рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Том 7. Античный роман

Том 7. Античный роман - раздел Литература, Библиотека Всемирной Литературы. Серия Первая....

Библиотека всемирной литературы. Серия первая.

Том 7. Античный роман

 

 

Библиотека всемирной литературы. Серия первая.

Том 7. Античный роман

 

Об античном романе

Знакомясь с античным романом, читатель знакомится с первыми шагами того жанра, который, начиная с XIX столетия, занимает главенствующее положение в… Роман древних греков и римлян во многом обусловил возникновение и развитие… Начало плутовскому роману положили романы Петрония и Апулея (за их спиной стоял, правда, греческий роман); из…

Левкиппа и Клитофонт.

Ахилл Татий

Перевод с древнегреческого В. Чемберджи

 

Книга первая

 

 

I

На Ассирийском море стоит город Сидон. Он приходится матерью финикийскому народу – отцу фиванцев. Просторная двойная гавань залива постепенно смыкает морскую ширь. С правой стороны воды залива глубже вдаются в сушу, заполняя второе прорытое ими устье, и у гавани образуется другая гавань, тихая, укрытая от ветров. Торговые суда уходят зимовать в эту гавань, в то время как летом они стоят в самом заливе.

Я оказался в Сидоне, спасшись от сильного ненастья, и поспешил принести благодарственную жертву богине, которую жители города называют Астартой. Затем я отправился бродить по городу, рассматривал жертвенные приношения и остановился перед картиной, изображавшей море и землю. Я узнал Финикийское море, Сидонскую землю и Европу. На лугу кружился хоровод девушек. В морских волнах несся бык, на спине у него сидела прекрасная девушка, они плыли по направлению к Криту.

Цветы в несметном множестве покрывали луг, деревья и кусты росли в столь близком соседстве, что касались друг друга листьями, сплетались ветвями кроны, образуя над цветами непроницаемую крышу. Художник нарисовал и тень, которую отбрасывали деревья, – солнечные лучи едва-едва пробивались сквозь густую сень листвы. Луг был обнесен оградой и покоился внутри нее в лиственном венце. Нарциссы, розы, мирты росли на грядках, разбитых в тенистых кущах. В самой середине луга бил из глубины земли родник, влагой своей освежавший цветы и кусты. Мастер изобразил и землекопа, с киркой в руках склонившегося над ручьем и расчищающего воде русло. На краю луга, у самого моря стояли девушки. Одновременно восторг и ужас являли собой они. Венки обрамляли чело каждой, волосы разметались по плечам. Хитон, подтянутый поясом до колен, открывал ноги, не обутые в сандалии. Бледные, искаженные лица, устремленные к морю глаза, чуть прикрытые уста, казалось, готовые испустить вопль ужаса, руки, простертые к быку. Они вошли в море, ступни их в волнах, кажется, что им хотелось бы за быком побежать, но страх не позволяет глубже в море зайти. Морская вода переливается двумя оттенками, у берега она отливает пурпуром, вдали – переходящим в синь. Мастер изобразил и пену морскую, и скалы, и волны. Скалы возвышались над землей, убеленные пеной воля, вздымающихся и разбивающихся об их подножия. Несся среди морской пучины бык, – согнув ноги, он оседлал вздыбленный вал. На спине его сидела девушка, ноги ее свешивались с пра вой стороны. Бык послушно следовал за рукой, которая направляла его. Хитон закрывал грудь девушки, а нижняя часть ее тела была скрыта складками плаща. Тело ее просвечивало сквозь белый хитон и пурпурный плащ. Глубоко посажен пупок в напряженных мышцах ее живота, тонкий стан округлялся ниже талии, едва угадывались сквозь ткань соски грудей. Пояс, стягивающий хитон, касался и сосков ее, так что хитон обратился как бы в зеркальное отражение ее тела. Одну руку она протягивала к рогам быка, другую к его хвосту. Обеими руками она держала развевающееся над головой покрывало, ниспадающее вдоль спины. Ткань, наполненная воздухом, выгибалась и растягивалась – так художник изобразил ветер. Девушка плыла на быке подобно тому, как плывут на корабле, и покрывало служило ей парусом. Плясали вокруг быка дельфины, играли в волнах Эроты, они были нарисованы, словно живые, в движении. Эрот увлекал за собой быка. Малое дитя, осененный крылом Эрот, с колчаном за спиной и факелом в руке, улыбаясь, обратил свое личико к Зевсу, как бы насмехаясь над тем, что из-за него Зевсу пришлось стать быком.

 

II

 

Все нравилось мне в этой картине, но, тонкий знаток любви, я не мог оторвать взора от Эрота, увлекающего за собой быка.

– Чтобы такому младенцу,- воскликнул я,- равно повиновались и небо, и земля, и море!

В ответ на мои слова юноша, который стоял рядом со мной перед картиной, возразил:

– Я претерпел столько горестей от любви, что очень хорошо это знаю.

– Что же ты претерпел, мой дорогой? – спросил я его. – Ведь, судя по твоей наружности, ты не далек от постижения таинств этого бога.

– Ты вызываешь своим вопросом целый сонм рассказов, похожих на сказки.

– Не медли же, мой дорогой, – ради Зевса и самого Эрота поведай мне обо всем, особенно если приключения твои похожи на сказки.

С этими словами я беру его за правую руку и веду в ближнюю рощу под густую сень могучих платанов; прозрачный ручей струит здесь студеную воду, какая бывает только от растаявшего зимой снега. Мы садимся с ним рядом на низенькую скамеечку, и я говорю:

– Вот теперь я готов слушать твой рассказ; восхитительно это место и достойно сказок о любви.

 

 

III

И он начал свой рассказ так:

– Я родился в Тире, в Финикии, зовут меня Клитофонт, отца Гиппий, его брата Сострат, но они не родные братья, – у них один отец, матери же разные: у отца тириянка, а у Сострата византиянка. Сострат живет в Византии: в наследство от матери ему досталось большое состояние; мой же отец в Тире. Своей матери я не знал, потому что она умерла, когда я был еще младенцем. Отец женил-ся во второй раз, и от этого брака родилась моя сестра Каллигона. Отец хотел поженить нас, но Мойры, более могущественные, чем люди, предназначили мне в супруги другую.

Божество любит являться нам ночью и приоткрывать завесу над нашим будущим, не для того, однако, чтобы мы сумели уберочь себя от него (ведь людям не под силу справиться с роком), но для того, чтобы с большим смирением мы к нему отнеслись. Ведь все, что обрушивается на человека неожиданно, ошеломляет его душу своей внезапностью и погружает ее в безысходность, если же люди исподволь готовят себя к страданию, пусть еще даже не испытанному, то острота его понемногу притупляется.

Мне шел девятнадцатый год, отец готовился на следующий год поженить нас с Каллигоной, когда в игру вступила Судьба. Мне приснилось, будто я сросся с какой-то девушкой нижней частью тела до самого пупка, а выше тела наши раздваиваются, – и вдруг предстает передо мной огромная женщина, страшная, свирепая, с глазами, налитыми кровью, с искаженными лютой злобой чертами лица, со «змеями вместо волос. В правой руке у нее серп, в левой – факел, она бросается на меня, ударяет прямо в пах, где соединялись наши тела, и отсекает от меня девушку. В ужасе от этого видения я вскочил, но никому не рассказал про свой страшный сон, предвещавший мне многие беды. И вскоре происходит следующее. У отца, как я уже говорил, был брат Сострат, – так вот от него приехал какой-то человек и привез письмо из Византия, в котором было написано: «Брату Гиппию привет от Сострата. К тебе прибывают моя дочь Левкиппа и моя жена Панфия, потому что фракийцы напали на Византии. Сбереги самое дорогое, чго у меня есть, пока не кончится война»

 

IV

 

Прочитав письмо, отец вскочил, бросился к морю и немного погодя вернулся. За ним следовала целая толпа рабов и служанок, которые, по велению Сострата, сопровождали жену и дочь его. В середине шла высокая женщина, одетая очень богато. И вдруг словно молния ослепила мои глаза: слева от рре я увидел девушку, которая была похожа на Селену, – когда-то я видел ее изображенной на быке; искрометный взор, золотые кудри, непроглядно черные брови, белые щеки, розовеющие подобным пурпуру румянцем, – в такой примерно цвет женщины в Лидии окрашивают слоновую кость,- уста как бутон розы, только начинающий распускаться. В тот миг, как я увидел ее, я погиб. Ведь красота, ослепившая глаза и проникшая в душу, ранит больнее стрелы. Дорогу любовным ранам открывают наши глаза. Я почувствовал, как душу мою одновременно обуревают восторг, смятение, трепет, стыд, бесстыдство; я преклонялся перед её величием, был ошеломлен ее красой, сердце колотилось, я смотрел на нее дерзко, в то же время стыдясь, что оказался плененным ею. Я пытался оторвать от девушки взор, но глаза мои не слушались, – они тянулись к ней, прикованные цепью ее красоты, и победили.

 

 

V

Наконец гостьи вошли, и отец, отведя им покои в нашем доме, заказал обед. В урочный час мы принялись за трапезу, причем расположились за столом по двое (так нас рассадил отец): мы с ним в середине, две матери слева, а две девушки справа. Услышав от отца, что мы разместимся именно так, я чуть было не набросился на пего с поцелуями за то, что Левкиппа оказывалась у меня прямо перед глазами.

Клянусь всеми богами, я и понятия не имел о том, что я тогда ел. Словно я ел во сне, а не наяву. Опершись локтями на подушку, я не отрывал глаз от девушки, в то же время стараясь скрыть от всех, что гляжу на нее, – вот и весь мой обед. Когда трапеза кончилась, пришел мальчик, слуга отца, с настроенной кифарой. Перебирая пальцами струны кифары, он извлекал из нее звучные аккорды, а потом взял плектор, ударил им по струнам, поиграл немного и запел под музыку. В песне говорилось о том, как Аполлон упрекает Дафну за то, что она убегает от него, как он преследует ее, пытаясь настичь девушку, как Дафна превращается в лавр, и Аполлон увенчивает себя им. Пение мальчика еще больше воспламенило мою душу. Ведь рассказы о любви всегда разжигают влечение. Даже если человек стремится обуздать себя благоразумием, то чужой пример обязательно побуждает его к подражанию, особенно в том случае, когда пример этот подает некто более могущественный. Тогда робость обращается смелостью, ведь так случалось п с темп, кто более достоин уважения. И я сказал себе: "Сам Аполлон был влюблен в девушку, но, любя, не испытывал никакого стыда, напротив, он преследовал ее. А ты медлишь, робеешь и вовсе некстати стараешься образумиться, а разве ты сильнее, чем бог?"

 

VI

 

Наступил вечер, женщины первыми отправились спать, а немного спустя и мы последовали их примеру. Все, кроме меня, мерило удовольствие радостями желудка, я же насытил лишь свои глаза созерцанием девушки и уходил, переполненный одной только ею, опьянённый своей любовью. Я пришел в свою спальню, но не мог заснуть. Мы так созданы природой, что по ночам телесные и душевные наши раны болят еще сильнее, и в то время, как тело предается покою, страдания возрастают. В ночные часы сильнее болит язва, муки же от сердечных ран становятся нестерпимыми. Днём глаза и уши бывают поглощены множеством забот, которые отвлекают душу от горестей, не дают ей времени предаться им и смячают остроту переживаний. Но иссякают дневные дела, тело наступает отдых, и тут-то боль начинает бушевать с новой силой. Пробуждается все то, что доселе дремало в душе: у страдальцев – их горе, у поглощенных заботами – их думы, у людей, находящихся в опасности,- страхи, у влюбленных – пламя любви. Лишь под самое утро я ненадолго забылся сном.

Но и тогда девушка не покидала моего сердца, – все сновидения были полны Левкиппой. Я говорил с ней, играл, разделял с ней трапезу, я прикасался к ней, и радость моя превзошла ту, что я испытал днем. Я даже поцеловал ее, поцеловал по-настоящему. Поэтому, когда раб разбудил меня, я выбранил его, – ведь он прервал мой сладостный сон так не вовремя!

Поднявшись с постели, я нарочно стал прогуливаться по дому, стараясь попасться Левкиппе на глаза. Уткнувшись в книгу, я делал вид, что читаю, но, подходя к дверям ее комнаты, украдкой бросал на нее взгляды. Несколько раз я прошелся, и при каждом взгляде любовь моя разгоралась все сильнее. Наконец я удалился, и на душе у меня было тяжело. Так я сгорал в огне любви три дня.

 

 

VII

У меня был двоюродный брат, сирота, звали его Клиний. Двумя годами старше меня, – уже причастный к таинству любви, он был влюблен в одного отрока. Клиний проявлял к мальчику необычайную щедрость. Как-то он купил себе коня, и, когда мальчик похвалил покупку, Клиний немедленно отдал ему этого коня.

Я всегда подшучивал над ним, ведь он растрачивал время на то, чтобы любить, он был рабом радостей любви. Улыбаясь, Клиний покачивал головой и говорил мне:

– Подожди немножко, и сам попадешь в рабство к Эроту.

Вскоре после того, как все это со мной случилось, я побежал к Клинию, сел рядом с ним, обнял его и сказал:

– Клиний, я, кажется, наказан за свои шутки. Я тоже стал рабом.

Клиний захлопал в ладоши, засмеялся и поцеловал мое измученное любовной бессонницей лицо.

Зевсу, метателю грома, головой и очами подобный…

И такую голову, о Зевс, отсекла женщина!

Все это зло творили женщины, чья красота умеряла причиняемое ими горе. Ведь красота такова, что несет в себе самой утешение и даже в несчастье делает нас счастливыми. Если женщина, как ты говоришь, к тому же не обладает красотой, она сулит двойную беду. Нет человека, который способен вынести ее, а такой прекрасный юноша, как ты, нипочем с ней не справится. Харикл, я умоляю тебя, ради всех богов, не превращайся в раба, не губи раньше времени цветок твоей юности. Ведь, кроме всего прочего, в браке заложено еще одно зло: он иссушает силы и красоту. Молю, Харикл, не дай погубить себя. Я не должен разрешить безобразному садовнику срезать прекрасную розу.

– На то воля богов и моя,- ответил Харикл,- ведь у меня ещё есть время, до свадьбы осталось несколько дней, а бывает и так, что одна-единственная ночь поворачивает ход событий. А сейчас я пойду, потому что мне очень хочется покататься верхом. Я ведь еще не ездил на том прекрасном коне, которого ты мне подарил. Может быть, верховая езда отвлечет меня от мыслей о надвигающемся несчастье.

С этими словами Харикл ушел. Мы не знали, что больше не увидим его, потому что ему суждено было оседлать коня в первый и последний раз.

 

IX

 

Мы остались вдвоем с Клинием, и я принялся рассказывать обо всем, что со мной случилось, как я увидел Левкиппу, я страдал, как мы обедали, какова ее красота. Уже заканчисвой рассказ, я почувствовал, что легко могу стать предметом насмешек.

– Клиний, – воскликнул я, – нет у меня сил переносить эту муку. Эрот нисколько не щадит меня.

Часть текста в просканированной книге отсутствует

Не успел он сказать это, как вбегает Харикл.

– Я погиб, Клиний, – говорит он, объятый тревогой. Клиний застонал и, словно от ответа мальчика зависела его жизнь, стал просить:

– Я умру, если ты будешь молчать! Что за беда случилась с тобой? С кем надо сразиться?

– Отец, – отвечает Харикл, – задумал женить меня. При чем он прочит мне в жены уродку, таким образом суля мне двойное зло. Ведь жена – сама по себе уже зло, даже если она красива, а уродливая жена это зло вдвойне. Но отец спешит породниться с ней, чтобы таким образом получить богатство. И я, несчастный, должен жениться на ее деньгах, продают меня в рабство.

 

 

VIII

Когда Клиний услышал это, вся краска сошла с его лица. Он принялся отговаривать мальчика от вступления в брак и при этом осыпал бранью весь женский род.

– Отец понуждает тебя уже вступить в брак. В чем же ты провинился, чтобы надевать на тебя эти оковы? Разве ты не знаешь, что сказал по этому поводу Зевс?

Зло подарю я им вместо огня, и они забавляться

Будут им, сколько хотят, своим собственным горем довольны.

Такую радость приносят женщины, они по природе своей сродни Сиренам, которые убивают своей сладостной песнью. О размерах этого несчастья можно судить даже по приготовлениям к браку. Флейты воют, ворота лязгают, пылают факелы. Наблюдая всю эту суматохой скажет: «Как видно, вступление в брак – это большое несчастье, похоже, что человека отправляют на войну»

Если бы ты не был достаточно образован, ты бы мог еще не знать всех злодейств, которые совершили женщины; но ты ведь и другим можешь рассказать о тех ролях, которые они играют на сцене жизни: вспомни только ожерелье Эрифилы, пир Филомелы, клевету Сфенебеи, воровство Аэроны, убийство Прокны. Когда Агамемнон томился по красоте Хрисеиды, он нагнал на Элладу чуму, Ахиллес, томясь по красе Брисеиды, причинил

 

 

XI

– Ты даешь мне великолепные советы, Клиний,- сказал я,- и мне бы очень хотелось воспользоваться ими. Но я боюсь, как бы достигнутый успех не послужил началом больших несчастий, ввергнув меня в еще большую любовь. Ведь если это наваждение вырастет, то что же мне делать? Жениться я не могу. В жены мне предназначена другая девушка. Отец тверд в своем намерении женить меня на ней, и намерение это справедливо, потому что моя будущая жена не чужестранка, она не безобразна, отец не продает меня за богатство, как это делают с Ха-риклом, он отдает мне в жены свою дочь, и притом красавицу. О боги! Она и вправду казалась мне красавицей до тех нор, пока я не увидел Левкиппу. Теперь же я слеп к ее красоте, только Левкиппу я вижу. Я между двух огней, с одной стороны Эрот, с другой – отец. Сыновний долг вступил в борьбу с огнем любви. Как разрешить этот спор по справедливости? Кто победит: необходимость или природа? Я бы и хотел, отец, быть тебе послушным сыном, но твой противник сильнее. Он терзает меня, грожает стрелами, огнем. Если я пытаюсь ослушаться его, он сожжет меня.

 

XII

 

Так мы сидели и рассуждали. Вдруг вбегает мальчик, один Из рабов Харикла, и по лицу его видно, что он принес плохую весть. Клиний тотчас это понял: – С Хариклом стряслась беда! – вскричал он.

– Харикл мертв! – почти одновременно с Клинием воскликнул раб.

При этом известии Клиний лишился дара речи и остался недвижим, словно пораженный ударом грома. Раб же начал рассказывать:

– Он сел на твоего коня, Клиний, и поначалу конь шел медленно. Сделав два пли три круга, Харикл остановил коня, и чтобы обтереть с него пот, но не спешился, а поводья отпустив. Он обтирал пот с боков коня, как вдруг сзади послышался какой-то шум. Перепуганный конь встал на дыбы и, обезумев, пустился вскачь. Ужаленный страхом, он летел стрелой, выгнув шею, закусив удила, грива его развевалась по ветру. Ноги его словно устроили состязание между собой, – задние ускоряли бег передних, как будто стремясь обогнать их. Из-за этого конь несся неровным шагом, хребет его изгибался то вверх, то вниз, подобно кораблю во вр,емя бури, когда он то вздымается на волне, то проваливается вниз. Злополучный Харикл, попавший во власть этой бури, был выбит из седла и то оказывался у самого хвоста, то вниз головой летел к- шее коня. Не будучи в состоянии овладеть поводьями и предав себя вихрю этой скачки, он потерял всякую власть над конем и уповал лишь на волю судьбы. Конь в своем неукротимом беге вдруг свернул с дороги в лес и разбил несчастного всадника о дерево. Харикл вылетел из седла, словно его выбросила метательная машина. На лице его оставили безобразные раны все острые суки дерева. Поводья, обвившись вокруг тела, не отпускали его, но продолжали волочить Харикла по стезе смерти. Конь, вконец перепуганный падением всадника, почувствовал, что тело несчастного мешает ему продолжать бег, поэтому он стал бить Харикла копытами, пытаясь избавиться от препятствия. Так что никто не узнал Сьг Харикла по его трупу.

 

 

XIII

Убитый горем, молча выслушал Клиний этот рассказ. Придя в себя, он страшно зарыдал и бросился к телу Харикла. Я поспешил за ним, на ходу утешая его по мере своих сил.

В этот момент Харикла внесли на носилках, и нам представилось зрелище душераздирающее: весь он был сплошнои раной. Никто из присутствующих не смог сдержать слёз. Отец Харикла начал надгробный плач и горестно возопил:

– Каким ты ушел от меня, дитя мое, и каким аы верил лея! Проклятая верховая езда! Ты не умер так, как другие смертные. Твой труп выглядит непристойно. Другие мертвецы хотя бы сохраняют в своем облике что-то знакомое, краски уходят с их лиц, но черты остаются неизменными, и, глядя на них, убитые горем близкие могут утешаться, успокаивая себя тем, что смотрят на спящего. Смерть отнимает у человеке душу но оставляет ему тело. У тебя же судьба отняла все, ты погиб как бы дважды, и телом и душой. Можно сказать даже, что умерла и тень твоя. Унеслась твоя душа, но и тела я не могу найти. Ко гда же ты, дитя мое, вступишь в брак? Когда же я совершу жертвоприношения в честь твоей свадьбы? О наездник и жених Жених несостоявшийся, и всадник неудачливый! Могила – твоя брачний покой, смерть – твой брак.

Часть текста в просканированной книге отсутствует

 

XVII

 

Сатир с полуслова понял мой замысел и, чтобы дать мне возможность продолжить разговор на эту тему, воскликнул:

– Неужели же Эрот обладает такой силой, что его огонь сжигает даже птиц?

– Не только птиц,- в этом я не нахожу ничего удивительного, потому что он ведь и сам крылат, – ответил я.- Но ему подвластны и змеи, и растения, и, мне кажется, даже камни. Например, магнесниская руда влюблена в железо,- как только она его увидит, она его касается, влечет его к себе, словно у неё есть огонь любви. Разве нельзя сравнить это с поцелуем?

А что рассказывают ученики мудрецов о растениях? Я бы не поверил им, если бы того же не говорили и дети земледельцев. Оказывается, что растения тоже влюбляются друг в друга, причем особенно страдают от любви финиковые пальмы. Среди них есть деревья мужского и женского пола. Бывает так, что они влюбляются друг в друга, и если пальму-женщину сажают далеко от того места, где растет ее возлюбленный, она начинает увядать. Но земледелец понимает причину печали растения, он выходит на такое место, откуда можно обозреть пальму со всех сторон, и смотрит, в какую сторону она склонилась. А пальма

склоняется сторону возлюбленной. Выяснив направление, земледелец вылечивает болезнь дерева. Он срезает побег пальмы-женщины и прививает его к сердцу любимого. Так земледелец исцеляет душу дерева, н тогда умирающее тело начинает воскресать, наливается жизненными соками и опять оживает, – такова радость соединения с возлюбленной. Это брак растений.

 

 

XVIII

Бывает, что воды сливаются в браке при посредстве моря, Элидский поток, например, влюблен в Сицилийский источник Среди морской пучины мчится этот поток, словно но равнине, И море не заливает ею своей соленой волной, но разверзает пучину, чтобы освободить ему путь, так чго рассеянна ею становится руслом для одержимого любовью потока. Море сочетает браком и Алфея, провожая его к Аретузе. По время Олимпийских празднеств к потоку собираются люди и бросают в него разные подарки, он же стремительно несется с ними прямо к своей возлюбленной и спешит передать ей свадебные дары.

Другого рода таинства любви происходят у пресмыкающихся, причем вступают в брак не только однородные из них, но и принадлежащие к разным видам. Гадюку влечет к себе мурена, хотя гадюка живет на земле, а мурена – морская змея? причем она змея по виду, а используется в пищу как рыба. Когда приходит пора им вступить в брак, гадюка выходит на берег моря и свистит в сторону моря, подавая таким образом знак мурене, а мурена понимает этот условный знак и выплывает из волн морских. Но мурена не идет сразу к своему жениху, потому что знает, – в зубах его смертельный яд, она вылезает на какую-нибудь скалу среди морских волн и там сидит в ожидании того, когда ее жених освободит от яда свою пасть. Так они стоят друг против друга, она на скале, а он на берегу, и смотрят одни на другого. Когда же влюбленный избавится от того, чего страшится его невеста, и она убедится, что смерть уже покинула уста ее возлюбленного и исторгнута на землю, мурена спускается со скалы в море, плывет к берегу, выбирается из воды и обвивается вокруг возлюбленного, не страшась более его поцелуев.

 

XIX

 

Рассуждая обо всем этом, я все время посматривал на девушку, стараясь понять, как она относится к моим россказням на любовные темы. И мне показалось, что она внимала мне не без удовольствия.

И блеск павлиньих перьев, казалось мне, не мог сравниться со сверкающей красотой Левкиппы. Прелесть ее тела превосходила великолепие луговых цветов. Лицо ее было цвета нарциссов, розы цвели на ее ланитах, фиалковым цветом мерцали ее глаза, а кудри вились пышнее, чем плющ. Все цветы цвели на луге ее лица.

Немного погодя Левккиппа ушла,- наступил час, когда она играла на кифаре. Мне же казалось, что она все еще здесь, по тому что, уходя, она оставила свой образ в моих глазах.

Мы же с Сатиром принялись хвалить самих себя, я – за свои рассказы, а он за то, что дал мне повод их рассказывать.

Левкиппа и Клитофонт. Книга вторая

 

 

I

Продолжая хвалить самих себя, мы пошли в комнату Левкиппы для того, дескать, чтобы послушать ее игру на кифаре,- на самом же деле я просто не мог совладать со своим желанием постоянно видеть девушку. Сначала она спела из Гомера про битву льва с вепрем, потом сладкозвучную песню Музы. Если, отбросив всякие рулады и гармонические ухищрения, передать содержание этой песни прозой, то вот о чем в ней говорилось: «Если бы Зевс пожелал избрать царицу цветов, то царила бы над цветами роза. Роза – украшение земли, краса растений, сокровище среди цветов, румянец лугов, молния красоты. Веющая Эротом, благоухающая лепестками, улыбающаяся Зефиру трепетными листами, она радушно встречает Афродиту». Так пела Левкиппа, мне же казалось, что ее уста подобны розе, словно кто-то придал чашечке цветка очертания губ.

 

 

II

Едва Левкиппа перестала играть на кифаре, наступил час обеда. В это время в Тире происходили празднества в честь покровителя виноградных лоз Диониса. Тирийцы считают Диониса своим богом, ведь именно в Тире сложили миф о Кадме. 15 нем рассказывается о том, как возник этот праздник. Когда-то люди не знали, что такое вино, ни темное душистое, ни собранное с лоз Библоса, ни маронское из Фракии, ни хиосское, ни икарское островное; все эти вина переселились в разные края из Тира, где выросла та виноградная лоза, что явилась им всем матерью. Говорят, что некогда жил один гостеприимный пастух, которого афиняне называют Икарием, о нем и сложили миф, подобный существующему в Аттике. К этому пастуху пришел как-то Дионис, и пастух радушно предложил ему нехитрое yгoщение, что дает земля и упряжка волов, а напиток у людей и у волов был тогда один и тот же,- вина-то еще не знали. Дионг похвалил пастуха за гостеприимство и в знак своего расположения поднес ему чашу, полную вина. Пастух осушил чашу обезумел от восторга и говорит богу:

– Откуда у тебя, чужестранец, эта пурпурная влага? Эта сладкая вода цвета крови? По земле она не течет, – обыкновенная вода, разливаясь в груди, не дает такого наслаждения. Твоя же влага не только услаждает вкус, но и обоняние радует. Если коснуться ее, она холодна, но, попадая в желудок, она разжигает там огонь радости.

И Дионис ответил:

– Это влага винограда, его кровь.

Потом он подвел пастуха к виноградной лозе, взял гроздь, выжал из нее сок и, указав на лозу, сказал пастуху: •- Вот влага и источник ее. Так, согласно тирийскому сказанию, пришло к людям вино.

 

III

 

В честь Диониса каждый год в определенный день справляют праздник. Находясь в добром расположении духа, отец не пожалел ничего для того, чтобы устроить роскошный обед, и поставил в честь Диониса дорогую священную чашу из узорного хрусталя, соперничать с которой могла только чаша Главка Хиосского. Из нее как бы росли виноградные лозы, и свешивающиеся по бокам гроздья винограда увенчивали ее края. Виноград еще не созрел н оставался неспелым, пока чаша была пуста; когда же ее наполняли вином, виноград понемногу темнет и созревал на глазах. На лозе был вырезан Дионис, чтобы он покровительствовал взращиванию лозы.

Уже было выпито немало вина, п я смотрел на Левкиппу не отрываясь. Эрот п Дионис – жестокие божества, они приводят душу в состояние безумия н любовного исступления. Эрот жжет душу своим огнем, а Дионис подливает в этот огонь горючие вещества в виде вина, ведь вино – это пища любви. Левкиппа тоже осмелела и не таясь смотрела па меня. Так прошло десять дней. Мы лишь смотрели друг на друга и ни на что другое не решались.

 

 

IV

Я рассказал обо всем Сатиру и попросил его помочь мне. Но Сатир, по его словам, догадался о моих чувствах раньше, чем я рассказал ему о них, – он только не решался признаться мне в этом, видя, что я стараюсь скрыть случившееся. Ведь если человек любит тайком, он сочтет всякого, кто обнаружит его страсть, хулителем и возненавидит этого человека.

– Стечение обстоятельств, – сказал Сатир,- благоприятствует нам. Служанка Левкиппы Клио, на попечении которой спальня девушки, стала моей любовницей. Я исподволь подготовлю ее к тому, чтобы она стала нашей помощницей. Но пора и тебе от томных взглядов перейти к словам, которые пронзили бы ее. После этого приступай к делу. Дотронься до ее руки, сожми ей пальчик и, продолжая сжимать его, вздохни. Если она стерпит все это, и не без удовольствия, тогда уже твое дело назвать ее владычицей твоей души и поцеловать в шею.

– Клянусь Афиной,- воскликнул я, – твои наставления звучат убедительно. Но вдруг случится так, что я смалодушничаю, и робость сделает меня слабым борцом Эрота.

– Эрот, друг мой прекрасный, не выносит робости,- ответил мне Сатир. – Ты вспомни, какой у него воинственный вид: лук, колчан, стрелы, факел, – все в его облике исполнено мужества и отваги. В тебе живет такой бог, а ты робеешь и боишься чего-то! Смотри, не вздумай обмануть его ожидания! Вначале я тебе помогу. Как только будет удобно, я постараюсь увести Клио, чтобы ты смог остаться наедине с Левкиппой.

 

V

 

С этими словами Сатир ушел. Я остался один и под влиянием Сатира стал сам себя уговаривать стать посмелее. «До каких же пор, малодушный, ты будешь молчать? Можно ли быть таким робким воином столь отважного бога? Уж не ждешь ли ты, чтобы девушка подошла к тебе первой? Где твой разум, злополучный? – продолжал увещевать я себя. – Почему ты не любишь ту, которую тебе положено любить? Ведь рядом с тобой есть другая красивая девушка, – ее люби, на нее смотри, на ней женись». Мне уже казалось, что я убедил себя, когда вдруг словно из самой глубины моего сердца отозвался Эрот:

– Неужто, дерзкий, ты собираешься бороться со мной и осмеливаешься вступить со мной в бой? Осененный крыльями, я посылаю из лука разящие стрелы, я сжигаю огнем. Как же ты скроешься от меня? Если убережёшься от стрел, тебя настигнет огонь. Если благоразумием своим ты потушишь его, я настигну тебя в полете.

 

 

VI

Погруженный в раздумья, я и сам не заметил, как оказался лицом к лицу с Левкиппой, – при виде ее я сначала побледнел, а затем покраснел. Левкиппа была одна, даже Клио не сопровождала ее. И несмотря на это, я так оробел, что не нашел ничего лучшего, как сказать:

– Здравствуй, владычица.

В ответ на мои слова она улыбнулась, причтем улыбка ее сказала мне, что девушка прекрасно поняла, в каком смысле я употребил слово «владычица».

– Я твоя владычица? – удивилась она. – Не говори так.

– Да, кто-то из богов продал меня тебе, как Геракла Омфале.

– Ты говоришь о Гермесе? – смеясь, сказала она. – Ведь именно он исполнял это поручение Зевса.

– Причем тут Гермес? Зачем ты шутишь? Ты ведь прекрасно знаешь, о чем я говорю.

Слово за слово мы продолжали разговор, как вдруг на помощь мне пришло провидение.

 

 

VII

Накануне около полудня приключилось такое происшествие: Левкиппа играла на кифаре, рядом с ней сидела Клио, а я, по обыкновению, прогуливался рядом: вдруг, откуда ни возьмись, прилетела пчела и ужалила Клио в руку. Клио закричала, а Левкиппа вскочила, отложила кифару и, склонившись над ранкой, стала рассматривать ее, при этом она успокаивала Клио. Левкиппа обещала произнести два слова, которые сразу успокоят боль, – какая-то египтянка научила ее заговаривать раны от укусов пчел и ос. Одновременно Левкиппа напевала что-то, я вскоре Клио сказала, что чувствует облегчение.

Так и сегодня. Пчела или оса долго с жужжанием кружилась вокруг меня и наконец задела мою щеку. Я сделал вид, что она ужалила меня, схватился за щёку и принялся стенать и жаловаться. Левкиппа тотчас подбежала ко мне, отняла от лица мою руку и стала допытываться, куда меня ужалила оса.

– В губы,- ответил я.- Почему же ты не заговариваешь боль, милая?

Левкиппа подошла ко мне еще ближе и приложила свои рот к моему, чтобы начать ворожбу,- нашептывая что-то, она коснулась губами моих губ. И тогда я тихонько стал целовать ее, стараясь, чтобы звуки поцелуев не были слышны. Губы ее то приоткрывались, то смыкались, она что-то шептала, но, замирая на наших устах, заговор превращался в поцелуи. Я обнял ее и уже не старался скрывать, что целую ее.

– Что ты делаешь? – спросила меня Левкиппа.- Ты тоже заговариваешь ранку?

– Я целую исцелительницу,- ответил я,- за то, что она облегчила мои страдания.

Она поняла меня и улыбнулась, а я, ободренный этой улыбкой, продолжал:

– Увы, милая, я опять ранен, на этот раз еще опаснее. Рана поразила мое сердце, и оно молит тебя успокоить боль волшебным заговором. Но на твоих губах тоже пчела, мед струится с них, и ранят твои поцелуи. Я умоляю тебя, начни снова колдовство и не торопись кончить, а то снова разболится моя рана.

С этими словами я крепче обнял ее, стал целовать со всей страстью, и она была послушна мне, хотя, конечно, сопротивлялась немного.

 

VIII

 

В это время издали показалась служанка, и нам пришлось отойти друг от друга,- я с трудом оторвался от Левкиппы, а как она, не знаю. Все же мне стало легче, я преисполнился надежд, я чувствовал лежащий на моих губах поцелуй как некое тело, несущее в себе наслаждение, особенно острое, когда его испытываешь впервые. Ведь поцелуй рождает самая прекрасная часть человеческого тела: уста – это источник слов, а слова – это тень души. Слияние уст переполняет восторгом и влечет душу к поцелуям. Мое сердце не знало доселе подобного наслаждения; тогда-то я и понял, что никакую радость нельзя сравнить с поцелуем любви.

 

 

IX

Вскоре наступил час обеда, и снова вино полилось рекой. Наш виночерпий Сатир прибегнул к следующей любовной уловке: он подменил кубки – мой подал Левкиппе, а ее – мне, налил нам обоим вина, разбавил его и поставил кубки перед нами. Я следил за Левкиппой, когда она пила, чтобы прикоснуться к тому же краю кубка, которого касались ее губы, при этом я как бы целовал край кубка. Когда Левкиппа увидела это, она поняла, что я целую даже след ее губ. Сатир, наш сообщник, снова обменят кубки. И вдруг я увидел, что Левкиппа подражает мне и делает то же самое, – радости моей не было предела. Мы обменялись кубками в третий раз, потом в четвертый, и весь остальной обед провели, обмениваясь поцелуями таким образом.

 

 

X

После обеда Сатир подошел ко мне и сказал:

– Теперь наступил самый подходящий момент для того, чтобы ты действовал как подобает мужчине. Ты знаешь, что мать Левкиппы нездорова и лежит у себя в комнате; Левкиппа, прежде чем лечь спать, будет гулять без нее в сопровождении одной только Клтго; ее я беру на себя, отвлеку разговором и уведу.

Мы с Сатиром разошлись в разные стороны и стали выслеживать, он – Клио, а я – Левкиппу. Все случилось именно так, как он предсказал. Клио исчезла, а Левкиппа осталась в саду одна.

Я подождал, пока сумерки сгустились, набрался храбрости и, не мешкая, направился к девушке, как воин, предвкушающий победу и не испытывающий страха перед боем. Я был вооружен до зубов: вином, любовью, надеждой, нашим уединением. Не говоря ни слова, так, словно мы обо всем заранее договорились, я обнял девушку и стал ее целовать. Я уже готов был достойно завершить дело, как вдруг позади нас послышался какой-то шум. В испуге мы отскочили друг от друга, она бросилась бежать в свою спальню, а я – в противоположную сторону. В отчаянии от того, что такое прекрасное дело пришлось прервать, я проклинал шум. Тут я налетел на Сатира, который шел навстречу мне, и на лице его было написано удовольствие. Скорее всего, он наблюдал за нами и, спрятавшись за дерево, внимательно следил за тем, чтобы нам не помешали. Увидев, как кто-то приближается, он нарочно произвел шум, чтобы предупредить нас.

 

XI

 

Прошло несколько дней, и отец неожиданно стал готовиться к моей свадьбе, хотя до назначенного срока оставалось еще время. Причина этой поспешности крылась в сновидениях, которые не на шутку встревожили его. Ему снилось, что он уже справляет нашу свадьбу, зажег факелы, но огонь почему-то погас; подобные предзнаменования заставили его поторопиться. Он назначил свадьбу на завтра. Каллигоне купили необходимые для вступления в брак одежды: ожерелье из цветных камней, пурпурное платье, украшенное золотом в тех местах, где обыкновенные платья украшались пурпуром. Камни соревновались друг с другом в блеске своих цветов: гиацинт был словно роза среди камней, в золоте отливал багрянцем аметист. В середине же соединялись между собой три камня, заимствующие оттенки друг у друга, – у основания черный камень, затем как бы выливающийся из него блеск белизны и увенчивающий эти два цвета пурпур. Оправленный в золото, камень походил на глаз.

Платье было окрашено не простым пурпуром, по тем, который, согласно тирийскому преданию, нашла собака одного пастуха. В такой пурпур до сих пор окунают пеплос Афродиты. Ведь было время, когда людям была неизвестна красота пурпура, – маленькая витая раковина скрывала ее в своем завитке. Однажды рыбак выловил такую раковину. Сначала он подумал, что это рыбка, но, когда понял, что выловил лишь какую-то шершавую ракушку, выбранил свою добычу и выбросил ее как отбросы моря. По счастью, собака нашла ракушку и разгрызла ее, – мгновенно и зубы ее, и губы окрасились кровью цветка, вся пасть собаки обагрилась. Пастух увидел окровавленные губы собаки, решил, что она ранена, и стал смывать кровь морской водой, а она не только не смывалась, но багровела еще ярче. Когда же он дотронулся до нее рукой, тотчас и его рука заалела. И тогда пастух проник в природу раковины, – она выращивала в себе зелье красоты. Он взял клочок шерсти и опустил его в недра раковины, и снова произошло чудо, – шерсть окрасилась в алый цвет, как незадолго до того пасть собаки. Пастух понял, где поселился пурпур. Он поднял несколько камней, разбил ими стены жилища пурпура и обнаружил приют найденного им со кровища.

 

 

XII

Отец уже совершал обычные перед свадьбой жертвоприношения. Узнав об этом, я счел себя погибшим и стал всеми силами изыскивать средство, с помощью которого можно было бы отсрочить свадьбу. Пока я усиленно размышлял об этом, в мужской половине дома послышался какой-то шум. Случилось же вот что: когда отец совершал заклание и уже возложил на жертвенник животное, с неба камнем упал орел и похитил священное мясо; все пытались отогнать орла, но безуспешно, – он сумел улететь вместе с добычей. Это показалось дурным предзнаменованием, и свадьбу отложили. Отец созвал прорицателей и ясновидцев и рассказал им о знамении. Они посоветовали умилостивить Зевса Гостеприимца жертвоприношением, причем со вершить его надо было в полночь на берегу моря, так как птица полетела именно туда. Я же был несказанно рад случившемуся и расхваливал орла, – видно, по справедливости его считают царем среди птиц, – говорил я. Немного времени прошло, и сбылось то, что предвещало знамение.

 

XIII

 

В Византии жил юноша по имени Калписфен, сирота и богач, необузданный и расточительный. Он прослышал о том, что у Сострата дочь-красавица, и, хотя ни разу в жизни ее не видел, пожелал обязательно на ней жениться. Влюбился понаслышке. Своенравие разнузданных людей таково, что они могут полюбить, довольствуясь одними лишь слухами, в то время как обычно нас ввергают в любовь пораженные красотой глаза. Еще до того, как на Византии обрушилась война, он попросил Сострата отдать ему в жены Левкиппу. Сострат же чувствовал отвращение к распутной жизни Каллпсфена и отказал ему. Каллисфен разгневался и счел себя оскорбленным, потому что вообразил, что по-настоящему влюблен в девушку. Каллисфену не давал покоя сочиненный им образ девушки, он все добавлял к нему новые красоты. Затаив в сердце злобу на Сострата, он решил отомстить ему за нанесенное оскорбление и удовлетворить свою страсть. В Византии есть закон, согласно которому всякий, кто похитил девушку и успел сделать ее своей женой, карается браком с ней. Именно на него и уповал Каллисфен. Он стал выжидать удобный момент для того, чтобы воспользоваться действием этого закона.

 

 

XIV

Шла война, и девушку увезли к нам, но Каллисфен, прекрасно зная все это, не оставил своего замысла. Вскоре судьба помогла ему и вот как. Византияне получили оракул:

Город на острове есть, в честь дерева названы люди,

Остров и берег вдали связал меж собой перешеек.

Радости полный Гефест светлоокой владеет Афиной,

В городе этом почти жертвой священной Геракла.

Византийцы никак не могли разгадать смысла прорицания. Сострат же (я говорил, что он был стратегом) сказал: – Мы должны послать жертву Гераклу в Тир. Описание, данное в прорицании, полностью подходит к Тиру. Божество сказало, что люди там называются в честь дерева,- значит, этот остров принадлежит финикийцам, которые заимствовали свое название у финиковой пальмы. Спорят об этом острове земля и море. Море зовет его к себе, он я;е не обидел ни моря, ни земли. Посреди морской пучины он расположился, но и от земли не ушел окончательно – узкий перешеек, словно шея, связывает его с берегом. Основание его не лежит на дне морском, но течет под ним вода, и под перешейком образуется пролив. Так что зрелище получается необыкновенное: город в море и остров на земле. Гефест владеет там Афиной,- в этих словах заключен намек на оливу и огонь, которые у нас мирно сожительствуют. За оградой есть священное место: там простирает свои блестящие ветви оливковое дерево, а рядом с ним поднимаются языки пламени, которые лижут побеги растения, и сажа питает растение. Такова дружба огня и растения, о которой говорит оракул как о любви Гефеста к Афине.

Херефон, старший стратег, тириец со стороны отца, пришел в восторг:

– Ты замечательно истолковал прорицание, – сказал он. – Однако не одному лишь огню следует удивляться, чудеса заложены и в природе воды. Мне самому довелось наблюдать такое диво: с огнем смешаны волны Сицилийского источника, с самой поверхности воды устремляется ввысь пламя. Причем, если ты коснешься воды рукой, то она оказывается холодной как снег так что огонь не согревает воду, а вода не тушит огня – они дружны.

Иберийская река на первый взгляд ничем не отличается от любой другой реки, но на самом деле эта река обладает даром речи. Если ты хочешь услышать журчание ее слов, то подожди немного, до первого порыва ветра, и напряги слух. Если даже легкий ветерок коснется поверхности воды, то речные натеки зазвучат подобно струнам кифары под ударами плектора.

В ливийском порту есть чудо наподобие тех, что бывают на Индийской земле. Ливийские девушки посвящены в тайны воды, хранящей в себе богатство, – спрятанный в ил, укрывается там источник золота. Девушки опускают в воду багор, покрытый смолой, и отпирают речные замки. Золото попадается на багор, как рыба на крючок. Смола становится приманкой для добычи; стоит частицам золота коснуться смолы, как она тотчас увлекает их за собой на берег, – так из Ливийской реки вылавливают золото.

 

XV

 

Рассказав обо всем этом, Херефон, с одобрения всех жителей города, отправил в Тир жертву. Не теряя времени, Каллисфен добился того, что был назначен одним из теоров. Вскоре они прибыли в Тир, и Каллисфен, разузнав, где находится дом моего отца, с нетерпением стал поджидать женщин. Они вышли из дома посмотреть на жертвоприношение – в действительности роскошное. Византияне не пожалели благовоний для воскурения, послали и множество цветов. Шафран, кассия, ладан благоухали, сверкали нарциссы, розы, мирты. Дыхание цветов, смешиваясь с благоухающими курениями, возносило в воздух тонкий и сильный аромат, веял ветер радости. Византине прислали для жертвоприношения много разных животных, среди которых выделялись нильские быки. Египетский бык прославился не только своей величиной, но и окраской. Он обыкновенно очень велик, с массивной шеей, плоской спиной и мощным живот-ом; рога у египетского быка не простые, как у сицилийского, и не безобразные, как у кипрского. Круто поднимаясь пад лбом, они постепенно загибаются с обеих сторон, причем концы их находятся на том же расстоянии друг от друга, что и основания. По форме они походят на полную луну. Окраска его как раз та, за которую Гомер хвалил коней фракийского царя. Бык этот шествует с гордо поднятой головой, всем своим видом показывая, что не зря его называют царем среди быков. Если миф о Европе – правда, то нет сомнений в том, что Зевс обратился именно в египетского быка.

 

 

XVI

Случилось так, что моя мать была в это время нездорова. Левкиппа тоже притворилась больной и не вышла из дома, так как мы условились встретиться с ней, как только все уйдут. Из-за этого стечения обстоятельств мать Левкиппы вышла иэ дома с моей сестрой, а не с Левкиппой. Каллисфен, как я уже говорил, ни разу не видел Левкиппу и, конечно, принял мою сестру за нее, тем более что мать Левкиппы он знал в лицо. Он не стал ничего расспрашивать, но, плененный видом Каллигоны, подозвал к себе самого преданного из своих рабов, показал ему девушку, посвятил его в свои планы и велел набрать шайку разбойников, с помощью которых предстояло похитить ее. Через несколько дней как раз должен был состояться большой праздник, во время которого все девушки выходят к морю. Объяснив все это рабу, Каллисфен быстро справился с данным ему поручением и ушел.

 

XVII

 

Еще в Византии Каллисфен снарядил собственный корабль и привел его в Тир на случаи, если его предприятие увенчается успехом. Другие теоры уже отплыли, а Каллисфен тоже немного отошел на своем корабле от берега; он сделал это для того, чтобы все думали, будто он последовал за своими согражданами, и не застали его на месте преступления во время похищения девушки, если судно его будет находиться рядом с Тиром. Он приплыл в тириискую деревню Сарапту, которая располагалась на берегу моря, там он достал лодку и передал ее Зенону,- так звали раба, которому он доверил свои планы,- чтобы тот организовал похищение. Зенон, силач и пират по натуре, быстро разыскал разбойников в самой деревне и тотчас отплыл с ними в Тир. Неподалеку от Тира есть маленькая гавань и островок (тириицы называют его могилой Родопиды),- в эгои гавани и укрылась лодка.

