данного языкового феномена и о многих сопутствовавших этому, прямо или косвенно с этим связанных обстоятельствах.

Знаменитая фраза из Берлинской речи президента Кеннеди — Ich bin ein Berliner! — может служить примером и того, как возникает фокусирование высказывания в качестве продукта конкретных условий, определяющих для говорящих облик данного языкового феномена, и того, как этот процесс развивается в дальнейшем в силу включенности его в конгломерат языковой памяти. Высказывание Кеннеди можно было бы квалифицировать как грамматически (или семантически? или стилистически?) неправильное, или по крайней мере не совсем правильное. Стационарный коммуникативный фрагмент для этого случая должен был бы быть: Ich bin Berliner! Добавление артикля не вовсе невозможно, но придает высказыванию немножко неуклюжую эмфатичность и вместе с тем разговорность: как будто можно ожидать продолжения типа 'Я ведь вот и берлинец, но ...',[197] В то же время вшивание в высказывание фрагмента 'ein Berliner' вызывает опасность “побочного эффекта”, на который говорящий явно не рассчитывал. Дело в том, что выражение 'ein Berliner' широко употребляется по отношению к особому типу бублика (“берлинеру”), часто продающемуся на берлинских улицах; языковая память с легкостью подсказывает выражения типа Ich mochte gem ein Berliner; Ein Berliner, bitte! Эта неожиданная контаминация двух столь резко различных языковых “монад” могла бы в иных условиях создать гротескный образ: американский президент в патетически приподнятом тоне провозглашает, что он — бублик. Однако историческая значимость ситуации перекрывает для аудитории неуклюжесть высказывания и его потенциально комический смысл. Фраза президента приобретает афористический вес, и после бесчисленных цитатных повторений прочно входит в фонд коллективной языковой памяти. В этом качестве и в этой перспективе она становится фактом языка; сама “неловкость” ее эмфатичности, выдающая ее иностранное происхождение, становится значимой, представая как воплощение международной солидарности.

Когда в 1992 году в Германии поднялась волна насильственных акций против иностранцев, общество ответило демонстрациями солидарности с жертвами. Один из митингов солидарности был организован деятелями культуры в Берлине; он проходил под лозунгом: Ich bin ein Auslander! Участники (немецкие писатели, артисты, ученые) выразили свои чувства в формуле, звучащей “по-иностранному”. Это, однако, была не просто “неправильность”, хотя бы и преднамеренная; ее смысл определялся реминисцентной связью с Берлинской речью Кеннеди. В этом коммуникативном пространстве лозунг Ich bin ein Auslander! (вместо конвенционального Ich bin Auslander) звучал отнюдь не как языковая ошибка, пародирующая полуправильную речь иностранца. Весь ее смысловой и стилевой строй, вся ее неуклюже эмфатичная фактура как будто переносила слушателей в хорошо им знакомую духовную среду — целый смысловой и эмоциональный мир, выросший в коллективной памяти из речи Кеннеди за 30 лет со времени ее произнесения.

Представление о феномене владения языком как об инструменте, позволяющем говорящему создавать и принимать “правильные” высказывания и отвергать “неправильные”, воплощает в себе утопическое стремление к идеальному порядку и иерархии, игравшее огромную роль в духовной жизни первой половины XX столетия. Цена, которую приходится платить за достижение — хотя бы воображаемое — такого порядка, состоит в том, что в нем не находится места всему тому, что не помещается на единой упорядочивающей шкале правил и оценок. Сохранение принципа системности, хотя бы в самой толерантной и гибкой форме, допускающей — в качестве запрограммированных степеней свободы — отклонения и нарушения, требует ликвидации всего того, что в построенный порядок никак не вписывается (не вписывается даже в качестве “отклонения”), — то есть всего того, что размывает и делает излишней самую идею системы. Я имею в виду, конечно, духовную “ликвидацию”, при которой некоторый феномен как бы перестает для нас существовать, становится невидимым для нашего духовного зрения. Бесконечная пестрота окружающих нас и самими нами создаваемых языковых артефактов и текучая подвижность впечатлений, которые они оставляют в нашем духовном мире, является одним из таких феноменов, осознание которого подрывает иерархию правильного-неправильного, разумного-неразумного, ценного-неценного, предсказуемого-неожиданного языкового поведения.

Глава 12. Неисчерпаемость памяти и текстуальный герметизм: два полюса языкового творчества.[198]

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования.

На сайте allrefs.net читайте: "Язык, память, образ. Лингвистика языкового существования."

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: К вопросу о языковой “правильности“.