 

 

XVIII

Еще до того как наступил праздник, которою поджидал Каллисфен, случилось происшествие с орлом и прорицанием, о котором я уже рассказывал. На следующий день ночью мы должны были отправиться к морю, чтобы принести жертву богу.

Наши приготовления не укрылись от Зенона. Когда в поздний час мы вышли из дома, он последовал за нами. Только мы ступили на берег, как Зенон подал условный знак, лодка немедленно подплыла к нам, и мы увидели в пей десять юношей. Оказалось, что еще до того, как мы пришли к морю, Зенон устроил там засаду из восьми юношей, одетых в женскую одежду, сбривших бороду, с мечами за пазухой. Они тоже якобы приносили жертву, таким образом скрывая от нас свои истинные намерения. Мы приняли их за женщин. Едва мы начали разжигать костер, как с громкими криками они выскочили из засады и потушили наши факелы. Мы все бросились наутек, а они, обнажив мечи, схватили мою сестру, посадили ее в лодку, тотчас уселись туда сами и исчезли быстрее птиц. Некоторые из нас убежали так быстро, что ничего не видели и не слышали,- те же, кто видел, что произошло, стали кричать:

– Разбойники схватили Каллигону!

Но лодка уже вышла в море. Когда похитители подплывали к Сарапте, Каллисфен издали заметил их, они дали ему условный знак, он поплыл к ним навстречу, принял девушку и тотчас же уплыл с ней в открытое море. Я вздохнул с облегчением, радуясь тому, что мой брак расстроился так неожиданно, но в то же время горюя о моей сестре, с которой приключилось такое несчастье.

 

XIX

 

Прошло несколько дней, и я сказал Левкиппе:

– До каких же пор, дорогая, мы с тобой будем ограничиваться одними поцелуями? Поцелуи – это прекрасно, но ведь это же только начало! Давай прибавим к ним что-нибудь более существенное. Мы должны дать друг другу залог верности. Ведь если Афродита введет нас в свои таинства, нам ничто не будет страшно.

Я то и дело нашептывал Левкиппе подобные речи и добился наконец того, что она согласилась принять меня ночью в своей спальне. Мы надеялись па помощь Клио, которая охраняла спальню Левкиппы. Опочивальня состояла из четырех комнат: две из них были справа и две слева; их разделял узкий коридор, в начале которого и располагалась единственная дверь. Все это помещение занимали женщины, две внутренние комнаты, находившиеся друг против друга, поделили между собой Левкиппа и ее мать, из двух других, помещавшихся у самой двери, одну, соседнюю с комнатой Левкиппы, занимала Клио, a другую отвели под кладовую. Укладывая Левкиппу спать, мать всегда запирала изнутри входную дверь, а снаружи ее запирал кто-нибудь другой и бросал ключи внутрь. Мать девушки хранила их у себя до восхода солнца, затем звала того, кто должен был следить за ключами, и передавала их ему с тем, чтобы он отпер дверь. Сатир сумел сделать точно такие же ключи и попробовал отпереть имя дверь,- когда он увидел, что его ключи точно подходят к замку, он уговорил Клио (с согласия Левкиппы) не противодействовать осуществлению нашего замысла. Так и договорились.

 

 

XX

Был у них раб по имени Комар, он вечно совал во все свой нос, болтал без умолку, обжирался, и вообще не было недостатка, которым он не обладал. Мне казалось, что он исподтишка наблюдает за нами. Естественно, что больше всего его тревожило, как бы не случилось чего ночью, поэтому он не спал до рассвета, широко растворив двери своей комнаты, – в таких условиях было очень трудно сохранить все втайне от него. Сатир, желая подольститься к нему, часто заигрывал с ним, называл его комаром и подшучивал над этим именем, Комар, догадываясь, что Сатир что-то затеял, отшучивался, однако держался стойко. Как-то он сказал Сатиру:

– Раз ты все время насмехаешься над моим именем, давай, я расскажу тебе басню про комара.

 

 

XXI

– Лев часто упрекал Прометея. «Ты, – говорил Лев титану, – создал меня большим и красивым, вооружил мои челюсти зубами, укрепил ноги когтями, ты дал мне силу, большую, чем у всех остальных зверей, – и вот, такой, как я есть, я боюсь петуха!» *

Предстал перед ним Прометей и сказал: «Зачем ты понапрасну укоряешь меня? Я сделал для тебя все, что мог, и нет моей вины в том, что у тебя робкая душа».

Лев зарыдал, стал бранить себя за трусость – и наконец решил умереть. В таком состоянии он встретился со Слоном, поздоровался и остановился, чтобы побеседовать с ним. Лев обратил внимание на то, что уши Слона непрестанно шевелились, и спросил его: «Что с тобой? Почему твои уши ни минуты не находятся в покое?»

Слон, показав Льву на пролетавшего в это время мимо его ушей комара, ответил: «Видишь ты эту жужжащую малявку? Если, не дай бог, она залетит мне в ухо, я погиб».

Лев обрадовался и воскликнул: «Зачем же мне умирать, когда я настолько же счастливее слона, насколько петух больше комара?»

– Видишь,- продолжал Комар,- какова сила комаров, если они даже слона могут испугать?

Сатир отлично понял намек, содержащийся в басне Комара, и ответил ему, улыбнувшись:

– Послушай и мой рассказ о комаре и льве, который я узнал от одного философа, и мы сквитаемся.

 

XXII

 

– Как-то хвастунишка комар говорит льву: «Небось ты думаешь, что и для меня ты царь, как для всех зверей? Но ты ведь и не красивее, чем я, и не храбрее, и ростом не больше. Прежде всего, в чем состоит твое мужество? Ты царапаешься когтями, пускаешь в ход зубы. Но разве не то же самое делает женщина, когда она дерется? Во-вторых, где твоя красота и рост? Действительно, у тебя широкая грудь, могучие плечи и масса волос на шее. Но ты не видишь, насколько ты безобразен сзади. Мой же рост так же безграничен, как воздух, который преодолевают мои крылья. Моя красота – это убор лугов. Луговые травы служат мне одеждой, когда я погружаюсь в них, желая отдохнуть от полета. Смешно было бы усомниться в моей воинственности: я весь представляю собой орудие войны. Когда я готовлюсь к бою, то даю сигнал на трубе, причем и труба и стрелы – это мое жало. Так что я одновременно и трубач и лучник. Я и стрела и лук. Запускают меня в воздух мои крылья, и в то же время я сам становлюсь стрелой и наношу рану. Раненый тотчас вскрикивает и начинает искать обидчика. Я же, присутствуя, отсутствую, я и остаюсь, и исчезаю. Я задеваю человека крылом и смеюсь, наблюдая за тем, как он пляшет от моих укусов. Но что говорить без толку! Давай сразимся!»

С этими словами комар бросается на льва и начинает кусать в глаза и во все безволосые части его морды, он кружится вокруг льва и при этом не перестает жужжать. Лев рассвирепел, завертелся волчком и, лязгая зубами, стал глотать воздух.

Комар, в восторге от того, что вызвал такой гнев льва, кусал его даже в самые губы. Лев сгибался во все стороны, ища источник своих страданий, а комар, словно борец, закаляющий свое тело в упражнениях, проскальзывал между зубами льва, между челюстями, которыми тот напрасно щелкал. Лев уже выдохся в тщетной борьбе с комаром, устал без толку лязгать зубами и прекратил сопротивление, обессиленный своим гневом. Комар же продолжал кружиться вокруг его головы и наконец затрубил победную песнь. Сознание успеха настолько опьянило его, что в своей самоуверенности он потерял всякое чувство меры и, увеличив круг своего полета, попал в паутину, запутался в ней, и паук заметил его. Комар не мог вырваться из паутины и, объятый горем, воскликнул: «О неразумный! Я вызывал на бой самого льва, а попался в сети ничтожного паука!»

– Не следует ли и тебе, – со смехом обратился Сатир к Комару, – опасаться паука?

 

XXIII

 

Прошло несколько дней, и Сатир, зная, что Комар находится в постоянной зависимости от прихотей своего желудка, купил сонные порошки и пригласил Комара поужинать. Комар сразу заподозрил что-то неладное и сначала отказался от приглашения. Но затем ненасытный его желудок одержал верх, и он согласился. Он пришел к Сатиру, отужинал вместе с ним и собрался было уже уходить, когда Сатир в последний кубок подсыпал ему приготовленное зелье. Комар осушил этот кубок, и едва добрался до своей комнаты, как сон сморил сто. Сатир немедленно прибежал ко мне и сказал:

– Уснул твой Киклоп. Ты же сравняйся в доблести с Одиссеем.- Он еще не договорил, как мы оказались у дверей моей возлюбленной. Сатир остался снаружи, а я вошел с помощью Клио, бесшумно и дрожа от радости и страха одновременно. Страх перед опасностью приводил в замешательство мою полную надежд душу, но в то же время упования на успех побеждали страх. Так смущались мои надежды и радовались мои опасения.

Едва я подошел к ложу девушки, как с ее матерью приключилось следующее: ей приснился страшный сон. Будто какой-то разбойник с обнаженным мечом похищает ее дочь, при этом он опрокидывает девушку навзничь и рассекает ей живот снизу, от паха; перепуганная до полусмерти этим сном, она вскочила с постели и, в чем была, ворвалась в спальню дочери, расположенную рядом, в то время как я только что лег. Услышав скрип открываемых дверей, я немедля встал, но было уже поздно,- мать оказалась у самого ложа. Я мгновенно сообразил, что дело плохо, и бросился к дверям. Перепуганный и дрожащий, я кинулся к Сатиру, и мы в темноте пустились бежать к нашему жилищу.

 

 

XXIV

Мать Левкиппы упала от внезапного головокружения, а придя в себя, схватила Клио и принялась бить ее, потом стала рвать на себе волосы и запричитала, обращаясь к дочери:

– Ты лишила меня всех надежд, Левкиппа,- всхлипывала она,- увы, Сострат, ты воюешь в Византии за неприкосновенность других браков, а в это время в Тире ты побежден и кто-то разрушил брак твоей дочери. О, я жалкая! Не думала я, не гадала увидеть такой брак! Лучше бы тебе остаться в Византии! Лучше бы ты претерпела насилие по праву войны! Лучше бы какой-нибудь фракиец изнасиловал тебя! Подобное несчастье не сулило бы тебе позора. Теперь же, злополучная, ты опозорена в твоем несчастье! Обманывали меня все мои сны, не приснилась мне лишь истина! С большим позором разрезали тебе чрево, чем мне привиделось во сне. Рана, нанесенная тебе, страшнее, чем рана от меча. Я не знаю даже твоего обидчика, не знаю, как все это случилось. Горе мне, горе! Уж не раб ли это был?

Видя, что я успел скрыться, Левкиппа набралась храбрости и говорит:

– Не оскорбляй моей девственности, мать. Я не заслужила твоих упреков. Я не знаю, кто это был, бог, герой или разбойник. Я лежала и так перепугалась, что от страха не могла даже кричать. Ведь страх сковывает язык. Но одно я знаю,- никто не тронул моей девственности.

Панфия снова упала и принялась стенать.

Оставшись вдвоем, мы с Сатиром стали обсуждать, что же делать дальше, и решили, что единственный выход – это бежать, причем еще до зари, прежде чем подвергнутая пыткам Клио во всем сознается.

 

XXV

 

За словами тотчас последовало дело. Мы не стали откладывать побега и, сказав привратнику, будто идем к любовнице, поспешили к дому Клиния. Была уже полночь, и привратник открыл нам без всякой охоты. Спальня Клиния находилась наверху, – услышав наш разговор, он встревожился и тотчас спустился вниз. В этот момент мы заметили, что нас догоняет Клио. Оказывается, она тоже решила бежать. Мы все заговорили в один голос, и вот Клиний услышал сразу о том, что случилось с нами, мы – о том, как убежала Клио, а она о наших планах. Войдя в дом, мы стали обсуждать случившееся и сказали Клинию, что не находим другого выхода, кроме побега. Клио сказала:

– Я тоже с вами. Если я останусь здесь до зари, то меня ждет смерть. Хотя и смерть слаще, чем пытки.

 

 

XXVI

Клиний взял меня за руку, увел подальше от Клио и сказал:

– Мне кажется, что я нашел наилучший выход, – ее мы незаметно отправим, а сами несколько дней подождем, но если придется все же бежать, то хорошенько подготовимся и тронемся в путь. Ведь вы сами говорите, что мать Левкиппы не знает, кто нанес ее дочери оскорбление, а поскольку не будет Клио, она и не узнает. Может статься, что вы и Левкиппу убедите последовать за вами.

Вот что сказал мне Клиний, при этом он добавил, что, возможно, и сам разделит с нами путешествие. На этом и порешили. Клиний вызвал своего раба и поручил ему посадить Клио на какой-нибудь корабль. Когда Клио ушла, мы стали думать о том, как быть дальше. В конце концов мы остановились на том, что попытаемся уговорить Левкиппу бежать вместе с нами, если она согласится, то так и сделаем, если же нет, то мы и сами останемся, вручив себя Судьбе. Ночь была уже на исходе, когда мы легли спать, а утром вернулись домой.

 

 

XXVII

Панфия, как только встала, приказала позвать Клио, чтобы подвергнуть ее пыткам. Но так как Клио не оказалось на месте, Панфия снова бросилась к Левкиппе и принялась за свое:

– Ты скажешь мне наконец, как все это произошло, или нет? И Клио я не вижу.

Левкиппа еще больше осмелела и говорит:

– Что еще ты хочешь от меня? Какие доказательства моей правдивости тебе еще нужны? Если ты хочешь проверить, девственна ли я, то проверяй!

– Только этого еще недоставало! – воскликнула Панфия,- чтобы мы опозорились при свидетелях! – С этими словами она ринулась вон из комнаты.

 

XXVIII

 

Левкиппу, ошеломленную криком матери, обуревали самые разные чувства: она печалилась, стыдилась, возмущалась. Она испытывала печаль, потому что была поймана, стыдилась, потому что ее поносили, возмущалась оттого, что ей не верили. Стыд, печаль и гнев – это три волны души. Вливаясь через глаза, стыд уничтожает их свободу; печаль заливает грудь и тушит искры души; гнев же, взрывающийся в сердце, топит рассудок в пене безумия. И все эти три волны рождаются от слова. Слово, словно стрела, пущенная из лука, попадая в цель, вонзается в душу и наносит ей рану. Стрелы брани влекут за собой гнев, если же слово вскрывает твое несчастье, то возникает и объемлет душу печаль. Стрела упрека наносит рану, называемую стыдом. II хотя раны, нанесенные словами, бескровны, но след их очень глубок. И лучшее средство отразить стрелы слов – это пустить в ответ такие же. Ядовитое оружие языка страшится только одного противоядия, содержащегося в языке другого. Только так можно смирить раздражение опечаленной души. Если же, в силу необходимости, пришлось смолчать перед более могущественным противником, то подобное молчание растравляет раны. Ведь волны страдания, поднявшиеся от слов, разгуливаются еще сильнее, если они не могут освободиться от пены. Именно поэтому Левкиппа чувствовала себя такой несчастной, не будучи в состоянии отразить натиск матери.

 

 

XXIX

Случилось так, что именно в тот момент, когда Левкиппа остро переживала обиду, я послал к ней Сатира, чтобы он спросил ее, хочет ли она бежать вместе с нами. Она, еще не дослушав до конца предложение Сатира, взмолилась:

– Ради всех богов, молю вас, избавьте меня от матери, как хотите. Если вы оставите меня здесь, а сами исчезнете, я надену на шею петлю и хоть таким способом, но освобожу свою душу.

Тяжелый груз сватался с моих плеч, когда я узнал, что Левкиппа так ответила Сатиру. Через два дня, дождавшись того, что отец куда-то уехал, мы начали готовиться к побегу.

 

 

XXX

У Сатира еще оставались те сонные порошки, которыми он усыпил Комара. Прислуживая нам за столом, он незаметно подсыпал зелье в последнюю чашу Панфии и подал ей. Встав из-за стола, Панфия отправилась в свою спальню и тотчас заснула. У Левкиппы в это время появилась уже другая служанка, причем Сатир делал вид, что и в нее он влюблен; эту служанку Сатир тоже усыпил своими порошками, а затем отправился на охоту в третий раз и опоил порошками привратника. У ворот стояла наготове повозка, которую приготовил для нас Клиний, он сам уже сидел в ней, поджидая нас. Все спали глубоким сном, и в первую ночную стражу мы потихоньку вышли из дома,- Левкиппу вел за руку Сатир. Нам повезло и в том отношении, что Комар, который все это время не спускал с нас глаз, именно в этот день ушел из дома, выполняя какое-то поручение своей госпожи. Сатир неслышно распахнул двери, мы вышли, быстро достигли ворот и сели в повозку.

Нас было шестеро: Левкиппа, Сатир, я, Клиний и двое его рабов. Мы поехали по Сидонской дороге и прибыли в Сидон на рассвете; не останавливаясь, мы двинулись в Бейрут, рассчитывая найти там стоящий на якоре корабль. И действительно! В Бейруте мы застали корабль, который вот-вот должен был сняться с якоря. Мы даже не стали спрашивать, куда он плывет, но немедленно на него перебрались. Начинало светать, когда мы были готовы к отплытию в Александрию, великий город на Ниле.

 

XXXI

 

Увидев море, я очень обрадовался, хотя судно еще не покинуло гавани и покачивалось на волнах. Подул попутный ветер, благоприятный для отплытия, и на корабле началась страшная суматоха. Кормчий отдавал приказы, по палубе взад и вперед сновали матросы, натягивали канаты, вращали рею, спускали парус. Подняли якорь, и отчаливший корабль покинул гавань.

Мы смотрели, как земля медленно исчезает вдали, словно уплывает сама. Все пели пэан и, призывая богов-спасителей, истово молили их о благополучном исходе плавания. Порыв ветра наполнил парус и повлек корабль в открытое море.

 

 

XXXII

Случайно по соседству с нами расположился один юноша. Когда наступил час завтрака, он радушно предложил нам разделить с ним трапезу. Сатир стал прислуживать. Мы выложили на середину все, что было у нас, и начали есть и беседовать. Я первый спросил:

– Откуда ты, юноша, и как твое имя?

– Меня зовут Менелай, родом я из Египта. А вы кто такие?

– Я Клитофонт, а он Клиний, мы оба из Финикии.

– По какой же причине отправились вы путешествовать?

– Расскажи нам о себе, тогда услышишь о нас.

 

 

XXXIII

– Завистливый Эрот и неудачная охота принудили меня пуститься в путешествие,- ответил Менелай.- Я любил прекрасного отрока, а он был страстным охотником. Я часто отговаривал его, но не мог справиться с его приверженностью к этому занятию. Не будучи в состоянии убедить его оставить охоту, я сам сопровождал его. Как-то мы с ним выехали на охоту верхом, и поначалу, пока мы преследовали мелких зверей, удача сопутствовала нам. Вдруг из леса выбежал вепрь, и мальчик, не раздумывая, бросился вдогонку за ним. Вепрь неожиданно повернул и помчался навстречу охотнику. Но тот не испугался и не повернул вспять, хотя я отчаянно кричал и звал его:

– Осади коня, зверь опасен!

Вепрь сделал рывок и столкнулся с охотником. Когда я увидел это, меня бросило в дрожь. Боясь того, как бы в своем натиске вепрь не поразил коня, я поспешно, не прицелившись достаточно тщательно, пускаю в него стрелу. И она попадает в мальчика!

Может кто-нибудь представить себе, что творилось в моей душе, если она только не покинула меня в тот момент? Но самое трогательное заключалось в том, что, умирая, он обнял меня, вместо того чтобы возненавидеть своего убийцу, и до по следнего вздоха не выпускал из своей руки ту самую руку, которая поразила его.

Родители мальчика повели меня в суд, причем я нисколько не сопротивлялся. Когда мне предоставили слово, я и не подумал оправдываться, но сам сказал, что достоин смерти. Судьи были тронуты моим поведением и присудили меня всего лишь к трем годам изгнания. Теперь этот срок истекает, и я возвращаюсь на родину.

Во время рассказа Менелая Клиний несколько раз принимался плакать, будто бы о Патрокле, а на самом деле, конечно, вспоминал Харикла.

– Ты плачешь от того, что случилось со мной, или мое несчастье напоминает тебе твои собственные переживания? – спросил Менелай у Клиния.

Клиний тяжело вздохнул и поведал Менелаю о смерти Харикла, а потом и я рассказал о своих злоключениях.

 

XXXIV

 

Видя, что Менелай совсем пал духом, растравив душу воспоминаниями о возлюбленном, а Клиний утопает в слезах, думая о Харикле, я решил рассеять их грусть и завел речь о любовных утехах. Левкиппы в тот момент с нами не было, она уже спала в каюте. Я, улыбаясь, начал так:

– Ничего не поделаешь, Клиний теперь одержит верх надо мной. Ведь он, по обыкновению, хочет выступить против женщин. Но теперь, когда он нашел себе единомышленника, ему легче будет отстоять свою позицию. Никак не могу взять в толк, почему теперь так распространилась любовь к мальчикам.

– Но разве, – возразил мне Менелай, – эта любовь не превосходит во всех отношениях любовь к женщинам? Мальчики ведь в сравнении с женщинами безыскусственны, а красота их доставляет более острое наслаждение.

– Как более острое?! – воскликнул я. – Ведь красота эта, едва мелькнув, исчезает и не дает любящему возможности насытиться ею. Ее можно сравнить с питьем Тантала. Любовник только начинает наслаждаться красотой возлюбленного, как она уже исчезает, и приходится покинуть волшебный источник, не испив из него. Словно питье жаждущего. Тантала. Покидая мальчика, любовник никогда не испытывает полного удовлетворения, он жаждет по-прежнему.

 

 

XXXV

– От тебя, Клитофонт.- скачал Менелай,- укрылось самое главное в наслаждении. Влечет к себе то, что не насыщает. То, что постоянно в твоих руках, постепенно пресыщает и теряет свою сладость. Похищенное же всегда ново, и сознание того, что вот-вот оно ускользнет от тебя, вызывает еще больший расцвет страсти. В страхе потери таится нестареющее наслаждение, и чем оно быстротечнее, тем сильнее.

Потому, мне кажется, и роза – самое прекрасное из растений, что красота ее исчезает на глазах. Я полагаю, что двум видам красоты суждено жить среди людей, красоте небесной и красоте земной. Небесная по самой своей природе стремится как можно скорее улетучиться, освободившись от тяготящей ее смертной оболочки. Что касается земной красоты, то она более прочна и своей оболочки долго не покидает. В доказательство того, что красота небесная возносится на небо, я приведу тебе строки Гомера, послушай их:

Он-то богами и взят в небеса, виночерпием Зевесу,

Отрок прекрасный, дабы обитал среди сонма бессмертных.

Между тем ни одна женщина не удостоилась того, чтобы благодаря своей красоте стать небожительницей, а ведь Зевс дарил свою благосклонность и женщинам. Но уделом Алкмены стало горе и изгнание. Дапая получила в дар ларец и море. Семела стала пищей огня. И только полюбив фригийского мальчика, Зевс даровал ему небо, чтобы отрок мог жить вместе с ним, разливая нектар: та же, что прежде исполняла обязанности виночерпия, своего места лишилась,- и, думаю, потому, что она была женщиной.

 

XXXVI

 

– Именно неумирающая красота женщин представляется мне небесной,- перебил я Менелая – она непреходяща и тем приближается к божественности, в то время как быстрогибнущее подражает природе смертных и является обычным. Да, Зевс полюбил фригийского мальчика и вознес его на небо, но из-за красоты женщин, случалось, Зевс сам покидал небо и спускался на землю. Он мычал из-за женщин, он плясал из-за них/

 

 

Книга третья

 

I

Мы плыли уже третьи сутки, как вдруг среди бела дня сгустился внезапный сумрак и скрыл от глаз синеву неба. Из самой пучины моря поднялся ветер и налете, на наш корабль. Тотчас кормчий приказал повернуть рею. Матросы поспешно стали выполнять его приказ,- они свернули одну часть паруса, потому что сильный ветер не давал возможности спустить его совсем, а другую направили по ветру так, чтобы он благоприятствовал ходу корабля.

Парус наполнился ветром, и корабль накренился, а затем началась сильнейшая качка, – судно то вздымалось на волнах, то стремглав проваливалось вниз; многие из нас подумали, что корабль так и но сдвинется с места, но при каждом порыве ветра будет поворачиваться из стороны в сторону. Мы попробовали перейти па тот борт, который поднимался выше, чтобы, освободив от своей тяжести другой, немного привести судно в равновесие. Но эта попытка не увенчалась успехом, так как наша тяжесть была ничто в сравнении с сплои волн, поднимающих ту часть палубы, на которую мы перешли. Некоторое время мы все же старались таким образом справиться с качкой. Вдруг новый порыв ветра обрушился на бок корабля и чуть не погрузил его в пучину,- борт, который до сих пор лежал на волнах, устремился ввысь, а другой, высоко поднимавшийся над волнами, сровнялся с водой. В тот же миг на корабле начались стоны и беготня, все снова бросились на прежние места Три или четыре раза нам приходилось перебегать с одною борта на другой, – не успевали мы пристроиться с одной стороны, как были вынуждены переходить на другую.

 

 

II

Весь день мы перетаскивали наши вещи с места на место, тысячу раз совершали этот утомительный пробег, каждый раз ожидая смерти, я она действительно была рядом. Еще до наступления сумерек солнце совершенно скрылось, и мы видели друг друга словно в лунном свете. Вдруг засверкала молния,, раздались мощные раскаты грома, заполнил собой все небо грохот, внизу с ревом сталкивались волны, между небом и морской лучиной завывал ветер. Возникало ощущение, будто кто-то играл на гигантских трубах. Веревки, привязывающие парус, оборвались, заскрипели под ударами ветра снасти. Когда мы услышали, как трещат доски палубы, мы затрепетали от ужаса, что вот-вот выпадут скрепы п корабль рассыплется на части. Скрывшись от потоков ливня под плетеными навесами, которые были устроены на корабле, – запрятавшись там, словно в пещере, мы решили более не бороться с судьбой и отбросили все надежды на спасение. Гигантские волны, бушующие со всех сторон корабля, разбивались друг о друга, то поднимали корабль ввысь, то бросали его в пропасть. Сами волны напоминали то горы, то пропасти. Разъяренная стихия заливала водой навесы и палубу. Вздымающаяся выше облаков громада волны была видна уже издалека, – мы с ужасом смотрели на ее приближение и каждый раз ждали, что она раздавит корабль. В дикой пляске состязался с волнами ветер, – не было никакой возможности удержаться на ногах, так как корабль сотрясался. Все смешалось в один общий вопль – рев волн, завывание штормового ветра, стоны женщин, крики мужчин, приказания моряков. Кормчий велел освободить корабль от груза, и вот все полетело за борг без разбора: серебро, золото и не имеющая никакой цены рухлядь. Многие купцы, обладатели ценного груза, рассчитывали выручить за него большие деньги, но и они без колебаний швыряли свое имущество за борт. Уже нечего было выкидывать, а буря не унималась.

 

III

 

Наконец кормчий отчаялся привести корабль в повиновение, бросил руль и отдал судно на волю волн. Затем он спустил ira воду лодку и прыгнул в нее, приказав матросам следовать за ним. Они не замедлили подчиниться его приказу. Началась страшная паника, которая привела в конце концов к рукопашной схватке. Те, кто успел занять места в лодке, изо всех сил старались перерезать канат, привязывавший ее к кораблю. Матросы же, которые остались на корабле, хотели вслед за кормчим попасть в лодку, они пытались притянуть ее к себе за канат, а сидящие в ней сопротивлялись. Потрясая топорами и ножами, они готовы были направить свое оружие против каждого, кто спустится в лодку. В свою очередь, толпившиеся на корабле не оставались в долгу, они вооружились всем, что попалось под руку, – будь то обломок весла или скамейка для гребцов. Таковы уж морские обычаи – схватка здесь не в новинку. Завязался бой, и те, кто был в лодке, и те, кто прыгал в нее, пустили в ход оружие, которым до сих пор лишь угрожали друг другу. Палки, весла, топоры и ножи замелькали в воздухе. Уже не связывали этих людей ни дружба, ни хотя бы совесть, каждый думал только о собственном спасении, ничуть не заботясь об остальных. Так большая опасность с легкостью разрывает узы дружбы.

 

 

IV

Наконец одному из оставшихся на корабле, сильному юноше, удалось притянуть за канат лодку к борту корабля; лодка уже почти коснулась борта, и все приготовились, как только это будет возможно, прыгнуть в нее. Но удача выпала на долю лишь двоих или троих, и то не без потери крови, многие же другие попадали в воду. Матросы тотчас отвязали лодку, перерубив канат топором, и понеслись по волнам. Вслед им раздавались проклятия. Беспомощный корабль неуклюже плясал на волнах. Неожиданно он налетел на подводный риф и дал глубокую трещину по всему корпусу. Мачта рухнула, задавив при своем падении немало людей, и упала в море. Я думал про тех, кто мгновенно погиб в волнах: им еще повезло, потому что смерть настигла их сразу. Ведь постоянное ожидание гибели, которое доводится испытывать на море, часто губит людей еще до того, как она приходит. Глазам представляется нескончаемый простор разбушевавшегося моря, и сердце мучается неослабевающим страхом в предчувствии близкой погибели, – умирать так гораздо страшнее. Насколько беспредельна морская даль, настолько поражает взор отчаяние. Некоторые пытались удержаться на волнах, но безуспешно, – они разбились о камни. Повиснув на отломавшихся досках, иные то скрывались под водой, то вновь появлялись над волнами подобно рыбам, – жизнь постепенно покидала их.

 

V

 

Корабль рассыпался на части, но некое доброе божество сохранило для нас часть его носа, и мы с Левкиппой, пристроившись на ней, носились по волнам. Что касается Менелая и Сатира, то они уцепились за мачту и не выпускали ее. Вблизи нас очутился и Клиний, державшийся за рею, – вдруг мы услышали, как он закричал:

– Держись за бревно, Клитофонт!

Не успел он крикнуть эти слова, как волна накрыла его с головой. Мы было подняли крик, но вдруг заметили, как эта волна угрожает и нам. Охваченные ужасом, мы даже не сразу поняли, что смерть миновала нас и на этот раз: по счастью, волна нас не накрыла, но прошла под нами, подняв на свой гребень бревно, и мы снова увидели Клиния.

– Сжалься, владыка Посейдон,- со стоном взмолился я тогда.- Сжалься над теми, кто не погиб при кораблекрушении! Мы все уже испытали страх смерти. Если задумал ты всех нас погубить, то хоть не откладывай нашего конца. Только сделай так, чтобы мы стали добычей одной и той же волны, или одного и того же чудовища морского, или одной и той же рыбы, пусть попадем мы в одно и то же чрево, чтобы покоиться в нем вместе.

Едва я окончил свою молитву, как стих ветер и утихомирились волны. Кругом плавали в воде трупы. Менелая вместе с его спутниками прибило к берегу. Это было уже побережье Египта, в котором тогда полновластно царили разбойНИКИ.

Случай благоприятствовал нам с Левкшшой, и под вечер, неизвестно какими судьбами, нас отнесло к Пелусию. Счастли вые, мы вышли па землю, воздавая хвалу бессмертным богам. Но не забыли оплакать Клиния и Сатира, так как сочли их погибшими.

 

 

VI

В Пелусии находится священная статуя Зевса Касийского. Статуя эта изображает юношу, чей облик более всего напоминает Аполлона, да и возраст юноши сближает его с Аполлоном, В протянутой вперед руке он держит гранат; некий мистический смысл заключен в этом плоде. Мы вознесли к богу свои мольбы и заодно попросили у него знамения относительно судьбы Клиния и Сатира (считается, что он обладает даром прорицания), потом стали рассматривать храм. На задней стене его мы заметили двойную картину, под ней стояла подпись художника: Эвантей. Художник изобразил Андромеду и Прометея,- оба они скованы цепями, – думается, именно из-за схожести их судеб мастер нарисовал их вместе, ведь по своему содержанию эти картины – родные сестры. Андромеда и Прометей прикованы к скалам, обоих терзают звери, его палач – птица, ее – морское чудовище. Благоволят же к ним дза соплеменника – аргосцы, ему покровительствует Геракл, ей – Персей. Геракл из лука поражает птицу, а Персей сражает чудовище Посейдоново. Геракл нацеливает стрелу, стоя на земле, Персей парит в воздухе.

 

VII

 

В скале, изображенной на картине, выдолблена ниша высотой в рост Андромеды. По тому, как художник нарисовал нишу, ясно, что она не является делом рук человеческих, но создана самой природой. Доказательством тому – неровность ее стен. Открытая взору стоит в ней Андромеда; и если смотреть лишь на ее красоту, то зрелище это производит впечатление статуи удивительного совершенства, но достаточно взглянуть на тяжелые оковы и чудовище – и кажется, будто глядишь на неожиданное погребение. В лице девы красота смешана с ужасом; щеки ее бледны от страха, в глазах же сияет неувядаемая краса. Но мастер не изобразил бледность щек совсем лишенной красок, сквозь нее проступает слабый пурпур румянца, а в сияющих глазах не один свет, но и тревога, они похожи на увядающие фиалки, – так украсил ее живописец благообразным страхом. Андромеда простерла руки вверх, цепи подняли их и приковали к скале, а кисти рук свешиваются вниз подобно гроздьям винограда Ослепительная белизна локтей ближе к кисти переходит в синеву, а пальцы кажутся мертвыми. Закованная, она будто ждет смерти. Убранная в брачный наряд, она словно невеста, предназначенная Аидонею. Андромеда облачена в ниспадающий до пят белый хитон, сотканный точно из паутины, такова тонкость ткани не из овечьего руна, но из птичьего пуха, – с деревьев добывают индийские женщины такую пряжу.

Перед самым лицом Андромеды высовывает из морской пучины голову чудовище, – тело его скрыто под водой, одна лишь голова па поверхности. Но под водой угадываются очертания его спины, покрытой чешуей, изгибы шеи, колючих плавников и хвоста. Огромная длинная пасть разинута до предела, до самых плеч чудовища, так что видно его чрево. Между девой и чудовищем нарисован спускающийся с неба Персей, совершенно нагой, лишь вокруг плеч его обвивается плащ, а на ногах: сандалии. Голова его скрыта под шлемом, напоминающим шлем Аида. В левой руке он держит голову Горгоны, выставив ее вперед, как щит. Страх наводит эта голова и цветом своим, и выражением выпученных глаз; волосы на висках вздыблены, шевелятся змеи. Даже нарисованная, голова эта заставляет застыть в ужасе. Ею и вооружена левая рука Персея, в правой же руке у него другое оружие – раздвоенный нож, лезвие которого с одной стороны серп, а с другой – меч. Рукоять у него единая, но затем она разветвляется, одна ветвь искривляется, а другая заостряется. Заостренная часть представляет собой меч, а искривленная – серп, – таково это оружие, предназначенное для того, чтобы в один прием поразить врага и вцепиться в рану.

Так изображена Андромеда.

 

VIII

 

По соседству с ней мастер нарисовал Прометея. Прометей железными цепями прикован к скале, Геракл вооружен луком и копьем. Птица впилась в живот Прометея; терзая открытую рану, разрывая ее своим клювом, она словно ищет печень Прометея. Печень видна настолько, насколько художник раскрыл рану. Когти птицы вцепились в бедро Прометея, который содрогается от боли, напрягая мышцы и, на горе себе, поднимая бедро, – ведь из-за этого птице еще легче добраться до печени. Одну ногу Прометея свела судорога, он вытянул ее вниз, подогнув пальцы. Вся картина являет собой муку, страдальчески морщатся брови, в гримасе боли искривлены губы, обнажая сжатые зубы. Начинаешь жалеть чуть ли не самую картину, глядя на нее.

Геракл вселяет в страдальца надежду. Он стоит и прицеливается из лука в Прометеева палача. Приладив стрелу к тетиве, он с силой направляет вперед свое оружие, притягивая его к груди правой рукой, мышцы которой напряжены в усилии натянуть упругую тетиву. Все в нем изгибается, объединенное общей целью: лук, тетива, правая рука, стрела. Лук изогнут, вдвойне изгибается тетива, согнута рука.

Прометей объят одновременно надеждой и страхом. Он смотрит и на рану свою, и на Геракла. Он хотел бы не отводить взора от своего избавителя, но не под силу ему полностью отвлечься от своих мук.

 

 

IX

Мы провели в Пелусии два дня, немного оправились от своих злоключений и наняли египетский корабль; к счастью, нам удалось сохранить немного денег, которые были зашиты в пояс. Корабль по Нилу плыл в Александрию. Мы намеревались пробыть там относительно долгое время, так как не совсем потеряли надежду разыскать своих друзей,- ведь вполне возможно, что судьба занесла их именно в Александрию.

Мы достигли какого-то города, как внезапно услышали страшный крик.

– Разбойники! – закричал один из матросов и стал разворачивать корабль, чтобы немедленно плыть обратно. Но берег уже заполонили дикари страшного вида. Все они были огромные, черные, но не такие черные, как индийцы, а наподобие нечистокровных эфиопов, с безволосыми головами, тонкими ногами и тучными телами. Говорили они на каком-то варварском языке.

– Мы погибли! – воскликнул кормчий и остановил корабль.

В этом месте река была узкой, и четверо разбойников мгновенно достигли корабля, взошли на него, захватили все, что только можно было захватить, включая наши деньги, а нас заперли в какой-то хижине, приставив стражу. Наутро нас должны были отвести к «царю», – так разбойники называли своего главаря. От товарищей по несчастью мы узнали, что путь к царю должен был занять два дня.

 

X

 

Наступила ночь, и мы легли, по-прежнему закованные; заснули и наши стражи. Тогда наконец у меня появилась возможность дать волю отчаянию и оплакать удел Левкиппы. Я отдавал себе отчет в том. что стал для нее причиной множества бед; в глубине души обливаясь слезами, я, однако, но позволил им вылиться наружу и рассудком подавил готовые вырваться рыдания.

– О великие боги и божества! – взмолился я. – Если вы существуете и слышите меня, скажите, каковы наши прегрешения, чтобы за несколько дней мы окунулись в такую бездну несчастий. Теперь вы отдали нас в руки египетских разбойников, лишив даже возможность вызвать в них сострадание. Ведь эллинского разбойника можно сломить словом, заставить смилостивиться мольбой. Нередко случается нам речами вызвать сочувствие к себе: язык наш обладает способностью мольбой приглушить душевные муки и смирить гнев в сердце юго, к кому обращена эта мольба. Но теперь-то на каком языке изливать нам свою скорбь? Какие произносить клятвы? Даже если бы запел кто-нибудь слаще Сирен, то и тогда не поняли бы его эти убийцы. Только и остается мне что умолять знаками и жестами. О, горе горькое! Сейчас примусь за надгробный плач. Я не печалюсь о себе, Левкиппа, пусть даже мои страдания были бы еще сильнее. Но ты! Где взять слова, чтобы выразить мою скорбь о тебе? Где взять слезы, чтобы оплакать твою участь? О, верная в роковой любви, нежная к неудачливому возлюбленному! До чего же красивы твои брачные уборы! Брачные чертоги твои – это темница, ложе – земля, ожерелья и браслеты – веревки и петля, дружкой тебе – разбойник, который спит рядом с тобой. Вместо свадебных песен кто поет тебе плач надгробный? Напрасно, море, мы тебя благодарили! Жестокостью оборотилось для нас твое человеколюбие! Лучше бы уж ты сделало нас своей добычей: ведь, подарив нам спасение, ты тем самым нас погубило. Из зависти ты захотело не дать нам погибнуть от руки разбойников.

 

 

XI

Так скорбел я в тиши, но плакать не мог. Ведь истинно большие несчастья лишают наши глаза способности проливать слёзы. Если беда невелика, слезы текут обильно и вид их словно немая мольба, обращенная к тому, кто является причиной несчастья, – они облегчают душу несчастливца, как бы вскрывая нарыв горя. Но если горе непереносимо, то слезы бегут прочь от очей, изменяя им. Только начнут они набегать, как скорбь становится для них неодолимым препятствием, она останавливает их движение и вслед за собой уводит их глубоко внутрь. Остановленные на своем пути к глазам, непролитые слёзы скапливаются в сердце и усиливают гнет его раны. Все то время, что я говорил, Левкиппа молчала.

– Почему ты все молчишь, моя любимая, и ничего не отвечаешь мне? – спросил я ее.

– Потому, Клитофонт, – ответила она, – что голос мой умер еще раньше, чем моя душа.

 

XII

 

За разговорами мы и не заметили, как на смену ночи пришел день. И тут появился вдруг какой-то всадник с всклокоченной головой, да и конь его был неоседланный, невзнузданный, с нечесаной гривой. Ведь именно такие обычно у разбойников кони. Разбойник этот явился к нам как посол от главаря шайки.

– Если среди пленных, – сказал он, – есть какая-нибудь девушка, то ее велено отослать богу как будущую очистительную жертву за войско.

Стражники тотчас направились к Левкиппе, а она со стоном припала ко мне. Разбойники пытались оттащить ее, а меня нещадно били. Наконец они оторвали от меня девушку, схватили ее и унесли. Остальных пленников, в том числе и меня, неспешно погнали куда-то.

 

 

XIII

Мы успели отойти от деревни на два стадия, как послышался громкий воинственный клич, сопровождающийся звуком трубы. Мы увидели отряд воинов, сплошь тяжеловооруженных. Разбойники немедля поместили нас в середину и стали ждать встречи с воинами, намереваясь дать им отпор. Вскоре гоплиты, примерно пятьдесят человек, приблизились, вооруженные одни длинными, другие круглыми щитами. Разбойники, превосходившие их в численности, схватив с земли комья, принялись бросать их в воинов. Эти египетские комки опаснее камня, тяжелые, шероховатые, с неровными краями. Неровность образуется остриями камня. Попадание такого камня причиняет двойное страдание: ушиб и опухоль как от камня и разрез как от стрелы. Но воины, прикрывшись щитами, не особенно беспокоились. Вскоре разбойники выдохлись, и тогда фаланга раздвинулась, выпустив легковооруженных воинов, каждый из которых имел при себе копьё и меч. Они немедленно принялись метать дротики, причем били без промаха. Их атаку поддержали гоплиты, только теперь вступившие в бой. Завязалась беспощадная битва, и с той и с другой стороны посыпались удары, было много раненых и убитых. Воины с лихвой восполняли численное превосходство разбойников своей сноровкой. Мы же, пленные, выждали удобный момент, когда разбойникам приходилось туго, прорвали их строй и перебежали к противникам. Так как сначала воины не знали, что мы бежали из разбойничьего плена, они было приготовились и нас убивать, но, заметив, что на нас нет почти никакой одежды, кроме оков, поняли, в чем дело, пропустили нас сквозь свою фалангу и дали нам возможность немного отдышаться. В это время в атаку ринулись всадники, они окружили разбойников, зажали их в кольцо и начали уничтожать их, – многих они тотчас же убили, другие, хотя и были уже полумертвыми, пытались продолжить бой. Оставшихся в живых взяли в плен.

 

XIV

 

Солнце уже закатилось, когда стратег вызвал нас к себе и каждого в отдельности расспросил, кто он и каким образом оказался в плену. Я тоже поведал ему свою историю. Когда он разузнал обо всем, нам приказали следовать за войском и обещали оружие. Стратег задумал, дождавшись подкрепления, напасть на главный разбойничий стал. По слухам, разбойников в нем было не менее десяти тысяч.

Я обратился к стратегу с просьбой дать мне коня, так как считал себя хорошим наездником и много упражнялся в верховой езде. Привели коня, я оседлал его и, несколько раз объехав фалангу, показал в определенном ритме различные военные приемы. За верховую езду стратег удостоил меня большой похвалы. В тот же день он пригласил меня отобедать вместе с ним и во время трапезы подробно расспросил о моих злоключениях. Рассказ мой вызвал у него сочувствие. Обычно, когда человек слушает повесть о чужих несчастьях, он проникается состраданием к своему собеседнику, и возникшее в нем сочувствие понемногу переходит в дружбу. Душа смягчается под впечатлением грустного рассказа и, потрясенная им, превращает сострадание в участие, а скорбь – в жалость. Мой рассказ так подействовал на стратега, что он даже заплакал вместе со мной. Но мы ничего не могли сделать, – ведь Левкиппа находилась в руках разбойников. Чтобы хоть как-то выказать свою дружбу, стратег подарил мне раба из Египта.

На следующий день воины начали готовиться к переходу,- но путь преграждал ров, который надо было засыпать. Мы видели, что по ту сторону рва разбойники сосредоточили большие силы и ждали нас во всеоружии. Нам был виден жертвенник из глины, по-видимому сооруженный ими самими. Близ жертвенника стояла гробница.

Вдруг я вижу, как два каких-то человека ведут девушку, руки ее связаны за спиной. Я не мог различить их лиц, но заметил, что оба они были вооружены, в девушке же я сразу узнал Левкиппу. Сначала они совершили над ее головой возлияния, а затем обвели вокруг жертвенника. Слышались звуки флейты, а жрец пел, наверное, египетскую песнь, – видно было, как он шевелит губами и раздувает щеки. Затем по какому-то знаку все отходят подальше от жертвенника. Один из юношей навзничь опрокидывает девушку и привязывает ее ко вбитым в землю кольям, как связанного Марсия привязывали к дереву ваятели. После этого юноша, схватив меч, погружает его в тело девушки около сердца и вспарывает ее тело до самого низа живота. Тотчас оттуда вываливаются все внутренности, разбойники вытаскивают их руками и кладут на жертвенник.

Когда внутренности девушки изжарились, они поделили их между собой и съели. При виде всего этого воины в ужасе вскрикивали и старались не смотреть на происходящее. Я же просто остолбенел. Невероятно, но я сидел и не сводил глаз с жертвенника. Несчастье, которому не было меры, повергло меня в оцепенение. Тогда-то я понял, что миф о Ниобе правдив, – нечто подобное происходило и с ней, когда она смотрела на гибель своих детей, – настолько застыла она в своем горе, что казалась окаменевшей. Когда разбойники покончили со своим делом, они положили тело в гроб, закрыли его крышкой, уничтожили жертвенник и убежали без оглядки, – таково было повеление жреца.

 

XVI

 

К вечеру ров был засыпан; наше войско переправилось через него, расположилось на ночлег, и мы приступили к трацезе. Стратег пытался отвлечь меня от моего горя, но я был безутешен.

Заступила уже первая ночная стража, все уснули, и я, захватив с собой меч, пошел к гробнице, намереваясь покончить с собой. Подойдя к гробнице, я вытащил меч из ножен и сказал:

– О мученица Левкиппа, ты самая несчастная из людей! Горюю я не только о том, что тебя больше нет, но еще и о том, что ты умерла в чужой стороне, не о том, что силой тебя обрекли на заклание, но о том, что судьба сыграла с тобой злую шутку, что ты стала очистительной жертвой нечистых людей. Как страшно, что ты была еще жива, когда рассекали твое чрево. О горе, ты могла даже видеть свою рану. Я никогда не примирюсь с тем, что проклятый жертвенник и эта могила унесли с собою твой гроб и тайны твоего чрева. Тело твое здесь, но где же твои внутренности? Лучше бы они стали добычей огня! Но случилось так, что насытили ими свои утробы разбойники! О, это отвратительное шествие с факелами вокруг жертвенника! О, неслыханные тайны яств! И боги могли смотреть сверху на это жертвоприношение! И не погас огонь, но, оскверненный, поднял к небу подобный тук! А теперь, Левкиппа, прими возлияние, достойное тебя.

 

 

XVII

И с этими словами я заношу над собой меч, чтобы распроститься с жизнью на месте заклания Левкиппы, как вдруг вижу (было полнолуние) двух человек, которые чго есть сил бегут ко мне навстречу. Я подумал, что это, верно, разбойники, и решил, что могу умереть и от их руки. Приблизившись ко мне, они оба закричали. Это были Менелай и Сатир. Я же, совершенно неожиданно убедившись в том, что они живы, не бросился обнимать их и не ощутил никакой радости, настолько велико было мое горе. Они же схватили меня за руку и пытались отобрать у меня меч.

– Ради всех богов,- взмолился я,- не лишайте меня желанной смерти, она одна может исцелить меня от горя. Даже если вы вынудите меня, я все равно не смогу жить после того, как так ужасно погибла Левкиппа. Вы можете отнять у меня вот этот меч, но слишком глубоко вонзился в меня меч моей скорби, он понемногу все равно лишит меня жизни. Или вы хотите, чтобы я умирал медленно в вечном заклании?

– Если из-за смерти Левкиппы ты хочешь умереть,- сказал Менелай, – то брось меч. Сейчас оживет твоя Левкиппа.

– Ты eщёнасмехаешься надо мной,- ответил я, взглянув на него.- Тебе, видно, недостаточно, что я и так полон горя. И ты, Менелай, еще поминаешь Зевса Гостеприимца.

Он постучал по крышке гроба и сказал:

– Уж если Клитофонт мне не верит, то хоть ты, Левкиппа, подтверди, что ты жива.

С этими словами он два или три раза постучал по гробнице, и вдруг оттуда послышался какой-то невнятный голос Весь дрожа, я уставился на Менелая, думая, что он волшебник. Он же в это время уже открыл гробницу, и поднялась из нее Левкиппа, – это было ужасающее зрелище, невыносимое потому, что все ее чрево было раскрыто и пусто. Она рванулась ко мне, мы заключили друг друга в объятия и рухнули наземь без чувств.

 

XVIII

 

Как только ко мне вернулось сознание, я спросил Менелая:

– Не расскажешь ли ты мне, как все это понять? Ведь я вижу сейчас Левкиппу, я слышу, как она говорит, я снова с ней. Что же я видел вчера? Что это было? Что пригрезилось мне? То, что я видел вчера? Или сейчас я сплю? Но нет, я ощущаю на губах истинный живой поцелуй Левкиппы, сладкий, как все ее поцелуи.

– А сейчас снова наполнится ее чрево и срастется грудь, она станет невредимой. Но ты отвернись, – мне ведь придется призвать на помощь Гекату.

Я поверил ему и отвернулся. Менелай начал колдовать, приговаривая про себя какие-то слова. Одновременно он снимал с Левкиппы всякие удивительные приспособления, возвращая ей прежний вид.

– А теперь смотри, – сказал он.

В страхе от того, что увижу сейчас Гекату (я ведь поверил Менелаю, что он позвал ее), я отнял руку от лица и увидел Левкиппу целой и невредимой. Я не мог прийти в себя от удивления и взмолился:

– Дорогой мой Менелай, если ты служитель богов, то умоляю тебя, расскажи, куда я попал и что я вижу?

– И правда,- поддержала меня Левкиппа,- хватит тебе, Менелай, дурачить его. Расскажи, как все было на самом деле, как удалось тебе перехитрить разбойников.

 

 

XIX

И тогда Менелай начал рассказывать:

– Ты ведь уже знаешь, что родом я из Египта. Об этом я говорил тебе еще на корабле. Мои владения, в основном, сосредоточены около этой деревни, и многих старейшин здесь я хорошо знаю. После кораблекрушения меня прибило к берегам Египта, и мы с Сатиром тут же попали в руки разбойников, стоявших там на страже. Когда нас привели к главарю, то многие из разбойников узнали меня, и тогда с меня сняли оковы. Разбойники советовали мне отбросить все опасения и разделить с ними их ремесло, им казалось это вполне естественным. Я воспользовался случаем и стал просить за Сатира как за моего друга.

– Что ж, прекрасно, – сказали они, – но сначала ты должен показать нам, на что ты способен.

Как раз в это время они получили оракул, который гласил, что надо принести в жертву девушку и тем очистить разбойничий стан. Им предстояло попробовать печень этой девушки, останки ее похоронить и уйти с этого места, чтобы его заняли вражеские войска. Об остальном расскажи ты, Сатир, теперь твое слово.

 

 

XX

И Сатир начал:

– Когда меня силой приволокли в разбойничий лагерь, я плакал, мой господин, я горевал и, узнав, что случилось с Левкиппой, молил Менелая спасти ее любой ценой. Какое-то доброе божество покровительствовало нам. Накануне того дня, когда должно было совершиться жертвоприношение, мы, пригорюнившись, сидели на берегу моря и обсуждали сложившееся положение. В море показался корабль, как видно сбившийся с пути. Разбойники, заметив его, направились к кораблю. Те кто был на корабле, поняли, что им грозит, и попытались повернуть обратно, но разбойники опередили их, и им пришлось обороняться. Среди них был один актер, игравший обычно в театре гомеровские представления. Он надел свой театральный костюм, облачился в гомеровские доспехи, обрядил подобным образом своих спутников и попытался оказать сопротивление разбойникам. Первые атаки разбойников они отбили успешно, но, когда увидели, что приближается еще несколько лодок, полных разбойников, они потопили свой корабль вместе с разбойниками, которые были на его борту. Во время кораблекрушения случайно волны унесли какой-то ящик, и течение прибило его вместе с обломками корабля к тому самому месту, где мы сидели. Менелай вытащил этот ящик, отозвал меня в сторонку (он думал, что в нем есть что-то ценное) и открыл его. Мы увидели плащ и меч, причем рукоятка этого меча довольно длинная, а лезвие удивительно короткое, длиной не больше трех пальцев при рукоятке около четырех палест. Менелай поднял меч и нечаянно опустил его лезвием вниз, и вдруг оно выскочило из рукоятки, как из норы, и оказалось ничуть не короче ее. Когда же Менелай повернул меч обратно, лезвие тотчас спряталось внутрь. Видимо, несчастный актер пользовался этим мечом в театре, когда изображал сцены убийства.

 

XXI

 

Увидев все это, я сказал Менелаю:

– Если ты захочешь сделать доброе дело, нам поможет бог. Ведь мы можем теперь спасти девушку, да так, что разбойники и подозревать об этом не будут. Вот послушай, как это сделать. Мы возьмем тонкую шкуру овцы, сошьем из этой шкуры мешок величиной с человеческий живот и наполним его внутренностями и кровью какого-нибудь зверя. Потом зашьём мешок, чтобы внутренности не выпали. Этот мешок мы наденем на девушку под длинное платье, завяжем пояс и таким образом скроем нашу хитрость. Ведь слова оракула как нельзя более удобны для того, чтобы мы могли осуществить наш замысел. Он гласит, что дева должна быть полностью одета и меч должен пронзить ее посередине ее платья.

А теперь взгляни на этот меч, как хитро он устроен. Когда он упирается в тело, лезвие уходит в рукоятку, а зрители думают, что оно погрузилось в плоть. Между тем оно почти полностью скрывается в рукоятке, и лишь кончик его разрезает мнимое чрево, а рукоятка касается кожи приносимой жертвы. Когда же лезвие вынимают, оно снова выходит наружу по мере того как поднимают рукоятку, и зрители обыкновенно бывают этим обмануты. Ведь всем кажется, что при заклании меч вонзился во всю длину, таково его хитрое устройство.

Если мы воспользуемся этим мечом, то разбойники ни о чем не догадаются, потому что при заклании из мешка вывалятся внутренности, ведь шкуру-то лезвие разрежет. Мы возьмем внутренности и возложим их на жертвенник. Разбойники больше не подойдут к телу, и мы сможем сами положить его в гробницу.

Ты ведь помнишь, что их главарь хочет убедиться в нашей храбрости. Ты как раз можешь пойти к нему и сказать, что представился удобный случай показать себя. Во время всего этого разговора я молился Зевсу Гостеприимцу, вспоминал, как мы вместе угощались на корабле и какое общее несчастье нас на этом корабле постигло.

 

 

XXII

– Серьезное дело ты задумал, – отвечал мне этот добрый человек, – но ради друга радостно претерпевать опасности и сладостно даже умереть.

– У меня почти нет сомнений и в том, – продолжал я, – что Клитофонт тоже жив. Я расспросил о нем Левкиппу, и она сказала мне, что оставила его закованным среди других пленников, которых захватили разбойники. Но я слышал, как разбойники докладывали своему главарю, что все их пленники перебежали в лагерь врага. Так что Клитофонт будет тебе очень благодарен, когда узнает, что ты спас несчастную от ужасной смерти.

Менелай внял моим словам, а Судьба нам благоприятствовала. Я начал сооружать задуманное нами приспособление. Менелай только собрался заговорить с разбойниками о предстоящем жертвоприношении, как их главарь предупредил его, облегчив нам задачу:

– У нас есть закон, – сказал он, – по которому священнодействие должны начинать вновь посвященные – и особенно в тех случаях, когда приносится в жертву человек. Так что иди и готовься к завтрашнему жертвоприношению, а твой раб будет помогать тебе.

– Прекрасно, – ответил Менелай, – мы сейчас же начнем подготовку и докажем вам, что можем справиться с этим ничуть не хуже любого из вас. Но мы должны сами надлежащим образом приготовить девушку.

– Жертва ваша, – ответил главарь.

Мы берем к себе Левкиппу и начинаем одевать ее так. как надо, при этом мы ободряем ее, посвящаем во все детали нашего плана, рассказываем девушке, что после пробуждения ей придется пробыть в гробнице еще целый день.

– Если же что-нибудь помешает нам осуществить этот план, – говорим мы, – то спасайся сама и беги в лагерь воинов.

С этими словами мы ведем ее к жертвеннику. Остальное тебе известно.

 

XXIII

 

Я выслушал все это, и в душе у меня поднялась буря, – я недоумевал, как же мне отблагодарить Менелая. По обычаю, я припал к нему, обнимал его, поклонялся ему, как божеству, и радость затопила меня. Теперь, убедившись в том, что Левкиппа нисколько не пострадала, я спросил:

– А что с Клинием?

– Я не знаю,- ответил мне Менелай.- Когда произошло кораблекрушение, я видел, как он уцепился за рею, но куда отнесли его волны, мне неизвестно.

Услышав этот ответ, я, находясь на вершине восторга, застонал. Из зависти божество не дало мне испить полную чашу радости. После Левкиппы Клиний был властелином моей души, из-за меня он нигде не показывался, и вот именно его поглотило море – и сделало это не только для того, чтобы отнять у него жизнь, но и чтобы лишить его погребения.

– О море, – воскликнул я, – зачем ты отказало нам в том, чтобы полной мерой отблагодарить тебя за твое человеколюбие?

Мы направились к лагерю, вошли в мою палатку и остаток ночи провели в ней все вместе. Это не осталось незамеченным.

 

 

XXIV

На рассвете я повел Менелая к стратегу и обо всем ему рассказал. Стратег разделил мою радость и принял Менелая в число своих друзей. Затем он стал узнавать, каковы силы разбойников. Менелай ответил, что они заняли соседнее селение, что все эти отчаянные люди в сборе и что их несметное множество.

– Пяти тысяч наших воинов с лихвой хватит на двадцать тысяч разбойников. Но, помимо этих пяти тысяч, к нам прибудет еще двухтысячное пополнение из тех воинов, которые охраняют от варваров Дельту и Солнечный Город.

Едва он это сказал, как вбегает мальчик и сообщает, что с Дельты прибыл гонец с вестью о том, что две тысячи воинов задерживаются на пять дней. Причина этой задержки крылась не в продолжающихся набегах варваров, – напротив, они почти прекратились. Но как раз в тот момент, когда войско готово было выступить, прилетела священная птица, неся с собой могилу своего отца. Так что необходимо было отложить поход именно на пять дней.

 

 

XXV

– Что же это за птица, – спросил я, – которую так чествуют? И какую могилу она принесла с собой?

– Эта птица называется Феникс, родом она из Эфиопии, по размеру не уступает павлину, но красотой оперения значительно превосходит его. Смешаны на ее крыльях золото и пурпур. Она гордится своим господином – Солнцем, о том, что она служит солнцу, говорит и голова ее, осиянная лучезарным венцом. Венец этот – отражение Солнца. Черная, подобная розе, она прекрасна. В сиянии лучей на крыльях своих Феникс несет восход. Эфиопы заслужили жизнь Феникса, а египтяне – погребение его. Когда Феникса, дожившего до преклонного возраста, настигает смерть, сын уносит его на берега Нила и сооружает ему могилу. В Эфиопии он берет ком самой благовонной мирры, делает в нем углубление в рост отца, удобно укладывает его в это углубление, как в гробницу, сверху засыпает землей и несет могилу к Нилу. За Фениксом следует хоровод других птиц, словно сопровождение копьеносцев. Птица уподобляется царю, отправившемуся в дорогу, причем она никогда не собьется со своего пути к Городу Солнца. Там и будет погребен умерший.

Феникс останавливается на высоком утесе, озирает все вокруг и ждет служителей бога. И вот появляется какой-нибудь египетский жрец, в руках у него книга со священными письменами, и он устраивает птице испытание согласно этим письменам. Феникс знает, что ему не верят, он показывает свои тайные знаки отличий, показывает мертвеца и произносит над его гробом мудреную речь. Только тогда чада жрецов Солнца принимают мертвеца и предают его погребению.

Таков Феникс, что кормится среди эфиопов и после смерти становится египтянином, обретая у них упокоение.

 

Книга четвёртая

 

 

I

Когда стратегу стало известно, что разбойники готовятся к битве, а союзники задержались, он решил вернуться в селение, из которого мы выступили, и там дожидаться прихода подкрепления. Нам с Левкиппой отвели домик чуть повыше ставки стратега. Как только мы вошли, я сразу же обнял Левкиппу и хотел показать себя настоящим мужчиной, но она не позволила.

– До каких же пор, – воскликнул я тогда, – мы будем лишать себя таинств Афродиты? Неужели ты не видишь, какие неожиданности преследовали нас в последнее время, – тут и кораблекрушение, и разбойники, и жертвоприношение, и погребение. Но сейчас, в безветрии судьбы, как же не воспользоваться этим затишьем, пока не обрушились на нас еще более тяжкие напасти?

– Нет, – ответила мне Левкиппа, – сейчас этого не будет. Когда я плакала, обреченная на заклание, ко мне во сне явилась Артемида и сказала: «Не плачь, теперь ты не умрешь, я буду твоей заступницей. Ты останешься девственной, пока я не устрою твоего бракосочетания, и мужем твоим станет не кто иной, как Клитофонт».

Я от промедления горевал, но, в надежде на будущее, ликовал. Услышав же о том, что приснилось Левкиппе, я тотчас вспомнил свой сон, очень похожий. В прошлую ночь приснился мне храм Афродиты, а в нем – статуя богини. Когда я приблизился к этому храму, намереваясь помолиться в нем, двери передо мной закрылись. Я расстроился, и тогда передо мной предстала женщина, в точности похожая на изображение богини в храме, и сказала:

– Еще не пришла пора тебе вступить в храм; но подожди немного, и я не только открою перед тобой его двери, но сделаю тебя жрецом богини.

Я рассказал Левкиппе этот сон и оставил попытки овладеть ею силой. Сравнивая свой сон со сновидением Левкиппы, я испытывал сильное волнение.

 

 

II

Тем временем Хармид (так звали стратега) стал заглядываться на Левкиппу, и вот как это началось. Воины поймали удивительного речного зверя, – египтяне называют его нильским конем. И он действительно похож на коня, особенно брюхо и ноги, но копыта у него раздвоены. Животное это величиной с самого большого быка, у него короткий хвост, безволосый, как все тело. Голова круглая и не маленькая, строение скул – как у коня. Из широких ноздрей валит огненный дым, как от костра. Челюсти у животного такой же ширины, как и скулы. До самых висков разевает он свою пасть. У него кривые клыки, по форме как у кабана, но в три раза длиннее.

 

III

 

Хармид позвал нас посмотреть на зверя. Левкиппа тоже пошла. Мы все уставились на невиданное животное, а Хармид на Левкиппу, она пленила его с первого взгляда. И так как ему хотелось задержать нас как можно дольше, чтобы вдоволь наглядеться на Левкиппу, стратег завел длинный разговор. Сначала он стал рассказывать о повадках этого зверя, а потом уже и о том, как его ловят.

– Это животное, – рассказывал он, – очень много ecт, оно может сожрать урожай с целого поля. Ловят его с помощью такой хитрости: находят сначала его логовище, потом роют яму и сверху прикрывают ее тростником и засыпают землей. На дне ямы под этим сооружением из тростника ставят деревянную клетку с открытой дверью, а затем начинают подстерегать животное. Как только зверь ступит на тростник, он тотчас проваливается и попадает в клетку, тогда охотники захлопывают дверцу, и добыча оказывается у них в руках. Только таким способом и можно его поймать, а иначе с ним не справиться. Он обладает огромной силой, кожа у него, как видите, достаточно толстая, чтобы не почувствовать ударов копья. Его можно назвать еще египетским слоном, Кажется, сильнее его только индийский слон.

 

 

IV

– А слона-то ты видел когда-нибудь? – спросил Мене-лай.

– Конечно, и не раз,- ответил Хармид,- сведущие люди рассказывали мне самые удивительные вещи о том, как он появляется на свет.

– А мы, – сказал я, – до сих пор видели его только на картине.

– Я охотно расскажу вам о слоне, – продолжал Хармид,- ведь у нас есть время. Мать носит его очень долго. Плод созревает целых десять лет. По истечении этого срока происходят роды, причем детеныш рождается уже старым. Из-за этого, я думаю, он и становится таким большим, в бою непобедимым, в еде неукротимым и в высшей степени живучим. Говорят, он живет дольше Гесиодовой вороны. Одна лишь челюсть слона величиной с голову быка. Увидев его пасть, ты бы сказал, что в ней два рога, на самом же деле это изогнутые зубы. Между зубами у него хобот, похожий на трубу и по форме и по размеру. Он совершенно послушен воле слона. Хоботом слон подхватывает пищу, – все, что только попадется по дороге. Как только слон увидит что-нибудь съедобное, он тотчас пускает в ход хобот, который обвивается вокруг пищи, поднимает ее вверх и отправляет прямо в рог. Случается слону наткнуться и на что-нибудь, пригодное для человека, и тогда слон хоботом захватывает найденное и протягивает своему господину. Сидит же па нем Эфиоп, необычный всадник, и слон старается подольститься к нему, боится его, слушается его окриков и повинуется ударам. А бьют его железной секирой.

Довелось мне однажды быть свидетелем совершенно необыкновенного зрелища. Один эллин всунул свою голову прямо в пасть слону. Слон разинул пасть и обдавал голову этого человека своим дыханием. И то и другое очень меня удивило: и Дерзновение человека, и снисхождение слона. Эллин рассказывал потом, что за мзду слон овевает его чуть ли не индийскими благовониями. Дыхание слона исцеляет от головной боли. Слои отлично знает о целебных свойствах своего дыхания, и даром пасти не откроет. Он кичливый врач и требует платы вперед. Но если уж ему заплатили, то он разевает пасть и держит ее открытой столько времени, сколько нужно человеку. Он прекрасно понимает, что продал свое благоуханное дыхание.

 

V

 

– Откуда же черпает столь безобразное животное свои благовония? – спросит я.

– Источник их в пище слона, – ответил мне Хармид.

Ведь Индия ближайший сосед солнца. Индийцы первыми видят восхождение этого божества, солнце посылает им самые тепльт^ свои лучи, почему и кожа их сохраняет огненный цвет. У эллинов есть цветок такого же оттенка, как кожа эфиопа, у индийцев же это не цветок, а лист, подобный листьям наших растений. Этот листок скрывает свои свойства и не выказывает своей способности благоухать. То ли не хочет он бахвалиться перед знатоками, то ли не желает ублажать своих сограждан. Но стоит ему оказаться за пределами родины, как он щедро отдает скрытое в нем наслаждение, становится из листа цветком и распространяет вокруг себя благоухание. Это черная индийская роза,- она-то и является пищей слона, подобно траве наших быков. Слон питается этой розой с самого своего рождения, поэтому дыхание его, пропитанное испарениями черной розы, благоуханно.

 

 

VI

Стратег закончил свой рассказ, и мы отправились восвояси, а он, немного помедлив, чтобы никто не заметил его состояния, подозвал Менелая, взял его за руку и сказал ему:

– Я знаю, что ты прекрасный друг, – об этом легко судить хотя бы по тому, что ты сделал для Клитофонта, но и во мне ты найдешь не менее преданного друга. Я прошу тебя об одной услуге, которая не составит для тебя особого труда, а мне спасет жизнь, если только ты захочешь. Погубила меня Левкиппа. Помоги же мне. Она ведь еще не заплатила тебе за то, что ты не дал ей погибнуть. В награду ты получишь пятьдесят золотых, а она сколько пожелает.

– Оставь при себе свое золото,- сказал Менелай,- прибереги его для тех, кто продает свои услуги за деньги, я же постараюсь по-дружески помочь тебе.

 

 

VII

Немного спустя Менелай пришел к Хармиду и говорит ему:

– Дело сделано. Поначалу она и слышать ни о чем не хотела, но я так уговаривал ее и так кстати напомнил ей о моем благодеянии, что она в конце концов сдалась. Правда, Левкиппа просит тебя, и, как мне кажется, справедливо, подождать немного, хотя бы пока она прибудет в Александрию. Ведь здесь деревня, все произойдет здесь же, у всех на виду, и будет чересчур много свидетелей.

– Надолго же ты откладываешь мое наслаждение, – возразил Хармид. – Разве на войне можно медлить? Разве воин с оружием в руках знает, долго ли еще ему жить? Неизведанны пути к смерти. Испроси у судьбы безопасности для меня, и я соглашусь ждать. Сейчас я отправляюсь воевать с разбойниками, а в душе у меня между тем разгорелась другая война. Другой воин осаждает меня, вооруженный луком и стрелами. Я сражен, стрелы его попали в цель. Позови же мне скорее врача. Рана болит нестерпимо. Я готовлюсь огнем истреблять врага, но Эрот зажигает против меня другие факелы. Поэтому, Менелаи, придется тебе погасить этот огонь. Нет лучшего предзнаменования перед войной, чем любовное сплетение тел. Пусть к Арею пошлет меня Афродита.

– Но ты ведь понимаешь, – ответил ему Менелаи, – что все это пе так просто, да еще когда надо скрываться от мужа, который рядом и любит жену.

– Ну, от Клитофонта-то летрудно будет избавиться,- говорит Хармид.

Менелаи понял, что Хармид не желает медлить нисколько, и, испугавшись за меня, быстро сочинил правдоподобную отговорку.

Ну ладно уж, – сказал он,- я открою тебе истинную причину промедления,- вчера у нее начались месячные, и ей нельзя сходиться с мужчиной.

Часть текста в просканированной книге отсутствует

 

VIII

 

Когда Менелай пересказал мне слова Хармида, я закричал, что скорее умру, чем допущу, чтобы поцелуи Левкиппы достались кому-то другому.

– Разве есть что-нибудь упоительнее поцелуя? Что касается самого дела Афродиты, то у него есть предел, и ничего от него не останется, если лишить его поцелуев. Они не имеют границ, ими нельзя пресытиться, они всегда новы. Три сокровища заключены в устах: дыхание, голос и поцелуй. Мы целуем друг друга губами, и в душе возникает источник наслаждения. Поверь моим словам, Менелай, я открою тебе сейчас тайну, которой не открыл бы, не попав в столь печальные обстоятельства: только одно и подарила мне Левкиппа – поцелуи. Она девственна, и жена мне только через поцелуи. Если же кто-нибудь похитит у меня и это, я не переживу потери. Я не позволю осквернить ее поцелуев, принадлежащих мне.

– В таком случае, – отвечал мне Менелай, – нам необходимо принять какое-то мудрое решение, и как можно скорее. Влюбленный может перенести все, что угодно, пока он во власти надежд. Но как только он отчается в своем стремлении достичь желаемого, настроение его изменится, и он с такой же силой будет стремиться как можно больнее уязвить своего противника. Если же случается так, что он достаточно силен, чтобы действовать безнаказанно, то отсутствие опасений в его душе еще больше раздражает скопившуюся в ней ярость. Да и момент сейчас очень неподходящий.

 

 

IX

В то время как мы обсуждали создавшееся положение, вбежал перепуганный воин и сказал мне, что Левкиппа, гуляя, неожиданно упала, закатив глаза. Мы вскочили, побежали к ней и увидели, что она лежит на земле. Подойдя к Левкиппе, я стал допытываться у нее, что с ней. Но она, увидев меня, вскочила на ноги, дала мне пощечину и уставилась на меня налитыми кровью глазами. Когда же Менелай попытался остановить ее, она и его ударила ногой. Мы стали удерживать ее силой, так как поняли, что у нее буйное помешательство. Левкиппа же вступила с нами в борьбу, причем она совершенно не старалась скрыть того, что женщины обыкновенно не позволяют видеть. Около палатки поднялся страшный шум, так что сам стратег прибежал посмотреть, что случилось. Сначала он заподозрил, что Левкиппа прикидывается, чтобы провести его, и исподлобья взглянул на Менелая. Но убедившись, что недуг ее непритворен, он и сам очень огорчился и стал жалеть девушку. Тут же принесли веревки и несчастную связали. Увидев ее снова связанной, я дождался, пока все ушли, и стал умолять Менелая:

– Развяжите ее, умоляю вас, развяжите. Ее нежные руки не созданы для веревок, позвольте мне остаться с ней. Я один обовью ее н стану для нее узами. Пусть она безумствует против меня. На что теперь мне жизнь? Я рядом, и Левкиппа не узнаёт меня. Вот она лежит передо мной связанная, а я, бесстыдный, могу освободить ее и не хочу. Неужели Судьба вырвала тебя из рук разбойников, чтобы теперь ты стала игралищем безумия? Как же мы несчастны, чуть было не достигнув счастья! Мы убежали от ужасов, которые преследовали нас дома, – лишь для того, чтобы стать жертвами кораблекрушения; мы не погибли в морской пучине, для того чтобы потом попасть в руки разбойников; уцелели, плененные ими, чтобы теперь на нас напало безумие. И теперь, если разум вернется к тебе, возлюбленная моя, я буду опасаться новых злодеяний божества. Есть ли кто-нибудь злополучнее нас? Ведь мы боимся даже самого счастья! Но все же приди в себя, стань прежней Левкиппой, и тогда пусть Судьба снова начнет свои шутки.

 

X

 

Менелай и все окружающие стали утешать меня, говоря, что подобные недуги преходящи и возникают из-за бурного расцвета юности. Молодая кровь, которая бурлит в теле во время созревания его, наполняет сосуды, приливает к голове и затмевает порой рассудок. Надо послать за врачом и попытаться оказать ей помощь. Менелай пошел к стратегу и попросил у него разрешения вызвать войскового врача. Хармид, конечно, охотно разрешил, – ведь влюблённму всегда приятны деда, связанные с его любовью. Пришел врач и сказал:

– Прежде всего мы погрузим ее в сон, чтобы приостановить разгар безумия. Сон – лучшее лекарство от всех болезней. А затем будем принимать все прочие меры.

Он дал нам небольшое, величиной с горошину, лекарство, ветел растворить его в масле и натереть им голову Левкиппы. Пообещал приготовить и другое лекарство для очищения желудка. Мы выполнили все указания врача: натерли ей голову, и она тотчас уснула и проспала оставшуюся часть ночи до восхода солнца. Я же неусыпно бодрствовал около нее, смотрел на связывающие ее веревки и плакал:

– Горе мне, о возлюбленная моя, даже спишь ты связанная, даже сон твой несвободен. Что грезится тебе? Вернулся ли к тебе твой разум или и во сне ты безумствуешь?

Наконец она пробудилась и снова стала выкрикивать какие-то бессвязные слова. Тогда явился врач и стал лечить ее по-другому.

 

 

XI

Тут прибывает посланец от египетского сатрапа и приносит письмо стратегу. Судя по всему, в письме содержалось указание поторопиться с выступлением. Хармид тотчас приказал всем снарядиться, чтобы идти войной на разбойников. Все заторопились, каждый вооружился, и вскоре войско выстроилось под командой лохагов. Стратег сообщил им пароль и приказал разбить лагерь, – сам же остался один. На другой день вместе с зарей он выступил против врагов.

Деревня, которую занимали разбойники, была расположена следующим образом. Нил течет сверху от Египетских Физ и, не разветвляясь, достигает Мемфиса. Немного ниже по течению, где кончается единый поток реки, есть деревня, которая называется Керкасор. Там речной поток преграждает суша, и из одной реки образуются три, причем две меняют направление и текут в разные стороны, а третья сохраняет основное направление Нила. Но и из этих рек ни одна не достигает моря: отделившись друг от друга у разных городов, они текут в разные стороны, причем рукава эти шире, чем иные эллинские реки. Хотя Нил отдает столько воды своим притокам, он не оскудевает, но дает возможности для судоходства, снабжает водой и оказывает помощь земледельцам.

 

XII

 

Нил для египтян все: и река, и земля, и море, и болото. Трудно поверить своим глазам, когда видишь соседями корабль и кирку, весло и плуг, руль и серп, моряков и земледельцев, рыб и быков. Там. где ты только что плыл, ты можешь засеять поле, а засеянное поле окажется возделанным морем. Временами Нил разливается, и тогда египтяне сидят и ждут, считая дни. И Нил не станет обманывать, – это река, которая дружит с временем, очень точно отмеривает своп воды и не хочет, чтобы ее обвинили в опоздании.

Можно видеть, как земля и вода соперничают друг с другом. Идет между ними постоянная борьба, причем вода стремится затопить обширные земли, а земля хочет вместить мощные потоки пресной воды. Но обе стихии оказываются победительницами, и ни одна не терпит поражения. Потому что вода и земля распространяются вместе, и разбойники оседают в тек местах, где находят изобилие двух стихий. Но приходит время, когда Нил заливает всю страну и превращает ее в болото. Даже после того как Нил входит обратно в берега, болота остаются, не отдавая воды. Египтяне и ходят и плавают по этим болотам, но судну, на котором больше одного человека, не проплыть по ним. Землей завладевает ил. Легкие лодки разбойников не нуждаются в большом количестве воды, а если вода спадает совсем, то они переносят лодки на спинах, пока не достигнут места, где снова смогут сесть на весла. Болота усеяны разбросанными по ним отдельными островками. Иные из этих островков совершенно лишены каких-либо строений и заросли папирусами. Папирусы растут рядами, причем настолько густо, что между ними может встать только один человек. Над головой же его сплетаются между собой листья папируса, образуя надежнее укрытие, я жители пользуются им, они залезают в заросли, совещаются там и устраивают засады, защищенные стеной из папируса. На других островках стоят тростниковые хижины, и островки, эти напоминают города, укрепленные болотами. Здесь-то п расположены пристанища разбойников. Один из островов, что поближе, выделяется среди других своей величиной и заселенностью, называется он Никохида. Разбойники собрались на этом острове, считая его наиболее защищенным. Они возлагали большие надежды как на свою численность, так и на расположение Никохиды. Только один перешеек соединял Никохиду с сушей, этот перешеек и делал из острова полуостров. Длина перешейка – стадий, а ширина – двенадцать оргий. Город окружен болотами со всех сторон.

 

XIII

 

Когда разбойники увидели, что стратег приближается, они решили прибегнуть к хитрости: собрали всех стариков и вручили им пальмовые жезлы, обозначающие просьбу о милости, а сзади поставили здоровых молодых мужчин, вооруженных щитами и копьями. Подняв пальмовые ветви, старики должны были загородить ими стоящих позади разбойников, а те, в свою очередь, должны были склонить копья к самой земле, чтобы и нельзя было заметить. Если стратег согласится на мольбы стариков, то копьеносцы не вступят в сражение, если же нет, то решено было заманить стратега в город, пообещав ему, что разбойники сами предадут себя смерти. Когда войско стратега окажется на середине перешейка, то старики по условленному заранее сигналу бросят пальмовые ветви и разбегутся в разные стороны, освободив дорогу вооруженным разбойникам, которые OKpj жат войско, оказавшееся в полной их власти.

Так они и сделали. Старики пришли со своими жезлами ц стали просить стратега, чтобы он не пренебрег их просьбами о снисхождении и пощадил город. Старики посулили дать самому стратегу сто талантов серебра, а сатрапу послать сто человек, которые готовы были за родной город принести себя в жертву, став добычей сатрапа. Надо сказать, что эти обещания стариков не были ложью и они выполнили бы их, если бы стратег внял их просьбам. Но стратег отклонил их. И тогда старики сказали:

– Что же, если так, нам ничего не остается, как смиренно подчиниться решению злой судьбы. Но не убивай нас вдали от ворот родного города, отведи в родные места, на землю отцов, к родимым домам, и там похорони нас. Мы ведем тебя на нашу смерть.

Когда стратег услышал эти слова, он успокоился, прекратил приготовления к сражению и приказал войску следовать за собой.

 

 

XIV

Поодаль разбойники расположили разведчиков и приказали им следить за приближением противника, – как только разведчики заметят, что войско начинает переправу, они должны прорвать плотину, чтобы на неприятеля обрушилась вода.

Египтяне строят плотины на всех притоках Нила для того, чтобы река не затопила земли, разлившись раньше времени. Если же вода требуется для орошения равнины, то египтяне чуть приоткрывают плотину, и вода устремляется на нее.

Позади деревни нес свои воды полноводный приток Нила Когда разведчики увидели приближающееся войско, то плоти ну немедленно прорыли в нескольких местах. А затем все произошло одновременно. Старики неожиданно расступились, из-за их спин выбежали вооруженные копьями разбойники, и начала прибывать вода. Болота, разбухая от воды, ширились на глазах, вода затопляла перешеек, все кругом стало походить на море. Разбойники, ринувшись в атаку, пронзают копьями оказавшихся перед ними воинов и самого стратега, застигнутых врасплох и смятенных неожиданностью натиска. Смерть прочих не поддается описанию. Одни погибли в самом начале атаки, не успев даже взяться за копье, другие пали, не успев защититься: ведь все случилось одновременно, – разом они поняли свою беду, и уже были сражены. Некоторые погибли даже прежде, чем поняли причину настигнувшей их смерти. Иные, окаменев от неожиданности, стояли, объятые ужасом, и ожидали смерти, другие пытались спастись бегством, но не могли бежать, так как скользили в продолжавшей прибывать воде; те же, кому удалось пробежать несколько шагов, попадали в болото, и оно их засасывало. Стоящих вода затопила уже по пояс, щиты их отнесло, и животы были открыты. А в болотах вода поднялась уже выше человеческого роста. Нельзя было понять, где болото, а где твердая земля. Те, кто был на твердой земле, боясь оступиться, замедляли шаги и мгновенно оказывались в плену, те же, кто бродил по болоту, надеясь на то, что это суша, тонули в нем. Происходила невиданная беда, страшное кораблекрушение, и при этом ни одного корабля не было видно; и странное что-то происходило и необычное,- сухопутная битва в воде и морское сражение на земле. Разбойники возгордились сверх всякой меры своей победой, забыв о том, что победу одержала не храбрость их, а коварство. Египтянин устроен так, что если он напуган, то целиком попадает в плен своей трусости, если же расхрабрится, то воинственность его безудержна, причем в обоих случаях он не знает меры. Слишком слаб он в несчастье, слишком кичлив в счастье.

 

XV

 

Уже десять дней продолжалось безумие Левкиппы, а улучшения все не было. Однажды она произнесла во сне вещие слова: «Горгий, из-за тебя я безумствую». Едва занялась заря, как я передал Менелаю эти слова и стал припоминать, нет ли в деревне какого-нибудь человека по имени Горгий.

Не успели мы прийти в деревню, как сразу же к нам подошел какой-то юноша и сказал: «Я пришел, чтобы спасти тебя и твою жену». Я перепугался, подумав, что он, видно, посланец богов.

– Уж не Горгий ли ты? – спросил я.

– Нет, – ответил он, – я не Горгий, а Хэрей. Что же касается Горгия. то он-то тебя и погубил.

Я еще больше испугался и спрашиваю:

– Кто же такой этот Горгий, и как он это сделал? Некое божество ночью открыло мне его имя. Объясни же мне это прорицание.

– Горгий – это один из египетских воинов. Теперь его уже нет, он стал жертвой разбойников. Этот Горгий был влюблен в твою жену. Так как он от природы был чародеем, то приготовил какое-то любовное зелье и уговорил прислуживавшего вам египтянина взять это зелье и подмешать его в питье Левкиппы. Но ему было невдомек, что яд-то был неразбавленный, и вместо того, чтобы полюбить его, Левкиппа обезумела. Все это рассказал мне вчера слуга Горгия. он отправился в поход вместе с ним, но каким-то чудом уцелел, – может быть, Судьба пощадила его именно ради вас. Он обещает исцелить твою жену и просит за это четыре золотых. Ему известно, как приготовить другое зелье, которое уничтожит действие первого.

– Да будешь ты благословен за твою помощь, – сказал я ему, – и приведи к нам того человека, о котором ты говорил.

Он ушел, а я разыскал нашего слугу-египтянина и, вне себя от гнева, два или три раза ударил его кулаком по лицу, приговаривая:

– Говори, что ты дал Левкиппе, отчего она впала в безумие?

Он, дрожа от страха, рассказал мне все, о чем я уже знал от Хэрея. Мы заключили его под стражу.

 

 

XVI

В это время появился Хэрей со слугой Горгия. Я обратился к ним обоим с такими словами:

– Я сразу даю вам четыре золотых, вот они, берите в награду за хорошие известия. Но выслушайте то, что я хочу вам сказать о вашем лекарстве. Вы видите, что причина нынешнего состояния Левкиппы кроется тоже в лекарстве. Ее желудок и так уже пропитан зельем, – не опасно ли продолжать кормить ее лекарствами? Будь добр, расскажи нам про свойства твоего зелья и приготовь его в нашем присутствии. Если ты так сдала ешь, получишь еще четыре золотых.

– Я вполне понимаю твои опасения, – ответил мне этот человек, – но составные части моего зелья общеизвестны и съедобны. Я сам отведаю его столько же, сколько примет она.

С этими словами он приказывает слуге купить все необходимое для приготовления спасительного средства, причем перечисляет все его составные части. Вскоре слуга вернулся с покупками, и египтянин, приготовив в нашем присутствии лекарство, разделил его на две части.

– Половину я выпью сам, а остальное дам ей. После того как она примет положенную дозу, она проспит всю ночь, а на заре ее покинут и сон и болезнь.

Он выпивает свою часть лекарства, а оставшееся приказывает под вечер дать Левкиппе.

– Я ухожу, потому что теперь я должен лечь спать, этого требует зелье.

Я дал ему четыре золотых, и он ушел.

– Остальное я дам тебе, когда Левкиппа выздоровеет.

 

XVII

 

Когда пришло время дать Левкиппе лекарство, я налил его и стал ему молиться:

– О дитя земли, о дар Асклепия, о зелье, да окажется истиной то, что говорят о тебе. Принеси же мне самое большое счастье, исцели мою возлюбленную. Одержи победу над тем свирепым и варварским зельем, которым опоили ее.

Наставив зелье таким образом, я поцеловал кубок и подал его Левкиппе. Она же, как и предсказывал египтянин, выпив его, тут же уснула. Я сел рядом с ней и стал говорить, как будто она меня слышала:

– Неужели к тебе вернется рассудок? Узнаешь ли ты меня наконец? Неужто снова услышу я твой голос? Открой мне что-нибудь теперь, когда ты спишь. Ведь вчера ты во сне назвала имя Горгия, и истиной стало твое вещание. Может статься, что во сне покидает тебя твое безумие и, обретая разум, ты счастливее, когда спишь, чем когда бодрствуешь.

Пока я вел с Левкиппой такие разговоры, как будто она могла меня слышать, занялась наконец долгожданная заря. И Левкиппа заговорила. Первым ее словом было: «Клитофонт!» Я вскочил, подошел к ней и тотчас стал расспрашивать, как она себя чувствует. Но оказалось, что она совершенно не помнит, что с ней произошло; только увидев на себе веревки, она очень удивилась и спросила, кто же ее связал. Убедившись в том, что передо мной прежняя Левкиппа, я испытал огромную радость и бросился развязывать веревки, а потом уж и рассказал ей, как все было. Узнав о том, что с ней произошло, Левкиппа очень смутилась, покраснела, словно все это она совершала сейчас. Я убеждал ее'не стыдиться, утешал ее и охотно заплатил за лекарство. Ведь разбойники не отняли у Сатира деньги, зашитые в его поясе, да и у Менелая все было цело.

 

 

XVIII

Тогда же против разбойников были двинуты из столицы более крупные силы, которые до основания уничтожили их город. Таким образом река была освобождена от дерзких разбойников, и мы стали готовиться к отплытию в Александрию. С нами собирался отправиться и Хэрей, так как он стал нашим другом, после того как помог спасти Левкиппу. Сам он был родом с острова Фарос, где занимался рыбной ловлей. Он служил наемником на корабле в походе против разбойников, так что по окончании его был освобожден от воинской службы. После долгого затишья суда снова заполонили реку, и глаза радовались при виде царившего на ней оживления. Звучали песни матросов, раздавались крики корабельщиков, вели свой хоровод суда. Праздник был на реке, и наш переезд походил на веселое гулянье. Тогда я впервые испил нильской воды, не смешанной о вином, так как мне хотелось вкусить чистого наслаждения от питья. Ведь вино искажает природный вкус воды. Я зачерпнул воду чашей из прозрачного хрусталя и сразу увидел, что блеск воды превосходил сверкание хрусталя. Сладостно было пить эту воду, студеную как раз в меру наслаждения. Я знаю, что в иных реках Эллады вода просто ранит своим холодом. Так что я мог сравнить воду Нила с ними. Мне стало попятно, почему египтяне без страха пьют нильскую воду, не нуждаясь в услугах Диониса. Дивился я и тому, каким способом египтяне пьют ее. Они никогда не пьют из кубков, терпеть их не могут и предпочитают им собственные руки. Если кто-нибудь во время плавания испытывает жажду, он свешивается через борт корабля, наклоняет к воде лицо и погружает в нее руки. Сложив их в виде ковша, он зачерпывает таким способом воду и отправляет ее в рот. Рот при этом держат открытым, он как бы ждет водяного броска, принимает его, закрывается и не позволяет воде вылиться.

 

XIX

 

Довелось мне увидеть в водах Нила и другого зверя, которого превозносят за то, что он сильнее, чем нильский конь. Называется он крокодил. По виду он одновременно напоминает и рыбу и зверя. Длина его от головы до хвоста очень велика, и ширина ей не соответствует. Шкура шероховатая и чешуйчатая, у спины цвет камня, темно-серый, живот белый. У крокодила четыре ноги, загибающиеся немного в разные стороны, как у сухопутной черепахи. Хвост длинный, толстый и похож на твердое тело. Он не свешивается вниз, как хвосты других животных, но служит продолжением позвоночника. Поверхность хвоста состоит из острых колючек, которые похожи на зубцы пилы. Во время охоты крокодил пользуется хвостом как бичом. Он ударяет своего противника хвостом, и один такой удар наносит множество ран. Так как у крокодила нет шеи, то голова непосредственно врастает в тело, соединясь со спиной по наклонной линии. Но более всего ужасает пасть крокодила, челюсти у него невероятно длинны, и животное раскрывает пасть во всю их длину. В обычное время, когда пасть крокодила закрыта, это голова. Но стоит ему во время охоты разинуть пасть, как вся голова в нее превращается. Он поднимает верхнюю челюсть, в то время как нижняя неподвижна. Расстояние между ними очень велико, пасть разверзается до самых плеч, и через нее видно чрево крокодила. У него множество зубов, и они посажены в челюсти длинными радами. Говорят, что у крокодила столько же зубов, сколько дней зажигает бог в течение целого года. Таков урожай равнины его челюстей. Когда он выбирается на сушу, то, видя, как он волочит по ней свое тело, веришь в его чудовищную силу.

 

 

Книга пятая

 

I

Спустя три дня мы приплыли в Александрию. Я прошел через ворота, которые называются Вратами Солнца, и передо мной развернулась сверкающая красота города, наполнившая радостью мои взор. Прямые ряды колонн высились на всем протяжении дороги от ворот Солнца до ворот Луны, – эти божества охраняют оба входа в город. Между колоннами пролегла равнинная часть города. Множество дорог пересекало ее, и можно было совершить путешествие, не выходя за пределы города.

Я прошел несколько стадиев и оказался па площади, названной в честь Александра. Отсюда я увидел другие части города, и красота его разделилась. Прямо передо мной рос лес колонн, пересекаемый другим, таким же лесом. Глаза разбегались, когда я пытался оглядеть все улицы и, не будучи в состоянии охватить целого, не мог утолить ненасытную жажду зрения. Что-то я видел, а что-то только хотел увидеть, торопился посмотреть одно и не хотел пропустить другого. Владело моими взорами созерцаемое, влекло к себе ожидаемое. Я без устали бродил по улицам города, тщетно стремясь увидеть все своими глазами, и, наконец, выбился из сил. «Очи мои, мы побеждены», – сказал я.

Представились мне два неслыханных и невиданных чуда: соревнование величия и красоты, населения и города, и участники этого состязания равно одерживали победу. Казалось, что город больше, чем целый материк, а население многочисленнее, чем целый народ. Я смотрел на огромный город и не верил, что найдется столько людей, чтобы его заполнить; я смотрел на людей и не верил, что может существовать город, который в состоянии вместить их. С такой точностью были уравновешены чаши весов.

 

II

 

Случилось так, что именно тогда происходили празднества в честь великого бога, которого эллины называют Зевсом, а египтяне – Сераписом. Факельное шествие двигалось по улицам. Более величественного зрелища мне не доводилось видеть. Сеянце уже закатилось, был вечер, но нигде нельзя было за,-стать ночи, потому что взошло новое солнце, рассыпавшееся на множество огней. Очам моим представился город, чья красота могла соперничать с небесной. Дивился я на Зевса Милосердного и Небесный Храм его.

Я обратил к великому богу мои молитвы и мольбы о том, чтобы он ниспослал конец нашим бедам. А потом мы отправились в дом, который подыскал для нас Менелай.

Но бог, как видно, не пожелал внять моим мольбам,- нас ожидало новое, уготованное Судьбой, испытание.

 

 

III

Оказалось, что Хэрей уже давно был втайне влюблен в Левкиппу, поэтому-то он и помог нам спасти ее, преследуя при этом две цели: сблизиться с нами и исцелить для себя девушку. Он прекрасно понимал, что у него ничего не выйдет, если он не применит какой-нибудь хитрости, поэтому Хэрей придумал коварный план: собрал разбойников, своих товарищей по ремеслу, – сам-то он был моряком, – посвятил их в свой замысел и пригласил нас всех к себе в гости на Фарос, якобы на день рождения.

Когда мы вышли из дома, как сразу явилось нам дурное знамениe: преследующий ласточку ястреб задел крылом голову Левкипппы. Встревоженный этим, я поднял глаза к небу:

– О Зевс, – обратился я к богу, – что это? Как понять это знамение? Если от тебя эта птица, то подай еще какой-нибудь знак, чтобы можно было лучше тебя понять.

С этими словами я обернулся, а стоял я неподалеку от мастерской живописца, и заметил выставленную там картину: она словно подтверждала мои опасения, вызванные только что представившимся знамением. На ней изображено было надругательство над Филомелой, насилие Терея, вырезание языка. Во всех подробностях рассказывала эта картина о случившемся можно было увидеть на ней и пеплос, и Терея, и пиршество. Держа в рука развернутый пеплос, стояла служанка, рядом с пей Филомела показывала пальцем на вытканный на пеплосе рисунок, Прокна кивала головой, понимая, что изображено на нем; она смотрела на рисунок грозно и гневалась. На рисунке был выткан фракиец Терей, вступивший в любовную борьбу с Филомелой Волосы у нее растрепаны, пояс развязан, хитон порван, грудь полуобнажена, правую руку она протягивает к глазам Терея, а левой натягивает на грудь разорванный хитон. Терей сжимает Филомелу в своих объятиях, изо всех сил стараясь при влечь ее тело к себе как можно ближе. Таким изобразил художник вытканный на пеплосе рисунок. В другой части картины были нарисованы женщины, которые показывали Терею на остатки пиршества, лежащие в корзине,- а остатками этими были голова и руки мальчика. Женщины и смеются и ужасаются одновременно. Я увидел и Терея, который вскакивает с ложа и извлекает из ножен меч, собираясь направить его против женщин, – ногой он уперся в стол, а стол и не упал еще, но п не стоит уже, а, наклонившись, вот-вот упадет.

 

IV

 

– Мне кажется, что нам не следует ехать на Фарос,- сказал тогда Менелай.- Ты видишь, что два недобрых знамения явились нам. птица задела крылом Левкиппу, и картина пред вещает какую-то беду. Истолкователи знамений говорят, что надо обязательно обращать внимание на содержание картин, которые встретились путнику, отправляющемся на какое-нибудь дело. Они велят судить об исходе этого дела по смыслу тех событий, которые изображены на картине. Ты видишь, сколькими ужасами наполнена эта картина? Здесь и противозаконная любовь, и бесстыдная измена, и горе женщин. Придется нам воздержаться от этой поездки.

Мне показалось, что Менелай прав, и я извинился перед Хэреем. отложив в этот день нашу поездку. Он удалился, крайне недовольный, и сказал, что придет к нам на следую щки день.

 

 

V

Известно, что женщины обожают всякие рассказы, поэтому Левкиппа тотчас спросила меня:

– О чем говорит эта картина? Что это за птицы изображены на ней? Кто эти женщины? Кто этот бесстыдный мужчина?

И я начал рассказывать ей:

– Соловей, ласточка и удод. Все они люди и одновременно птицы. Удод – мужчина, а две женщины – соловей и ласточка. Филомела – ласточка, а Прокна – соловей. Женщины родом из Афин. Мужчина – это Терей. Прокна – жена Терея. Но варварам, как видно, недостаточно одной жены, чтобы предаваться утехам Афродиты, – они не замедлят воспользоваться удобным случаем для того, чтобы дать волю своей необузданности. Нежная привязанность Прокны как раз и позволила фракийцу Терею обнаружить природу своей натуры: случилось так, что Прокна послала своего мужа Терея за любимой сестрой. Терей же ушел мужем Прокны, а возвратился любовником Филомелы, по дороге он сделал Филомелу новой Прокной. Боясь языка Филомелы, Терей срывает цветок ее голоса, чтобы никогда она не смогла уже заговорить, так что брачным приданым девушки становится вечная немота. Но больше он ничего не достиг этим, потому что Филомела благодаря своему искусству рассказала обо всем без слов. Своим вестником она сделала пеплос, и вышитые ею узоры сказали все, чего уже не мог рассказать ее язык: она расшила пеплос утками и вплела в узор все, что с ней произошло. Языку подражала ее рука, она рассказала глазам Прокны то, чему должны были внимать ее уши, с помощью челнока несчастная Филомела поведала Прокне обо всех своих. страданиях.

Прокна услышала голос пеплоса, поняла, что совершилось насилие, и решила жестоко отомстить мужу за оскорбление. Смешались две ярости, две женщины, оскорбленные и одновременно объятые ревностью, дышали одним желанием и задумали пиршество страшнее самого брака. Сын Терея должен был стать яством на этом пиршестве, – тот, кто еще недавно был сыном Прокны, пока не ослепил ее гнев. Забыла она родовые муки. Так ревность бывает сильнее даже материнского лона. Одного только хотели женщины – доставить осквернителю брачного ложа самую ужасную боль. Пусть даже и сами они будут страдать от своей мести, но страдание женщин облегчается сладостью осуществленной мести.

Терей отведал яства, приготовленного для него этими Эриниями, а они принесли ему в корзине останки ребенка и смеются, но ужаса полон их смех. Терей увидел останки ребенка, и горе охватило его над пищей, отцом которой он был. Едва он понял, что с ним сделали, как, объятый неистовым гневом, схватил меч, чтобы поразить им женщин,- он бросается на них, но в птиц обращаются женщины, и Терей вслед за ними поднимается в воздух, и становится птицей; так и до сих пор Терей гонится за соловьем, потому что никогда не остынет его гнев, хотя он сменил свою одежду на птичье оперение.

 

VI

 

В тот день удалось нам избежать злого умысла, но выиграли мы только один день. На другое утро снова пришел к нам Хэрей, и мы, постеснявшись, не решились возразить ему. Пришлось нам сесть в лодку, и вскоре мы прибыли на Фарос. Дома остался один Менелай, сославшись на плохое самочувствие.

Хэрей сначала подвел нас к башне и показал удивительное замысловатое строение. Посреди моря, возвышаясь до самых облаков, лежала гора, а под ней текла вода; как бы висело над морем это сооружение, а над вершиной его сияло солнце, кормчии всех кораблей.

Оттуда мы с Хэреем отправились к его дому, который стоял в самом отдаленном уголке острова, у моря.

 

 

VII

Наступил вечер, и Хэрей вдруг вышел куда-то, сказав, что у него не все в порядке с желудком. Прошло совсем немного времени, и у дверей неожиданно раздался крик. В ту же минуту ворвались здоровенные детины с обнаженными мечами, их было много, и все они бросились на Левкиппу. Увидев, что похищают мою возлюбленную, я не выдержал и ринулся на них сквозь мечи. Кто-то из них рассек мне мечом бедро, – я упал. Лежа на земле, я истекал кровью. Они же посадили девушку в лодку и удрали. На шум и крики, которые подняли разбойники, явился стратег острова. Мы познакомились с ним еще в те времена, когда стояли в лагере. Я показал ему свою рану и попросил его о том, чтобы он не дал разбойникам скрыться. В городе стояло на якоре множество кораблей. Он взошел на один из них и вместе с отрядом, который был при нем, пустился в погоню за разбойниками. Меня на носилках тоже внесли на этот корабль.

Когда разбойники увидели, что к ним приближается корабль, готовый завязать сражение, они вывели на палубу девушку со связанными за спиной руками, кто-то из них закричал во всю мочь: «Вот вам награда!» – и с этими словами снес ей голову с плеч, а потом обезглавленное тело девушки разбойники бросили в море. Увидев все это, я закричал, зарыдал и вскочил, чтобы броситься в море вслед за ней. Но так как мне не дали этого сделать, я стал умолять остановить корабль. Пусть хоть кто-нибудь другой прыгнет в волны, чтобы я мог получить тело Левкиппы для погребения. Стратег послушался меня и остановил корабль; два моряка кинулись в воду, нырнули и вынырнули с телом в руках.

Разбойники, увеличивая скорость, тем временем удалялись от нас все дальше и дальше. Когда мы значительно сократили расстояние между кораблями, они неожиданно увидели еще один корабль, вероятно, известный им, и позвали его на помощь. На корабле этом находились пираты, промышлявшие пурпурницами, которых они вылавливали. Когда стратег понял, что против нас уже два корабля вместо одного, он испугался и приказал повернуть обратно. Было очевидно, что пираты отказались от попытки укрыться от нас, но были готовы вступить с нами в бой.

Когда мы высадились на землю, я обнял бездыханное тело Левкиппы и заплакал:

– Теперь, Левкиппа, ты и вправду умерла, и притом двойной смертью, потому что поделили твою гибель суша и море. У меня в руках останки твоего тела, но тебя самое я потерял. Не поровну поделились тобой море и земля. Малую часть тебя оставило мне море, хотя и кажется она большей, морю же досталась ты сама, в малом оно завладело всей тобой. Но пусть злая Судьба не дала мне целовать лицо твое, я стану целовать твой обезглавленный труп.

 

VIII

 

Так я оплакивал смерть возлюбленной, потом я предал ее тело погребению и вернулся в Александрию. Хотя я и не хотел этого, но рану мою исцелили, и, утешаемый Менелаем, я скрепя сердце продолжал жить.

Прошло шесть месяцев, и постепенно горе начало притупляться. Ведь время – это лучшее лекарство от печали, оно одно врачует душевные раны. Щедро радостью солнце; понемногу проходит даже самая глубокая скорбь, побеждаемая дневными заботами, хотя подчас избыток ее и вскипает в пылающей душе.

Я прогуливался по площади, когда кто-то, подойдя ко мне сзади, взял меня за руку и, повернув к себе, не говоря ни слова, обнял и стал целовать. Я не понял сначала, кто это, и оцепенел в изумлении, представив собой как бы мишень для столь бурных проявлений восторга. Когда же этот человек перестал целовать меня, я увидел его лицо, и это было лицо Клиния! Я вскрикнул от радости, в свою очередь, бросился его обнимать, и мы пошли ко мне домой. Он рассказал мне о том, как спасся после кораблекрушения, а я – о том, что произошло с Левкиппой.

 

 

IX

– Как только разбился наш корабль, – рассказывал Клиний,- я бросился к рее, уже облепленной людьми, едва сумел обхватить ее конец руками и повис на ней. Но недолго пришлось нам плавать, уцепившись за рею, потому что громадная волна подняла ее на свой гребень и с размаху швырнула на подводную скалу, но не тем концом, за который я держался, а противоположным. Ударившись о скалу, бревно с силой отскочило назад, словно орудие, а меня метнуло, как камень из пращи. Весь остаток дня меня носило по волнам, причем я уже потерял всякую надежду на спасение. Совершенно выбившись из сил, я вручил свою жизнь Судьбе, как вдруг заметил несущийся мне навстречу корабль. Я простер к нему руки, насколько мог, и знаками показывал, что молю о спасении. То ли бывшие на корабле сжалились надо мной, то ли по воле ветра, но судно направилось прямо ко мне. Когда оно поравнялось со мной, один из моряков бросил мне канат, и, ухватившись за него, я поднялся на корабль, вырвавшись из врат смерти. Корабль плыл в Сидон, и некоторые из тех, кто на нем были, узнали меня и ока зали мне помощь.

 

 

X

На третий день мы прибыли в город. Вместе со мной плыли сидоняне – торговец Ксенодамант и его зять Теофил. Я попросил их, чтобы они не говорили никому из тирийцев, с которыми могут встретиться, о том, что я спасся от кораблекрушения. Мне не хотелось, чтобы они узнали о том, что я бежал с тобой. Это можно было легко скрыть, если только они будут хранить молчание, – ведь прошло всего пять дней, как я исчез. А своим домашним, как ты знаешь, я дал наказ на все вопросы обо мне отвечать, что я уехал в деревню на десять дней.

Приехав, я убедился в том, что все так и думали. В это время твой отец еще не вернулся из Палестины, – он приехал спустя два дня и сразу же получил письмо от отца Левкиппы, которое пришло всего на день позже нашего отъезда. В этом письме Сострат писал, что отдает тебе в жены Левкиппу. Когда твой отец прочитал письмо и узнал о нашем бегстве, он пришел в отчаяние от разнообразия несчастий, которые обрушились на него: во-первых, он терял награду, которая была обещана ему в письме, а во-вторых, Судьба так повернула ход событий, что лишь самой малости недоставало для того, чтобы все устроилось ко всеобщему удовольствию, – ведь ничего не произошло бы, если бы письмо доставили раньше.

Он решил, что пока следует воздержаться от того, чтобы писать брату, и попросил, чтобы и мать Левкиппы этого не делала.

– Ведь, может быть, мы сумеем разыскать их, и Сострат не узнает, что случилось несчастье. Как только дойдет до них весть, что им разрешено жениться, они с удовольствием вернутся, потому что в этом случае исчезнет причина, заставившая их бежать.

Всеми возможными способами отец твой стремился разузнать, куда вы бежали. Недавно из Египта приплыл на корабле тириец Диофант и рассказал твоему отцу, что видел тебя в Александрии. Я как узнал об этом, не мешкая сел на корабль, в чем был, и вот уже восьмой день с утра до вечера хожу по городу, разыскивая тебя. Тебе следует обдумать все это, потому что со дня на день сюда может приехать и твой отец.

 

XI

 

Когда я все это услышал, то не смог сдержать рыданий, – как Судьба играла с нами!

– О злое божество! – воскликнул я. – Теперь Сострат отдает мне Левкиппу, посреди войны он посылает мне невесту, точно отмерив дни, чтобы только не помешать моему бегству. О, запоздалое счастье! Каким счастливцем я мог быть, приди это письмо днем раньше! После смерти – брак, после погребальных песен – гименеи! Какую невесту посылает мне Судьба! Даже трупа ее она не дала мне невредимым!

– Сейчас неподходящий момент для того, чтобы оплакивать мертвых,- сказал Клиний,- давай лучше подумаем, как нам быть, то ли тебе возвращаться на родину, то ли дожидаться отца здесь.

– Ни того, ни другого не стану я делать, – ответил я. – Как я посмотрю отцу в глаза после того, как обратился в столь позорное бегство, да еще при этом погубил сокровище, доверенное ему братом. Мне остается только скрыться, пока он сюда не пришел.

В этот момент входит Менелай и с ним вместе Сатир. Они обнимают Клиния и узнают от нас обо всем, что произошло.

– Но ведь у тебя сейчас есть прекрасная возможность устроить свои дела наилучшим образом и при этом еще проявить снисхождение к душе, которая истомилась любовью к тебе,- сказал Сатир. – Пусть и Клиний узнает об этом. Ведь Афродита даровала Клитофонту великое благо, а он не хочет принять его. Афродита зажгла страстью к нему красивейшую женщину, – кто бы ни увидел ее, скажет, что она подобна статуе богини. Зовут ее Мелита, а родом она из Эфеса. Богатство ее велико, а возраст юн. Муж ее недавно погиб в море, и она хочет, чтобы Клитофонт стал ее повелителем, – не скажу мужем, – всю себя она отдает ему вместе со всем своим состоянием. Из-за Клитофонта она провела здесь уже четыре месяца, умоляя его последовать за ней. Он же зазнался и пренебрегает ею, думая, видно, что Левкиппа может ожить.

 

 

XII

– В том, что говорит Сатир, – сказал Клиний, – по-моему, есть доля истины. Ведь если одновременно пришли к тебе красота, богатство и любовь, то неразумно бездействовать и медлить. Ведь красота несет наслаждение, богатство – роскошь, а любовь – благоговение. А бог ненавидит пустых гордецов. Так послушайся же Сатира и заодно угоди богу.

Застонав, я ответил:

– Веди меня куда угодно, если и Клиний этого хочет. Только пусть эта женщина не надоедает мне и не требует без конца, чтобы я овладел ею раньше, чем мы приедем в Эфес.

Ведь когда я потерял Левкиппу, то поклялся не сходиться здесь с другими женщинами.

Услышав мои слова, Сатир бросился к Мелите, чтобы обрадовать ее. Очень скоро он возвратился и рассказал, что Мелита от радости едва не лишилась чувств. Она попросила меня прийти к ней в тот же день, чтобы вместе пообедать перед тем, как вступить в брак. Я повиновался и отправился к Мелите.

 

XIII

 

Увидев меня, Мелита тотчас вскочила, обняла меня и все мое лицо покрыла поцелуями. Она на самом деле была прекрасна: ты бы сказал, что лицо ее белее молока, а на щеках цветут розы. Любовным пламенем горел ее взор, тяжелая копна золотых волос увенчивала голову, – так что я не без удовольствия взирал на эту женщину.

Обед был роскошным, – она же едва прикасалась к изысканным яствам, которые были поданы. Делая вид, что ест, она на самом деле не могла наслаждаться едой, а все время смотрела на меня. Ведь ничто не кажется влюбленному сладостным, кроме предмета его любви. Любовь забирает всю душу без остатка, не оставляя в ней места для пищи. Радость от того, что ты видишь возлюбленную, через глаза проникает в душу и заполняет ее. Такое созерцание увлекает за собой образ любимой, воспроизводит его в зеркале души и воссоздает в ней любимый облик. Красота невидимыми лучами струится во влюбленное сердце и запечатлевает в глубинах его свою тень.

Я все понял и говорю ей:

– Но ты ведь ничего совершенно не ешь; так, как ты, едят только на картинах.

– Какое яство может быть более утонченным для меня, какое вино более драгоценным, чем ты? – ответила она и с этими словами стала меня целовать, и поцелуи ее были мне приятны, а потом она сказала:

– Вот моя пища.

 

 

XIV

Так мы с ней проводили время. Когда же настал вечер, Мелита стала уговаривать меня провести с ней ночь, но я отказался, сославшись на то, о чем уже говорил Сатиру. Мы условились на другой день встретиться в храме Изиды, чтобы обо всем договориться и дать друг другу клятву верности перед богиней.

Вместе с нами пришли в храм Клиний и Менелай, и мы поклялись – я любить ее без хитрости, а она сделать меня своим мужем и владетелем всего, что ей принадлежало.

– Наше соглашение вступит в силу, – сказал я, – когда мы прибудем в Эфес, а пока мы здесь, тебе придется уступить место Левкиппе, как я уже и говорил тебе.

Тем временем нам приготовили роскошный обед, он назывался свадебным, хотя на деле брак наш был отложен. И я припоминаю, как во время этого обеда Мелита пошутила. В то время как все приглашенные славословили наш брак, она, склонившись ко мне, шепнула:

– Только я одна на свете, – сказала она, – претерпеваю подобное тому, что делают с мертвыми, чей труп не найден: в таких случаях воздвигают гробницу над пустой могилой, а я вступаю в брак, которого на самом деле нет.

Так шутила она, и в шутках ее был намек.

 

XV

 

На следующий день все было готово к отъезду, волей Судьбы и ветер торопил скорее отправляться в дорогу. Менелай проводил нас до самого залива и на прощание пожелал более благополучного путешествия по морю; он был замечательным юношей, достойным богов, и, расставаясь с нами, заплакал, да и мы залились слезами.

Клиний же принял решение не оставлять меня, пока мы не приплывем в Эфес и он не поживет там со мной некоторое время, чтобы убедиться в том, что дела мои пошли на лад. Только тогда он собирался вернуться на родину.

Ветер подгонял корабль, наступил вечер, и, поужинав, мы отправились спать. Для нас с Мелитой был поставлен на ко рабле отдельный шатер. Она заключила меня в объятия, стала целовать и требовать, чтобы я вступил с ней в настоящий брак.

– Ведь теперь, – просила она меня, – мы вышли из пре дедов, отданных Левкшше, и достигли тех мест, где должен вступить в силу наш договор, – наступил положенный срок. Зачем нам ждать, пока мы достигнем Эфеса? Неизвестно, как обойдется с нами море. Нельзя верить переменчивым ветрам. Поверь мне, Клитофонт, я вся горю. Если бы только я могла показать тебе этот огонь! Если бы только огонь любви был схож с обыкновенным огнем, я зажгла бы тебя своими объятиями! Но он не таков, это особый огонь, – в его ярком пламени сливаются в объятиях влюбленные, но он щадит их. О, пламя таинственное, сокровенное, пламя, не покидающее доверенных ему пределов! Давай же, о возлюбленный мой, посвятим себя таинствам Афродиты!

 

 

XVI

– Не заставляй меня, – ответил я, – нарушать святой закон почитания умерших. Ведь мы не вышли еще из границ, отведенных несчастной девушке, не достигли мы еще другой земли. Разве не известно тебе, что она погибла в море? Я плыву сейчас над могилой Левкиппы. Может статься, вокруг корабля витает ее призрак. Я слышал, что души погибших в море не спускаются в Аид, но бродят по волнам, и в то время, как мы с тобой обнимаемся, может предстать перед нами Левкиппа. Неужто это место кажется тебе подходящим для вступления в брак? Брак в волнах, брак, увлекаемый морской пучиной! Не хочешь же ты, чтобы наш свадебный чертог был возведен на воде.

– Ты что-то мудришь, мой любимый, – ответила мне Мелита, – любое место для влюбленных может стать брачным чертогом, для бога не существует запретов. Мне кажется, море более всего подходит для Эрота и таинств Афродиты. Афродита дочь моря. Давай порадуем богиню любви, почтим браком ее мать! Повсюду чудятся мне символы брака. Это ярмо, нависшее над головой, эти узы, обвитые вокруг реи, – все это, любимый, прекрасные предзнаменования. Осененный ими стоит наш брачный чертог, да и кормило поблизости от нашей опочивальни. Сама Судьба управляет нашей свадьбой. Брачными узами соединяют нас Посейдон и хоровод Нереид. Здесь сам Посейдон сочетается браком с Амфитритой. Сладко свищет ветер в корабельных снастях. Мне представляется, что ветры своим дыханием напевают нам свадебную песнь. Посмотри, как закругляется наполненный ветром парус, словно чрево беременной женщины. И это тоже хороший знак, – скоро ведь и ты у меня будешь отцом.

– Женщина, – сказал я ей, видя, что она продолжает настаивать, – будем же благоразумны, пока не достигнем земли. Клянусь тебе самим морем и судьбой нашего плавания, я страстно жажду того же, что и ты. Но у моря существуют свои законы. Я часто слышал от моряков, что корабли должны быть чисты от дел Афродиты, – может быть, оттого, что суда священны, а может быть, и оттого, что никто не должен среди опасностей предаваться наслаждению. Не станем же, любимая моя, оскорблять море, смешивать радости любви со страхом. Сохраним радость неомраченной.

Говоря так, я старался отрезвить ее, убеждал, помогая себе поцелуями, и остальную часть ночи мы проспали спокойно.

 

XVII

 

Мы плыли пять дней и, наконец, прибыли в Эфес. Оказалось, что Мелите принадлежал первый из всех эфесских домов. Огромный, он кишел многочисленной прислугой и блистал роскошью убранства. Мелита приказала приготовить самый восхитительный обед, какой только можно представить.

– А мы пока что, – сказала она, – поедем в мое поместье. Поместье у Мелиты находилось в четырех стадиях от города. Мы сели в колесницу и поехали.

Только мы прибыли туда и стали прохаживаться по саду, как внезапно к нашим ногам бросается женщина с остриженной головой, в тяжелых колодках, с мотыгой в руках, грязная, в подпоясанном нищенском хитоне.

– Смилуйся надо мной, – восклицает она, – о моя госпожа! Как женщина над женщиной! Я родилась свободной, а теперь Судьба превратила меня в рабыню. – С этими словами она умолкла.

– Встань, женщина, – ответила ей Мелита.- Скажи мне, кто ты, откуда, кто заковал тебя в железо? Ведь даже сейчас, когда ты попала в беду, красота твоя говорит о том, что ты благородного происхождения.

– Твой раб, – сказала она, – поступил со мной так за то, что я не захотела стать его наложницей. Меня зовут Лакэна, родом я из Фессалии. Я вручаю тебе мою жизнь, как молящий о спасении масличную ветвь. Спаси меня от несчастья. Защити меня до той поры, пока я не заплачу две тысячи. За эту цену Сосфен купил меня у разбойников. Ты можешь быть уверена, что я очень скоро раздобуду их. Если же нет, то я стану твоей рабыней. Посмотри, как он истерзал меня побоями.

Она приоткрыла хитон и показала спину, всю исполосованную бесчисленными ударами.

Слушая все это, я чувствовал себя смущенным: женщина напоминала мне Левкиппу. Мелита же сказала:

– Положись на меня, женщина. Мы избавим тебя от всех бед и отправим домой без всякого выкупа. А теперь пусть кто-нибудь позовет нам Сосфена.

С женщины тотчас сняли оковы, а Сосфен пришел изрядно напуганный.

– Где ты видел, злодейская голова, – сказала она ему, – чтобы с самым негодным из рабов обращались у нас подобным образом? Отвечай мне немедленно, кто эта женщина, и не вздумай лгать.

– Я ничего не знаю, госпожа, – ответил он, – кроме того, что какой-то купец по имени Каллисфен продал мне девушку. Он сказал, что сам купил ее у разбойников, но что она свободна. Купец этот называл ее Лакэной.

Мелита тотчас лишила Сосфена должности управляющего, которую он занимал до сих пор, а Лакэну поручила рабыням, приказав вымыть ее, одеть в чистую одежду и отвезти в город. Потом она отдала необходимые распоряжения, ради которых и приехала в свое имение, села в колесницу, и мы поехали обратно в город, прибыв к самому обеду.

 

XVIII

 

Посреди обеда Сатир кивком головы подал мне знак, чтобы я вышел, при этом у него было очень серьезное лицо. Я притворился, что желудок торопит меня выйти из-за стола, и покинул трапезу. Когда я подошел к Сатиру, он, ни слова не говоря, протянул мне письмо. Я взял его, и, еще не начав читать, обмер: я узнал почерк Левкиппы. Вот что было написано в письме:

«Левкиппа Клитофонту, господину своему.

Ведь именно так теперь я должна называть тебя, потому что ты стал мужем моей госпожи. Ты знаешь, сколько всего я перенесла из-за тебя. Но пришла необходимость напомнить тебе об этом. Из-за тебя я оставила мать и предалась скитаниям; из-за тебя я претерпела кораблекрушение и попала в руки разбойников; из-за тебя я стала очистительной жертвой и умерла во второй раз; из-за тебя меня продали в рабство, сковали железом, я работала мотыгой, копала землю, меня били,- и все это Для того, чтобы я стала для другого мужчины тем же, чем ты стал для другой женщины! Не бывать этому! Но я выдержала и осталась верна тебе, несмотря на принуждение. Тебя же никто не продавал в рабство, никто не подвергал побоям, и ты женишься! Если есть в тебе хоть немного благодарности за то, что я столько страдала ради тебя, попроси твою жену, чтобы она отправила меня в город, как она обещала. А те две тысячи, которые заплатил за меня Сосфен, я вышлю,- поверь мне и поручись за меня Мелите. Ведь рядом Византин. Если же тебе самому придется заплатить за меня, то считай, что этими деньгами ты вознаграждаешь меня за мои страдания. Будь здоров и наслаждайся новым браком. Я же пишу тебе это письмо девушкой».

 

 

XIX

Не могу передать, что сделалось со мной, когда я прочитал это письмо. Я заливался краской, бледнел, поражался, не верил, радовался, горевал.

– Уж не из Аида ли ты явился с этим письмом? – спросил я Сатира. – Что все это означает? Левкиппа снова ожила?

– Конечно,- сказал он,- это та самая девушка, которую мы видели в поместье Мелиты. Из-за остриженных волос у нее был настолько юный вид, что узнать ее было невозможно.

– Такое огромное счастье в твоих руках, – воскликнул я, – и ты услаждаешь им только мои уши, не показывая его моим глазам!

– Ты должен онеметь, чтобы не погубить всего, – ответил мне Сатир, – пока мы самым тщательным образом не обдумали наши действия. Ты видишь, что первая среди эфесских женщин безумствует из-за тебя, мы же беспомощны в сетях, которыми она нас оплела.

– Но я не могу! Счастье разливается по всем моим жилам. Посмотри, как она упрекает меня в своем письме. – И я тотчас снова начинаю перечитывать письмо, словно вижу за буквами саму Левкиппу, и приговариваю: – Справедливы твои упреки, возлюбленная моя. Все на свете ты вынесла из-за меня, всем твоим бедствиям я виной.

Читая слово за словом, я дошел до того места, где Левкиппа описывала пытки и побои, которым подвергал ее Сосфен, и заплакал, словно пытки эти происходили у меня на глазах. Разум, отсылая очи моей души к строкам письма, показывал мне все, что было в них сказано, как будто это совершалось передо мной наяву. Снова читая, как она укоряет меня за то, что я вступил в брак, я покраснел, как застигнутый на месте преступления прелюбодей. Такой стыд испытывал я при чтении ее письма.

 

XX

 

– Горе мне, Сатир, – сказал я, – как оправдаться теперь? Я уличен. Левкипна обвиняет меня. Быть может, она меня возненавидела. Но скажи мне, как удалось ей спастись и чье тело мы похоронили?

– Придет время, и она сама все тебе расскажет,- ответил Сатир. – Сейчас ты должен написать ей ответ и успокоить девушку. Ведь я поклялся ей в том, что ты женился против воли.

– Ты сказал ей, что я женился?! Так ты погубил меня! – вскричал я.

– До чего же ты простодушен, – ответил он мне. – Весь город знает о твоем браке.

– Но я не женился, Сатир, клянусь тебе Гераклом и своей судьбой!

– Ты шутишь дорогой мой. Ты ведь с ней спишь!

– Я знаю, что невозможно поверить моим словам, но до этой самой минуты я ни разу не прикоснулся к Мелите. Но говори, что же мне писать! Я до того ошеломлен всем происшедшим, что совершенно растерялся и чувствую себя беспомощным.

– Эрот подскажет тебе, потому что я нисколько не мудрее тебя. Только пиши поскорее, – ответил Сатир.

И я начал писать:

«Здравствуй, владычица моя Левкиппа!

Я несчастлив в счастье, потому что, хотя я рядом с тобой, увидеть тебя я не могу, а вижу вместо тебя, которая так близко, твое письмо. Если ты хочешь знать правду и не осуждаешь меня заранее, то поверь мне. что, подобно тебе, и я сохранил до сих пор свою девственность, если такое понятие уместно в отношении мужчин. Если же ты, не пожелав выслушать моих оправданий, уже возненавидела меня, то клянусь тебе спасшими тебя богами, что очень скоро сумею оправдать себя во всем. Будь здорова и милостива ко мне, возлюбленная моя».

 

 

XXI

Я отдал письмо Сатиру и попросил его рассказать Левкиппе все, что он сочтет нужным. Мне же пришлось возвратиться к столу. Я вернулся на пир, переполненный одновременно радостью и горем. Я знал, что в эту ночь Мелита ни за что не допустит, чтобы я не стал се мужем. Но, обретя вновь Левкиппу, я не мог даже смотреть на другую женщину, не говоря уже о том, чтобы жениться на ней. Я силился сохранить то же выражение лица, которое было у меня раньше, но временами не мог сладить с собой. Когда побеждало обуревавшее меня волнение, я ссылался на то, что чувствую озноб. Мелита догадалась, что озноб мой – всего лишь уловка, изобретенная для того, чтобы уклониться от моего обещания, но доказать этого она не могла. Не прикоснувшись к еде, я встал, чтобы пойти лечь, а она, не кончив обедать, тотчас тоже поднялась со своего места и последовала за мной. Когда мы пришли в спальню, я стал еще сильнее притворяться, что болен, она же взмолилась:

– Что же ты делаешь? До каких пор ты будешь мучить меня? И море мы уже переплыли и в Эфес прибыли, – настал срок вступить нам в брак. Чего теперь мы должны ждать? Долго мы еще будем спать, как в храме? Ты кладешь меня возле многоводной реки и не даешь напиться из нее. Все время передо мной вода, но я жажду по-прежнему, хотя сплю у родника. Ложе твое для меня похоже на пищу и питье Тантала.

Так она говорила и, положив голову мне на грудь, плакала так жалобно, что вызвала в моей душе сострадание. Я не мог решить, что же мне делать; упреки ее казались мне справедливыми. И тогда я сказал ей:

– Любимая, клянусь тебе отчими богами, что я и сам сгораю желанием ответить на твою любовь. Но я не знаю, что со мной случилось, – какая-то болезнь напала на меня, а ты ведь знаешь, что когда нет здоровья, тщетны притязания Афродиты.

Говоря это, я утирал Мелите слезы, снова давал ей клятвы, пытался уверить ее в том, что скоро сбудутся все ее желания. В ту ночь она едва вынесла все это.

 

XXII

 

На следующий день Мелита вызвала служанок, которым была поручена забота о Левкиппе, и прежде всего спросила у них, достаточно ли хорошо они за ней ухаживают. Когда служанки ответили, что не забывают ничего из того, что им было велено, Мелита приказала привести к ней Левкиппу. Пришла Левкиппа, и Мелита сказала:

– Я думаю, что было бы лишним напоминать тебе о том, насколько человечно я к тебе отнеслась, ты ведь и сама это знаешь. Но и ты отплати мне милостью, насколько это в твоих силах. Я слышала, что фессалийские женщины обладают волшебным искусством настолько приворожить к себе любимого, что он даже смотреть не может на других женщин, а к той, что его приворожила, относится так, словно в ней заключен для него весь мир. Дорогая, умоляю тебя, дай мне такое зелье, потому что я сгораю в огне. Ты заметила юношу, с которым я вчера гуляла?

– Ты имеешь в виду твоего мужа? – не без злорадства перебила ее Левкиппа.- Так сказали мне слуги.

– Какого мужа? – усмехнулась Мелита. – У нас с ним столько же общего, сколько у двух камней. Меня превзошла мертвая соперница. Спит или ест, он не может забыть имени Левкиппы, – так он ее называет. Я же, милая, четыре месяца провела ради него в Александрии, просила, умоляла, обещала; чего только я не говорила, чего я не делала для того, чтобы уломать его. Но в ответ на все мои мольбы он оставался бесчувственным, как железо или дерево. И даже время бессильно против него. Единственное, что он позволил, – это смотреть на себя. Клянусь тебе самой Афродитой, что вот уже пятый день я сплю с ним в одной постели, а поднимаюсь с нее так, словно провела ночь с евнухом. Похоже на то, что в статую я влюбилась. Только глаза мои обладают возлюбленным. Как женщина женщину, как вчера ты меня, так сегодня я тебя молю: дай мне какое-нибудь средство против этого надменного человека. Ты спасешь мою душу, которая уже совсем обессилела.

Когда Левкиппа услышала все это, она почувствовала большое облегчение от того, что ничего у меня с этой женщиной не было. Она сказала Мелите, что если ей позволят, она поищет в поле какую-нибудь подходящую траву, и с этими словами она ушла. Ведь если бы она отказалась, ей бы не поверили, – поэтому, мне думается, она и пообещала Мелите исполнить ее просьбу. Мелита же от одной только надежды повеселела, – ведь упование на счастье, пусть его и нет еще, радует тоже.

 

XXIII

 

Я ничего не знал об этом и совершенно пал духом, не в силах придумать способ, как и в грядущую ночь оттолкнуть от себя Мелиту и встретиться с Левкиппой. Думаю, что и Мелита предавалась подобным размышлениям. Чтобы Левкиппа смогла отправиться в поле за волшебной травой и к вечеру возвратиться, она снарядила для нее колесницу.

Мы же снова пошли пировать. Едва мы возлегли, как на мужской половине дома послышался сильный шум и началась беготня. Вдруг вбегает один из слуг и, еле переводя дыхание, сообщает:

– Ферсандр вернулся живой!

Ферсандр был мужем Мелиты, который, как она считала, погиб в море. Дело в том, что когда корабль, на котором плыл Ферсандр, перевернулся, некоторые из его рабов спаслись, но, решив, что Ферсандр утонул, по возвращении в Эфес сообщили об этом Мелите. Раб еще не успел кончить говорить, как по его пятам ворвался сам Ферсандр. По дороге он успел все узнать обо мне и теперь спешил схватить меня. Пораженная неожиданностью происходящего, Мелита вскочила с места и попыталась обнять мужа, но он оттолкнул ее прочь, а при виде меня завопил: «Вот где этот прелюбодей!» – набросился на меня и в ярости дал мне сильнейшую пощечину. Потом он схватил меня за волосы, швырнул на пол и стал нещадно избивать. Я же, словно во время мистерий, никак не мог взять в толк, что же происходит: кто этот человек, за что он колотит меня. Я решил, что это какой-то сумасшедший, и хотя мог обороняться, не стал, сочтя это опасным. Наконец оба мы устали, – он избивать меня, а я философски относиться к его побоям. Тогда я встал и говорю ему:

– Кто ты такой? За что ты так покалечил меня?

Он же, услышав мои слова, впал в еще большее неистовство, опять нанес мне удар и потребовал, чтобы принесли цепи и оковы. Меня схватили и отвели в темницу.

 

 

XXIV

Во всей этой суете я не заметил, что потерял письмо Левкиппы: оно было спрятано у меня под хитоном, привязанное шнурками. Мелита потихоньку подобрала его. Она боялась, что это одна из ее записок ко мне. Оставшись одна, она тотчас стала читать письмо и, найдя в нем имя Левкиппы, почувствовала себя уязвленной в самое сердце: ведь она и представить себе не могла, что Левкиппа жива, после того как я столько раз твердил ей, что она умерла. Когда же она стала читать дальше все, что там написано, правда открылась перед ней и душу ее захватили одновременно стыд, гнев, любовь и ревность. Она стыдилась мужа, гневалась на письмо, любовь гасила гнев, а ревность разжигала любовь, и наконец любовь победила.

 

XXV

 

Наступил вечер, и Ферсандр, опомнившись после первого приступа ярости, ушел к одному из своих друзей, чей дом был поблизости. Мелита тотчас переговорила со стражем, которому было поручено охранять меня, и втайне от всех пробралась ко мне, приставив к дверям двух слуг. Она застала меня лежащим на земле. Мелита встала рядом со мной, охваченная желанием высказать мне сразу все, что мучило ее. Все обуревавшие ее чувства были написаны на ее лице.

– О, я несчастная! На горе себе увидела я тебя, понапрасну полюбила тебя, как безумная, с первого взгляда! Ненавидимая тобой, я люблю тебя, ненавистника моего, мучимая тобой, я люблю тебя, моего мучителя, и даже бесчувственность твоя не убивает мою любовь. О, чета злонамеренных чародеев, мужчина и женщина! Один уже столько времени издевается надо мной, а другая ушла, чтобы принести мне зелье. А я и не знала, что выпрашиваю любовное зелье против самой себя у самых заклятых своих врагов.

И с этими словами она швырнула мне письмо Левкиппы, Увидев его и узнав, я вздрогнул и уставился в землю, уличенный в обмане. Она же начала сызнова плакаться:

– Горе мне, несчастной! И мужа моего потеряла я из-за тебя, и ты уже никогда не станешь моим, даже глаза мои не будут обладать тобой, а ты мог принадлежать мне весь. Я знаю, что муж меня возненавидел, а тебя обвинил в прелюбодеянии, прелюбодеянии бесплодном, лишенном радостей любви, принесшем мне лишь поругание. Другие женщины в награду за свои позор получают хотя бы наслаждение, которое утоляет их страсть, а я, злополучная, навлекла на себя один только позор, а наслаждения не изведала никакого. Неверный! Варвар! Ты осмелился оттолкнуть женщину, которая тебя любит, и после этого ты дерзаешь еще называть себя рабом Эрота? Видно, не пугает тебя его гнев. Разве не страшит тебя его огонь? Не благоговеешь ты перед его таинствами? Не проняли тебя и эти очи, залитые слезами! О самый свирепый из разбойников! Ничто не заставило тебя послужить Афродите, хотя бы только один раз, ни мольбы, ни время, ни сплетение наших тел, – нет, и вот это самое оскорбительное для меня: ты прикасался ко мне, ты целовал меня, а потом вставал так, как будто сам был женщиной. Какой-то тенью брака был наш союз. И ведь не со старухой ты спал, не с женщиной, которая избегала твоих объятий, но с женщиной юной и любящей тебя, прекрасной, как сказали бы другие. Евнух! Мисогин! Ненавистник красоты! Проклинаю тебя самым справедливым проклятьем! Пусть так же обойдется с тобой Эрот и в твоей любви! – так говорила она, обливаясь слезами.

 

XXVI

 

Я все молчал, потупив глаза, она же спустя некоторое время заговорила уже по-другому:

– Все, что я тебе сейчас говорила, любимый, продиктовали гнев и горе. А то, что я скажу тебе теперь, подсказывает мне любовь. Когда я гневаюсь, я горю, когда же чувствую себя оскорбленной, люблю. Давай же заключим мир, и сжалься надо мной. Я уже не прошу у тебя долгих дней супружества, о котором я, несчастная, так мечтала. Достаточно мне и одного-единственного объятия, которое станет столь слабым лекарством от столь тяжелой болезни. Хоть немного потуши пламя. Если же я опрометчиво оскорбила тебя чем-нибудь, то будь снисходительным ко мне, любимый мой. Ведь несчастная любовь приводит в неистовство. Я знаю, что не должна так поступать, но, говоря о таинствах Эрота, я не чувствую никакого стыда. Ведь я говорю об этом с человеком, который посвящен в них. Ты-то понимаешь, что я испытываю. Для других людей стрелы этого бога остаются невидимыми. Никто не может показать стрел, которые нанесли рану, – один влюбленные знают, насколько они мучительны. Всего один день остался у меня, и я хочу, чтобы ты исполнил свое обещание. Вспомни храм Изиды, вспомни клятвы, которые были там произнесены. Если бы ты захотел жить со мной, как ты поклялся, я бы не обратила внимания на тысячи Ферсандров. Но теперь, когда ты вновь обрел Левкиппу, брак с другой женщиной для тебя невозможен, я понимаю и принимаю это, я признаю себя побежденной. Я не прошу у тебя большего, чем могу получить, потому что всё против меня, даже мертвые встали из своих гробов. Море! Ты пощадило меня, когда несло на своих волнах, но зачем ты спасло меня? Ведь оставив меня живой, ты погубило меня, извергнув из своей пучины двух мертвецов!

Ты не удовольствовалось тем, что оживило Левкиппу (пусть она живет, чтобы никогда больше не горевал Клитофонт), но воскресило и злого Ферсандра, который теперь явился к нам.

Тебя колотили у меня на глазах, и я, несчастная, даже не могла помочь тебе. На это лицо, о боги, сыпались удары! Я думаю, что Ферсандр ослеп. Но я умоляю тебя, Клитофонт, повелитель мой, ведь ты повелитель моей души, стань моим сегодня в первый и в последний раз. Для меня же это краткое мгновение обратится в многие дни. Не умрет от этого Левкиппа, даже мнимой смертью. Не презирай моей любви, ставшей для тебя величайшим счастьем, ведь она вернула тебе Левкиппу: если бы я не полюбила тебя и не привела сюда, она все еще была бы для тебя мертвой. Судьба, Клитофонт, иногда посылает нам подарки, и тот, кому посчастливилось найти сокровище, почитает место, где он нашел его, воздвигает алтарь, приносит жертву, увенчивает землю цветами. Ты же благодаря мне нашел сокровище любви, но не хочешь воздать благодарность за это. Пойми, это Эрот говорит тебе моими устами: «Клитофонт, сделай это ради меня, твоего учителя. Не уходи, оставив Мелиту непосвященной. Ее огонь – это мой огонь».

Узнай же, как я намереваюсь поступить с тобой. Ты будешь освобожден от оков, даже если это не угодно Ферсандру. Ты проведешь столько времени, сколько захочешь, у моей молочной сестры. А на заре жди Левкиппу. Ведь она просила, чтобы ее отпустили на всю ночь собирать травы при свете луны, – так она посмеялась надо мной. Я просила у нее зелье против тебя, потому что приняла ее за фессалиянку. Мне ведь ничего больше не оставалось, как собирать разные травы. Уповать на всяческие снадобья – это последнее убежище несчастных влюбленных. А насчет Ферсандра не беспокойся: он вне себя от ярости выскочил из моего дома и помчался к своему приятелю. Мне кажется, что какой-то бог надоумил его уйти из дома, чтобы я могла получить от тебя последнюю милость. Отдайся же мне.

Так мудро она рассуждала, – ведь Эрот научает и словам, – потом сняла с меня оковы, стала покрывать поцелуями мои руки, подносила их к своим глазам и сердцу и говорила:

– Ты чувствуешь, как колотится мое сердце, как удары его полны тоски и надежды, пусть же забьется оно и от радости, ведь, трепеща, оно молит тебя о наслаждении.

Когда она освободила меня от оков и, рыдая, обняла, я испытал то же, что испытал бы на моем месте любой другой человек я действительно почувствовал страх перед Эротом, не желая навлечь на себя его гнев, особенно после того, как он вернул мне Левкиппу. В дальнейшем же я намеревался избавиться от Мелиты; да и брак наш вовсе не был браком, а лишь лекарством для исстрадавшейся души.

Поэтому я разрешил ей обнять меня, и не противился, когда она обвивалась вокруг меня своим телом, – и случилось то, чего желал Эрот, и не понадобилось нам ни ложе, ни прочие ухищрения Афродиты, потому что Эрот сам делает свое дело, он мудрый изобретатель и может совершить свое таинство в любом месте. А в делах Афродиты безыскусность слаще многочисленных уловок, она одна приносит истинное наслаждение.

 

Книга шестая

 

 

I

Облегчив страдания Мелиты, я сказал ей:

– А теперь устрой мне побег и исполни свое обещание относительно Левкиппы.

– Можешь не беспокоиться, – ответила мне Мелита, – считай, что она уже твоя. Ты же надень мою одежду и скрой лицо под пеплосом. Путь к дверям покажет тебе Меланто, а там тебя будет поджидать юноша, которому я приказала проводить тебя в дом, где ты найдешь не только Клиния и Сатира, но и Левкиппу.

Мелита говорила, одновременно надевала на меня свою одежду и целовала.

– Ты стал еще красивее в этой одежде,- сказала она. – Таким я когда-то видела на картине Ахилла. Спасайся, мой возлюбленный, а одеяние мое сохрани себе на память. Мне же оставь свою одежду, чтобы, надевая ее, я оказывалась как бы в твоих объятиях.

Она дала мне сто золотых и позвала свою верную служанку Меланто, которая сторожила нас за дверьми. Мелита объяснила ей, что надо было делать, и приказала вернуться, как только я выйдя из ворот.

 

 

II

Переодетый в платье Мелиты, я вышел, и сторож пропустил меня, приняв за свою госпожу, – Меланто кивком головы подала ему знак. Я миновал нежилую часть дома и наконец подошел к какой-то двери, где по приказанию Мелиты меня встретил юноша. Это был вольноотпущенник, из числа тех, кто плыл с нами на корабле, – еще с тех пор он проникся ко мне дружественным отношением.

Когда Меланто возвратилась, она заставила сторожа, только что запершего темницу, немедленно снова открыть ее. Сторож отворил двери, и она, пройдя мимо него, сообщила Мелите, что я вышел, а затем позвала сторожа. Тот вошел и от неожиданности онемел. Мелита сказала ему:

– Не потому я воспользовалась обманом, что сомневалась в твоем желании выпустить Клитофонта. Мне понадобился этот обман для того, чтобы ты смог оправдаться перед Ферсандром,- ведь теперь ты совершенно ни при чем. Вот тебе десять золотых, – это дар Клитофонта, если ты захочешь остаться здесь, если же ты решишься бежать, то это деньги тебе на дорогу.

Пасион (так звали сторожа) ответил:

– Я сделаю все, госпожа, как ты прикажешь.

Мелита решила, что Пасиону надо скрыться где-нибудь до той поры, пока она уговорит мужа сменить гнев на милость. Тогда можно будет и Пасиону вернуться. Он так и сделал.

 

 

III

Что касается меня, то Судьба снова принялась вытворять со мной свои обычные шутки: на этот раз она заставила меня столкнуться с возвращающимся Ферсандром. Друг, к которому он ушел, уговорил его вернуться ночевать домой, и вот, пообедав, Ферсандр направился к себе. В это время происходил праздник Артемиды, кругом было полно пьяных, и площадь всю ночь была запружена толпами народа. Я полагал, что только этого мне и следовало опасаться, не подозревая о более серьезной опасности, надвигавшейся на меня. Дело в том, что тот самый Сосфен, который в свое время купил Левкиппу и по приказанию Мелиты должен был оставить должность управляющего имением, узнав о возвращении Ферсандра, не выполнил приказа госпожи и задумал ей отомстить. Прежде всего этот доносчик поспешил оклеветать меня перед Ферсандром, а потом он завел с ним разговор о Левкиппе, сочинив вполне правдоподобную историю. Так как ему самому пришлось отказаться от мысли овладеть ею, он стал сводничать, соблазняя Левкиппой Ферсандра с тем, чтобы отдалить его от Мелиты.

– Господин мой, – начал Сосфен, – я купил девушку неописуемой красоты, – поверь моим словам о ней, как будто ты сам ее видел. Я приберег ее для тебя: я ведь слыхал о том, что ты жив, и верил этому, потому что хотел, чтобы так было. Но я хранил свои мысли про себя, чтобы ты сумел застать госпожу на месте преступления, и не дал насмеяться над тобой бесчестному прелюбодею из чужой страны. Вчера госпожа отняла у меня девушку и намеревалась отослать ее, но судьба сохранила ее для тебя, так что ты сможешь овладеть этой красотой. Она сейчас в поле, – госпожа послала ее туда, сам не знаю зачем. Если хочешь, я запру ее раньше, чем она успеет вернуться в город, и она станет твоей.

 

IV

 

Ферсандр похвалил Сосфена и приказал ему действовать. Сосфен помчался в поле и, осмотрев хижину, в которой Левкиппа намеревалась провести ночь, нашел двух работников, которым приказал отвлечь приставленных к Левкиппе служанок, как можно дольше занимая их разговорами. Двух других он захватил с собой. Дождавшись момента, когда Левкиппа осталась одна, он набросился на нее, заткнул ей рот, схватил ее и побежал с ней в сторону, противоположную той, куда направились служанки. Он добежал со своей ношей до какого-то стоявшего в уединении домика, там опустил ее на землю и сказал:

– Я засыплю тебя несметными милостями, но, достигнув высшего счастья, не забывай и обо мне. Не опасайся этого похищения и не думай, что оно станет для тебя злом. Напротив, знай, что из-за него ты станешь любовницей моего господина.

Левкиппа, потрясенная несчастьем, молчала, а Сосфен бросился искать Ферсандра, чтобы рассказать ему обо всем, что произошло. Он застал Ферсандра возвращающимся домой. Сосфен сообщил ему, где сейчас находится Левкиппа, и с таким жаром расписал Ферсандру ее красоту, что тот, сгорая от нетерпения скорее увидеть этот поистине прекрасный образ, уже существующий в его воображении, приказал тотчас указать дорогу к ней и собрался было в путь. Праздник продолжался, а до поля надо было пройти четыре стадия.

 

 

V

Тут-то я и попался ему на глаза в одежде Мелиты. Сосфен, первым узнав меня, говорит:

– Смотри, а вот и наш прелюбодей шествует навстречу в праздничном настроении и в одежде твоей жены.

Сопровождавший меня юноша заметил их уже издали и в панике бросился бежать, не подумав предупредить меня об опасности. Они, конечно, тотчас схватили меня. Ферсандр поднял крик, и на него сбежалась толпа ночных гуляк. Ферсандр еще пуще запричитал, осыпая меня разными ругательствами, называл меня прелюбодеем и вором. Затем он повел меня в тюрьму и передал в руки стражи, предъявив мне обвинение в прелюбодеянии. Но ничто не огорчало меня – ни оскорбительное прикосновение оков, ни словесное истязание. Я совершенно не сомневался в том, что сумею доказать в своей речи, что я не прелюбодей, так как вступил в брак с Мелитой открыто. Меня мучил страх за Левкиппу, потому что она все еще не была со мной. Если надвигается беда, то душа обыкновенно полна предчувствий, но счастья она не предчувствует. Я не мог утешить себя никакими успокоительными выдумками, все казалось мне подозрительным и внушало ужас. Только о Левкиппе скорбела моя душа.

 

VI

 

Упрятав меня в тюрьму, Ферсандр ринулся к Левкиппе. Достигнув хижины, он нашел Левкиппу лежащей на земле. Ум ее повергли в размышления слова Сосфена, и на лице ее отражались одновременно печаль и страх. Неправыми кажутся мне те, кто утверждает, что мысли совершенно неуловимы. Они отражаются на лице, как в зеркале. Охваченный восторгом, ум зажигает в глазах отсвет радости; стесненный тоской, он наполняет взор печалью.

Когда Левкиппа услышала, что отворяются двери, она на мгновение подняла голову и тут же снова опустила ее. В хижине горел светильник, и в свете его перед Ферсандром, как вспышка молнии, мелькнула ее красота, – ведь глаза это главное прибежище красоты, – и душа Ферсандра сразу устремилась к девушке. Он застыл на месте, пригвожденный к земле прекрасным зрелищем, в ожидании, когда девушка вновь поднимет на него глаза. Не дождавшись, он сказал:

– Почему ты смотришь вниз, женщина? Для чего краса твоих очей стекает в землю? Пусть устремится она к моим очам.

 

 

VII

Когда Левкиппа услышала эти слова, она залилась слезами, а слезы придавали ей особую прелесть. Налившиеся слезами глаза становятся более выпуклыми. Если глаза безобразные и тусклые, то слезы увеличивают их безобразие, если же они нежны, с черными зрачками, окруженными белыми венчиками, то, увлажненные, они напоминают набухшую грудь потока. Когда из очей струится соленая влага, то белки становятся светлее, а зрачки багровеют, так что уподобляются фиалке и нарциссу. Слезы же, переливаясь, сверкают в глазах. Такими были слезы Левкиппы, даже печаль обращающие в красоту. Если бы, падая, они сгущались, земля получила бы новый янтарь.

Пораженный видом красавицы, Ферсандр был смущен ее горем и сам заплакал. Ведь для того природа и создала слезы, чтобы вызывать жалость у тех, кто их видит, в особенности же вызывают сострадание женские слезы. Чем больше они текут, тем больше жалости влекут. Если же плачущая женщина прекрасна, а тот, кто смотрит на нее, влюблен, то и его глаза не остаются безучастными,- они подражают глазам возлюбленной. Ведь красота прекрасных людей – в их глазах, и, струясь оттуда в очи того, кто поглощен ее созерцанием, она находит в них упокоение и увлекает за собой слезы. Влюбленный, и тем и другим насыщаясь, красоту любимой укрывает в своей душе, а слезы на своих глазах старается сохранить. Он молит о том, чтобы его слезы были замечены, и не утирает их, хотя и мог бы. Он бережет свои слезы, не желая, чтобы они выкатились из глаз преждевременно. Даже самое движение глаз он сдерживает, чтобы слеза не упала раньше, чем возлюбленная увидит ее. Ведь не сыщешь лучшего доказательства любви к ней, чем слезы.

Все это в полной мере относилось и к Ферсандру. Он Испытывал те же чувства, которые испытывал бы на его месте любой другой человек, а Левкиппе хотел показать, что плачет под влиянием ее слез. Наклонившись к Сосфену, он шепнул ему:

– Утешь ее. Ты ведь видишь, как она страдает. А я пока уйду, чтобы не быть назойливым, хотя мне и не хочется уходить. Когда она успокоится, я поговорю с ней.

Затем, обратясь к Левкиппе, он сказал:

– А ты, женщина, доверься мне. Скоро ты перестанешь плакать.

И, уже на пороге, снова говорит Сосфену:

– Поговори с ней обо мне, как подобает. А на рассвете, когда все уладится, приходи ко мне.

С этими словами он ушел.

 

VIII

 

Пока разворачивались все эти события, Мелита, удовлетворенная нашим свиданием, послала за Левкиппой юношу, потому что уже не нуждалась в зелье. Юноша пришел в поле и нашел там служанок Левкиппы, которые в сильной тревоге разыскивали ее. Так как Левкиппы нигде не оказалось, он поспешил обратно и рассказал Мелите о случившемся. Узнав сперва о том, что меня бросили в тюрьму, а затем и об исчезновении Левкиппы, Мелита почувствовала, что над ней сгустились злые тучи. Она не могла сразу доискаться до истины, но заподозрила во всех кознях Сосфена. Прежде всего Мелита решила заставить Ферсандра в открытую предпринять поиски Левкиппы, и с этой целью она сочинила целую речь, в которой истина хитро переплеталась с обманом.

 

 

IX

Не успел Ферсандр переступить порог своего дома, как снова принялся кричать:

– Ты выкрала прелюбодея, ты сняла с него оковы, ты вывела его из дома, – все это дело твоих рук. Чего же ты сама не бросилась вслед за ним? Зачем ты осталась здесь? Почему ты не бежишь к своему возлюбленному, чтобы насладиться видом самых крепких оков, которыми он скован?

– Какого прелюбодея? – говорит Мелита. – Что с тобой? Если ты опомнишься и захочешь выслушать меня, то легко узнаешь истину. Я только об одном тебя прошу, будь справедливым судьей, не внемли клевете, выброси из сердца гнев, призови в качестве судьи один лишь разум свой и выслушай меня.

Этот юноша не был мне ни любовником, ни мужем. Родом он финикиец, ни в чем не уступающий любому тириицу. Несчастье настигло его в плавании, а груз его стал добычей моря. Услышав о беде, в которую он попал, я пожалела его и, помня о тебе, дала ему приют. Может быть, думала я, и Ферсандр мой так же скитается где-нибудь, может быть, и его приютила какая-нибудь женщина. Если же молва не ошибается и он действительно погиб, то воздадим почести кораблекрушению. Сколько других людей, потерпевших кораблекрушение, я кормила! Скольких убитых морем людей я хоронила! Если море выбрасывало на землю какую-нибудь доску от затонувшего корабля и я находила ее, я всегда говорила: «Быть может, Ферсандр плыл на этом корабле». И этот юноша – всего лишь один из тех, кого я спасла от моря, причем спасла во имя тебя. Ведь он, как и ты, пустился в плавание, – я почтила несчастье, подобное твоему, любимый мой. Почему же я привезла его сюда? Я открою тебе всю правду. Он горевал о своей жене, которая пропала. Кто-то сказал ему, что она жива и находится здесь, у нас, у одного из наших управляющих, – он назвал Сосфена. Так оно и оказалось на самом деле. Когда мы приехали сюда, мы нашли эту женщину. Только из-за этого он последовал за мной. Сосфен у тебя, а женщина в поле. Ты можешь проверить каждое мое слово. Если хоть что-нибудь из того, что я тебе сказала, окажется ложью, ты можешь считать, что я действительно изменила тебе.

 

X

 

Так говорила Мелита, делая вид, что не знает об исчезновении Левкиппы. Ведь если Ферсандр захочет узнать истину, думала она про себя, то придется позвать служанок, которые сопровождали девушку в поле, – служанки же, в том случае, если Левкиппа не вернется к утру, вынуждены будут сказать, что она пропала, и тогда Мелита открыто начнет поиски девушки, к которым должен будет присоединиться и Ферсандр. Убедительно смешав в своем рассказе истину с ложью, она продолжала:

– Верь мне, муж мой. Мы прожили с тобой, мой любимый, немало лет. И я ни разу не давала тебе повода заподозрить меня в измене. Не поддавайся подозрениям и теперь. Все эти слухи Распространились из-за того внимания, которое я оказывала юноше, но никто не понимал истинных причин нашей дружбы, Если доверять молве, то надо было считать, что ты умер. Молва и клевета – это два бедствия, которые состоят в кровном родстве между собой. Молва – дочь Клеветы. Клевета острее, чем меч, неистовее, чем огонь, убедительнее, чем Сирена. Молва же быстротечное волны, стремительнее ветра, быстрее птиц. Пущенное Клеветой слово летит, как стрела из лука, и ранит намеченную жертву, даже если она далеко. Только коснется слово Клеветы чьего-нибудь уха, как мгновенно ему верят, начинают пылать гневом и разъяряются на раненого. Волны Молвы, порожденные стрелами Клеветы, обильными потоками затопляют уши слушателей, они с легкостью преодолевают огромные пространства, бушуя в вихре речей и мчась на крыльях сплетен. Объединившись, и та и другая обрушились на меня. Они захватили мою душу и заперли твои уши от моих слов.

 

 

XI

С этими словами Мелита взяла Ферсандра за руку и хотела поцеловать его. Правдоподобный рассказ жены несколько умерил гнев Ферсандра. Поскольку слова ее о Левкиппе звучали в согласии с теми сведениями, которые Ферсандр получил от Сосфена, недоверие его несколько уменьшилось. Однако он был еще далек от того, чтобы окончательно поверить Мелите. Уж если ревность хоть раз закралась в душу, нелегко изгнать ее оттуда. Помимо всего прочего, Ферсандр разволновался, узнав о том, что Левкиппа – моя жена, и возненавидел меня сильнее, чем прежде. Мелите он заявил, что проверит все, что она сказала ему, и отправился спать в одиночестве. Мелита же страдала в душе, что не сумела выполнить данного мне обещания.

Сосфен, проводив Ферсандра и наобещав ему уладить дело с Левкиппой, снова возвратился к ней и, изобразив на своем лице восторг, сказал:

– Лакэна, все устроилось. Ферсандр до того обезумел от любви к тебе, что готов сделать тебя чуть ли не своей женой. Это все благодаря мне. Я столько всего наговорил ему про твою красоту, что ты завладела всей его душой. Чего же ты плачешь? Встань и принеси Афродите благодарственную жертву. Но и меня не забывай.

 

XII

 

– Пусть у тебя будет такое счастье, какое ты сулишь мне, – ответила Сосфену Левкиппа.

Тот не понял ее насмешки и, приняв слова девушки за чистую монету, ласково продолжал:

– Я хочу поподробнее рассказать тебе о Ферсандре, чтобы ты получила полное представление о том, каков он на самом деле, и обрадовалась еще больше. Он – муж Мелиты, – ее ты видела в поместье. По знатности своего происхождения он первый из ионийцев. Что касается богатства, то оно превосходит даже его знатность. А благородство превосходит и богатство его. О его возрасте ты могла судить сама. Он молод, он прекрасен, – он все, чего только может желать женщина.

Этих слов Левкиппа не могла уже вынести.

– Свирепое чудовище! – прервала она Сосфена.- До каких же пор ты собираешься оскорблять мой слух? Что у меня может быть общего с Ферсандром? Пусть он будет прекрасен для Мелиты и богат во славу города, пусть он будет благороден по отношению к тем, кто нуждается в его благородстве. Но мне-то все это не нужно, будь он хотя бы знатнее Кодра и богаче Креза. Зачем рассыпаешь ты передо мной всю эту кучу несообразных похвал? Только в том случае я сочту Ферсандра прекрасным человеком, если он оставит в покое чужих жен.

 

 

XIII

– Ты шутишь, – поспешно прервал ее Сосфен.

– Это я-то шучу? – воскликнула Левкиппа. – Оставь меня, пожалуйста, пусть распоряжается мной судьба и злое божество. Я прекрасно понимаю, что попала в разбойничий вертеп.

– На тебя, мне кажется, напало безумие, причем неизлечимое, – разозлился Сосфен. – Что ты называешь вертепом: богатство, брак и роскошь? Даже мужа послала тебе Судьба, мужа, настолько любимого богами, что они вырвали его из самых врат смерти.

Затем Сосфен стал рассказывать о кораблекрушении, причем обрисовал все так, словно Ферсандра спасли боги, и напридумывал больше чудес, чем приписывают дельфину Ариона. Поскольку Левкиппа осталась равнодушной к его рассказам, он сказал:

– Подумай хорошенько, что для тебя лучше, и не говори Ферсандру ничего такого, что может рассердить этого благородного человека. В гневе он страшен. Ведь доброта, встречая благодарность, умножается, но, сталкиваясь с поруганием, вспыхивает гневом. Чрезмерное добродушие может обратиться чрезмерной яростью для наказания.

Вот что было с Левкиппой.

 

XIV

 

Когда Клиний и Сатир узнали от Мелиты о том, что я заключен в тюрьму, они с наступлением ночи прибежали ко мне в тюрьму. Друзья хотели остаться со мной, но начальник тюрьмы запретил им это и велел поскорее убираться прочь. Так, вопреки желанию, им пришлось покинуть меня. Я же попросил их прийти ко мне на заре, если вернется Левкиппа, и рассказал им об обещании Мелиты. Моя душа лежала на весах страха и надежды, – я боялся, надеясь, и надеялся, боясь.

 

 

XV

С первыми лучами солнца Сосфен поспешил к Ферсандру, а Клиний и Сатир ко мне. Не успел Ферсандр увидеть Сосфена, как стал допытываться у него, как обстоит дело с девушкой, удалось ли склонить ее на его домогательства. Сосфен не решился сказать правду и в ответ стал лгать, но весьма убедительно:

– Пока что она отказывается, но я думаю, что она просто хитрит: должно быть, девушка боится, что ты насладишься с ней один раз и бросишь ее, а она будет опозорена.

– Пусть она не беспокоится об этом, – возразил Ферсандр. – Моя любовь к ней такова, что не умрет никогда. Одного я только боюсь: как бы она действительно не оказалась женой того юноши, как говорила мне Мелита.

Так за разговорами они пришли к хижине Левкиппы. Подойдя к самым дверям, они услышали ее горькие стенания и, стараясь не шуметь, стали подслушивать.

 

 

XVI

– Горе мне, Клитофонт, – без конца повторяла она. – Ты не знаешь, где я, что со мной, а я не знаю, как поступила с тобой Судьба, – оба мы страдаем от неведения. Только бы Ферсандр не застал тебя в своем доме! Только бы он не заставил тебя переносить оскорбления! Сколько раз мне хотелось расспросить о тебе Сосфена, но я не знаю, как спросить его. Ведь если я стану спрашивать о тебе как о муже, то могу принести тебе вред и навлечь на тебя гнев Ферсандра. Если же я сделаю вид, что ты мне чужой, и начну проявлять интерес к незнакомцу, то это покажется подозрительным, – как женщина может спрашивать о том, что ее не касается? Я пыталась заставить себя заговорить о тебе, но язык мой мне не повиновался. Только одно могу я повторять: «О мой Клитофонт, муж мой единственный, одной Левкиппе ты принадлежал, верный и постоянный. Не склонила тебя к измене другая женщина, хотя она спала с тобой. Я же, черствая, поверила слухам и, увидя тебя в поле после столь долгой разлуки, не покрыла тебя поцелуями! Что мне сказать Ферсандру, когда он придет? Может быть, настало время прекратить притворство и открыть ему всю правду? Знай, Ферсандр, что я не рабыня. Я дочь византийского стратега, жена первого из тирийцев. Я не фессалиянка, и имя мне не Лакэна, – такую кличку придумали для меня пираты, ведь они похитили у меня даже имя. Мой муж Клитофонт, родина его – Византии, отец мой – Сострат, а мать – Панфия. Но ведь ты не поверишь моим словам. А если даже ты и поверишь тому, что я скажу о Клитофонте, то как бы мне такой неуместной смелостью не погубить моего возлюбленного. Лучше уж буду играть свою, роль до конца, лучше останусь Лакэной».

 

XVII

 

Когда Ферсандр услыхал все это, он отошел в сторону и говорит Сосфену:

– Tы слышал эти невероятные речи, исполненные любви? Как она говорила, как она стенала, как она себя обвиняла! Этот прелюбодей везде одерживает надо мной верх. Наверное, он не только разбойник, но и волшебник. Мелита его любит, Левкиппа его любит. О Зевс, сделай меня Клитофонтом!

– Не надо отчаиваться, – сказал Сосфен, – надо идти к девушке, мой господин. Даже если она сейчас и без ума от этого проклятого прелюбодея, то всего лишь до той поры, пока одного его знает и ни с кем другим не имела дела. Если же ты достигнешь того же, что он, – а ты, несомненно, достигнешь этого, потому что намного превосходишь его красотой, – она тотчас выбросит его из сердца. Ведь новая любовь легко вытесняет старую. А женщина в состоянии любить только того, кто рядом с ней, если же человек отсутствует, то она помнит о нем ровно столько времени, сколько ей нужно, чтобы найти другого. Как только она найдет другого, первый исчезнет из ее души.

Услышав эти слова, Ферсандр несколько приободрился. Ведь так легко веришь словам, если в них кроется надежда на успех в любви. Любовная жажда, обретя желанного союзника, пробуждает надежды.

 

 

XVIII

Когда Левкиппа перестала разговаривать сама с собой, Ферсандр помедлил немного у дверей, чтобы ей не пришло в голову, будто он подслушивал, и вошел, придав своему лицу выражение, которое он счел наиболее подходящим. Лишь только он увидел Левкиппу, как в душе его вспыхнуло пламя, девушка показалась ему еще прекраснее, чем прежде. Всю ночь, находясь вдали от нее, Ферсандр подкармливал огонь, а теперь вид ее подействовал на пламя, как самые горючие вещества, и оно запылало с новой силой. Наклонившись, Ферсандр слегка обнял Левкиппу, но потом овладел собой, сел и понес любовную околесицу. Таковы все влюбленные; когда они беседуют со своими возлюбленными, душа их устремлена к ним, но речь обыкновенно лишена смысла, язык выпаливает слова без всякого участия своего кормчего – разума. Во время разговора Ферсандр обнял Левкиппу за шею и хотел поцеловать ее. Она же, словно предвидя дальнейшее движение его руки, поникла и склонила голову на грудь. Но он, не выпуская ее из своих объятий, насильно старался поднять голову девушки. Защищаясь, она наклонялась все ниже и противилась его поцелуям. Когда же наступило время действовать руками, Ферсандр почувствовал, кок его захватил любовный азарт. Левой рукой он держал лицо девушки за подбородок и поднимал его, а правой – за волосы тянул ее лицо назад. Когда же он прекратил борьбу, то ли получив то, чего хотел, то ли нет, а может статься, просто утомившись, Левкиппа сказала ему:

– Ты поступаешь не так, как человек свободный и благородного происхождения. Ты действуешь так же, как Сосфен. Раб достоин своего господина. Но больше тебе ничего не удастся, оставь надежду па успех, разве только ты превратишься в Клитофонта.

 

XIX

 

Услышав мое имя, Ферсандр окончательно вышел из себя. Он и любил и гневался. Любовь и гнев – два факела. Ведь и у гнева есть свой огонь, противоположный по своей природе огню любви, но равный ему по силе. Один зажигает ненависть, другой заставляет любить. Близко один к другому расположены источники каждого из этих огней. Один прячется в печени, другой горит в сердце. Когда оба они объемлют человека, душа его становится весами, на каждой чаше которых взвешивается огонь. Они борются, стремясь перевесить. И чаще побеждает огонь любви, особенно если страсть завершается успехом. Если же любовью пренебрегают, то она сама вызывает на помощь гнев. Сосед повинуется, и оба они зажигают огонь. Но бывает, что гнев завладевает любовью и в своей непримиримости оберегает ее от страсти не как друг, но как хозяин, – он повелевает страстью, как рабыней, связав ее по рукам и ногам, и не дает ей примириться с тем, к кому она зажглась, если даже этого хочет сама любовь. Затопленная волнами гнева, любовь теряет свою свободу, она тонет, вынужденная ненавидеть любимое. Но, утомленный, выплеснувшись через край, гнев, наконец, утихает, и тогда любовь переходит к защите, она вооружает страсть и побеждает уже заснувший гнев. Оглядываясь на оскорбления, которые в ослеплении она нанесла любимой, любовь не знает, как замолить свою вину, как оправдаться, умоляет о свидании и заверяет, что гнев уже укрощен радостью. Добившись успеха, любовь становится милостивой, но, коль скоро ее притязания тщетны, она снова воспламеняется гневом. Гнев, проснувшись, возобновляет борьбу, он верный союзник бесславной любви.

 

 

XX

Вначале Ферсандр, надеясь добиться успеха, всецело был рабом Левкиппы, но, обманувшись в своих надеждах, предался гневу. Он стал бить Левкиппу по щекам, говоря при этом:

– Злополучная рабыня, одержимая похотью! Я ведь слышал все твои речи. Тебе неприятно, что я с тобой говорю, ты не считаешь за счастье для себя поцелуи твоего господина. Ты жеманничаешь и прикидываешься безумной. На самом же деле ты просто грязная женщина, и это ясно хотя бы потому, что ты любишь прелюбодея. Но если ты не хочешь повиноваться мне как любовнику, тебе придется повиноваться мне как господину твоему.

– Если ты вздумал мучить меня, я согласна вынести любые пытки, но не насилие.

Заметив Сосфена, она обратилась к нему с такими словами:

– Подтверди и ты мое отношение к таким бесчинствам, ведь ты оскорблял меня еще сильнее.

Уличенный ею и желая скрыть свой собственный позор, Сосфен закричал:

– Эту женщину, господин мой, надо избить плетьми и пытать тысячами пыток, чтобы она уяснила себе наконец, как надо уважать своего хозяина.

 

XXI

 

– Послушайся же Сосфена,- сказала Левкиппа,- он дает тебе достойный совет. Начинайте же пытки! Несите колесо! Вот руки, вытягивайте их! Несите и плети, – вот спина – бейте! Разожгите огонь, – вот тело – сжигайте его! Не забудьте и железо, – вот кожа – режьте! Невиданное доселе сражение представится вашим глазам: одна женщина против всех пыток, и она победит. И ты еще называешь прелюбодеем Клитофонта! Когда на самом деле прелюбодей – ты! Скажи мне, у тебя нет страха перед Артемидой? Ты подвергаешь насилию деву в городе девы? О владычица, Артемида! Где твои стрелы?

– Деву?! – засмеялся Ферсандр.- О, наглость! О, издевательство! Дева, которая переночевала с пиратами! Или, может быть, они были евнухами? И ты философствовала с ними? А может быть, они были слепыми?

 

 

XXII

– Осталась ли я девой после Сосфена, спроси у него, – ответила Левкиппа. – Он-то действительно обращался со мной как разбойник. А настоящие разбойники вели себя гораздо приличнее, чем вы, и никто из них; не был насильником. Если же судить по тому, как ведете себя вы, то здесь настоящий вертеп. И не стыдно вам делать то, на что не решались даже разбойники? Ты сам не замечаешь, что твое бесстыдство еще больше увеличит славу моей добродетели. Ведь если сейчас, обезумев от гнева, ты убьешь меня, то все будут говорить обо мне так. Левкиппа осталась девушкой после разбойников, девушкой после Хэрея, девушкой после Сосфена. Но это еще что! Она осталась девушкой после Ферсандра, – вот что достойно величайшей похвалы, потому что Ферсандр необузданнее любого разбойника. И вот, не сумев овладеть ею, он убил ее.

А теперь вооружайся, неси плети, колесо, огонь, железо. Пусть союзником твоим в борьбе со мной станет твой советчик Сосфен. Я же безоружна, одна, и я женщина. Одно лишь у меня оружие – свобода, и вам не выбить ее из меня плетьми, не вырезать железом, не выжечь огнем. Никогда я не откажусь от нее. Если даже начнешь жечь меня, то убедишься, что огонь недостаточно горяч для нее.

 

 

Книга седьмая

 

I

Разные чувства овладели Ферсандром после слов Левкиппы: досада, гнев, злонамеренность. Он возмущался, потому что был оскорблен; досадовал, потому что ничего не достиг; строил коварные планы, потому что был влюблен. Раздираемый всеми этими чувствами, он выскочил из хижины Левкиппы, не ответив ей ни слова. Первое время он всецело находился во власти гнева, но, предоставив себе время поразмыслить над всеми этими треволнениями и посовещавшись с Сосфеном, он отправился к начальнику тюрьмы и попросил его отравить меня каким-нибудь зельем. Но тот отказался из страха перед властями города: его предшественник был уличен в отравлении и приговорен к смерти. Тогда Ферсандр обратился к нему с другой просьбой: посадить ко мне в камеру под видом осужденного какого-нибудь человека. Ферсандр объяснил начальнику, что это нужно ему для того, чтобы через этого человека узнать мои намерения. Начальник тюрьмы склонился на его доводы и поместил со мной мнимого узника. Этот человек получил от Ферсандра хитроумные наставления, – при случае он должен был завести разговор о Левкиппе и рассказать мне, что она убита, причем убийство ее подстроено Мелитой. Ферсандр прибег к этой хитрости для того, чтобы в случае моего освобождения я не стал искать Левкиппу, считая ее мертвой. Мелита же выставлялась в качестве виновницы убийства, чтобы я не женился на ней и не остался в Эфесе, но, возненавидев ее за убийство моей возлюбленной, навсегда покинул этот город и предоставил бы возможность Ферсандру совершенно безбоязненно наслаждаться Левкиппой.

 

II

 

Не успел этот человек очутиться рядом со мной, как он принялся разыгрывать комедию. Полный коварства, он начал причитать:

– К чему ждать чего-то от жизни? К чему стараться избежать опасностей? Разве достаточно того, чтобы человек вел разумный и справедливый образ жизни? Ведь на каждом шагу нас подстерегают случайности, которые топят нас и опрокидывают все благие намерения. Мне же надо было прежде всего узнать, кем был мой спутник и что он натворил.

В таком духе он беседовал сам с собой, стремясь втянуть меня в разговор и заставить спросить, что же с ним случилось. Но я пропускал мимо ушей все его стенания. Зато кто-то из других узников, – ведь люди, оказавшиеся в беде, обожают выслушивать рассказы о несчастьях своих ближних, находя в них утешение для себя, – спросил его:

– Что же с тобой случилось? Как подшутила над тобой Судьба? Ведь судя по всему ты не совершил никакого преступления, а впал в немилость к божеству. То же самое произошло и со мной.

И он рассказал, каким образом он сам угодил в тюрьму. Я же по-прежнему не обращал ни на кого из них никакого внимания.

 

 

III

Закончив рассказ, он, в свою очередь, попросил соседа поведать о его злоключениях.

– Теперь и ты, – сказал он, – расскажи о том, что произошло с тобой.

– Вчера, – начал тот, – я шел из города, направляясь в Смирну. Я проделал уже путь в четыре стадия, как ко мне подошел какой-то юноша из деревни, завел со мной разговор и немного спустя спросил:

– Куда ты держишь путь?

– В Смирну, – ответил я.

– И я тоже иду туда, благодарение судьбе, – сказал он. Мы пошли вместе и разговорились, как это обычно бывает

в дороге.

Добравшись до какой-то гостиницы, мы решили вместе позавтракать. Тут же к нам подсели четверо незнакомцев и стали делать вид, что тоже завтракают, но при этом все время косились на нас и кивали друг другу головой. Заметив это, я заподозрил неладное, но не мог понять, что означают их кивки. Что же до моего спутника, то он мгновенно побелел, стал торопиться и задрожал. Стоило тем четверым это заметить, как они вскочили, схватили нас и связали ремнями. Кто-то из них дает пощечину моему спутнику. И одного этого удара хватило для того, чтобы он, словно подвергнувшись тысяче пыток, заговорил, хотя его никто еще и не спрашивал:

– Я убил девушку и получил сто золотых от Мелиты, жены Ферсандра. Ведь это она наняла меня для того, чтобы я совершил убийство. Возьмите эти сто золотых. Так вы и меня освободите, и сами будете в выигрыше.

Едва услышав имена Ферсандра и Мелиты, я пробудился, – слова эти ужалили мою душу, как овод, в то время как раньше я оставался совершенно безучастным к рассказу мнимого узника. Я повернулся к нему и спросил:

– Кто такая эта Мелита?

– Мелита – это первая из эфесских женщин, – ответил он мне. – Она была влюблена в какого-то юношу. Помнится, поговаривали, что он тириец. А у этого юноши была возлюбленная, которую он нашел в доме Мелиты, – ее продали туда. Мелита, обезумев от ревности, обманом завладела девушкой, передала ее в руки того человека, который по велению злого рока оказался моим спутником, и велела ему убить ее. Тот и выполнил ее нечестивое приказание. А я, несчастный, ни словом, ни делом не причастный к убийству, заодно с ним был связан и схвачен как соучастник в преступлении. Но хуже всего то, что эти четверо, отойдя немного от гостиницы, забрали у него сто золотых и отпустили его на свободу, меня же привели к стратегу.

 

IV

 

Когда я услышал его рассказ о моем несчастье, я не застонал и не заплакал, у меня не оказалось ни слез, ни голоса. Я задрожал, сердце на мгновение перестало биться, и душа чуть было не покинула моего тела. Очнувшись от оцепенения, в которое повергли меня его слова, я сказал:

– Как же этот наемник убил девушку и что он сделал с ее телом?

Но тот молчал, его дело уже было сделано, и овод терзал мою душу. Я снова обратился к нему с вопросами, и тогда он сказал:

– Мне кажется, ты думаешь, будто я принимал участие в ее убийстве. Я ведь слышал только то, что он убил эту девушку, а где и как, он не сказал.

Тут-то у меня и хлынули слезы, и глаза мои предались отчаянию. Ведь если удар нанесен даже по телу, то и тогда не сразу появляется кровоподтек, а сперва место, по которому ударили, остается бесцветным и потом немного вспухает. Когда кабан поражает человека клыком, не сразу увидишь рану, потому что первое время она скрыта в глубине, и в момент удара порез не виден. Потом внезапно выступает белый след, предвестник крови, и вскоре кровь уже струится обильными потоками. Так и душа. Пронзенная стрелой горя, пущенной словами, она уже ранена, но удар нанесен так внезапно, что рана еще не успевает открыться, и слезы еще далеки от глаз. Ведь слезы это кровь душевной раны. Когда же жало скорби вопьется в самую глубину сердца, тогда открывается рана, растворяются в глазах двери для слез, и уже ничто не может их удержать. Так случилось и со мной.

Рассказ поначалу пронзил мое сердце стрелой, он лишил меня речи и запер дорогу слезам. И только потом, когда душа немного привыкла к горю, хлынули слезы.

 

 

V

Обрел я снова и дар речи:

– Какому злому божеству понадобилось обмануть меня столь преходящей радостью? Кто вздумал показать мне Левкиппу только для того, чтобы еще усилить горе? Не насытились ею глаза мои, хотя только им и было отпущено счастье владеть ею! Недолго же оно продолжалось! Поистине лишь во сне наслаждался я ее видом. Увы, Левкиппа, сколько раз ты умирала для меня! Разве хоть когда-нибудь переставал я тебя оплакивать? Я постоянно скорблю о тебе, а смерти гонятся по пятам друг за другом. Но когда ты раньше умирала, Судьба лишь зло шутила надо мной, теперь же твоя смерть уже не игра Судьбы. Как же ты погибла в этот раз, моя Левкиппа? Когда мнимая смерть уносила тебя раньше, мне оставалось хотя бы слабое утешение: в первый раз все твое тело было со мной, а во второй

раз я думал, что недостает для погребения только твоей головы. Теперь же ты умерла двойной смертью, и тела твоего даже не осталось. Удалось тебе убежать от двух разбойничьих шаек, вертеп Мелиты убил тебя. Я же, нечестивый преступник, часто целовал твою убийцу, сплетался с ней в нечистых объятиях и подарил утехи Афродты ей, а не тебе.

 

VI

 

Рыдающим и застал меня Клиний. Я рассказал ему все и заявил, что на этот раз твердо решил умереть. Он стал возражать мне:

– Кто знает, может быть, она снова жива. Ведь часто казалось, что она умерла, но всякий раз она возвращалась к жизни. Зачем убивать себя столь безрассудно? У тебя еще будет время умереть, когда ты, по крайней мере, узнаешь точно, что она мертва.

– Чепуха,- ответил я.- Что же может быть в этом известии ложного? По-моему, я нашел великолепный способ умереть, так что и проклятая богами Мелита не останется безнаказанной. Вот послушай. Как тебе известно, я готовился защищаться на суде от обвинения в прелюбодеянии. Теперь же я принял решение сделать все наоборот. Я заявлю на суде, что сознаюсь в прелюбодеянии и что мы с Мелитой, влюбленные друг в друга, вместе погубили Левкиппу. Таким образом Мелита будет наказана, и я, наконец, сведу счеты со своей несчастной жизнью.

– Замолчи,- сказал Клиний.- Ты осмеливаешься принять на себя позор убийцы, да еще убийцы Левкиппы?

– Я не вижу ничего позорного в том, что причиняет горе врагу.

Так мы разговаривали с Клинием, а между тем соглядатая Ферсандра, сообщившего ложные сведения об убийстве Левкиппы, потихоньку освободили,- тюремщик увел его под предлогом, что его требует начальник тюрьмы для дачи показаний. Клиний и Сатир всеми: силами старались утешить меня и отговорить от осуществления моего замысла, но напрасно. В тот же день они нашли себе какое-то новое пристанище и переселились туда, чтобы не находиться под одной крышей с молочной сестрой Мелиты.

 

 

VII

На другой день меня повели в суд. Ферсандр был во всеоружии, он собрал не менее десяти обвинителей, которые должны были выступить против меня. Мелита тоже серьезно подготовилась к защите. Когда ораторы закончили свои выступления, я попросил слова.

– Все эти люди, – сказал я, – несли чушь, и те, кто говорил от имени Ферсандра, и защитники Мелиты. Я же сейчас открою вам всю правду. У меня была возлюбленная, родом из Византия, по имени Левкиппа. В Египте она была похищена разбойниками, и я считал ее мертвой. Потом я встретился с Мелитой, мы стали жить с ней и вместе приехали сюда. И вдруг оказалось, что Левкиппа здесь. Она стала рабыней Сосфена, одного из управляющих поместьями Ферсандра. Каким образом Сосфену удалось сделать свободную женщину своей рабыней и каковы его взаимоотношения с разбойниками, я предоставляю рассудить вам. Едва Мелита узнала, что я нашел свою прежнюю возлюбленную, она испугалась, что я отдам ей предпочтение, и задумала убить ее. И я согласился на это, – к чему скрывать правду? – потому что Мелита пообещала отдать в моё распоряжение все свое имущество. Я нанял одного человека, чтобы он убил девушку. За убийство я должен был заплатить ему сто золотых. Он сделал свое дело и скрылся. Но любовь мне отомстила. Как только я узнал, что Левкиппа убита, я тотчас раскаялся, зарыдал и вновь почувствовал, что люблю только её. Я люблю ее и сейчас. Именно поэтому я даю вам показания против себя самого,- я хочу, чтобы вы послали меня вслед за моей возлюбленной. Жизнь не нужна мне теперь. Я стал убийцей и люблю ту, которую сам убил.

 

VIII

 

Моя речь, сообщившая делу совершенно неожиданный поворот, повергла всех в крайнее изумление, особенно Мелиту. Защитники Ферсандра, считая себя победителями, завопили от восторга, а защитники Мелиты старались понять, какой же смысл может иметь моя речь. Что касается самой Мелиты, то она, волнуясь, что-то отрицала, что-то подтверждала, торопилась с ответами, но все же из ее слов стало ясно, что она знает о Левкиппе и обо всем остальном, за исключением, впрочем, убийства. Тем самым она поставила в затруднительное положение своих защитников, которые потеряли к ней доверие после того, как она чуть ли не во всем согласилась со мной.

 

 

IX

И вот в тот момент, когда в помещении суда царила всеобщая суматоха, поднялся со своего места Клиний:

– Позвольте и мне, – сказал он, – высказаться. Ведь речь идет о жизни человека.

Когда ему дали слово, то с глазами, полными слез, он воскликнул:

– Эфесцы! Не спешите приговорить к смерти того, кто сам к ней стремится, потому что смерть – это естественное прибежище несчастных людей. Клитофонт солгал, когда взял на себя вину за совершенные преступления, он хотел лишь, чтобы его постигла кара. Я коротко расскажу вам, в чем состоит его несчастье. У него действительно была возлюбленная. В этом он не солгал. И все, что он рассказал о ее похищении разбойниками, о Сосфене, обо всем том, что предшествовало убийству, тоже правда. Затем возлюбленная его внезапно исчезла, я не знаю, убита она или похищена и жива. Но одно я знаю – в нее влюбился Сосфен, без конца пытал ее, но ничего не достиг. Кстати, Сосфен состоит в большой дружбе с разбойниками. Клитофонт же уверен в том, что девушка погибла, жизнь ему теперь не нужна, и поэтому он ложно обвинил себя в убийстве. Ведь он сам признался в том, что из-за тоски по девушке не хочет больше жить. Сами посудите: бывает ли так, чтобы убийца захотел последовать за своей жертвой? Возможно ли, чтобы настоящий преступник от горя жаждал умереть? Видали вы когда-нибудь такого доброго убийцу? Такого щедрого на любовь к предмету своей недавней ненависти? Ради всех богов, молю вас, не верьте ему, не убивайте того, кто более нуждается в сострадании, чем в возмездии. Если Клитофонт говорит, что он виновник убийства Левкиппы, тогда пусть назовет человека, которого нанял на это дело, пусть скажет, где жертва. Какое же может быть убийство без убийцы и жертвы? Где это слыхано? "Я – говорит он, – полюбил Мелиту и из-за нее убил Левкиппу». Разве можно поверить этим словам, когда теперь он свою любимую Мелиту обвиняет вместе с собой в убийстве, а из-за якобы убитой им Левкиппы жаждет умереть? Вот, оказывается, что бывает на свете: можно ненавидеть любимое и любить ненавидимое! Разве не было бы более естественным с его стороны отрицать свою причастность к убийству, чтобы спасти любимую женщину и самому не погибнуть из-за своей жертвы?

Но зачем он оклеветал Мелиту, если она ни в чем неповинна? Сейчас я объясню вам и это, только молю вас, не подумайте, будто я хочу дурно говорить об этой женщине. Нет, я просто хочу объяснить, как все это произошло. Мелита увлеклась Клитофонтом и поговаривала даже о браке с ним, как вдруг ожил Ферсандр, этот возникший из моря мертвец. Клитофонт же был совершенно равнодушен к Мелите и не помышлял о браке с ней. И как раз в это время, как он сам и сказал вам, он нашел у Сосфена свою возлюбленную, которую считал умершей. Тогда он стал еще более чуждаться Мелиты. А Мелита, до тех пор пока она не знала, что рабыня Сосфена – это возлюбленная Клитофонта, относилась к ней с состраданием, освободила ее от оков, которые надел на нее Сосфен, приняла в свой дом и оказала ей гостеприимство как свободной женщине, ставшей жертвой несчастья. Но, узнав истину, Мелита тотчас отослала ее в деревню и заставила работать на себя. После этого, как говорят, девушка исчезла. Мелита и две служанки, которые сопровождали Левкиппу в поле, могут подтвердить, что я не лгу. Тогда у Клитофонта и возникло подозрение, что Мелита убила его возлюбленную из ревности. Во-вторых, когда он находился в тюрьме, его подозрения, по воле случая, подтвердились, и он окончательно разъярился на Мелиту, да и на самого себя. Один из заключенных, описывая свои злоключения, рассказал, что где-то в пути он столкнулся с человеком, который оказался убийцей: за деньги этот человек убил женщину, причем, когда его схватили, он не замедлил назвать имена, – Мелита, якобы, подбила его на убийство, а убитую им женщину звали Левкиппой. Так ли это, я не знаю, – докопаться до истины ваш долг. В вашем распоряжении заключенный, есть служанки, есть Сосфен. Пусть Сосфен объяснит, как он заполучил в рабыни Левкиппу. Пусть служанки расскажут, как она исчезла. Пусть Клитофонт предъявит обвинение наемнику. Прежде чем вы не раскроете всех обстоятельств, нечестиво и непозволительно лишать жизни несчастного юношу, поверив его безумным речам. Ведь его повергло в безумие горе.

 

X

 

Многим из присутствующих речь Клиния показалась убедительной, но защитники и друзья Ферсандра подняли крик и требовали казни Клитофонта, если он, по воле провидения, сам сознался в убийстве. Мелита предоставила в распоряжение суда своих служанок и потребовала от Ферсандра, чтобы и Сосфен предстал перед судом. Может статься, именно он и убил Левкиппу. Такое предположение неоднократно высказывали защитники Мелиты. Но Ферсандр, испугавшись, тайно отправил в деревню одного из своих дружков, с тем, чтобы тот передал Сосфену приказание немедленно скрыться, пока за ним не пришли. Посланец Ферсандра оседлал коня и изо всей мочи помчался к Сосфену, – он объяснил ему положение дел и предупредил об опасности и о том, что Сосфена поведут на пытку, если он не скроется. Надо сказать, что он застал Сосфена у Левкиппы, пытающимся ее соблазнить. На тревожные крики вестника Сосфен вышел на порог. Услышав от него, как обстоят дела, Сосфен струсил: считая, что с минуты на минуту за ним придут палачи, он поспешно сел на коня и понесся по направлению к Смирне. Гонец же вернулся к Ферсандру.

Видно, правду говорят, что страх отшибает память. Так случилось с Сосфеном, – испугавшись за свою судьбу, он совершенно забыл обо всем остальном. Он настолько потерял рассудок, что не запер дверей дома Левкиппы. Рабская натура в тяжелых обстоятельствах обыкновенно проявляет всю свою трусость.

 

 

XI

Между тем на суде дела разворачивались следующим образом: раньше чем суд приступил к рассмотрению заявления Мелиты, слово взял Ферсандр:

– Не кажется ли вам, – сказал он, – что пора положить конец нелепым россказням этого человека, кем бы он ни был. Я поражаюсь вашей бесчувственности и тупоумию: вы поймали на месте преступления убийцу, – ведь признание в совершении преступления значит не меньше, если не больше,- и как ни в чем не бывало сидите здесь и разглагольствуете вместо того, чтобы приказать палачу немедленно казнить его. Вы развесили уши и внимаете этому обманщику, правдоподобно разыгрывающему роль и правдоподобно проливающему перед вами слезы.

Думаю, что он тоже причастен к убийству и теперь боится за себя. Я не понимаю, зачем нужны еще какие-нибудь допросы, когда и без того все совершенно ясно. Я даже подозреваю, что они совершили еще одно убийство. Дело в том, что Сосфен, которого требуют привести сюда, уже три дня как исчез. Естественно предположить, что это тоже их рук дело, причем, зная, что в таком случае я не смогу представить его суду, они злонамеренно продолжают требовать этого. О, если бы Сосфен мог сюда прийти! Если бы только он оказался живым! Впрочем, если бы он даже явился сюда, чем бы он помог нам? Купил ли он какую-то девушку? Допустим, что да. Взяла ли ее к себе Мелита? Моими устами она говорит, что да, взяла. Сосфен подтвердил бы все это, и его бы отпустили. А теперь позвольте мне обратиться к Мелите и Клитофонту. Что вы сделали с моей рабыней? Ведь, не правда ли, она принадлежала мне, раз ее купил Сосфен? И если бы эти убийцы не сделали ее своей жертвой, а пощадили бы ее, то она и по сей день была бы моей рабыней.

Эти слова Ферсандр произнес не зря: преисполненный коварных замыслов, он рассчитывал заполучить Левкиппу обратно к себе в том случае, если она окажется жива.

– Клитофонт, – продолжал он, – сознался в содеянном преступлении и попал в руки правосудия. Мелита же отрицает все. Прежде чем выслушать ее, необходимо допросить служанок. Если они скажут, что девушку поручила им Мелита, то пусть объяснят, почему они не привели ее обратно и что с ней случилось? Вообще, что же произошло на самом деле? И с кем? Разве не всем ясно, что преступники натравили кого-то на со вершение убийства? Служанки же, конечно, не знали этих людей, – ведь чем меньше свидетелей, тем меньше опасность быть пойманным. Служанки оставили девушку как раз в том месте, где была устроена засада, – естественно, что в таком случае они не видели, как было совершено преступление. Клитофонт нес здесь какую-то околесицу об узнике, якобы сообщившем ему об убийстве. Что за странный узник? Стратегу он ни словом не обмолвился об этом преступлении, а Клитофонту ни с того ни с сего раскрыл все тайны. Этому можно было бы поверить только в том случае, если бы узник признал в Клитофонте своего сообщника. Прекратите же заниматься пустыми домыслами, не превращайте в детскую игру серьезные дела. Ведь не думаете же вы, что Клитофонт обвинил себя без божьей на то воли.

 

XII

 

В то время как Ферсандр произносил свою речь и клялся, что понятия не имеет о том, куда девался Сосфен, проэдр уже вынес решение. Он принадлежал к царскому роду, и на его суд предоставляли решение уголовных дел, причем в качестве советчиков он обыкновенно привлекал старейшин, которые понаторели в знании законов. Итак, посовещавшись с заседателями, он присудил меня к смертной казни, согласно закону, по которому следует казнить тех, кто сам обвиняет себя в убийстве. Дело Мелиты решили рассмотреть после того, как будут допрошены служанки. Ферсандру велено было принести письменную клятву в том, что он действительно не знает, где Сосфен. А меня, так как я уже был приговорен, решили подвергнуть пыткам, чтобы добиться от меня сведений о соучастии Мелиты в убийстве.

Меня заковали, сорвали с тела одежду, надели на шею петлю. Палачи принесли плети, колесо и развели огонь. Клиний испустил горестный вопль и стал призывать на помощь богов, как вдруг перед взорами всех возник увенчанный лавром жрец Артемиды. Его появление обозначает, что приближается теория в честь богини. В таких случаях принято откладывать казнь до той поры, пока все участники торжественного шествия не принесут жертвоприношений. Меня на время оставили в покое. Шествие возглавлял Сострат, отец Левкиппы: византийцы одержали победу над фракийцами, и было совершенно очевидно, что в войне Артемида встала на их сторону, поэтому они считали необходимым почтить богиню жертвоприношениями в благодарность за дарованную им победу. Но, кроме этого, богиня ночью явилась к самому Сострату. Такой сон означал, что Сострат найдет в Эфесе свою дочь и сына своего брата.

 

 

XIII

Примерно в это же время Левкиппа обнаружила, что Сосфен забыл запереть двери ее дома, – она выглянула, чтобы посмотреть, не стоит ли он за дверью. Убедившись в том, что его нет поблизости, она снова воспрянула духом, и в ней проснулась надежда на спасение. Сознание того, что она уже не раз, вопреки всем ожиданиям, выходила живой из самых опасных переделок, сообщало Левкиппе уверенность в том, что и на сей раз ей удастся избежать гибели. Поэтому она не замедлила воспользоваться удобным случаем. Близ деревни находился храм Артемиды. Левкиппа добежала до этого храма и укрылась в нем. Издревле заведено, что доступ в него открыт только мужчинам и девушкам, но свободным женщинам запрещено ступать на его порог. Если женщина осмеливалась проникнуть в святилище Артемиды, ей грозила смерть, – только рабыне дозволялось приходить в храм, чтобы пожаловаться на своего господина. Ей предоставлялось право обратиться со своими мольбами к богине, а архонты должны были рассудить ее с господином. Если выяснялось, что господин не нанес рабыне никакой обиды, он получал свою служанку обратно, причем приносил клятву никогда не поминать злом ее побег. Если же признавали, что рабыня права в своих жалобах, то ее оставляли в храме служительницей богини.

Не успел Сострат вместе с жрецом выйти из храма, чтобы прекратить судопроизводство, как туда вбежала Левкиппа, – еще немного, и она встретилась бы со своим отцом.

 

XIV

 

Когда меня освободили от пытки и прекратили суд, тотчас вокруг собралась шумная толпа; одни сочувствовали мне, другие призывали богов, третьи расспрашивали меня. Сострат, подойдя ко мне поближе и вглядевшись, узнал меня. В начале своего рассказа я упоминал о том, что Сострат некогда провел в Тире немало времени, присутствуя на празднествах Геракла, – правда, это было задолго до нашего побега. Сострат без труда узнал меня, – тем более что из-за своего сновидения он ожидал встречи со мной.

– Вот и Клитофонт, – сказал он, подойдя ко мне, – а где же Левкиппа?

Когда я понял, что передо мной Сострат, я упал на землю, а все присутствующие стали наперебой рассказывать ему, в чем я себя обвинял. Сострат завопил, стал бить себя по голове и топтать меня, причем чуть не выбил мне глаза. Я не сопротивлялся и подставлял свое лицо ударам. Но Клиний воспротивился оскорблениям, которые наносил мне Сострат, и, пытаясь утешить его, сказал:

– Что ты делаешь, человек? Зачем ты изливаешь свой гнев на юношу, который любит Левкиппу сильнее, чем ты? Ведь он решился умереть только оттого, что считал твою дочь погибшей.

Много еще говорил Клиний, успокаивая несчастного отца. Но Сострат со стонами взывал к Артемиде:

– Для этого ли, о владычица, ты меня сюда привела? Неужели таков смысл моего сновидения? А я-то поверил твоему прорицанию и надеялся найти у тебя мою дочь. Прекрасный дар преподнесла ты мне! Ты послал мне убийцу моей дочери.

Клиний же, как только услышал о том, что Артемида в сновидении явилась Сострату, воскликнул:

– Соберись с духом, отец! Артемида не обманула тебя. Жива твоя Левкиппа, поверь моим вещим словам. Разве невдомек тебе, что Артемида спасла и Клитофонта, когда он уже висел на дыбе?

 

 

XV

Не успел он закончить, как вбегает, запыхавшись, храмовый служитель, направляется прямиком к жрецу и во всеуслышание объявляет:

– Какая-то девушка, чужестранка, укрылась в храме Артемиды.

Услышав эти слова, я почувствовал, что надежда вновь окрылила меня, я поднял глаза к небу и понемногу стал возвращаться к жизни. Обернувшись к Сострату, Клиний воскликнул:

– Вещими оказались мои слова, отец! – затем, обращаясь к вестнику, он спросил его:

– Девушка красива?

– Я другой такой и не видел никогда, – одной Артемиде она уступает, – ответил вестник.

Я вскакиваю и кричу:

– Ты говоришь о Левкиппе!

– Вот именно, – ответил он, – она сказала мне, что ее зовут Левкиппа, что родом она из Византия, а отец ее Сострат.

Клиний от радости всплеснул руками, издавая восторженные крики. Сострат от радости упал без чувств, а я, несмотря на оковы, взвился в воздух, словно пущенная стрела, и полетел к храму. С криками: «Держи его!» – стража бросилась за мной вдогонку, по-видимому сочтя, что я решил сбежать. Но в тот миг ноги несли меня, словно крылья. Им едва удалось догнать меня. Они было накинулись на меня с побоями, но теперь я уже храбро оборонялся. Тем не менее они поволокли меня в тюрьму.

 

XVI

 

Тут подоспели Клиний и Сострат.

– Куда вы тащите этого человека? – закричал Клиний. – Он не совершил убийства, за которое осужден.

Сострат тоже встал на мою защиту и, подтверждая слова Клиния, говорил, что он и есть отец той девушки, которую считали убитой. Присутствующие, узнав, как обстоит дело, принялись славословить Артемиду, окружили меня и помешали страже увести меня в темницу. Но эти блюстители порядка настаивали на том, что не имеют права отпустить человека, осужденного на смертную казнь. Наконец, по просьбе Сострата жрец поручился за меня и обещал немедленно предоставить меня в распоряжение властей, если это потребуется. Освободившись, я ринулся к храму. Сострат устремился вслед за мной, – не знаю, можно ли было сравнить его радость с моей. Но как бы скоро ни бежал человек, молва все равно опередит его в своем полете. Так случилось и на этот раз: извещенная молвой о Сострате и обо мне, Левкиппа выбежала из храма навстречу нам и бросилась на шею к отцу, однако взоры ее были устремлены на меня Я же остановился, сдерживая, из почтения к Сострату. Свое неистовое желанно обнять Левкиппу, и лишь не отводил глаз от ее лица. Так мы ласкали друг друга глазами.

 

 

Книга восьмая

 

I

Только мы хотели сесть и подробно поговорить обо всем, что с нами случилось, как влетает Ферсандр в сопровождении нескольких свидетелей, направляется с большой поспешностью к храму и, обращаясь к жрецу, во весь голос говорит:

– Я при свидетелях заявляю, что ты не имеешь права освобождать от оков и смерти человека, который по закону должен умереть. Кроме того, ты укрываешь у себя мою рабыню, похотливую безумицу. Изволь вернуть мне ее.

Слова «рабыня» и «похотливая безумица» так глубоко ранили мою душу, что я перебил его:

– Ты сам трижды раб, ты сам похотливый безумец. А она свободна, девственна и достойна божества.

– Ах, так ты еще бранишься, – завопил Ферсандр,- это ты-то, колодник, которому место в тюрьме!

С этими словами он изо всех сил ударил меня по лицу, потом еще; из носа у меня хлынула кровь, – видно, весь гнев свой он вложил в эти удары. Он наносил мне уже третий удар, когда по неосторожности расшиб свою руку о мои зубы, поранив при этом пальцы. С воем он тотчас отдернул руку. Так мои зубы отомстили за оскорбленный нос. Ведь они разодрали пальцы, наносящие удар, без всякого моего участия, так что рука оскорбителя была наказана за свои деяния. Итак, Ферсандр закричал и с неудовольствием прекратил свои побои, я же сделал вид, что не заметил нанесенного ему увечья, и на весь храм принялся причитать, жалуясь на этого тирана и насильника:

 

II

 

– Где же еще нам искать убежища от насильников? Куда бежать? К какой богине обратить мольбы, если не к Артемиде? Ведь нас избивают в самом храме! Колотят в обители неприкосновенности! Такое может происходить только в пустыне, где не найдешь ни одного свидетеля! Ты же насильничаешь на глазах самих богов! В храме оказываются в безопасности даже преступники, а меня, не совершившего ничего дурного, молящего помощи у Артемиды, бьют перед самым алтарем, в присутствии самой богини. Твои удары сыплются на самое Артемиду. И, бесчинствуя, ты не ограничиваешься побоями, ты наносишь раны в лицо, словно во время войны или сражения, и пол оскверняется человеческой кровью. Хороши возлияния в честь богини! Не варвары ли здесь, не тавры ли, не скифская ли Артемида? Ведь у них принято обагрять святилища кровью! В Скифию ты превратил Ионию, в Эфесе льешь кровь, словно в стране тавров. Возьми уж тогда и меч. Хотя зачем тебе железо? Все, что совершает меч, сделала твоя рука. Рука мужеубийцы, запятнанная кровью, способная на убийство!

 

 

III

На мои крики сбежался народ, присутствовавший в храме, и все стали поносить Ферсандра, и сам жрец стал стыдить его за то, что он позволяет себе открыто бесчинствовать в храме. Я же приободрился и сказал:

– Вот что пришлось вытерпеть мне, свободному человеку, выходцу из не последнего города, приговоренному к смерти, но спасенному Артемидой, которая доказала ясно, что человек этот клеветник. А теперь мне нужно выйти из храма и умыться. Да не случится мне сделать это в храме, чтобы не осквернить пролитой кровью святую воду.

С большим трудом Ферсандра удалось оттащить и вывести из храма. Уже с порога он заявил:

– Но ты все равно уже осужден и не избежишь казни, а мнимую девственность этой гетеры покарает сиринга.

 

 

IV

Наконец он убрался, а я вышел из храма и умылся. Между тем наступило время обеда, и мы были в высшей степени радушно приняты жрецом. Я не решался смотреть в глаза Сострату, сознавая, что разгневал его, да и сам Сострат избегал встречаться со мной взглядом, так как его смущал вид свежих царапин, которые были делом его рук. Левкиппа тоже все больше смотрела в землю. Так что обед превратился в сплошные взаимные укоры. Когда же Дионис понемногу развязал нам языки, – ведь он отец свободы, – то жрец первым обратился к Сострату:

– Почему, дорогой гость, ты не расскажешь нам о себе? Я не сомневаюсь в том, что твой рассказ будет изобиловать любопытнейшими приключениями. За чашей вина особенно приятно слушать подобные повествования.

Сострат охотно воспользовался предложением жреца и сказал:

– Мой рассказ очень прост: имя мое Сострат, родом я из Византия, Клитофонту я дядя, а Левкиппе отец. Об остальном, не стесняясь, расскажи ты, дитя мое, Клитофонт. Если и выпала на мою долю какая-нибудь печаль, то, видно, не ты в этом виноват, а злое божество. Думаю, что рассказ о горестях, которые уже позади, будет тебе скорее приятен, чем тяжел, – в рассказах о прошедших несчастьях всегда кроется утешение.

 

V

 

И я начинаю рассказ обо всех наших приключениях с того дня, как мы покинули Тир, – о плавании, о кораблекрушении, о Египте, о разбойниках, о том, как они схватили Левкиппу, о ее искусно сделанном чреве у жертвенника, о хитрости Менелая, о любви к ней стратега, о зелье Хэрея, о разбойничьем похищении, о ране, которую нанесли мне в бедро, причем я показал шрам. Когда же я дошел до Мелиты, я со всей возможной скромностью описал все, что было, но ни разу не солгал: не утаивая того, что Мелита влюбилась в меня, я рассказал о моем благоразумии, о том, как долго она молила меня, как все ее мольбы оставались тщетными, как она обещала, как она горевала. Потом я рассказал о том, как мы сели на корабль и поплыли в Эфес, как мы с ней спали вместе и как она, клянусь в том Артемидой, вставала с постели, словно провела ночь с женщиной. Все это я поведал им без утайки, умолчав лишь о том, как в последний раз все-таки пожалел Мелиту. Потом я рассказал об обеде, о том, как я сам себя оклеветал, и дошел до самой теории.

– Но все, что происходило со мной.- сказал я,- даже сравниться не может с тем, что вынесла Левкиппа. Она была продана, она превратилась в рабыню, она копала землю, голова ее лишилась своей красоты, ты ведь видишь, что она острижена.

И я рассказал все по порядку. А дойдя до Сосфена и Ферсандра, я обрисовал страдания Левкиппы более подробно, чем свои собственные, – мне хотелось в присутствии ее отца показать, как я люблю ее. Я рассказал, что Левкиппа перенесла бесчисленные муки и истязания, кроме одного, и, чтобы не подвергнуться насилию, вынесла все остальное.

– И до сегодняшнего дня, отец, она осталась такой же какой ты отпустил ее из Византия. Если и по сей день мне не удалось добиться от нее того, ради чего мы бежали, то хвалить за это надо не меня, а ее. Она сохранила девственность в разбойничьем стане и одержала победу над самым опасным разбойником, – я имею в виду Ферсандра, этого бесстыдного насильника. Мы решились бежать, отец, потому что нас гнала любовь, это было бегство возлюбленного и возлюбленной, но все время, что мы провели вместе, мы оставались братом и сестрой Если только можно сказать про мужчину, что он девствен, то таков я в отношении Левкиппы. Всей душой она предана Артемиде. Владычица Афродита, не сочти себя оскорбленной нами: не хотелось нам стать мужем и женой без благословения отца. Но теперь он с нами, – приди же и ты. Будь милостива к нам.

Жрец не пропустил ни одного слова из моего рассказа, не переставая удивляться, а Сострат даже всплакнул в том месте, где я описывал страдания Левкиппы.

Заканчивая свое повествование, я сказал:

– Теперь вы знаете о нас все. Но и мне бы хотелось, жрец, узнать у тебя одну вещь: что это за сиринга, которой Ферсандр, уходя, пригрозил Левкиппе?

– Хорошо, что ты спросил об этом, – ответил мне жрец. – Раз мы знаем, что это такое, то наш долг рассказать об этом всем присутствующим. Своим рассказом я вознагражу тебя за твой.

 

VI

 

– Ты видишь ту священную рощу, что позади храма? В ней находится пещера, в которую нет доступа женщинам, одни лишь чистые девы могут войти в эту пещеру. Вблизи входа висит в этой пещере сиринга. Если у вас в Византии есть такой инструмент, то вы знаете, о чем я говорю. Если же не все вы достаточно хорошо знакомы с ним, я охотно расскажу вам о сиринге, а заодно и о Пане.

Сиринга состоит из нескольких трубок, каждая трубка – это тростник. Все вместе тростники звучат, как одна флейта. Расположенные в ряд, они прикреплены друг к другу. Спереди сиринга точно такая же, как сзади. Причем так как один тростник выше другого, то надо иметь в виду, что с одного конца первый тростник настолько выше второго, насколько второй выше третьего, и так далее, а с противоположной стороны все тростники равны; средний тростник ровно вполовину короче самого длинного. Не случайно сиринга устроена именно таким образом, этого требуют законы гармонии. Самый высокий тростник издает самый высокий звук, а самый короткий звучит ниже всех. Так поделили между собой тоны крайние тростники, а те, что находятся между ними, служат переходом от высоких тонов к басам. Благодаря им звучание сиринги распределено равномерно. Так же, как под пальцами Афины заливается флейта, так в устах Пана поет сиринга. Но если флейтой управляют пальцы, то сиринга подчиняется движениям рта мастера, подражающего пальцам. Флейтист, прикрыв пальцами прочие отверстия, оставляет открытым одно, через которое льется его дыхание, играющий же на сиринге оставляет свободными все тростники, кроме одного, который он прикладывает к губам для того, чтобы он зазвучал, – он переносит свое дыхание с одного тростника на другой, как подсказывает ему гармония, заставляющая его губы совершать пляску на инструменте.

Но когда-то давно сиринга была не флейтой и не тростниками, она была прекрасной девушкой. Влюбленный Пан преследовал ее в любовном беге, но густой лес укрыл уносящуюся от него прочь девушку. Пан уже было настиг ее и простер вперед руку. Он думал, что догнал ее и держит за волосы, – оказалось же, что он схватил не волосы красавицы, а листву тростников. Говорят, что деву скрыла в себе земля, а вместо нее родила тростник. От гнева и обиды Пан срезал тростник, который, как он думал, спрятал его возлюбленную. Но и после этого он не смог ее найти. Тогда он подумал, что девушка превратилась в тростник, и очень опечалился от того, что сам убил ее, когда срезал тростник. Он собрал все срезанные тростинки, как части ее тела, соединил их вместе, взял их в руки и стал целовать свежие срезы, словно раны девушки; приложив к ним уста, он издавал любовные стоны, и вместе с поцелуями касалось тростников его дыхание. Заполняя отверстия, дыхание его проникало сквозь отверстия в тростники, и сиринга зазвучала. Говорят, что Пан освятил эту сирингу, поместил ее в пещеру, часто ходил туда и привык играть на ней. Прошло время, и он подарил это место Артемиде под непременным условием, чтобы ни одна женщина не проникала в его пещеру.

С тех пор и повелось, что если девушку обвиняют в том, что она потеряла невинность, то народ провожает ее к пещере Пана и отдает на суд сиринге. Девушка, облаченная в соответствующую одежду, входит в пещеру, и кто-нибудь затворяет за ней двери. Если она оказывается девой, то из пещеры доносится певучая божественная мелодия, – то ли дыхание самой этой местности наполняет сирингу, то ли сам Пан наигрывает на ней. Немного погодя двери пещеры сами растворяются, и девушка выходит из пещеры, убранная сосновыми ветвями. Если же, объявляя себя девственной, она лжет, то из пещеры доносятся стоны вместо музыки; народ тотчас расходится и оставляет обманщицу в пещере. Только на третий день туда входит жрица этих мест и обнаруживает, что сиринга лежит на земле, а девушка исчезла.

Приготовьтесь к этому испытанию и будьте осторожны. Если Левкиппа действительно девушка, как я бы хотел того, то радуйтесь: сиринга будет милостива к вам, – никогда еще она не погрешила против истины в своем суде. Если же то, что говорит Левкиппа, неправда, – ведь вы сами знаете, в каких переделках ей случилось побывать, то…

 

VII

 

Перебив жреца, Левкиппа с жаром сказала:

– Тут не о чем и говорить: я готова тотчас, не дожидаясь вызова, войти в эту пещеру и затвориться в ней.

– Прекрасны твои слова, – сказал жрец – я рад твоей скромности и счастью.

Наступил вечер, и мы отправились спать в покои, приготовленные для каждого из нас жрецом. Клиний не обедал с нами, не желая обременять хозяина лишними заботами. Он провел этот день там же, где был накануне.

Я чувствовал, что Сострат несколько обеспокоен рассказом о сиринге, – он боялся, что, стыдясь перед ним, мы не открыли всей правды. Я незаметно кивнул Левкиппе, чтобы она по мере возможности успокоила отца, ведь кому же, если не ей, полагалось знать, как это сделать наилучшим образом. Она, верно, тоже заметила состояние Сострата, потому что сразу поняла меня. Прежде чем я кивнул ей, она уже и сама думала о том, как бы поосторожнее рассеять страхи отца. Перед тем как лечь спать, она подошла к отцу и тихонько шепнула ему:

– Не беспокойся, отец, и верь всему, что я сказала. Клянусь тебе Артемидой, в наших рассказах не было ни слова лжи.

Весь следующий день Сострат и жрец занимались теорией, жертвы были уже приготовлены, прибыли и члены совета, чтобы принять участие в совершении обряда. Много раз призывали к славословию богини. Ферсандр же, который тоже присутствовал на богослужении, подошел к проэдру и сказал ему:

– Назначь суд на завтра, потому что осужденного кто-то вчера освободил, а Сосфена между тем нигде нет.

Итак, суд был назначен на следующий день, и мы готовились к нему со всей серьезностью.

 

 

VIII

Настал решительный день, и Ферсандр произнес такую речь:

– Не знаю даже, с чего начать, кого обвинить первым, кого вторым. Много преступлений совершено, и много людей в них замешано, и ни одно из них не уступает другому в тяжести. Трудно объединить их, так как они не связаны между собой. Настолько не дают покоя моей душе некоторые из преступлений, что я боюсь, как бы моя речь не затянулась до бесконечности. Ведь говоря об одних, я не удержусь от того, чтобы не вспомнить о прочих. И, спеша высказать сразу все, опережая в словах самого себя, я боюсь лишить свою речь цельности. Ведь когда прелюбодеи убивают чужих слуг, убийцы прелюбодействуют с чужими женами, а развратники нарушают теории, когда блудницы оскверняют своим присутствием священнодействия, когда у господ коварно похищают рабынь, что же тогда можно сделать? Все смешалось в одну кучу, – беззаконие, разврат, бесчестье и убийство. Вы присудили человека к смерти, неважно за что, осудили, связали и отправили в тюрьму, чтобы он пробыл там до совершения казни. А он, вот он, стоит среди нас как ни в чем не бывало и, вместо оков, на нем белая одежда. Среди свободных стоит преступник. А скоро он, чего доброго, и заговорит и станет поносить меня, и не столько меня, сколько вас и ваш приговор.

Прочтите же постановление проэдра и его советников. Вы слышите, что сказано в вашем решении в ответ на выдвинутое мною обвинение? Клитофонт должен умереть. Где же палач? Ведь ему надлежит взять с собой Клитофонта. Дайте ему яд! Он уже мертв по закону. Срок приговора уже прошел. Что ж ты скажешь на это, благочестивейший и скромнейший жрец? В каких божественных законах записано, что дозволяется ставить себя выше проэдров и судов, спасая от наказания людей, осужденных советом и пританами на смертную казнь и закованных в цепи? Проэдр, встань со своего места, уступи ему свою власть и право творить суд. Ты здесь больше не хозяин. Ты уже не можешь выносить приговор преступникам. Сегодня твои решения отменяются. Что же ты, жрец, стоишь среди нас, как равный среди равных? Поднимись, займи трон проэдра и стань впредь нашим судьей, веди себя, как настоящий тиран; огради себя от знания законов, воздержись от чтения судебных постановлений. Да и не причисляй себя к роду смертных людей, ты ведь уже ожидаешь поклонения вместе с Артемидой, – и ее права ты похитил. Насколько я знаю, одной только Артемиде дозволено спасать людей, которые прибежали к ней в поисках защиты, и то если приговор еще не объявлен. Но и сама богиня еще ни разу не освободила от цепей узника и не избавила от смерти ни одного человека, приговоренного к ней. Алтари существуют не для преступников, а для тех, кто попал в беду. Ты же освобождаешь от оков и смерти именно преступников. Не иначе как твоя власть превзошла власть Артемиды! Кто поселился в храме, в то время как место ему в тюрьме? Убийца и прелюбодеи под крылышком у чистой девы! Увы, развратник рядом с девственницей! А вместе с ним и распутная девка, сбежавшая от своего господина. Ведь и ее, насколько нам известно, ты приютил, с ними обоими ты разделил свою трапезу, предоставив им место у своего очага. Уж не спал ли и ты с ней, жрец, сделав из святого храма дом терпимости? Храм Артемиды превратился в спальню прелюбодеев и публичной женщины! Впрочем, даже не во всяком притоне такое увидишь. Эта моя речь направлена против двоих: одного я требую наказать за превышение власти, другого же, согласно приговору, следует снова посадить в тюрьму.

Второе мое обвинение – в адрес Мелиты, которая должна понести наказание за прелюбодеяние. Я не собираюсь распространяться на эту тему, потому что дознание должно быть произведено с применением пыток, которым подвергнут служанок. Я настаиваю на том, чтобы их пытали. Если под пыткой они покажут, что этот обвиняемый долгое время жил в моем доме, жил с моей женой, но не в качестве любовника, а в качестве мужа, я сниму с Мелиты свое обвинение. Если же они покажут противное, то она по закону должна предоставить в мое распоряжение свое приданое, а ему, как всякому прелюбодею, надлежит умереть. Таким образом получается, что как бы он ни умер, прелюбодеем ли, или убийцей, он не понесет достаточного наказания, потому что по закону ему положено умереть дважды.

И наконец, мое третье обвинение направлено в адрес моей рабыни и этого якобы почтенного человека, прикидывающегося ее отцом. Но насчет них потом. Сначала разберитесь с этими двумя.

На этом он закончил свое выступление.

 

IX

 

Тогда вышел жрец. Надо сказать, что его нельзя было упрекнуть в недостатке красноречия, причем многие свои приемы он заимствовал у Аристофана. С блеском комедийного героя начал он свою речь, остроумно обличая Ферсандра в распутстве:

– Никогда честный человек не осмелился бы перед лицом богини бранить невинных людей, да еще в столь непристойных выражениях. Что касается этого человека, то его язык повсюду только и делает, что богохульствует. Всю свою молодость он провел в обществе самых достойных людей. Он напустил на себя благолепный вид, прикидывался большим разумником и, делая вид, что мечтает об образовании, всячески заискивал перед своими учителями, стараясь во всем им подражать. Оставив отчий дом, он снял себе где-то комнатушку и поселился в ней, получив возможность таким образом принимать у себя всех, кто нужен был ему для того, чтобы предаваться разврату. Все Думали, что он закаляет свой дух, а он таким путем держал втайне от всех свою порочность. Да и в гимнасии мы не раз видели, как он умащивал свое тело разными притираниями, какими пользовался приемами, когда в борьбе сплетал свое тело с телами юношей из тех, что были похрабрее других. Так-то он развивал свое тело. Вот каков он был в молодости. Когда же к нему пришла зрелость, открылось все, что до той поры он скрывал. Тело его отцвело, и, не будучи в состоянии пользоваться им для того, чтобы продолжать развратный образ жизни, он предался злословию, воспользовавшись единственным, что у него осталось, – языком. С тех пор он постоянно занимается тем, что клевещет на всех окружающих с бесстыдством, присущим его языку. Наглость написана у него на лице. Ему ничего не стоило оболгать перед вами человека, которого вы сами почтили жреческим саном. Если бы я жил не среди вас, а в каком-нибудь другом месте, то он вынудил бы меня своей клеветой рассказать вам о моей жизни. Но так как, к счастью, вам хорошо известно, насколько все, что он рассказал обо мне, не соответствует действительности, разрешите мне остановиться на его обвинениях в мой адрес. Итак, он говорит: «Ты освободил приговоренного к смерти», – на это он больше всего жалуется, называет меня тираном и поливает меня грязью. Но не тот тиран, кто приходит на помощь оклеветанным людям, а тот, кто в любой момент без суда и приговора совета и народа готов упрятать в тюрьму ни в чем не повинных людей. Ответь мне, какие законы позволили тебе посадить в тюрьму этого юношу чужеземца? Кто из проэдров постановил это? Какой суд вынес постановление заковать его? Пусть даже он виновен во всем, что ты ему приписываешь, но и в этом случае он прежде всего должен быть предан суду и изобличен им, причем во время суда ему предоставят слово. Один лишь закон, которому мы все равно подчиняемся, властен над ним. Пока не совершился суд, мы все равноправны.

Так запри же суды, разгони совет, лиши власти стратегов! Ведь все, с чем ты обрушился на проэдра, может быть с гораздо большими основаниями отнесено к тебе. Встань же перед Ферсандром, проэдр! Ты ведь только называешься проэдром. Вот кто, оказывается, выполняет твои обязанности и даже превосходит тебя в своих правах. Ведь у тебя есть советники, и ты не можешь ничего сделать без их ведома. Более того, ты не выносишь решений, не заняв этого кресла, а в своем доме ты никогда не смел приказать, чтобы на человека надели оковы. Этот же почтеннейший заменил собой всех – и народ, и совет, и проэдра, и стратега. Он и дома карает, выносит приговоры, приказывает вязать людей, а вечер считает самым удобным моментом, чтобы творить суд. Хорош же ночной судья! А сейчас он не переставая оглушает всех своими воплями: «Ты освободил осужденного, приговоренного к смерти!» К какой же смерти? Какого осужденного? Скажи мне тогда, за что решились предать его смерти? «Он осужден за убийство», – ответит Ферсандр. Да разве он убивал кого-нибудь? Тогда скажи мне: кого! Ту, которую он, по твоим словам, убил, ты видишь живой. Так что же дает тебе право осмелиться назвать его убийцей? Ведь вряд ли перед тобой привидение! Аид не посылал против тебя убитую.

Итак, не кто иной, как ты, являешься убийцей, посягнувшим на две жизни: ее ты убил словом, а его ты хотел убить по-настоящему, – впрочем, и ее тоже, – насчет твоих похождений в деревне мы слыхали. Но великая Артемида спасла их обоих. Девушку она вырвала из рук Сосфена, а юношу из твоих. Сосфена же ты сам упрятал, чтобы тебя не уличили. И не стыдно тебе, что перед двумя чужеземцами ты оказался сикофантом?

Таков мой ответ на хулу, возведенную на меня Ферсандром. Чужестранцы же пусть сами ответят за себя.

 

X

 

Следующим должен был говорить довольно известный оратор, член совета, который взял на себя защиту меня и Мелиты. Однако его выступление предупредил другой оратор, по имени Сопатр, один из единомышленников Ферсандра, нанятый им.

– Милейший Никострат (так звали нашего оратора), – сказал он, обращаясь к защитнику,- сперва я выскажусь против этой распутной пары, а потом наступит и твоя очередь говорить. Ведь Ферсандр в своей речи коснулся главным образом поведения жреца и лишь вскользь упомянул истинного преступника. Поэтому я сейчас докажу собравшимся, что он прямой виновник двух смертей, а затем уж и ты получишь слово.

Заморочив всем головы этой чушью, он с важным видом потер свой лоб и начал:

– Мы были зрителями комедии, которую разыграл перед вами только что жрец, позволивший себе незаслуженно и бессовестно обижать Ферсандра. В начале своей речи жрец накинулся на Ферсандра за то, что тот рассказал о нем. Но разве было в речах Ферсандра хоть слово лжи? Ведь он действительно освободил узника, укрыл у себя блудницу и простил прелюбодея. Но где уж наш жрец дал полную волю своей разнузданной клевете, так это там, где описывал жизнь Ферсандра. Между нами говоря, жрецу следовало бы удерживать свой язык от подобного рода дерзких речей, – я обращаю против него его же собственное оружие. Едва закончив ломать перед вами комедию, он без всякого перехода принялся играть трагедию, оглашая зал суда стенаниями по поводу того, что мы связали прелюбодея: и тут я задумался: что же заставляет его так усердствовать? Нетрудно догадаться об истинной причине. Ведь он видел лица этих распутников, гетеры и прелюбодея. И что же? Она молода и прекрасна. Мальчишка тоже красив, и лицо его еще не успело огрубеть, так что он вполне может служить для утех нашего священнослужителя. Кто же из них пришелся тебе более по вкусу? Ведь вы вместе спали, вместе пили, и ни один человек не был свидетелем того, как вы провели ночь. У меня возникают опасения, не превратили ли вы святилище Артемиды в храм Афродиты? Не придется ли нам решать вопрос о том, достоин ли ты жреческого сана?

Что касается Ферсандра, то всем доподлинно известно, сколь достойный и скромный образ жизни он вел с самого детства. Известно также, что, достигнув положенного возраста, он вступил в законный брак, – к несчастью, он обманулся в той, кого избрал себе в жены, не оправдались его надежды, когда он полагался на ее происхождение и богатство. Похоже на то, что она и прежде не раз позволяла себе грешить, но честный ее муж ни о чем не подозревал. И лишь последние события раскрыли преисполненное бесстыдства позорное ее поведение. Стоило мужу отправиться в дальнее путешествие, как она, об радовавшись тому, что может безбоязненно предаваться разврату, выискала себе блудливого юношу (мерзость ее поведения увеличивается еще и выбором возлюбленного, который с женщинами подражает мужчинам, а с мужчинами становится женщиной) и не удовлетворилась тем, что у всех на виду жила с ним в чужих краях, – нет, этого ей оказалось мало! Она приволокла его за собой сюда, и за время долгого путешествия не пропустила ни одной ночи, чтобы не спать с ним, короче, распутничала с ним на корабле на глазах у всех. О прелюбодеяние, разделенное между землей и морем! О прелюбодеяние, растянувшееся от Египта до самой Ионии! Бывает, конечно, что кто-нибудь согрешит, но один раз. А уже если такое случится во второй раз, то каждый постарается скрыть случившееся и скроется сам. Эта же не только сама, но и через вестника раструбила по всему свету о своем прелюбодеянии. Весь Эфес знает ее любовника. Она не постеснялась привезти с собой этого податливого красавчика, не стыдно было ей, словно товар, погрузить на судно прелюбодея. «Но я думала, – повторяет она, – что мой муж умер». Да если бы он умер, никто не обвинял бы тебя. Если случается так, что жена теряет мужа, о прелюбодеянии нет и речи, оно не может осквернить брака, когда нет мужа. Но коли брак не расторгнут и муж жив, то истинным разбойником можно назвать того, кто обольстил его жену. Вопрос совершенно ясен: если есть муж, есть и прелюбодей, если нет мужа, нет и прелюбодея.

 

XI

 

Выступление Сопатра, не дав ему договорить, прервал Ферсандр.

– Довольно слов, – заявил он, – я настаиваю на том, чтобы Мелиту и эту другую женщину, которая прикидывается дочерью теора, а на самом деле моя рабыня, подвергли двум испытаниям. – И он прочитал, в чем они заключаются: – Ферсандр вызывает Мелиту и Левкиппу (как будто бы так, я слышал, зовут эту распутницу). Если Мелита не предавалась утехам Афродиты с этим чужеземцем, в то время как я находился вдали от дома, пусть она вступит в священные воды Стикса и, поклявшись в своей невиновности, снимет с себя обвинение. Другая же, если она женщина, то ей положено остаться моей рабыней, потому что известно, что из женщин в храм Артемиды дозволено входить только рабыням. А раз она называет себя девушкой, то пусть ее запрут в пещере сиринги.

Мы, конечно, приняли вызов Ферсандра, – бояться-то нам было нечего. Мелита тоже приободрилась, – ведь во время отсутствия Ферсандра она не нарушала супружеской верности, разве что в разговорах. Осмелев, она сказала:

– Я тоже принимаю твой вызов, но хочу к нему кое-что добавить. Самое главное заключается в том, что за все то время, о котором ты говоришь, я ни разу не имела дела ни с кем и в том числе с этим чужестранцем. Как прикажешь поступить с тобой, когда будет доказано, что ты клеветник?

– Как решат судьи, – ответил Ферсандр.

На этом заседание было прервано, а испытания решили провести на следующий день.

 

 

XII

С водами Стикса связано такое предание. Жила когда-то Девушка по имени Родонида. Она была очень хороша собой и любила охотиться с собаками и без них. У нее были быстрые ноги, меткие руки, коротко, по-мужски остриженные волосы.

Она носила митру и подвязанный до колен хитон. Однажды ее увидела Артемида, похвалила девушку, подозвала и пригласила охотиться вместе с собой. С тех пор они стали охотиться вместе. И Родопида поклялась Артемиде оставаться девой, избегать мужчин и не потерпеть оскорбления от Афродиты. Такую клятву принесла Родопида, а Афродита ее услыхала. Разгневалась богиня и задумала наказать девушку за то, что она решилась презреть богиню любви. В Эфесе жил юноша, столь же прекрасный среди юношей, сколь Родопида среди девушек. Звали его Эвтиник. Подобно Родопиде, он предпочитал всему охоту и так же, как и она, не хотел знаться с Афродитой. К ним обоим явилась богиня и послала их на охоту в одно и то же место. До сей поры они ни разу друг друга не видали. Артемида в это время отсутствовала. Афродита призвала себе на помощь своего сына-стрелка и сказала ему:

– Сын мои, ты видишь эту пару, чуждающуюся любви, враждебную нам и нашим мистериям. Девушка даже осмели лась принести против меня дерзкую клятву. Ты видишь, как они оба преследуют лань. Начни же и ты свою охоту, накажи деву за ее гордыню. Ведь ты, во всяком случае, более метко стреляешь, чем она.

Оба, Эрот и Родопида, одновременно натягивают тетиву своих луков, она метится в лань, а он в девушку: оба попадают в цель, – так сама охотница послужила мишенью. Ее стрела попала в бедро лани, а стрела Эрота попала девушке прямо в сердце. И стрелой этой оказалась любовь к Эвтинику. Второй стрелой Эрот поразил Эвтиника. И увидали друг друга Родопида и Эвтиник, в первый раз подняли они очи свои друг на другa и уже не смогли их оторвать. А раны их болели все сильней и сильней, так что Эрот легко увлек их в ту пещеру, где теперь течет Стикс. В этой пещере они нарушили свои клятвы

Артемида увидела, что Афродита смеется, и сразу поняла, что произошло. И тогда она распустила девушку в той же воде, в которой та распустила свой пояс девственности.

Если женщину обвиняют в прелюбодеянии, она должна войти в источник и омыться в нем. Сам источник мелкий, лишь до середины голени доходит вода в нем. И вот как он вершит свои суд: женщина пишет клятву на дощечке, обвязывает ее тесьмой и вешает на шею; если истинна ее клятва, вода остается на своем месте; если же она солгала, то вода в гневе под нимается до самой шеи клятвопреступницы и закрывает дощечку.

В разговорах мы не заметили, как наступил вечер и пришло время ложиться спать. Мы разошлись по своим спальням.

 

XIII

 

На следующий день под предводительством Ферсандра собрался весь народ. Ферсандр, в предвкушении своего торжества, с усмешкой то и дело поглядывал на нас.

Левкиппа была облачена в священную одежду: длинный полотняный хитон с поясом, на голове пурпурная повязка. Босиком она скромно вошла в пещеру. Объяты я трепетом, я наблюдал за ней и говорил сам себе:

– Я нисколько не сомневаюсь в том, что ты девушка, Лев-киппа. Но побаиваюсь я Пана, моя возлюбленная. С его-то любовью к девам как бы тебе не стать второй сирингой. Но eй удалось убежать от Пана, потому что он гнался за ней по широкой равнине, ты же заперта, как в крепости, так что, если вздумается ему преследовать тебя, тебе некуда будет скрыться от пего. Владыка Пан, будь же благоразумен и не преступай закона этого места: мы ведь послушны ему. Пусть выйдет к нам Левкиппа девушкой. Не забудь, что ты договорился с Артемидой. Не обмани же девственную богиню.

 

 

XIV

Так я сам себя успокаивал, когда послышалась чудная музыка, и говорят, что никогда не звучала она так дивно, как тогда, – в тот же миг мы увидели, что двери пещеры растворяются. Когда же из дверей выбежала Левкиппа, весь народ встретил ее восторженными криками, а на Ферсандра посыпалась брань. Со мной же началось такое, что я даже описать этого не могу. Одержав эту прекраснейшую из побед, мы ушли оттуда и поспешили на второй суд, к Стиксу. И там собрался народ поглядеть на редкостное зрелище, и все свершилось. Мелита повесила на шею дощечку. Источник был мелководен, и вода прозрачна. С радостным лицом Мелита вошла в него. Вода осталась на месте, нисколько не поднявшись выше своего обычного уровня. Когда истекло время, которое Мелита должна была провести в воде, проэдр взял ее за руку и вывел из источника.

Так Ферсандр потерпел два поражения. Ему грозило уже и третье, но он успел убежать домой, в страхе, что народ побьет его камнями. Дело в том, что четверо юношей, двое из которых были родственниками Мелиты, а двое – слугами, уже волокли Сосфена, которого она велела им разыскать. Ферсандр, предвидя, что подвергнутый пыткам Сосфен во всем признается, ночью скрылся из города.

Когда архонтам стало известно, что Ферсандр бежал, они приказали Сосфена бросить в тюрьму.

Тогда мы удалились, сильные своей победой и гордые всеобщим восхвалением.

 

XV

 

На следующий день те, кому это было доверено, повели Сосфена к архонтам. Видя, что его собираются подвергнуть пыткам, Сосфен откровенно рассказал обо всем, что творил Ферсандр, требуя от него содействия. Он не утаил и того разговора, который они с Ферсандром вели о Левкиппе у дверей ее хижины. В результате своих показаний Сосфен снова был брошен в тюрьму, где должен был отбыть положенный до наказания срок. Ферсандра же заочно приговорили к изгнанию.

Мы снова отправились к жрецу, который принял нас с обычным радушием. Во время обеда мы вновь говорили о наших приключениях, припоминая и те из них, о которых забыли рассказать накануне. Левкиппа, доказав всем, что она девушка, не смущалась более перед своим отцом и с удовольствием рассказывала о случившемся с нами. Когда она дошла в своем рассказе до Фароса, я сказал:

– Не расскажешь ли ты нам о фаросских разбойниках, о загадке с отрубленной головой, – ведь и отец твой не знает об этом. Когда ты раскроешь нам эту тайну, станет известно все, что мы пережили.

 

 

XVI

– Эти разбойники, – начала Левкиппа, – обманули несчастную женщину, одну из тех кто за деньги продает утехи Афродиты, и держали ее на корабле, якобы для того, чтобы она сожительствовала с одним из хозяев корабля. Она не подозревала об истинной причине своего пребывания на корабле и спокойно распивала вино с одним из пиратов. На словах, этот разбойник был ее любовником. Похитив меня, они, как ты видел, посадили меня на корабль и стали удирать, окрылив его веслами. Когда разбойники заметили, что посланный за ними вдогонку корабль вот-вот их настигнет, они сняли с несчастной женщины ее одежду и украшения и надели их на меня, а мое платье на нее. Затем они поставили ее на корме так, чтобы вы ее могли видеть, и отрубили ей голову; ты, наверное, заметил, что тело они бросили в море, а голову до времени оставили на корабле. Они выбросили голову только тогда, когда убедились в том, что погоня за ними прекратилась. Я до сих пор не поняла, для чего они держали эту женщину, то ли для этого, то ли для того, чтобы продать ее в рабство, как они впоследствии поступили со мной. Испугавшись погони, они убили вместо меня эту несчастную женщину, потому что рассчитывали продать меня дороже, чем ее. Это происшествие послужило причиной тому, что и Хэрей понес достойное его поступка наказание, свидетельницей которого я была. Ведь именно Хэрей настаивал на том, чтобы женщину убили и бросили в море вместо меня.

После того как женщина была убита, члены шайки стали протестовать против того, чтобы я досталась одному Хэрею: тебе, говорили они, уже принесли в жертву другую женщину, за которую мы могли бы получить деньги. Разбойники требовали, чтобы меня продали и таким образом сделали общим достоянием. Хэрей стал возражать, отрицать свою вину и доказывать им, что похитил меня не для продажи, а для того, чтобы я стала его возлюбленной. В запальчивости он позволил себе дерзость, и тотчас один из разбойников, который стоял позади него, снес ему голову. Поделом Хорею, собственной жизнью заплатил он за похищение. Разбойники сбросили его в море, а меня через два дня привезли сама не знаю куда и продали кому-то из своих знакомых купцов, а тот уже Сосфену.

 

XVII

 

В застольной беседе Левкиппу сменил Сострат:

– Теперь, дети мои, когда вы описали все ваши приключения, послушайте и о том, что случилось дома с твоей, Клитофонт, сестрой Каллигоной, – мне ведь тоже не пристало совсем не участвовать в вашей беседе.

Услыхав имя моей сестры, я весь стал внимание и сказал:

– Пожалуйста, рассказывай, отец, только смотри рассказывай о живой.

Он начал свое повествование с того, о чем я уже говорил, то есть с Каллисфена, предсказания, теории и похищения Каллигоны.

– Хотя, – продолжал он,- в плавании Каллисфсн узнал о том, что Каллагона не моя дочь и что он ошибся, приняв ее за Левкиппу, он полюбил ее, и очень сильно. «Владычица моя,- сказал он, припав к ее коленям, – не считай меня разбойником и злодеем. Родом я из Византия и никому не уступлю в знатности своего происхождения. Любовь превратила меня в разбойника и заставила сыграть с тобой такую шутку. С этого дня считай меня своим рабом. Я отдаю тебе в приданое, помимо самого себя, такое богатство, какого не смог бы дать тебе даже твой отец. Я сохраню твою девственность столько времени, сколько ты пожелаешь». Подобными словами, а он говорил ей больше, чем я передаю вам, Каллисфен добился благосклонности Кал лигоны. Ведь он был очень красив, обладал даром красноречия и сумел убедить девушку. Когда они прибыли в Византии, он на деле доказал, что может дать ей солидное приданое, приготовил ей драгоценные уборы, одежду, золото, – словом, все, что служит украшением богатых женщин; Каллисфен сдержал и другое свое обещание, – он не посягал на девственность Каллигоны, неустанно заботился о ней и в конце концов совершенно пленил девушку.

Но и во всем остальном он также выказал себя как человек необыкновенно скромный, добрый и разумный, – поистине разительная перемена произошла в нем. В присутствии старших он вставал, а встретившись со знакомым, старался поздороваться первым. Прежнее мотовство и легкомысленное расточительство сменилось разумным отношением к своему богатству: он проял лял великодушную щедрость лишь к тем, кто в бедности свое нуждался в помощи, – все буквально диву давались, настолько он изменился, – все плохое в его поведении обернулось хорошим. Я же пленился им даже больше, чем прочие. Сильно по любив его, я пришел к заключению, что прежнее его мотовство вытекало скорее из удивительно широкой натуры Каллисфена, чем из склонности его к распутному образу жизни. На память мне пришел и Фемистокл: ведь будучи юношей, он прослыл человеком крайне невоздержным, а впоследствии превзошел всех афинян мудростью и отвагой. Я чувствовал раскаяние, что к свое время отказал Каллисфену, когда он попросил руку Левкиппы. Меня он искренне почитал, называл отцом, сопровождал на площадь. Каллисфен не пренебрегал и воинскими упражнениями, он усердно занимался верховой ездой и преуспел в этом деле. Надо сказать, что он увлекался верховой ездой еще и годы своего мотовства, но тогда он смотрел на это занятие как на прихоть. Тем не менее кое-какой опыт он уже тогда приобрел, а храбрость была заложена в его натуре. Он выработал в себе также умение с величайшим смирением переносить различные тяготы военного ремесла. Большие деньги Каллисфен пожертвовал в пользу государства. Вместе со мной он был выбран в стратеги; с той поры он еще больше ко мне привязался л во всем повиновался мне.

 

XVIII

 

– Когда же, благодаря вмешательству богов, мы победили в войне и возвратились в Византии, нас выбрали теорами. Я должен был ехать сюда, чтобы принести благодарность Артемиде, а он в Тир – чтобы почтить жертвой Геракла. И вот он взял меня за руку и рассказал мне сначала о том, как поступил с Каллигоной. «Когда я действовал таким образом, отец, – сказал он, – мною руководило сперва свойственное природе юного возраста стремление к насилию, но затем его сменила добрая воля. Я сохранил ее девственность, отец, до сих пор, и это во время войн, когда но принято откладывать радости любви. Теперь я хочу взять ее с собой и отвезти в Тир к отцу, чтобы он разрешил мне сделать ее своей законной женой. Если он ответит мне согласием, я приму ее с благословения судьбы, если же он откажет, то дочь вернется к нему девушкой. Что касается меня, то я с радостью вступил бы с ней в брак и дал бы ей немалое приданое».

А теперь, Клитофонт, – продолжал Сострат, – я прочитаю тебе то, что я написал о Каллисфене еще до моего отплытия; желая, чтобы Каллигона стала его женой, я подробно написал о его происхождении, описал все его заслуги и воинские подвиги. Такие у нас дела. Теперь скажу тебе о том, что я решил: ведь Ферсандр обжаловал приговор, – так вот, если решение суда будет в нашу пользу, то я поплыву сначала в Византии, а потом уже в Тир.

На этом наш разговор кончился, и мы отправились спать, каждый на свое обычное место.

 

 

XIX

На другое утро примчался Клиний и сообщил, что Ферсандр ночью скрылся. Он обжаловал вынесенный ему приговор не потому, что рассчитывал на успех, но желая таким путем отсрочить разоблачение проступков, которые совершил. Мы выждали положенные три дня и явились к проэдру. Сославшись на закон, согласно которому дело Ферсандра уже не существовало, мы сели на корабль и, подгоняемые ветром, прибыли в Византии.

Там мы наконец сыграли свадьбу, которой так долго ждали. После этого мы отправились в Тир. Прибыв туда двумя днями позже, чем Каллисфен, мы застали отца готовящимся на следующий день принести жертвы и отпраздновать свадьбу моей сестры.

Мы с Левкиппой тоже пришли на эту свадьбу – принять участие в жертвоприношении и испросить у богов, чтобы наш и их брак был благополучным.

Дафнис и Хлоя.

Лонг

Перевод с древнегреческого С. Кондратьева

 

Введение

 

На Лесбосе охотясь, в роще, нимфам посвященной, зрелище чудесное я увидел, прекраснее всего, что когда-либо видал, картину живописную, повесть о любви. Прекрасна была та роща, деревьями богата, цветами и текучею водой; один родник все деревья и цветы питал. Но еще больше взор радовала картина; являлась она искусства дивным творением, любви изображеньем; так что множество людей, даже чужестранцев, приходили сюда, привлеченные слухом о ней; нимфам они молились, картиной любовались. А на ней можно было вот что увидеть: женщины одни детей рождают, другие их пеленами украшают; дети покинутые, овцы и козы-кормилицы, пастухи-воспитатели, юноша и дева влюбленные, пиратов нападение, врагов вторжение. Много и другого увидел я, и все проникнуто было любовью; и мной, восхищенным, овладело стремленье, с картиной соревнуясь, повесть написать. И, найдя того, кто картину ту мне истолковать сумел, я, много потрудившись, четыре книги написал, в дар Эроту, нимфам и Пану, а всем людям на радость: болящему они на исцеленъе, печальному на утешенье, тому, кто любил, напомнят о любви, а кто не любил, того любить научат. Ведь никто любви не избежал и не избегнет, пока есть красота и глаза, чтобы ее видеть. А мне пусть бог даст, разум сохраняя, любовь чужую описать.

 

 

Книга первая

От города этого, стадиях так в двухстах, находилось поместье одного богача; чудесное было именье: зверь в горах, хлеба на полях, лоза на холмах,… 2. Вот в этом-то поместье был козопас по имени Ламон; пася свое стадо, нашел… 3. И сперва задумал было Ламон взять с собой одни только эти приметные знаки ребенка, его ж самого здесь покинуть; но…

Книга вторая

1. Уже осенняя пора достигла полного расцвета, наступило время сбора винограда, и все в полях принялись за работу: кто точила чинил, кто бочки… Забыв своих коз и овец, Дафнис и Хлоя пришли им на помощь и тоже руки к делу… 2. Как бывает всегда на празднике Диониса, когда родится вино, женщины, с окрестных полей приглашенные в помощь, на…

Книга третья

1. Когда митиленцы узнали о набеге морском десяти кораблей и когда поселяне, пришедшие из деревень, им рассказали о случившихся там грабежах,… 2. Двинулся Гиппас в поход, но не стал ни полей метимнейских грабить, ни стада… 3. Вот как война Митилены с Метимной, начавшаяся неожиданно, так же внезапно и окончилась.

Книга четвёртая

1. Из Митилены пришел один раб, тому же хозяину принадлежавший, что и Ламон, и сообщил, что незадолго до сбора винограда хозяин хочет приехать сюда… 2. И верно, прекрасен был сад у него и на царский похож. Растянулся он на… 3. Отсюда была хорошо равнина видна, и можно было разглядеть пастухов, пасущих стада, хорошо были видны и море и…

Сатирикон

1. -…Но разве не тем же безумием одержимы декламаторы, вопящие: «Эти раны я получил, сражаясь за свободу отечества, ради вас я потерял этот глаз.… Впрочем, все это еще было бы терпимо, если бы открывало стремящимся путь к… 2. Разве можно на такой пище добиться тонкого вкуса? Да не больше, чем благоухать, живя на кухне. О риторы, не во гнев…

5.

 

Науки строгой кто желает плод видеть,

Пускай к высоким мыслям обратит ум свой,

Суровым воздержаньем закалит нравы:

Тщеславно пусть не ищет он палат гордых,

К пирам обжор не льнет, как блюдолиз жалкий,

Не заливает пусть вином свой ум острый,

Пусть пред подмостками он не сидит днями,

С венком в кудрях, рукоплеща игре мимов.

 

Если же мил ему град Тритонии оруженосной,

Или по сервду пришлось поселение лакедемонян,

Или постройка Сирен – пусть отдаст он поэзии юность,

Чтобы с веселой душой вкушать от струи меонийской,

После, бразды повернув, перекинется к пастве Сократа,

Будет свободно бряцать Демосфеновым мощным оружьем.

 

Далее – римлян толпа пусть обступит его и, изгнавши

Греческий звук из речей, их дух незаметно изменит.

Форум покинув, порой пусть заполнит страницу стихами,

Чтобы Фортуну воспеть и полет ее окрылённый.

Пой о пирах и о войнах сложи суровую песню,

В слоге возвышенном так с Цицероном бесстрашным сравнишься.

Вот чем тебе надлежит напоить свою грудь, чтоб широким

Вольным потоком речей излить пиэрийскую душу.

6. Я так заслушался этих слов, что не заметил исчезновения Аскилта. Пока я шагал по саду, все еще взволнованный сказанным, портик наполнился огромной толпой молодежи, возвращавшейся, как мне кажется, с импровизированной речи какого-то неизвестного, отвечавшего на «свазорию» Агамемнона. Пока эти молодые люди, осуждая строй речи, насмехались над ее содержанием, я потихоньку ушел, желая разыскать Аскилта. Но, к несчастью, я ни дороги точно не знал, ни местоположения нашей гостиницы не помнил. В какую бы сторону я ни направлялся – все приходил на прежнее место. Наконец, утомленный беготней и весь обливаясь потом, я обратился к ка кой-то старушонке, торговавшей овощами.

7. – Матушка, – сказал я, – не знаешь ли, часом, где я живу?

– Как не знать! – отвечала она, рассмеявшись столь глупой шутке. А сама встала и пошла впереди. Я решил в душе, что она ясновидящая… Вскоре, однако, эта шутливая старуха, заведя меня в глухой переулок, распахнула лоскутную завесу п сказала:

– Вот где ты должен жить.

Пока я уверял ее, что не знаю этого дома, я увидел внутри какие-го надписи, голых потаскушек и украдкой разгуливавших между ними мужчин. Слишком поздно я понял, что попал в трущобу. Проклиная вероломную старушонку, я, закрыв плащом голову, бегом бросился через весь лупанар в другой конец, – и вдруг, уже у самого выхода, меня нагргал Аскилт, тоже полумертвый от усталости. Можно было подумать, что его привела сюда та же старушонка. Я отвесил ему насмешливый поклон и осведомился, что, собственно, он делает в столь постыдном месте?

8. Он вытер руками пот и сказал:

– Если бы ты только знал, что со мною случилось!

– Почем мне знать, – отвечал я. Он же в изнеможении рассказал следующее:

– Я долго бродил по всему городу и никак не мог найти нашего пристанища. Вдруг ко мне подходит некий почтенный муж и любезно предлагает проводить меня. Какими-то темными закоулками он провел меня сюда и, вытащив кошелек, стал соблазнять меня на стыдное дело. Хозяйка уже получила плату за комнату, он уже вцепился в меня… и, не будь я сильней его, мне пришлось бы плохо…

Все они словно сатирионом опились…

Общими усилиями мы избавились от назойливого…

 

 

* * *

9. Наконец, как в тумане, завидел я Гитона, стоявшего на обочине переулка, и бросился туда же… Когда я обратился к нему с вопросом, приготовил ли нам братец что-нибудь на обед, мальчик сел на кровать и стал большим пальцем вытирать обильные слезы. Тронутый видом братца, я спросил, что случилось. Он ответил нехотя и нескоро, лишь после того как мои просьбы стали сердитыми.

– Этот вот, твой братец или товарищ, прибежал незадолго до тебя и стал посягать на мою чистоту. Когда же я закричал, он обнажил меч, говоря: – Если ты Лукреция, то я твой Тарквиний.

Услыхав это, я едва не выцарапал глаза Аскилту.

– Что скажешь ты, потаскуха мужского пола, чье самое дыхание нечисто? – кричал я.

Аскилт же, притворяясь страшно разгневанным и размахивая руками, заорал рще пуще меня:

– Замолчишь ли ты, гладиатор поганый, отброс арены! Замолчишь ли, ночной грабитель, никогда не преломивший копья с порядочной женщиной, даже в те времена, когда ты был еще способен к этому! Ведь я точно так же был твоим братцем в цветнике, как этот мальчишка – в гостинице.

– Ты удрал во время моего разговора с наставником! – упрекнул его я.

10. – А что мне оставалось делать, дурак ты этакий? Я умирал с голоду. Неужто же я должен был выслушивать ваши рассуждения о битой посуде и цитаты из сонника: "Поистине, ты поступил много гнусное меня, когда расхваливал поэта, чтобы пообедать в гостях…"

Так наша безобразная ссора разрешилась смехом, и мы мирно заговорили о другом…

Снова вспомнив обиды, я сказал:

– Аскилт, я чувствую, что у нас с тобой не будет ладу. Поэтому разделим наши общие пожитки, разойдемся и постараемся прогнать нашу бедность каждый порознь. И ты сведущ в словесности, и я. Но, чтобы тебе не мешать, я изберу другой род занятий, не то нам придется на каждом шагу сталкиваться, и мы скоро станем притчей во языцех.

Аскилт согласился.

– Сегодня, – сказал он, – мы, как риторы, приглашены на пир. Не будем попусту терять ночь. Завтра же, если угодно, я подыщу себе и другого товарища, и другое жилище.

– Глупо откладывать до завтра то, что хочешь сделать сегодня,- возразил я…

Страсть торопила меня к скорейшему разрыву. Уже давно жаждал я избавиться от этого несносного стража, чтобы снова, взяться с Гитоном за старое ‹…›

 

 

* * *

12. Уже смеркалось, когда мы пришли на форум, где увидели целые груды товаров, недорогих, но сомнительного качества, что, однако, легко было скрыть в наступивших сумерках. По той же причине и мы притащили с собой украденный плащ и, воспользовавшись удобным случаем, устроились на углу и стали помахивать одной его полою, в расчете приманить покупателя столь роскошной вещью. Вскоре к нам подошел знакомый мне по виду поселянин, в сопровождении какой-то бабенки, и принялся внимательно рассматривать плащ. Аскилт, в свою очередь, уставился на плечи мужика-покупателя и от изумления остолбенел. Я тоже не без волнения посматривал на молодца: мне показалось, что это тот самый, который нашел за городом мою тунику. Конечно, ото был он! Но Аскилт боялся поверить своим глазам и, чтобы не действовать опрометчиво, стащил тунику с плеч мужика под предлогом, будто желает купить ое, и принялся внимательно ее ощупывать.

13. О, удивительная игра Судьбы! Мужик до сих пор не полюбопытствовал ощупать швы туники и продавал ее с отвращением, как нищенские лохмотья. Аскилт, убедившись, что сокровище неприкосновенно и что продавец – неважная птица, ответ меня в сторонку и сказал:

– Знаешь, братец, к нам вернулось сокровище, о котором я сокрушался. Эта самая милая туника, видимо, еще полна нетронутых золотых. Ну, что делать? На каком основании получить обратно нашу вещь?

Я, обрадованный не столько возвращением добычи, сколько тем, что фортуна сняла с меня позорное обвинение, отверг всяческие увертки и посоветовал добиваться своего по всем статьям гражданского права: если мужик откажется вернуть чужую собственность законным владельцам, то потребовать, чтобы на нее наложили арест.

14. Аскилт же, напротив, законов боялся.

– Кто нас здесь знает? – говорил он.- Кто поверит нашим словам? Пусть мы доподлинно уверены, что эта вещь наша, но все же мне больше улыбается купить ее и вернуть сокровище за небольшую плату, чем затевать тяжбу, которая неведомо чем коптится.

Чем нам поможет закон, если правят в суде только деньги,

Если бедняк никого не одолеет вовек?

Даже и те мудрецы, что котомку киников носят,

Тоже за деньги порой истине учат своей.

Приговор судей – товар, и может купить его каждый.

Всадник присяжный в суде платный выносит ответ.

Но в наличности у нас не было ничего, кроме дипондия, на который мы собирались купить гороха и волчьих бобов. Поэтому, чтобы добыча от нас не ускользнула, мы решили сбавить цену с плаща и выгодной сделкой возместить небольшую потерю. Когда мы объявили нашу цену, женщина с покрытой головой, стоявшая рядом с крестьянином, стала пристально рассматривать метки на плаще, а потом вдруг обеими руками вцепилась в подол и заголосила во все горло: «Держи воров!» ''

Мы же с перепугу ничего лучше но придумали, как, в свою очередь, ухватиться за грязную, рваную тунику и во всеуслышание объявить, что, дескать, эти люди завладели нашей одеждой. Но слишком неравным было наше положение, и сбежавшиеся на крик торгаши принялись – не без причин, конечно,- издеваться над нашей жадностью: ведь одна сторона требовала драгоценную одежду, а другая – лохмотья, которые и на лоскутное одеяло не годились. Но Аскилт живо увял смех и, когда молчание воцарилось, сказал:

15. – Как видно, каждому дорого свое: поэтому пусть берут свой плащ, а нам отдадут нашу тунику.

Предложение понравилось и крестьянину и женщине, но какие-то крючкотворы, а вернее сказать, – жулики, позарившись на плащ, громко потребовали, чтобы до завтра, когда судья разберет дело, обе вещи были переданы им на хранение. Дело, по их словам, было не только в вещах, из-за которых разгорелась тяжба, но и в том, что, видно, обе стороны можно заподозрить в воровстве, – вот в чем следовало разобраться.

Толпа одобрила конфискацию, и один из торгашей, лысый и прыщеватый, который, при случае, вел тяжбы, заграбастал плащ, уверяя, что представит его на следующий день. Впрочем, затея этих мошенников была ясна: просто они хотели присвоить попавший им в руки плащ, думая, что мы, испугавшись обвинения в воровстве, на суд не явимся. Того же самого хотели и мы. Таким образом, случай потворствовал и нашим и их желаниям. Мы потребовали, чтобы мужик выдал нашу тунику, и он в сердцах швырнул ее в лицо Аскилту и, таким способом избавившись от иска, велел нам сдать посреднику плащ, который теперь уже был единственным предметом спора…

Мы поспешно вернулись в гостиницу, уверенные, что наше сокровище снова у нас в руках, и, заперев двери, вдоволь нахохотались над догадливостью торгашей и кляузников, которые от большого ума отдали нам столько денег.

16. Едва принялись мы за изготовленный стараниями Гитона ужин, как раздался довольно решительный стук в дверь.

– Кто там? – спросили мы, побледнев с испуга.

– Открой,- был ответ,- и узнаешь.

Пока мы переговаривались, соскользнувший засов сам по себе упал, и настежь распахнувшиеся двери пропустили гостью.

Это была женщина под покрывалом, без сомнения, та самая, что несколько времени тому назад стояла рядом с мужиком на рынке.

– Смеяться, что ли, вы надо мною вздумали? – сказала она.- Я рабыня Квартиллы, чье таинство вы осквернили у входа в пещеру. Она сама пришла в гостиницу и просит разрешения побеседовать с вами; вы не смущайтесь: она не осуждает, не винит вас за эту оплошность, она только удивляется, какой бог занес в наши края столь изысканных юношей.

17. Пока мы молчали, не зная, на что решиться, в комнату вошла сама госпожа в сопровождении девочки и, сев па моей постели, принялась плакать. Мы не могли вымолвить ни слова и, остолбенев, глядели на слезы женщины, проливаемые нарочно, чтобы всем показать ее горе. Когда же этот на зависть сделанный ливень наконец перестал свирепствовать, она обратилась к нам, сорвав с горделивой головы покрывало и так сжав руки, что суставы хрустнули:

– Откуда вы набрались такой дерзости? Где научились уловкам, в которых превзошли всех сказочных разбойников? Ей-богу, мне жаль вас, но еще никто безнаказанно не видел того, чего видеть не должно. Наша округа полным-полна богов-покровителей, так что бога здесь легче встретить, чем человека. Но не подумайте, что я ради мести сюда явилась: привело меня сострадание к вашей юности, а не моя обида. Думается мне, лишь по легкомыслию совершили вы сей неискупаемый проступок. Я промучилась всю сегодняшнюю ночь, меня охватил опасный озноб, и я испугалась – не приступ ли это третичной лихорадки. Я вопрошала исцеления во сне, и было мне знамение – обратиться к вам и укротить недуг указанной мне хитростью. Но не только об исцелении хлопочу я: большее горе запало мне в сердце и непременно сведет меня в могилу,- как бы вы, по юношескому легкомыслию, не разболтали виденное вами в святилище Приапа и не открыли черни божественных тайн. Посему простираю к коленам вашим молитвенно обращенные длани, прошу и умоляю: не смейтесь, не издевайтесь над ночными богослужениями, не открывайте встречному-поперечному вековых тайн, которых и тысяча человек не знает.

18. После этой мольбы она снова залилась слезами и, горько рыдая, прижалась лицом и грудью к моей постели.

Я, движимый одновременно жалостью и страхом, попросил ее ободриться и не сомневаться ни в том, что таинств мы не разгласим, ни в том, что мы готовы, если божество укажет ей еще какое-либо средство против лихорадки, прийти на помощь небесному промыслу, хотя бы с опасностью для жизни. После такого обещания женщина сразу повеселела, не отерев слез, засмеялась и стала целовать меня частыми поцелуями, а рукою, как гребнем, зачесывать мне волосы, спадавшие на уши.

– Итак, мир! – сказала она. – Я отказываюсь от иска. Но если бы вы не захотели дать мне требуемое лекарство, то назавтра уже была бы готова целая толпа мстителей за мою обиду и поруганное достоинство.

Стыдно отвергнутой быть; но быть самовластной – прекрасно.

Больше всего я люблю путь свой сама избирать.

Если презреть мудраца, то и он начинает браниться.

Тот, кто врага не добьет,- тот победитель вдвойне…

Затем, захлопав в ладоши, она вдруг принялась так хохотать, что нам страшно стало. Смеялась и девчонка, ее сопровождавшая, смеялась и служанка, прежде вошедшая.

19. Все они гоготали, как мимы, мы же, не понимая причины столь быстрой перемены настроения, смотрели то на женщин, то друг на друга…

– По моему приказу ни единого смертного не пустят сегодня в эту гостиницу, ибо я желаю бел долгих проволочек получить от вас лекарство против лихорадки.

При этих словах Квартиллы Аскилт немного опешил, я же сделался холоднее галльского снега и не мог проронить ни слова. Только малочисленность ее свиты немного меня успокаивала. Если бы они захотели на нас покуситься, то против нас, каких ни на есть, но мужчин, – были бы всего-навсего три слабые бабенки. Мы, несомненно, были боеспособнее, и я уже обдумал расстановку сил на случай, если бы пришлось драться: я справлюсь с Квартиллой, Аскилт – с рабыней, Гитон же – с девочкой…

Тут нас, онемевших от ужаса, окончательно покинуло всякое мужество, и предстала взору неминучая гибель…

20. – Умоляю тебя, госпожа, – сказал я, – если ты задумала что недоброе, кончай скорее: не так уж велик наш проступок, чтобы за него погибать под пытками…

Служанка, которую звали Психеей, между тем постлала на полу ковер… Аскилт закрыл голову плащом, зная по опыту, как опасно подсматривать чужие секреты… Рабыня вытащила из-за пазухи две тесьмы и связала ими нам руки и ноги…

 

 

* * *

– Как же так? Значит, я недостоин выпить? – спросил Аскилт, воспользовавшись минутой, когда болтовня несколько стихла.

Мой смех выдал каверзу служанки.

– Ну и юноша,- вскричала она, всплеснув руками,- один выпил столько сатириона!

– Вот как? – спросила Квартилла. – Энколпий выпил весь запас сатприона?…

…Вся тряслась, смеясь не без приятности… и даже Гитон не мог удержаться от хохота, в особенности, когда девчонка бросилась ему на шею и, не встречая сопротивления, осыпала его бесчисленными поцелуями…

21. Мы попробовали было позвать на помощь, но никто нас выручать не явился, да, кроме того, Психея, каждый раз, когда я собирался закричать «караул», начинала головной шпилькой колоть мне щеки: девчонка же, обмакивая кисточку в сатирион, мазала ею Аскилта… Напоследок явился кинэд в зеленой одежде из мохнатой шерсти, подпоясанный кушаком. Он то терся об нас раздвинутыми бедрами, то пачкал нас вонючими поцелуями. Наконец Квартилла, подняв хлыст из китового уса и высоко подпоясав платье, приказала дать нам, несчастным, передышку…

Оба мы поклялись священнейшей клятвой, что эта ужас-пая тайна умрет с нами…

Затем пришли палестриты и, по всем правилам искусства, умастили нас. Забыв про усталость, мы надели застольные одежды и были отведены в соседний покой, где стояло три ложа и вся обстановка отличалась роскошью и изяществом. Нас пригласили возлечь, угостили великолепной закуской, просто залили фалерном. После нескольких перемен нас стало клонить ко сну.

– Это что такое? – спросила Квартилла.- Вы собираетесь спать, хотя прекрасно знаете, что подобает чтить гений Приапа всенощным бдением?

22. Когда утомленного столькими бедами Аскилта окончательно сморило, отвергнутая с позором рабыня взяла и намазала ему, сонному, все лицо углем и разрисовала плечи и губы. Да и я, усталый от всех неприятностей, тоже чуть пригубил сна. Заснула и вся челядь в комнате и за дверями: одни валялись вперемешку у ног возлежавших, другие дремали, прислонившись к стенам, третьи примостились на пороге – голова к голове. Выгоревшие светильники бросали свет тусклый и слабый. В это время два сирийца прокрались в триклиний с намерением уворовать бутыль вина, но, от жадности подравшись на уставленном серебряной утварью столе, разбили ее. Стол с серебром опрокинулся, и упавший с высоты кубок чуть не размозжил голову рабыне, валявшейся на ложе. Она громко завизжала от боли, так что крик ее и воров выдал, и часть пьяных разбудил. Воры-сирийцы, поняв, что их сейчас поймают, тоже растянулись вдоль ложа, словно они уже давно тут, и принялись храпеть, притворяясь спящими. Распорядитель пира подлил масла в полупотухшие лампы, мальчики, протерев глаза, вернулись к своей службе, и, наконец, вошедшая музыкантша, ударив в кимвал, пробудила всех.

23. Пир возобновился, и Квартилла снова призвала всех налечь на вино. Кимвалистка много способствовала веселью пирующих‹…›

24. Гитон стоял тут же и чуть не вывихнул челюстей от смеха. Тут только Квартилла обратила на него внимание и спросила с любопытством:

– Чей это мальчик?

Я сказал, что это мой братец.

– Почему же, в таком случае, – осведомилась она, – он меня не поцеловал?

И, подозвав его к себе, подарила поцелуем. Затем, засунув ему руку под одежду и найдя на ощупь неиспользованный еще сосуд, сказала:

– Это завтра послужит прекрасной закуской к нашим наслаждениям. Сегодня же после разносолов не хочу харчей.

25. При этих словах Психея со смехом подошла к ней и что-то неслышно шепнула.

– Вот, вот, – ответила Квартилла, – ты прекрасно надумала: почему бы нам сейчас не лишить девства нашу Панкихис, благо случай выходит?

Немедленно привели девочку, довольно хорошенькую, на вид лет семи, не более, – ту самую, что приходила к нам в комнату вместе с Квартиллой. При всеобщих рукоплесканиях, по требованию публики, стали справлять свадьбу. В полном изумлении я принялся уверять, что, во-первых, Гитон, стыдливейший отрок, не подходит для такого безобразия, да и лета девочки не те, чтобы она могла вынести закон женского подчинения.

– Да? – сказала Квартилла. – Но разве она сейчас младше, чем я была в то время, когда впервые отдалась мужчине? Да прогневается на меня моя Юнона, если я хоть когда-нибудь помню себя девушкой. В детстве я путалась с ровесниками, потом пошли юноши постарше, и так до сей поры. Отсюда, верно, и пошла пословица: «Кто поднимал теленка, поднимет и быка».

Боясь, как бы без меня с братцем не обошлись еще хуже, я присоединился к свадьбе.

26. Уже Психея окутала голову девочки огненного цвета фатой; уже кинэд нес впереди факел; пьяные женщины, рукоплеща, составили процессию и застлали брачное ложе непристойным покрывалом. Возбужденная этой сладострастной игрой, сама Квартилла встала и, схватив Гитона, потащила его в спальню. Без сомнения, мальчик не сопротивлялся, да и девчонка вовсе не была испугана словом «свадьба». Пока они лежали за запертыми дверьми, мы уселись на пороге спальни, впереди всех Квартилла, со сладострастным любопытством следившая через бесстыдно проделанную щелку за ребячьей забавой. Дабы и я мог полюбоваться тем же зрелищем, она осторожно привлекла меня к себе, обняв за шею, а так как в этом положении щеки наши соприкасались, то она время от времени поворачивала ко мне голову и как бы украдкой целовала меня…

 

 

* * *

Бросившись на свои постели, мы без страха проспали остальную часть ночи.

 

 

* * *

Настал третий день, день долгожданного свободного пира, но нам, получившим столько ран, более улыбалось бегство, чем покойное житье.

Итак, мы мрачно раздумывали, как бы нам отвратить надвигавшуюся грозу, как вдруг один из рабов Агамемнона испугал нас окриком.

– Как, – говорил он, – разве вы не знаете, у кого сегодня пируют? У Трималхиона, изящнейшего из смертных; в триклинии у него стоят часы, и к ним приставлен особый трубач, возвещающий, сколько часов жизни безвозвратно потерял хозяин.

Позабыв все невзгоды, мы тщательно оделись и велели Гитону, который охотно согласился выдать себя за нашего раба, следовать за нами в бани.

27. Одетые, разгуливали мы по баням – просто так, для своего удовольствия, – подходя к кружкам играющих, как вдруг увидели лысого старика в красной тунике, игравшего в мяч с кудрявыми мальчиками. Нас привлекли не столько мальчики,- хотя и на них стоило посмотреть, – сколько сам почтенный муж в сандалиях, игравший зелеными мячами: мяч, коснувшийся земли, больше не поднимали, а свой запас игроки возобновляли из полной сумки, которую держал раб. Мы приметили одно новшество. По обеим сторонам круга стояли два евнуха: один из них держал серебряный ночной горшок, другой считал мячи, но не те, которыми во время игры перебрасывались из рук в руки, а те, что падали наземь. Пока мы удивлялись этим роскошным прихотям, к нам подбежал Менелай.

– Вот тот, у кого вы сегодня обедаете, а вступлением к пиршеству уже сейчас любуетесь.

Еще во время речи Менелая Трималхион прищелкнул пальцами. По этому знаку один из евнухов подал ему горшок. Освободив свой пузырь, Трималхион потребовал воды для рук и, слегка смочив пальцы, вытер их о волосы одного из мальчиков.

28. Долго было бы рассказывать все подробности. Словом, мы отправились в баню и, пропотев как следует, поскорее перешли в холодное отделение. Там надушенного Трималхиона уже вытирали, но не полотном, а простынями из мягчайшей шерсти. Три массажиста пили у него на глазах фалерн; когда они, поссорившись, пролили много вина, Трималхион назвал это свиной здравицей. Затем его завернули в ярко-алую байку; он возлег на носилки и двинулся в путь, предшествуемый четырьмя медно-украшенными скороходами и ручной тележкой, в которой ехал его любимчик: старообразный, подслеповатый мальчишка, уродливее даже самого хозяина, Трималхиона. Пока его несли, над его головой, словно желая что-то шепнуть на ушко, склонялся музыкант, всю дорогу игравший на крошечной флейте. Мы же, вне себя от изумления, следовали за ним и вместе с Агамемноном пришли к дверям, на которых висело объявление, гласившее:

Если раб без господского приказа выйдет за ворота, то получит сто ударов.

У самого входа стоял привратник в зеленом платье, подпоясанный вишневым поясом, и на серебряном блюде чистил горох. Над порогом висела золотая клетка, откуда пестрая сорока приветствовала входящих.

29. Задрав голову, чтобы рассмотреть все диковинки, я чуть было не растянулся навзничь и не переломал себе ног. Дело в том, что по левую руку, недалеко от каморки привратника, был нарисован на стене огромный цепной пес, а над ним большими прямоугольными буквами было написано:

Берегись собаки.

Товарищи мои захохотали. Я же, оправившись от испуга, не поленился пройти вдоль всей стены. На ней был изображен невольничий рынок, и сам Трималхион, еще кудрявый, с кадуцеем в руках, ведомый Минервою, торжественно вступал в Рим (об этом гласили пояснительные надписи). Все передал своей кистью добросовестный художник и объяснил в надписях: и как Трпмалхион учился счетоводству, и как сделался рабом-казначеем. В конце портика Меркурий, подняв Трималхиона за подбородок, возносил его на высокую трибуну. Тут же была и Фортуна с рогом изобилия, и три Парки, прядущие золотую нить. Заметил я в портике и целый отряд скороходов, обучавшихся под наблюдением наставника. Кроме того, увидел я в углу большой шкаф, в нише которого стояли серебряные Лары, мраморное изображение Венеры и довольно большая засмоленная золотая шкатулка, где, как говорили, хранилась первая борода самого хозяина. Я расспросил привратника, что изображает живопись внутри дома.

– Илиаду и Одиссею, – ответил он, – и бой гладиаторов, устроенный Ленатом.

30. Но некогда было все разглядывать. Мы уже достигли триклиния, в передней половине которого домоправитель проверял счета. Но что особенно поразило меня в триклинии, так это пригвожденные к дверям дикторские пучки прутьев с топорами, оканчивающиеся внизу бронзовым подобием корабельного носа, на котором значилась надпись:

Г. Помпею Трималхиону, севиру августалов, Киннам-казначей.

Надпись освещалась спускавшимся с потолка двурогим светильником, а по бокам ее были прибиты две доски; на одной из них, помнится, имелась нижеследующая надпись:

В третий день до январских календ и накануне наш Гай обедает вне дома.

На другой же были изображены фазы Луны и ход семи светил, и равным образом обозначены разноцветными шариками дни счастливые и несчастливые. Достаточно налюбовавшись этим великолепием, мы хотели войти в триклиний, как вдруг мальчик, специально назначенный для этого, крикнул нам:

– Правой ногой!

Мы, конечно, немного потоптались на месте, опасаясь как бы кто-нибудь из нас не переступил через порог несогласно с предписанием. Наконец, когда все разом мы занесли правую ногу, неожиданно бросился перед нами навзничь уже раздетый для бичевания раб и стал умолять избавить его от казни, – не велика вина, за которую его преследуют: он не устерег в бане одежды домоправителя, стоящей не больше десяти сестерциев. Каждый из нас вновь опустил правую ногу перед порогом, и все мы стали просить домоправителя, пересчитывавшего в триклинии червонцы, простить раба. Он гордо приосанился и сказал:

– Не потеря меня рассердила, а ротозейство этого негодного раба. Он потерял застольную одежду, подаренную мне ко дню рождения одним из клиентов. Была она, конечно, тирийского пурпура, но уже однажды мытая. Все равно! Ради вас прощаю.

31. Едва мы, побежденные таким великодушием, вошли в триклиний, раб, за которого мы просили, подбежал к нам и осыпал нас, остолбеневших от смущения, целым градом поцелуев, благодаря за милосердие.

– Впрочем, – говорил он,- вы скоро увидите, кого облагодетельствовали. Господское вино – вот благодарность раба-виночерпия.

Когда наконец мы возлегли, молодые александрийские рабы облили нам руки снежной водой, за ними последовали другие, омывшие нам ноги и старательно обрезавшие все заусенцы на пальцах. При этом они, не прерывая своего неприятного дела, все время, не смолкая, пели. Я пожелал узнать на опыте, вся ли челядь состоит из певчих, и попросил пить; услужливый мальчик исполнил мою просьбу, распевая так же пронзительно; и то же самое делали все, что бы у них ни попросили. Какая-то пантомима с хором, а не триклиний почтенного дома!

Между тем подали изысканную закуску; все возлегли на ложа, исключая только самого Трималхиона, которому, по новой моде, оставили высшее место за столом. Посреди подноса стоял ослик коринфской бронзы с вьюками вперемет, в которых лежали с одной стороны белые, а с другой – черные оливки. Над ослом возвышались два серебряных блюда, по краям их были выгравированы имя Трималхиона и вес серебра, а на спаянной подставке вроде мостика лежали жареные сони с приправой из мака и меда. Были тут также и горячие колбаски на серебряной решетке, а под решеткой – сирийские сливы и гранатовые зерна.

32. Мы наслаждались этими роскошествами, когда появился сам Трималхион; его внесли под звуки музыки и уложили на малюсеньких подушечках, что рассмешило неосторожных. Его скобленая голова высовывалась из ярко-красного паллия, а вокруг и без того закутанной шеи он еще намотал шарф с широкой пурпурной оторочкой и свисающей там и сям бахромой. На мизинце левой руки красовалось огромное позолоченное кольцо; на последнем же суставе безымянного, как мне показалось, – настоящее золотое, поменьше размером, с припаянными к нему железными звездочками. А чтобы выставить на показ и другие драгоценности, он обнажил до самого плеча правую руку, украшенную золотым запястьем и еще скрепленным сверкающей бляхой браслетом из слоновой кости.

33. – Друзья, – сказал он, ковыряя в зубах серебряной зубочисткой, – не по душе еще было мне выходить в триклиний, но, чтобы не задерживать вас дольше, я отказываю себе во всех удовольствиях. Позвольте мне только окончить игру.

Следовавший за ним мальчик принес столик терпентинового дерева и хрустальные кости; я заметил нечто донельзя утонченное: вместо белых и черных камешков здесь были золотые и серебряные денарии. Пока он за игрой исчерпал все рыночные прибаутки, нам, еще во время закуски, подали репозиторий, а на нем корзину, в которой, растопырив крылья, как наседка на яйцах, сидела деревянная курица. Сейчас же прибежали два раба и под звуки пронзительной музыки принялись шарить в соломе; вытащив оттуда павлиньи яйца, они роздали их пирующим. Тут Трималхион обратил внимание на это зрелище и сказал:

– Друзья, я велел положить под курицу павлиньи яйца. И, ей-ей, боюсь, что в них уже цыплята вывелись. Попробуем-ка, съедобны ли они.

Мы взяли по ложке, весившей не менее полуфунта каждая, и вытащили яйца, слепленные из крутого теста. Я чуть было не бросил это яйцо: мне показалось, что в нем уже лежал цыпленок, но потом услыхал, как какой-то старый сотрапезник крикнул:

– Э, да тут, видно, что-то вкусное!

И, облупив яйцо рукою, я вытащил жирного винноягодника, приготовленного под соусом из перца и желтка.

34. Трималхион, прервав игру, потребовал себе всего, что перед тем ели мы, и громким голосом дал разрешение всякому, кто пожелает, требовать еще медового вина. В это время, по данному знаку, грянула музыка, и тотчас же поющий хор убрал подносы с закусками. В суматохе упало большое серебряное блюдо; один из мальчиков его поднял, но заметивший это Трималхион велел надавать рабу затрещин, а блюдо бросить обратно на пол. Явившийся буфетчик стал выметать серебро вместе с прочим сором за дверь. Затем пришли два кудрявых эфиопа, оба с маленькими бурдюками вроде тех, из которых рассыпают песок в амфитеатрах, и омыли нам руки вином: воды никто не подал. Восхваляемый за такую утонченность, хозяин сказал:

– Марс любит равенство. Поэтому я велел поставить каждому особый столик. К тому же нам не будет так жарко от множества вонючих рабов.

В это время принесли старательно запечатанные гипсом стеклянные амфоры, на горлышках которых имелись ярлыки с надписью:

Опимианский фалерн. Столетний.

Когда надпись была прочтена, Трималхион всплеснул руками и воскликнул:

– Увы, увы нам! Так, значит, вино живет дольше, чем людишки! Посему давайте пить, ибо в вине жизнь. Я вас угощаю настоящим опимианским; вчера я не такое хорошее выставил, а обедали люди почище вас.

Мы пили и удивлялись столь изысканной роскоши. В это время раб притащил серебряный скелет, так устроенный, что его сгибы и позвонки свободно двигались во все стороны. Когда его несколько раз бросили на стол и он, благодаря подвижному сцеплению, принимал разнообразные позы, Трималхион воскликнул:

Горе нам, беднякам! О, сколь человечишко жалок!

Станем мы все таковы, едва только Орк нас похитит.

Будем же жить хорошо, други, покуда живем.

35. Возгласы одобрения были прерваны появлением репозитория, по величине не совсем оправдавшего наши ожидания. Однако его необычность привлекла к нему все взоры. На круглом блюде были выложены кольцом двенадцать знаков Зодиака, причем на каждом кухонный архитектор разместил соответствующие яства. Над Овном – овечий горох, над Тельцом – говядину кусочками, над Близнецами – почки и тестикулы, над Раком – венок, над Львом – африканские фиги, над Девой – матку неогулявшейся свиньи, над Весами – настоящие весы с горячей лепешкой на одной чашке и пирогом на другой, над Скорпионом – морскую рыбку, над Стрельцом – лупоглаза, над Козерогом – омара, над Водолеем – гз ся, над Рыбами – двух краснобородок. Посередке, на дернине с подстриженной травой, возвышался медовый сот. Египетский мальчик обнес нас хлебом на серебряном противне, причем препротивным голосом выл что-то из мима «Ласерпициария».

Видя, что мы довольно кисло принялись за эти убогие кушанья, Трималхион сказал:

– Советую приступить к обеду. Это закон трапезы!

36. При этих словах.четыре раба, приплясывая под музыку, подбежали и сняли с репозитория верхний поднос. И мы увидели другой поднос, а на нем птиц и свиное вымя, и посередине зайца, украшенного крыльями, как бы в виде Пегаса. На четырех углах подноса мы заметили четырех Марсиев, из мехов которых обильно вытекала подливка прямо на рыб, плававших точно в канале. Мы разразились рукоплесканиями, начало которым положили домочадцы, и весело принялись за изысканные кушанья.

– Режь! – воскликнул Трималхион, не менее всех восхищенный удачной выдумкой.

Сейчас же выступил вперед стольник и принялся в такт музыки резать кушанье с таким грозным видом, что казалось, будто эсссдарпй сражается под звуки водяного органа. Между тем Трималхион все время разнеженным голосом повторял:

– Режь! Режь!

Заподозрив, что в этом бесконечном повторении заключается какая-нибудь острота, я не постеснялся спросить о том соседа, возлежавшего выше меня.

Тот, часто видавший подобные шутки, ответил:

– Видишь раба, который режет кушанье? Его зовут Режь. Итак, восклицая: «Режь!» – Трималхион одновременно и зовет и приказывает.

37. Наевшись до отвалу, я обратился к своему соседу, чтобы как можно больше разузнать. Начав издалека, я осведомился, что за женщина мечется взад и вперед по триклинию,

– Жена Трималхиона, – ответил сосед, – по имени Фортуната. Мерами деньги считает. А недавно кем была? С позволения сказать, ты бы из ее рук куска хлеба не принял. А теперь ни с того ни с сего вознесена до небес. Всё н вся у Трималхиона! Скажи она ему в самый полдень, что сейчас ночь, – поверит! Сам он толком не знает, сколько чего у него имеется, – до того он богат. А эта волчица все насквозь видит, где и не ждешь. В еде и в питье умеренна, на совет торовата – золото, не женщина. Только зла на язык: настоящая сорока на перине. Кого полюбит – так полюбит, кого невзлюбит – так уж невзлюбит! Земли у Трималхиона – коршуну не облететь, деньгам счету нет; здесь в каморке привратника больше валяется серебра, чем у иного за душой есть. А рабов-то, рабов-то, ой-ой-ой сколько! Честное слово, пожалуй, и десятая часть не знает хозяина в лицо. Словом, он любого из здешних балбесов в рутовый лист свернет.

38. И думать не моги, чтобы он что-нибудь покупал на стороне: шерсть, померанцы, перец – все дома растет; птичьего молока захочется – и то найдешь. Показалось ему, что домашняя шерсть недостаточно хороша, так он в Таренте баранов купил и пустил их в стадо. Чтобы дома производить аттический мед, он завез пчел из самых Афин, – кстати, и доморощенные пчелки станут показистее, благодаря гречаночкам. Да вот только на днях он написал в Индию, чтобы ему прислали семян шампиньонов. Если есть у него мул, то непременно от онагра. Видишь, сколько подушек? Все до единой набиты пурпурной или багряной шерстью. Вот какое ему счастье выпало! Но и его товарищей-вольноотпущенников остерегись презирать. И они не без сока. Видишь вон того, что возлежит на нижнем ложе последним? Теперь у него восемьсот тысяч сестерциев, а ведь начинал с пустого места: недавно еще бревна на спине таскал. Но говорят, – не знаю, правду ли, а только слышал, – что он стащил у Инкубона шапку и нашел клад. Я-то никогда не завидую, если кому что бог пошлет. Но у него еще щека горит, потому и хочется ему разгуляться. Недавно он вывесил такое объявление:

Г. Помпеи Диоген сдает квартиру в июльские календы по случаю покупки собственного дома.

А тот, что возлежит на месте вольноотпущенников? Как здорово пожил! Я его не осуждаю. У него уже маячил перед глазами собственный миллион, – но свихнулся бедняга. Не знаю, есть ли у него на голове хоть единый волос, свободный от долгов! Но, честное слово, вина не его, потому что он сам отличный малый. Вся беда от подлецов вольноотпущенников, которые его добро на себя перевели. Сам знаешь: «Артельный котел плохо кипит», и «Где дело пошатнулось, там друзья за дверь». А каким почтенным делом занимался он, прежде чем дошел до теперешнего состояния! Он был устроителем похорон. Обедал словно царь: кабаны прямо в щетине, птица, печенья, повара, пекаря… вина под стол проливали больше, чем у иного в погребе хранится. Не человек, а сказка! Когда жз Дела его пошатнулись, он, боясь, что кредиторы сочтут его несостоятельным, выпустил следующее объявление:

Г. Юлий Прокул устраивает аукцион излишних вещей.

39. Трималхион перебил эти приятные речи. Когда убрали нгорую перемену и повеселевшие гости принялись за вино, а разговор стал общим, Трималхион, приподнявшись на локте, сказал:

– Это вино вы сами должны подсластить: рыба посуху не ходит. Спрашиваю вас: как по-вашему, доволен ли я тем кушаньем, что вы видели на верхнем подносе репознтория? «Таким ли вы знали Улисса?» Что же это значит? А вот что! И за едой не надо забывать о словесности. Да почиет в мире прах моего патрона! Это он захотел сделать меня человеком среди людей. Для меня нет ничего неизвестного, как показывает это блюдо. Небо-то это, в котором обитают двенадцать богов, принимает раз за разом двенадцать видов и прежде всего становится Овном. Кто под этим знаком родился, у того будет много скота, много шерсти. Голова у него крепкая, лоб бесстыжий, рога острые. Под этим знаком родится много буквоедов и пройдох.

Мы рассыпались в похвалах остроумию новоявленного астронома. Он продолжал:

– Затем все небо становится Тельцом. Тогда рождаются такие, что лягнуть могут, и волопасы и те, что сами себя пасут. Под Близнецами рождаются парные кони, быки и шулята, и те, что двух маток сразу сосут. Под Раком родился я; потому-то я на многих ногах стою и на суше и на море многим владею, ибо Рак и тут и там на своем месте. Поэтому я давно уже ничего на этот знак но кладу, чтобы не отягощать своей судьбы. Подо Львом рождаются обжоры и властолюбцы. Под Девой – женщины, беглые рабы и колодники. Под Весами – мясники, парфюмеры и вообще те, кто что-нибудь отвешивает. Под Скор пионом – отравители п убийцы. Под Стрельцом – косоглазые, что на зелень косятся, а сало хватают. Под Козерогом – те у которых от многих бед рога вырастают. Под Водолеем – трактирщики и тыквенные головы. Под Рыбами – повара и риторы. Так и вертится круг, подобно жернову, и всегда нелегкая так устраивает, что кто-нибудь либо рождается, либо помирает. И вон та дернина, что вы видите посредине, и медовый сот на ней – все это я не без причины устроил. Мать-земля посредине всего, она кругла, как яйцо, и заключает в себе все хорошее, точь-в-точь как сот.

40. «Браво!» – воскликнули мы все в один голос и, воздег. руки к потолку, поклялись, что Гиппарча и Арата мы, по сравнению с ним, и за людей не считаем. Но тут появились рабы и постлали перед ложами ковры, на которых были изображеныcохотники с рогатинами, а рядом сети и прочая охотничья утварь. Мы просто не знали, что и подумать, как вдруг за дверью триклиния раздался невероятный шум, и вот лаконские собаки забегали вокруг стола. Вслед за тем было внесено огромное блюдо, на котором лежал изрядной величины кабан с шапкой на голове, державший в зубах две корзиночки из пальмовых веток: одну с карийскими, другую с фиванскими финиками. Вокруг кабана лежали поросята из пирожного теста, будто присосавшись к вымени, что должно было изображать супорось; поросята предназначались в подарок нам. Рассечь кабана взялся не Режь, резавший ранее птицу, а огромный бородач в тиковом охотничьем плаще, с обмотками на ногах. Вытащив охотничий нож, он с силой ткнул кабана в бок, и из разреза выпорхнула стая дроздов. Птицеловы, стоявшие наготове с клейкими прутьями, скоро переловили разлетевшихся по триклинию птиц. Тогда Трималхион приказал дать каждому гостю по дрозду и сказал:

– Видите, какие отличные желуди сожрала эта дикая свинья?

Тут же рабы взяли из зубов кабана корзиночки и разделили финики обоих сортов между пирующими.

41. Между тем я, лежа на покойном месте, долго ломал голову, стараясь понять, зачем кабана подали в колпаке? Исчерпав все догадки, я обратился к своему прежнему толкователю за разъяснением мучившего меня вопроса.

– Твой покорный слуга легко объяснит тебе все,- ответил он,- никакой загадки тут пет, дело ясное. Вчера згою кабана подали на стол последним, и пирующие отпустили ею на волю: итак, сегодня он вернулся на стол уже вольноотпущенником.

Я проклял свою глупость и решил больше его не расспрашивать, чтобы не казалось, будто я никогда с порядочными людьми не обедал. Пока мы так разговаривали, прекрасный юноша, увенчанный виноградными лозами, с корзинкой в руках обносил пас виноградом и, именуя себя то Бромном, то Лиэем, то Эвием. тонким, пронзительным голосом пел стихи своего хозяина. При этих звуках Трималхион обернулся к нему. – Дионис, – вскричал он, – будь свободным!

Юноша стащил с кабаньей головы колпак и надел его

– Теперь вы не станете отрицать,- сказал Трималхион,- что в доме у меня Либер-Отец.

Мы похвалили удачщю остроту Трималхиона и прямо зацеловали обходившего триклиний мальчика.

После этого блюда Трималхион встал и пошел облегчиться. Мы же, освобожденные от присутствия тирана, стали вызывать сотрапезников на разговор. Дама первый потребовал большую братину и заговорил:

– Что такое день? Ничто. Не успеешь оглянуться,- уж ночь на дворе. Поэтому ничего нет лучше, как из спальни прямо переходить в триклиний. Ну и холод же нынче; еле в бане согрелся. Но «глоток горячего винца – лучшая шуба». Я клюкнул и совсем осовел… вино в голову ударило.

42. Селевк уловил отрывок разговора и сказал:

– Я не каждый день моюсь; банщик, что валяльщик; у воды есть зубы, и жизнь наша ежедневно подтачивается. Но я опрокину стаканчик медового вина, и наплевать мне на холод. К тому же я не мог вымыться: я сегодня был на похоронах. Добрейший Хрисанф, прекрасный малый, побывшился; так еще недавно окликнул он меня на улице; кажется мне, что я только что с ним разговаривал. Ох, ох! Все мы ходим точно раздутые бурдюки; мы стоим меньше мухи: потому что и у мухи есть свои доблести, – мы же просто-напросто мыльные пузыри. А что было бы, если бы он не был воздержан? Целых пять дней ни крошки хлеба, ни капли воды в рот не взял и все-таки отправился к праотцам. Врачи его погубили, а вернее, злой Рок. Врач ведь – это только самоутешение. Вынос был что надо: роскошные ковры, великолепное погребальное ложе, и оплакали его на славу, – ведь он многих отпустил на волю; только жена плакала скверно. А что бы еще было, если бы он с ней не обращался так хорошо? Но женщина это женщина. Коршуново племя. Никому не надо делать добра: все едино, что в колодец бросить. Но старая любовь цепка, как рак…

43. Он всем надоел, и Филерот вскричал:

– Поговорим о живых! Этот свое получил: в почете жил, с почетом помер. На что ему жаловаться? Начал он с одного асса и готов был из навоза зубами полушку вытащить. И так рос, пока не вырос, словно сот медовый. Клянусь богами, я уверен, что он оставил тысяч сто, и все звонкой монетой. Однако скажу о нем всю правду, потому в этом деле я семь собак без голи съел. Был он груб на язык, большой ругатель – свара ходячая, а не человек. Куда лучше был его брат: друзьям друг, хлебосол, щедрая рука. Поначалу ему не повезло, но первый же сбор винограда поставил его на ноги: он продавал вино почем хотел; а что окончательно заставило его поднять голову, так ото наследство, из которого он больше украл, чем ему было завещано. А эта дубина, обозлившись на брата, оставил по зазавещанию всю вотчину какому-то курицыну сыну. Дорожка от родных далеко заводит! Но были у него слуги-наушники, которые его погубили. Легковерие никогда до добра не доводит, особливо торгового человека. Однако верно, что он сумел попользоваться жизнью… Не важно, кому назначалось, важно, кому досталось. А уж его Фортуна любила, как родного сыночка. У пего в руках и свинец в золото превращался. Легко тому, у кого все идет как по маслу. Как вы думаете, сколько лет унес он с собой в могилу? Семьдесят с лишком. А ведь он был крепкий, точно роговой, здорово сохранился, черен, что вороново крыло. Я с ним давным-давно знаком был. И до последних дней был распутником, ей-богу! Даже суке и то не давал проходу. И насчет мальчишек был горазд – вообще на все руки мастер. Я его не осуждаю: ведь больше ничего с собой в могилу не унесешь.

44. Так разглагольствовал Филерот; а вот что нес Ганимед:

– Говорите вы все ни к селу, ни к городу; почему никто не побеспокоится, что нынче хлеб кусаться стал? Честное слово, я сегодня кусочка хлеба найти не мог. А засуха-то все по-прежнему! Целый год голодаем. Эдилы,- чтоб им пусто было! – с пекарями стакнулись. Да, «ты – мне, я – тебе». Бедный народ страдает, а этим ненасытным глоткам всякий день Сатурналии. Эх, будь у нас еще те львы, каких; я застал, когда только что приехал из Азии! Вот это была жизнь!… Так били этих кикимор, что они узнали, как Юпитер сердится. Помню я Сафиния! Жил он (я еще мальчишкой был) вот тут, у старых ворот; перец, а не человек! Когда шел, земля под ним горела! Зато прямой! Зато надежный! И друзьям друг! С такими можно впотьмах в морру играть. А посмотрели бы вы в курии! Иного, бывало, так отбреет! А говорил без вывертов, напрямик. Когда вел дело на форуме, голос его гремел как труба-и никогда при этом он не потел и не плевался. Думаю, что это ему от богов дано было. А как любезно отвечал на поклон! Всех по именам знал, ну, прямо – свой брат. В те поры хлеб не дороже грязи был. Купишь его на асс – вдвоем не съесть; а теперь – меньше бычьего глаза. Нет, нет! С каждым днем все хуже; город наш, словно телячий хвост, назад растет! Да кто виноват, что у пас эдил трехгрошовый, которому асс дороже нашей жизни? Он втихомолку над нами посмеивается. А в день получает больше, чем иной по отцовскому завещанию. Уж я-то знаю, за что он получил тысячу золотых; будь мы настоящими мужчинами, ему бы не так привольно жилось. Нынче народ такой: дома – львы, на людях – лисицы. Что же до меня, то я проел всю одежонку, и, если дороговизна продлится, придется и домишки мои продать. Что же это будет, если ни боги, ни люди не сжалятся над нашей колонией? Чтобы мне не видать радости от семьи, если я не думаю, что беда ниспослана нам небожителями. Никто небо за небо не считает, никто постов не блюдет, никто Юпитера и в грош не ставит; все только и знают, что добро свое считать. В прежнее время выходили именитые матроны босые, с распущенными волосами на холм и с чистым сердцем вымаливали воды у Юпитера, – и сразу лил дождь как из ведра. Сразу же или никогда. И все возвращались мокрые как мыши. А теперь у богов ноги не ходят из-за нашего неверия. Поля заброшены…

45. – Пожалуйста,- сказал Эхион-лоскутник,- выражайся приличнее. «Раз – так, раз – этак», как сказал мужик, потеряв пегую свинью. Чего нет сегодня, то будет завтра: в том вся жизнь проходит. Ничего лучше нашей родины нельзя было бы найти, если бы жители здесь были людьми. Но не она одна страдает в нынешнее время. Нечего привередничать: все под одним небом живем. Попади только на чужбину, так начнешь уверять, что у нас свиньи жареные разгуливают. Ват, например, будут нас угощать на праздники три дня подряд превосходными гладиаторскими играми; выступит труппа не какого-нибудь ланисты, а несколько настоящих вольноотпущенников. И Тит наш – широкая душа и горячая голова; так или этак, а ублажить сумеет, уж я знаю: я у него свой человек. Он ничего не делает вполсилы. Оружие будет дано первостатейное, удирать – ни-ни; сражайся посередке, чтобы всему амфитеатру видно было. Благо средств-то у него хватит: тридцать миллионов сестерциев ему досталось, как бедняга отец его помер. Если он и четыреста тысяч выбросит, мошна его даже и не почувствует, а он увековечит свое имя. У него есть несколько парней и женщина-эсседария, и Гликонов казначей, которого накрыли, когда он забавлялся со своей госпожой. Увидишь, как народ разделится: одни будут за ревнивца, другие за любезника. И Гликон-то хорош! Самому грош цена, а казначея отдает зверям. Что называется, самого себя выставил на посмешище. Разве раб виноват? Делает, что ему велят. Уж лучше бы эту ночную посудину бык посадил на рога. Но так всегда: кто не может по ослу, тот бьет по седлу. И как мог Гликон вообразить, что из Гермогенова отродья выйдет что-нибудь путное? Тот мог бы коршуну на лету когти подстричь. От змеи не родится канат. Гликон, один Гликон в накладе: на всю жизнь пятно на нем останется, и разве что смерть его смоет! Но всякий сам себе грешен. Да вот еще: есть у меня предчувствие, что Маммея нам скоро пир задаст,- там-то уж и мне и моим по два денария достанется. Если он сделает это, то Нор-бану уже не бывать любимцем народа: вот увидите, он теперь обгонит его на всех парусах. Да и вообще, что хорошего сделал нам Норбан? Дал гладиаторов грошовых, полудохлых, – дунешь на них, и повалятся; и бестиариев я видал получше; всадники, которых он выставил на убой, – точь-в-точь человечки с ламповой крышки! Сущие цыплята; один – увалень, другой – кривоногий; а терциарий-то! За мертвеца мертвец с подрезанными жилами. Пожалуй, еще фракиец был ничего себе; да и тот дрался разве что по правилам. Словом, всех после секли, а публика так и кричала: «Наддай!» Настоящие зайцы! Он скажет: «Я вам устроил игры», – а я ему: «А мы тебе хлопаем». Посчитай, и увидишь, что я тебе больше даю, чем от тебя получаю. Рука руку моет.

46. Мне кажется, Агамемнон, ты хочешь сказать: «Чего тараторит этот надоеда?» Но почему же ты, записной краснобай, ничего не говоришь? Ты не нашего десятка, вот и смеешься над речами бедных людей. Мы-то знаем, что ты от большой учености свихнулся. Но это не беда. Уж когда-нибудь я тебя уговорю приехать ко мне на хутор, посмотреть наш домишко; найдется, чем перекусить: яйца, курочка. Хорошо будет, хоть в этом году погода и испакостила весь урожай. А все-таки разыщем, чем червяка заморить. Потом и ученик тебе растет – мой парнишка. Он уже и делить на четыре может. Вырастет, к твоим услугам будет. И теперь все свободное время не поднимает головы от таблиц; умненький он у меня и поведения хорошего, только очень уж птицами увлекается. Я уж трем щеглам головы свернул и сказал, что их ласка съела. Но он нашел другие забавы и рисовать любит. Кроме того, начал он уже греческий учить, да и за латынь принялся не плохо, хотя учитель его слишком уж стал самодоволен, не сидит на одном месте. Приходит и просит дать книгу, а сам работать не желает. Есть у него и другой учитель, не очень ученый, да зато старательный; учит и тому, чего сам не знает. Он приходит к нам обыкновенно по праздникам и всем доволен, что ему ни дай. Недавно купил я сыночку несколько книг с красными строками: хочу, чтобы понюхал немного законы для ведения домашних дел. Занятие это хлебное. В словесности он уж довольно испачкался. Если она ему опротивеет, я его какому-нибудь ремеслу обучу; отдам, например, в цирюльники, в глашатаи или, скажем, в стряпчие. Это у него одна смерть отнять может, Каждый день я ему твержу: «Помни, первенец: все, что зубришь, для себя зубришь. Посмотри на Филерона, стряпчего: если бы он не учился, давно бы с голоду подох. Не так давно еще был разносчиком, а теперь с самим Норбаном потягаться может. Наука – это клад, и искусный человек никогда не пропадет».

47. В таком роде шла болтовня, пока не вернулся Трималхион. Он отер пот со лба, вымыл в душистой воде руки и сказал после недолгого молчания:

– Извините, друзья, но у меня уже несколько дней нелады с желудком; врачи теряются в догадках. Облегчили меня гранатовая корка и хвойные шишки в уксусе. Надеюсь, теперь мой желудок за ум возьмется. А то – как забурчит у меня в животе, подумаешь, бык заревел. Если и из вас кто надобность имеет, так пусть не стесняется. Никто из нас не родился запечатанным. Я лично считаю, что нет большей муки, чем удерживаться. Этого одного сам Юпитер запретить не может. Ты смеешься, Фортуната? А кто мне ночью спать не дает? Никому в этом триклинии я не хочу мешать облегчаться; да и врачи запрещают удерживаться, а если кому потребуется что-нибудь посерьезнее, то за дверьми все готово: сосуды, вода и прочие надобности. Поверьте мне, ветры попадают в мозг и производят смятение во всем теле. Я знавал многих, которые умерли от того, что не решались в этом деле правду говорить.

Мы благодарили его за снисходительность и любезность и усиленной выпивкой старались подавить смех. Но мы не подозревали, что еще не прошли, как говорится, и полпути до вершины всех здешних роскошеств. Когда со стола под звуки музыки убрали посуду, в триклиний привели трех белых свиней в намордниках и с колокольчиками на шее, глашатай объявил, что это – двухлетка, трехлетка и шестилетка. Я вообразил, что пришли фокусники и свиньи станут выделывать какие-нибудь штуки, словно перед кружком уличных зевак. Но Трималхион рассеял недоумение.

– Которую из них вы хотите сейчас увидеть на столе? -спросил он. – Потому что петухов, Пенфеево рагу и прочую дребедень и мужики изготовят; мои же повара привыкли и цельного теленка в котле варить.

Тотчас же он велел позвать повара и, не ожидая нашего выбора, приказал заколоть самую крупную.

– Ты из которой декурии? – повысив голос, спросил он.

– Из сороковой, – отвечал повар.

– Тебя купили или же ты родился в доме?

– Ни то, ни другое, – отвечал повар, – я достался тебе по завещанию Пансы.

– Смотри же, хорошо приготовь ее. А не то я тебя в декурию посыльных разжалую.

Повар, познавший таким образом могущество своего господина, последовал за своей будущей стряпней на кухню.

48. Трималхион же, любезно обратившись к нам, сказал:

– Если вино вам не нравится, я скажу, чтобы переменили; а вас прошу придать ему вкус своею беседой. По милости богов, я ничего не покупаю, а все, от чего слюнки текут, произрастает в одном моем пригородном поместье, которого я даже еще и не видел. Говорят, оно граничит с моими террацинскими и тарентийскими землями. Теперь я хочу прикупить себе и Сицилию, чтобы, если мне вздумается проехаться в Африку, не выезжать из своих владеньиц. Но расскажи нам, Агамемнон, какую такую речь ты сегодня произнес? Я хотя лично дел и не веду, тем не менее для домашнего употребления красноречию все же обучался, не думай, пожалуйста, что я пренебрегаю ученьем. Теперь у меня три библиотеки: одна греческая, другая латинская. Скажи поэтому, если любишь меня, резюме твоей речи.

– Богатый и бедняк были врагами,- начал Агамемнон.

– Бедняк? Что это такое? – перебил его Трималхион.

– Остроумно, – похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контроверсии.

– Если это на самом деле случилось, – тотчас заметил Трималхион, – то это вовсе не контроверсия. Если же этого не было, тогда все и подавно ни к чему.

Это, как и все прочее, было встречено всеобщим одобрением.

– Агамемнон, милый мой, – продолжал между тем Трималхион, – прошу тебя, расскажи нам лучше, если помнишь, о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я Кумскую Сибиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сибилла, чего тебе надо?», а она в ответ: «Помирать надо » (Слова, набранные курсивом, в оригинале – по гречески. (Ред.) )

49. Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой срок вряд ли зажаришь, тем более, что эта свинья нам показалась намного больше съеденного незадолго перед тем кабана… Но Трималхион все пристальнее и пристальнее всматривался в нее.

– Как? Как? – вскричал он. – Свинья не выпотрошена?! Честное слово, не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара!

К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью.

– Как это так забыл? – заорал Трималхион. – Подумаешь, он забыл перцу или тмину! Раздевайся!

Без промедления повар разделся и, понурившись, стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря:

– Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить!

Один я только поддался неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:

– Этот раб, видно, никуда не годен! Кто же это забывает выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже рыбешку не выпотрошил!

Но Трималхион поступил иначе; с повеселевшим лицом он сказал:

– Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах.

Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху кресть-накрест. И сейчас же из прореза, поддаваясь своей тяжести, градом посыпались кровяные и жареные колбасы.

50. Вся челядь громкими рукоплесканиями приветствовала эту шутку и возопила: «Да здравствует Гай!» Повара же почтили глотком вина, а также поднесли ему венок и кубок на блюде коринфской бронзы. Заметив, что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал:

– Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза.

Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще чище.

– Вы, наверно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, – сказал он. – Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом; что же еще может быть более коринфского, чем изделия Коринфа? Но не думайте, что я невежда необразованный и не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи – и золотые, и серебряные, и медные – и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, блюда, фигурки. Так и образовалась коринфская бронза – ни то ни се, из многого одно. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло. Оно, по крайности, не пахнет. II, по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось; в теперешнем же виде оно, впрочем, не дорого стоит.

51. Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь прямо-таки насмерть перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно какая-нибудь медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоточек и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже схватил Юпитера за бороду, в особенности, когда император спросил его, знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла. Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь тут же велел отрубить ему голову, потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи.

52. Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает: детки мертвы – просто как живые лежат. Потом есть у меня жертвенная чаша, что оставил мне один из моих хозяев; на ней Дедал Ниобу прячет в Троянского коня. А бой Петраита с Гермеротом вычеканен у меня на бокалах, и все они претяжелые. Я знаток в таких вещах, и это мне дороже всего.

Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу.

– Живо, – крикнул Трималхион, обернувшись, – отхлестай сам себя, раз ты ротозей.

Раб уже жалобно скривил рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его:

– О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую попросить самого себя и не быть ротозеем.

Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить кругом стола…

– Воду за двери, вино на стол! – закричал [Трималхион]…

Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, чем заслужить приглашение и на следующий пир. Между тем, довольный восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже вполпьяна.

– А что же,- сказал он, – никто не попросит мою Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака не станцует.

Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!» Я думаю, он бы и на середину выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобает его достоинству такое шутовство. Никогда еще я не видал такой нерешительности: он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе.

53. Но конец этому плясовому зуду положил письмоводитель, возгласивший громко, словно он столичные новости выкрикивал:

– За семь дней до календ секстилия в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы пятьсот тысяч, быков пригнано пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о Гении нашего Гая. В тот же день отосланы в кассу девять миллионов сестерциев, которые некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах случился пожар, начавшийся во владении Насты-приказчика.

– Как? – сказал Трималхион.- Да когда же купили мне Помпеевы сады?

– В прошлом году, – ответил писец, – и потому они еще не внесены в списки.

– Если в течение шести месяцев,- вспылил Трималхион, – я ничего не знаю о каком-либо купленном для меня поместье, я раз навсегда запрещаю вносить его в опись.

Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, в коих Трималхион особой статьей лишался наследства. Потом – список его приказчиков; акт о расторжении брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; указ о ссылке домоправителя в Байи; о привлечении к ответственности казначея, а также решение тяжбы двух спальников. Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать под звуки песенок; потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное, и говоря, что он, впрочем, только два вида зрелищ смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей; все же остальное – животные, музыка – просто чепуха. «Я, – говорил он, – и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по-латыни».

54. При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился прямо на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь, и гости, – не потому, что беспокоились участью дрянного человечишки: каждый из нас был бы очень рад, если б он сломал себе шею,- но все перепугались, как бы не закончи лось наше веселье несчастием и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжкие стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что несчастнее ее нет на свете женщины. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого и; нас, умоляя о помиловании. Мне было не по себе, так как я подозревал, что все эти мольбы – только еще какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не выходил повар, позабывший выпотрошить свинью. Поэтому я принялся внимательно осматривать триклиний, ожидая, что вот-вот появится из стены какая-нибудь штуковина, в особенности, когда стали бичевать раба за то, что он обвязал ушибленную руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое предчувствие меня почти нас обмануло: вышло от Трималхиона решение – мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.

55. Мы одобрили его поступок; по этому поводу зашел у нас разговор о том, как играет случай жизнью человека. – Стойте, – сказал Трималхион, – нельзя, чтобы такое событие не было увековечено надписью.- Сейчас же потребовал он себе таблички и, по недолгом раздумий, прочел нам такие перекошенные стихи:

То, чего и не ждешь, иногда наступает внезапно,

Ибо все наши дела вершит своевольно Фортуна.

Вот почему наливай, мальчик, нам в кубки фалерн.

За разбором эпиграммы разговор перешел на стихотворцев, и долго обсуждалось первенство Мопса Фракийского, пока Трималхион не сказал: – Открой мне, пожалуйста, учитель, какая разница, по-твоему, между Цицероном и Публилием. По-моему, один красноречивее, другой – добродетельнее. Можно ли сказать что-нибудь лучше этого:

 

Разрушит скоро роскошь стены Марсовы…

Павлина в пестрой вавилонской вышивке

Раскармливают в клетке для пиров твоих,

С ним каплунов и жирных лумидийеких кур.

И цапля также, стражница залетная,

Пиэты тонконогая танцовщица,

Предвестница тепла, зимы изгнанница,-

В котле кутилы ныне вьет гнездо свое.

Зачем вам нужен жемчуг, бисер Индии?

Чтоб шла жена в жемчужном ожерелий

К чужому ложу поступью распутною?

К чему смарагд зеленый, стекла ценные,

Из Кархедона камни огнецветные?

Ужели честность светится в карбункулах?

Зачем дарить невесте ткань воздушную?

Чтоб голой быть при всех в одежде облачной?

56. – А чье, по-вашему, – продолжал он, – самое трудное занятие, после словесности? По-моему, лекаря и менялы. Лекарь знает, что в нутре у людишек делается и когда будет приступ лихорадки. Я, впрочем, их терпеть не могу: больно часто они мне анисовую воду прописывают. Меняла же сквозь серебро медь видит. А из тварей бессловесных трудолюбивее всех волы да овцы: волы, ибо по их милости мы хлеб жуем, овцы, потому что их шерсть делает нас франтами. И – о, недостойное злодейство! Иной носит тунику, а ест баранину. Пчел же я считаю тварями божественными, ибо они плюются медом; хотя и говорят, что они его приносят от самого Юпитера; если же иной раз и жалят, то ведь где сладко, там и горько. Трималхион собирался уже отбить хлеб у философов, по тут как раз стали обносить жребии в кубке, а раб, приставленный к этому делу, выкликал выигрыши.

– Свинячье серебро! – принесли окорок, на котором стояли серебряные уксусницы.

– Пир и рог! – принесли пирог.

– Багор и плот! – подали багровое яблоко на палочке.

– Порей и груши! – Выигравший получил кнут (чтобы пороть) и игрушечный нож.

– Сухари л мухоловка! – изюм и аттический мед.

– Застольное и выходное! – пирожок и дощечки (для ношения на улице).

– Собачье и ножное! – были даны заяц и сандалии,

– Под мышкой гадость, а сверху сладость! – оказалась мышь, привязанная на спину лягушки, и связка свеклы. Долго мы хохотали. Было еще множество штук в том же роде, но я их не запомнил.

57. Так как Аскилт, в необузданной веселости, хохоча до слез и размахивая руками, издевался над всем, то соотпущенник Трималхиона, тот самый, что возлежал выше меня, обозлился и заговорил:

– Чего ты смеешься, баран? Не нравится, видно, тебе роскошь нашего хозяина? Видно, ты привык жить богаче и пировать слаще? Да поможет мне Тутела этого дома! Если бы я возлежал рядом с ним, уж я бы заткнул ему блеялку. Хорош фрукт – еще смеет издеваться над другими! Какая-то кикимора, – шут его знает! – бездомовник, собственного дерьма не стоящий! Одним словом, если я вокруг него насикаю, он и выйти из круга не сможет. Право, меня не легко рассердить, но в мягком мясе черви заводятся. Смеется! Ему, видите ли, смешно! Подумаешь, его отец не зачал, а на вес серебра купил! Ты – римский всадник! Ну, так я – царский сын. Так почему жэ я стал рабом? Да я сам добровольно пошел в рабство, предпочитал со временем сделаться римским гражданином, чем вечно платить подать. А теперь я так живу, что меня никто не засмеет. Человеком стал, не хуже людей. С открытой головой хожу. Никому медного асса не должен; под судом никогда не бывал. Никто мне на форуме не скажет: «Отдай, что должен!» Землицы купил и деньжонок накопил, двадцать ртов кормлю, не считая собаки. Сожительницу свою выкупил, чтобы никто у нее за пазухой рук не вытирал. За выкуп я тысячу денариев заплатил, севиром меня даром сделали. Коли помру, так и в гробу, надеюсь, мне краснеть не придется. А ты что, так занят, Что тебе и на себя оглянуться некогда? На другом вошь видишь, а на себе клопа не видишь? Одному тебе мы кажемся смешными. Вот твои учитель, почтенный человек! Ему мы нравимся. Ах ты молокосос, ни «бе», ни «ме» не смыслящий, ах гы сосуд скудельный, ах ты ремень моченый! «Мягче, но не лучше!» Ты богаче меня! Так завтракай дважды в день, дважды обедай! Мое доброе имя дороже клада. Одним словом, никому не пришлось мне дважды напомнить о долге. Сорок лет я был рабом, но никто не мог узнать, раб я или свободный. Длинноволосым мальчиком прибыл я сюда: тогда базилика еще не была построена. Однако я старался во всем угождать хозяину, человеку почтенному и уважаемому, – ты и ногтя его не стоишь! Были в доме такие люди, что норовили мне то тут, то там ножку подставить. Но – спасибо Гению моего господина! – я вышел сух из воды. Вот это настоящая награда за победу! А родиться свободным так же легко, как сказать: «Пойди сюда». Ну, чего ты на меня уставился, как коза на горох?

58. После этой речи Гитон, стоявший на ногах, разразился давно душившим его неприличным смехом; противник Аскидта, заметив мальчика, обрушил свой гнев на него:

– И ты тоже гогочешь, волосатая луковица? Подумаешь, Сатурналии! Что у нас декабрь месяц сейчас, я тебя спрашиваю? Ты когда двадесятину заплатил? Что ты делаешь, висельник, вороний корм? Разрази гнев Юпитера и тебя и того, кто не умеет тебя унять! Пусть я хлебом сыт не буду, если я не сдерживаюсь только ради моего соотпущенника, а то бы я тебе сейчас всыпал. Всем нам здесь хорошо, кроме пустомель, что тебя приструнить не могут. Поистине, каков хозяин, таков и слуга. Я едва сдерживаюсь! От природы я человек не вспыльчивый, но уж как разойдусь, так мать родную за грош отдам. Ну, все равно, я с тобой еще повстречаюсь, мышь, сверчок этакий! Пусть я не расту ни вверх, ни вниз, если я не сверну твоего господина в рутовый листик! И тебе, ей-ей, пощады не будет! Зови хоть самого Юпитера Олимпийского! Уж я позабочусь об этом. Не помогут тебе ни кудряшки твои никудышные, ни господин двухгрошовый. Попадись только мне на зубок! Или я себя не знаю, или ты потеряешь охоту насмехаться, будь у тебя хоть золотая борода. Уж я постараюсь, чтобы Афина поразила и тебя и того, кто сделал тебя таким нахалом.

Я не учился ни геометрии, ни критике, вообще никакой чепухе, но умею читать надписи и вычислять проценты в деньгах и в весе. Словом, устроим-ка примерное состязание. Выходи! Ставлю заклад! Увидишь, что твой отец даром тратился, хоть 1Ы и риторику превзошел. Ну-ка! Кто кого? «Вдоль иду, вширь иду. Угадай, кто я?» И еще скажу: «Кто у нас бежит, а с места не двигается? Кто у нас растет и все меньше становится?» – Кто? Не знаешь? Суетишься? Мзчешься, словно мышь в ночном горшке? Поэтому или молчи, или не смей докучать почтенным людям, которые тебя и за человека-то не считают. Или, думаешь, я очень смотрю на твои желтые колечки, которые ты у подружки стащил? Да поможет мне Оккупон! Поидом на форум и начнем деньги занимать. Увидишь, что моему железному кольцу больше поверят. Да, хорош ты, лисица намокшая! Пусть у меня не будет барыша и пусть мне не помереть так, чтобы люди клялись моей кончиной, если я тебя со света не сживу. Хороша штучка и тот, кто тебя учил! Обезьяна, а не учитель! Мы другоу учились. Наш учитель говорил, бывало: «Все у вас в порядке? Марш по домам, да смотрите, по сторонам не глазеть! Смотрите, старших не задевайте». А теперь – чепуха одна! Ни один учитель гроша ломаного не стоит! А вот я, такой как есть, всегда буду богов благодарить за свою науку.

59. Аскипт собрался было возразить на эти нападки, но Трималхион, восхищенный красноречием своего соотпущенннка, сказал:

– Бросьте вы ссориться: лучше по-хорошему; а ты, Герме рот, извини юношу: у него молодая кровь кипит. Ты же должен быть благоразумнее. В таких делах побеждает уступивший. Ведь и ты небось, когда был молоденьким петушком,- ко-ко-ко! – не мог удержать сердца. Лучше будет, если мы все снова развеселимся да гомеристами позабавимся. В это время, звонко ударяя копьями о щиты, вошла какая-то труппа. Трималхион взгромоздился на подушки и, пока гоме-ристы произносили, по своему наглому обыкновению, греческие стихи, он нараспев чигал но латинской книжке.

– А вы знаете, что они изображают? – спросил он, когда наступило молчание.- Жили-были два брата – Диомед и Ганимед с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее, а Диане подсунул лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Агамемнон, изволите ли видеть, победил и дочку свою Першению выдал за Ахилла; от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут. Трималхион кончил, а гомеристы вдруг завопили во все горло, и тотчас же на серебряном блюде, весом в двести фунтов, был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс с обнаженным мечом, изображая безумного, и, рубя вдоль и поперек, насаживал куски на лезвие и раздавал изумленным гостям.

60. Не успели мы налюбоваться на эту изящную затею, как вдруг потолок затрещал с таким грохотом, что затряслись стены триклиния. Я вскочил, испугавшись, что вот-вот с потолка свалится какой-нибудь фокусник; остальные гости, но менее удивленные, подняли головы, ожидая, какую новость возвестят нам небеса. Потолок разверзся, и огромный обруч, должно быть содранный с большой бочки, по кругу которого висели золотые венки и баночки с мазями, начал медленно спускаться из отверстия. После того как нам повелели принять это в дар, мы взглянули на стол.

Там уже очутилось блюдо с пирожным; посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, в широком подоло плоды всякою рода и виноград. Жадно накинулись мы на гостинцы, но уже новая забава нас развеселила. Ибо из всех плодов, из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана, противные струи которого попадали нам прямо в рот. Полагая, что блюдо, окропленное этим потребным лишь при богослужении соком, должно быть священным, мы встали и громко воскликнули:

– Да здравствует божественный Август, отец отечества! Когда же после этой здравицы многие стали хватать плоды, то и мы набрали их полные салфетки. Особенно старался я, ибо никакой дар не казался мне достаточным, чтобы наполнить пазуху Гитона. В это время вошли три мальчика в белых подпоясанных туниках; двое поставили на стол Ларов с шариками на шее, третий же с кубком вина обошел весь стол, восклицая:

– Да будет над вами милость богов!

Трималхион сказал, что их зовут Добычником, Счастливчиком и Наживщиком. В это же время все целовали портрет Трималхиона, и мы не посмели отказаться.

61. После взаимных пожеланий доброго здоровья и хорошего расположения Трималхион посмотрел на Никерота и сказал:

– А ты ведь бывал веселее на пиру; не знаю, почему ты сегодня сидишь и не пикнешь? Прошу тебя, сделай мне удовольствие, расскажи, что с тобой приключилось?

– Пусть я барыша в глаза не увижу, – отвечал тронутый любезностью друга Никерот, – если я не ежеминутно радуюсь, видя тебя в добром расположении. Поэтому пусть будет весело, хоть я и побаиваюсь этих ученых: еще засмеют. Впрочем, все равно – расскажу; пусть хохочут: меня от смеха не убудет. Да к тому же лучше вызвать смех, чем насмешку.

«Эти изрекши слова», он рассказал следующее:

– Когда я был еще рабом, жили мы в узком маленьком переулочке. Теперь это дом Гавиллы. Там, попущением богов, влюбился я в жену трактирщика Теренция; вы, наверно, знаете ее: Мелисса Тарентинка, такая аппетитная пышка! Но я, ей-богу, любил ее не из похоти, не для любовной забавы, а за её чудесный нрав. Чего бы я у ней ни попросил – отказу нет. Заработает асе – половину мне. Я отдавал ей все на сохранение и ни разу не был обманут. Ее сожитель преставился в деревне. Поэтому я и так и сяк, и думал и гадал, как бы попасть к ней. Ибо в нужде познаешь друга.

62. На мое счастье, хозяин по калим-то делам уехал в Капую. Воспользовавшись случаем, я уговорил нашего жильца проводить меня до пятого столба. Это был солдат, сильный, как Орк. Двинулись мы после первых петухов; луна вовсю сияет, светло, как днем. Дошли до кладбища. Приятель мой остановился у памятников, а я похаживаю, напевая, и считаю могилы. Потом посмотрел на спутника, а он разделся и платье свое у дороги положил. У меня – душа в пятки: стою ни жив ни мертв. А он помочился вокруг одежды и вдруг обернулся воском. Не думайте, что я шучу: я ни за какие богатства не совру. Так вот, превратился он в волка, завыл и ударился в лес!

Я спервоначала забыл, где я. Затем подошел, чтобы поднять его одежду,- ан она окаменела. Если кто тут перепугался до смерти, так это я. Однако вытащил я меч и всю дорогу рубил тени вплоть до самого дома моей милой. Вошел я белес привиденья. Едва дух не испустил; пот с меня в три ручья льет, глаза закатились; еле в себя пришел… Мелисса моя удивилась, почему я так поздно.

«Приди ты раньше, – сказала она, – ты бы, по крайней мере, нам пособил; волк ворвался в усадьбу и весь скот передушил: словно мясник, кровь им выпустил. Но хотя он и удрал, однако и ему не поздоровилось: один из рабов копьем шею ему проткнул».

Как услыхал я это, так уж и глаз сомкнуть не мог и, как только рассвело, побежал быстрей ограбленного шинкаря в дом нашего Гая. Когда поравнялся с местом, где окаменела одежда, вижу: кровь, и больше ничего. Пришел я домой: лежит мои солдат в постели, как бык, а врач лечит ему шею! Я понял, что он оборотень, и с тех пор куска хлеба съесть с ним не мог, хоть убейте меня. Всякий волен думать о моем рассказе, что хочет, но да прогневаются на меня наши гении, если я соврал.

63. Все молчали пораженные.

– Не прими во зло, но только у меня, честное слово, от твоего рассказа волосы дыбом встали, – заговорил наконец Трималхион, – я знаю, Никерот попусту языком трепать не станет. Человек он верный и уж никак не болтун. Да и я могу рассказать вам престрашную историю: она – что твой осел на крыше. Был я тогда эфебом, ибо уже с детских лот жил в своё удовольствие. И вот у «самого» умирает любимчик, мальчик – прелесть по всем статьям, сущая жемчужина, ей-богу. В то время как мать-бедняжка оплакивала его, а все мы сидела вокруг тела носы повесивши, – вдруг завизжали ведьмы, словно собаки зайца рвут. Был среди нас каппадокиец, мужчина основательный, силач и храбрец, – мог разъяренного быка поднять.

Он, вынув меч и обмотав руку плащом, смело выбежал за двери и пронзил женщину приблизительно в этом месте – не про меня будь сказано. Мы слышали стоны, но – врать не хочу – ее самой не видели.

Наш долговязый, вернувшись, бросился на кровать, и всо тело у пего было покрыто подтеками, словно его ремнями били,- так, видите ли, отдеяала его нечистая сила. Мы, заперев двери, вернулись к нашей печальной обязанности, но, когда мать обняла тело сына, она нашла только соломенное чучело: ни внутренностей, ни сердца – ничего! Конечно, ведьмы утащили тело мальчика и взамен подсунули соломенного фофана. Уж вы извольте мне верить: ость женщины – ведьмы, ночные колдуньи, которые все вверх дном ставят. А долговязый после этого потерял краску в лице и через несколько дней умер в безумии.

64. Пораженные и вполне веря рассказу, мы поцеловали стол, заклиная Ночных сидеть дома, когда мы будем возвращаться с пира. Тут у меня светильники в глазах стали двоиться, а триклиний кругом пошел. Но в это время Трималхион сказал:

– А ты, Плокам, я тебе говорю, почему ничего не расскажешь? Почему нас не позабавишь? Ты, бывало, веселее всех за столом: и диалоги прекрасно представляешь, и песни поешь. Увы, увы! Прошло то время золотое.

– Ох, – ответил тот, – отбегались мои колесницы с тех пор, как у меня подагра; а в прежние дни, когда я еще парнишкой был, то мне от пения чуть сухотка не приключилась. Кто лучше меня танцевал? Кто диалоги и цирюльню представлять умел? Разве один Апеллет – и никто больше!

Засунув пальцы в рот, он засвистал что-то отвратительное, уверяя потом, что это греческая штука; Трималхион же, в свою очередь, изобразив флейтиста, обернулся к своему любимцу, по имени Крез. Этот мальчишка с гноящимися глазами и грязнейшими зубами между тем повязал зеленой ширинкой брюхо черной сучки, до неприличия толстой, и, положив на ложе половину каравая, пичкал ее, хоть она и давилась. При виде этого Трималхион вспомнил о Скилаке – «защитнике дома и присных» п приказал его привести.

Тотчас же привели огромного пса на цепи; привратник пихнул его ногой, чтобы он лег, и собака расположилась перед столом.

– Никто меня в доме не любит так, как он, – сказал Трималхион, размахивая куском белого хлеба. Мальчишка, рассердившись, что так сильно похвалили Скилака, спустил на землю свою сучку и принялся науськивать ее на пса. Скилак, по собачьему своему обычаю, наполнил триклиний ужасающим лаем и едва не разорвал в клочки Жемчужину Креза. Но переполох собачьей грызней не кончился: возясь, они опрокинули светильник, который, упав на стол, расколол всю хрустальную посуду и обрызгал гостей кипящим маслом. Трималхион, чтобы не показалось, будто его огорчила эта потеря, поцеловал мальчика и приказал ему взобраться себе на плечи. Тот, не раздумывая долго, живо оседлал хозяина и игринялся ударять его по плечам, приговаривая сквозь смех:

– Щечка, щечка, сколько нас?

Некоторое время Трималхион терпеливо сносил это издевательство. Потом приказал налить вина в большую чашу и дать выпить сидевшим в ногах рабам, прибавив при этом:

– Если кто пить не станет, вылей ему на голову. Делу время, потехе час.

65. За этим проявлением человеколюбия последовали такие лакомства, что – верьте, не верьте – мне и теперь, при воспоминании, дурно делается: вместо дроздов нас обносили жирными пулярдами и гусиными яйцами в гарнире, причем Трималхион обидчивым тоном просил нас есть, говоря, что из кур вынуты все кости.

Вдруг в двери триклиния постучал ликтор, и вошел одетый в белое, сопровождаемый большой свитой новый сотрапезник. Пораженный его величием, я вообразил, что пожаловал претор, и потому хотел было вскочить с ложа и спустить на землю босые ноги, но Агамемнон посмеялся над моим испугом и сказал:

– Сиди, глупый ты человек. Это – Габинна, севир, он же и каменотес. Говорят, превосходно делает надгробные памятники. Успокоенный этим объяснением, я снова возлег и с превеликим изумлением стал рассматривать вошедшего Габинну. Он же, изрядно выпивший, опирался на плечи своей жены; на голове его красовалось несколько венков; духи с них потоками струились по лбу и попадали ему в глаза; он разлегся на проторском месте и немедленно потребовал себе вина и теплой воды. Заразившись его веселым настроением, Трималхион спросил себе кубок побольше и осведомился, как принимали Габинну.

– Все у нас было, кроме тебя,- отвечал тот.- Душа моя была с вами; а в общем было прекрасно. Сцисса правила девятидневную тризну по покойном своем рабе, которого она по смерти отпустила на волю; думаю, что у Сциссы будет большая возня с собирателями двадесятины: покойника-то вздь оценивают в пятьдесят тысяч. Все, однако, было очень мило, хоть и пришлось половину вина вылить на его костечки.

66.- Ну, а что же подавали? – спросил Трималхион.

– Перечислю все, что смогу,- ответил Габинна,- память у меня такая хорошая, что я частенько забываю, как меня зовут. На первое была свинья с колбасой вместо венка, а кругом – чудесно изготовленные потроха и сладкое вино и, разумеется, домашний хлеб-самопек, какой я предпочитаю белому: он и силы придает, и, когда за нуждой хожу, я на него не жалуюсь. Потом подавали холодный пирог и превосходное испанское вино, смешанное с горячим медом. Поэтому я и пирога съел немалую толику, и меда от пуза выпил. А в обклад шли горох и волчьи бобы; и еще было орехов сколько угодно, и по одному яблоку на гостя; мне, однако, удалось стащить парочку – вот они в салфетке; потому, если не принесу гостинца моему любимчику, здорово мне попадет. Ах да, госпожа моя мне очень кстати напоминает: под конец подали медвежатину, которой Сцинтилла неосторожно попробовала и чуть все свои внутренности не выблевала. А я так целый фунт съел, потому что на кабана очень похоже. Ведь, я говорю, медведь пожирает людишек; тем паче следует людишкам пожирать медведя. Затем были еще: мягкий сыр, морс, по улитке на брата и печенка в глиняных чашечках, и яйца в гарнире, и рубленые кишки, и репа, и горчица, и рагу в блевотине. Ах да! Потом еще обносили маринованными маслинами в лохани, да там нашлись бесстыдники, которые нас от нео кулаками прогнали. А вот окороку мы сами дали вольную.

67. Однако, Гай, скажи, пожалуйста, почему Фортунаты нет за столом?

– Почему? – ответил Трималхион. – Разве ты ее но знаешь? Пока всего серебра не пересчитает, пока не раздаст объедков рабам, воды в рот не во ъмет.

– Ну-с, – сказал Габинна, – если она не возляжет, я исчезаю! – И он попробовал подняться с ложа; но, по знаку Трималхиона, вся челядь четырежды кликнула Фортунату.

Она явилась в платье, подпоясанном желтым кушаком так, что снизу была видна туника вишневого цвета, витые браслеты и золоченые туфли. Вытерев руки висевшим на шее платком, она устроилась на том же ложе, где возлежала жена Габинны, Сцинтилла, захлопавшая в ладоши, и, поцеловав ее, воскликнула:

– Тебя ли я вижу?

Дело скоро дошло до того, что Фортуната сняла со своих жирных рук запястья и принялась хвастаться ими перед восхищенной Сцинтиллой. Наконец она и ножные браслеты сняла. и головную сетку тоже, про которую уверяла, будто она из червонного золота. Тут Трималхион это заметил и приказал принести все ее драгоценности.

– Посмотрите, – сказал он, – на эти женские цепи! Вот как нас, дураков, разоряют! Ведь этакая штука фунтов шесть с половиной весит; положим, у меня у самого есть запястье, весом в десять фунтов. Под конец, чтобы не думали, что он врет, Триматхион приказал подать весы и обнести их кругом стола для проверки веса. Сцинтилла оказалась не лучше: она сняла с шеи золотую ладанку, которую она называла Счастливицей, потом вытащила из ушей серьги и, в свою очередь, показала Фортунате.

– Благодаря доброте моего господина, – говорила она, – ни у кого лучше нет.

– Э! Что там? – сказал Габинна. – Ты же из меня всю душу вытянула, чтобы я купил тебе эти стеклянные балаболки! Будь у меня дочка, я бы ей уши отрезал. Если бы не женщины, все было бы дешевле грязи; а теперь – "мочись теплым, а пей холодное".

Между тем уязвленные женщины над чем-то тихонько хихикали, обмениваясь пьяными поцелуями: одна хвасталась хозяйственностью и домовитостью, а другая жаловалась на проказы и беспечность мужа. Но пока они обнимались, Габинна, незаметно приподнявшись, вдруг обхватил ноги Фортунаты и поднял их на ложе.

– Аи, аи! – завизжала она, видя, что туника се задралась выше колен.

И, бросившись в объятия Сцинтиллы, она закрыла платочком лицо, раскрасневшееся и оттого еще более уродливое.

68. Когда после небольшого перерыва Трималхион приказал вторично накрыть на стол, рабы убрали все столы и принесли новые, а пол посыпали опилками, окрашенными шафраном и киноварью, и – чего я раньше никогда не видывал – толченой слюдой.

– Ну, – сказал Трималхион, – мне-то самому и одной перемены хватило бы, а вторую трапезу только ради вас подают. Да уж ладно, если есть там что хорошенькое, тащи сюда.

Между тем александрийский мальчик, подававший горячую воду, защелкал, подражая соловью.

– Переменить! – вскоре закричал Трималхион, и вмиг появилась другая забава. Раб, сидевший в ногах Габинны, думаю, по приказанию своего хозяина, вдруг заголосил нараспев:

Флот Энея меж тем уж вышел в открытое море…

Никогда еще более режущий звук не раздирал моих ушей, к тому же он не только делал варварские ошибки и то громко, то придушенно орал, но еще и вставлял в поэму стихи из ател-лан; тут впервые сам Вергилий мне показался противным…

Тем не менее, когда он наконец замолчал, Габинна захлопал и сказал:

– А ведь нигде не учился! Я его посылал на выучку к базарным разносчикам; как примется представлять погонщиков мулов или разносчиков, – нет ему равного. И вообще отчаянно способный малый: он и пекарь, он и сапожник, он и повар – всем Музам слуга. Он бы по всем статьям вышел, но будь у него двух изъянов: он обрезан и во сне храпит. Что косой – наплевать: глядит, как Венера. Поэтому он ни о чем не может умолчать. Редко когда глаза смыкает. Я заплатил за него триста денариев.

69.- Нет, – вмешалась в разговор Сцннтилла, – ты еще не все художества негодного раба пересчитал. Это он тебе живой товар доставляет; я не я буду, если его не заклеймят.

– Узнаю каппадокийца,- со смехом сказал Трималхион,- никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, этого тебе никто в могилу не положит. Ты же, Сцинтилла, брось ревновать. Уж поверь мне, мы вашу сестру тоже знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал с хозяйкой, да так, что «сам» заподозрил и отправил меня в деревню. Но… «Молчи, язык! Хлеба дам».

Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста; Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще: то, вооружившись выдолбленными тростниками, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в плащ с капюшоном, изображал с бичом в руке погонщиков мулов. Наконец Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил:

– Молодец, Масса! Я тебе башмаки подарю.

Никогда бы, кажется, не кончилось это мучение, если бы не подали десерта – дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами, наподобие ежей. Все это было еще переносимо, пока не притащили блюда, столь чудовищного, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду – это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей.

– Все, что вы здесь видите, – сказал Трималхион, – из одного вещества сделано.

Я, догадливейший из людей, сразу сообразил, в чем дело:

– Буду очень удивлен, – сказал я, наклонившись к Агамемнону, – если все это не сработано из навоза или, по меньшей мере, из глины. В Риме, на Сатурналиях, мне случалось видеть такие подобия кушаний.

70. Не успел я вымолвить этих слов, как Трималхион сказал:

– Пусть я разбухну, а не разбогатею, если мой повар не сделал всего этого из свинины. Дорогого стоит этот человек. Захоти только, и он тебе из свиной матки смастерит рыбу, из сала – голубя, из окорока – горлинку, из бедер – курицу; и к тому же, по моему измышлению, имя ему наречено превосходное: он зовется Дедалом. Чтобы вознаградить его за хорошее поведение, я ему выписал из Рима подарок – ножи из норийского железа.

Сейчас же он велел принести эти ножи и долго ими любовался