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Язык как среда.
Сатир, покинув бронзовый ручей, Сжимает канделябр на шесть свечей Как вещь, принадлежащую ему. Но, как сурово утверждает опись, Он сам принадлежит ему — увы,

Методологическая дилемма: между конструкцией и деконструкцией.
Р о l о n i u s. Though this be madness, yet there is method in't. Shakespeare, “Hamlet”, 11:2 Отношение к языку как “деятельности”, сущность которой не тождественна ее объективир

Интуитивная деятельность и ее рациональное осмысление.
F. P. Ramsey hat einmal im Gesprach mit mir betont, die Lo-gik sei eine “normative Wissenschaft”. Genau welche Idee ihm dabei vorschwebe, weiS ich nicht; sie war aber zweifellos eng verwandt mit de

Однократное производство или многократное употребление? Две стратегии обращения с языковым материалом.
Die Muskelleistung eines Burgers, der ruhig einen Tag lang seines Weg geht, ist bedeutend grofier als die eines Athleten, der einmal im Tag ein ungeheuriges Gewicht stemmt.... und also setzen wohl

О роли “нерегулярности” в сушествовании языка.
Die Grammatik miBfiel mir. weil ich sie nurals ein willkiirliches Gesetz ansah; die Regein schi-enen mir lacherlich, weil sie durch so viele Ausnahmen aufgehoben wurden, die ich alle wieder besonde

Глава 2. Еще раз о “детской речи” и “звуковых законах”: фонемная структура и звуковой образ слова.
Sancho said to his master, “I have now reluced my wife to let me go with you whithersoever you please”. “Reduced you would say, Sancho”, quoth Don Quixote, “I have bid you more than once, if I have

Глава 4. Мнемоническая среда языкового существования.
Взгляни на эти равнины, и пещеры, и впадины памяти, бесчисленные и бесчисленно наполненные бесчисленными родами предметов — образами, как будто совсем телесными: живыми изображениями, как в живопис

Коммуникативный фрагмент — первичная единица владения языком.
Ты хоть бы форточку открыл. Еще разок — и по домам. Жратва там, правда, будь здоров. Сил больше нету никаких! Какая рифма к слову “пять”? Упрямый, как не знаю что. Шесть букв. Кончается на“п”. Ну в

Свойства коммуникативного фрагмента как “монады” языкового опыта.
1) Первой, наиболее очевидной конститутивной чертой коммуникативного фрагмента следует признать его непосредственную заданность в памяти говорящих. КФ составляют тот первичный материал, в котором г

Глава 6. Ассоциативная пластичность коммуникативных фрагментов как основа их употребления в речи.
Wenn es Wirklichkeitssinn gibt, muB es auch Moglichkeitssinn geben.... Werihnbesitzt, sagtbeispielsweise nicht: Hieristdies oder das geschehen, wird geschehen, muB geschehen; sondem er erfindet: Hi

Типичные приемы создания швов в речевой деятельности.
Чтобы дать некоторое представление о проблемах, возникающих в процессе компоновки высказываний, и типичных приемах их разрешения, обратимся к несколько более сложному примеру по сравнению с теми, с

Глава 8. Коммуникативный контур высказывания (KB).
Beethoven, Quartette op. 135, Pi. 4: “Der schwer gefass

К вопросу о природе грамматической категории.
Так на холсте каких-то соответствии Вне протяжения жило Лицо. Хлебников, “Бобэоби пелись губы” Описывая, как говорящий субъект извлекает из запасов памяти потребный ему я

Функция и значение грамматической формы: употребление кратких и полных форм прилагательного в современном русском языке.
Возможность альтернативного употребления краткой и полной формы прилагательного (в дальнейшем — Sh и L) в роли именного предиката и связанные с этой возможностью формальные, смысловые и стилистичес

Метафизика языкового существования: понятие категориального модуса высказывания.
Опыт работы с целым рядом явлений грамматического строя русского языка (таких, как вид, время, число, лицо, порядок слов) все более убеждает меня в том, что, для того чтобы иметь возможность говори

Языковой материал и его образное восприятие.
Н a m I e t. Do you see yonder cloud that's almost in shape of a camel? P о l о n i u s. By th'mass, and 'tis like a camel indeed Hamlet. Methinks it is like a weasel. P о l о n i

Роль образных откликов в языковой деятельности.
Wort und Bild sind К.оп-elate, die sich immerfort suchen.... So vonjeher, was dem Ohr nach innen gesagt odergesungen war, sollte dem Auge gleich-falls entgegenkommen. Goethe, “Maximen und

Соотношение языковой формы и языкового мышления: к постановке проблемы.
Итак, языковой образ занимает посредствующее положение между языковым сообщением, создаваемым из различных частиц языковой формы, с одной стороны, и мыслью, воплощаемой в этом сообщении, — с другой

Коммуникативное пространство.
Чем нынче явится? Мельмотом, Космополитом, патриотом, Гарольдом, квакером, ханжой, Иль маской щегольнет иной, Иль просто будет добрый малый, Как вы да я, как целый свет? Пушкин, “Евгений О

Презумпция текстуальности и процесс смысловой индукции.
Wir bauen Bilder vor dir aufwie Wande; so daS schon tausend Mauem um dich stehn. Denn dich verhullen unsre frommen Hande, sooft dich unsre Herzen offen sehn. Rilke, ”Das Stunden-Buch. Von

Роль “мотива” в создании смысла. Мотивный анализ смысловой плазмы.
По сути дела, куст похож на всё. Бродский, “Исаак и Авраам” Принцип смысловой индукции характеризует смысл всякого языкового сообщения как феномен, каждый раз создаваемый говорящи

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги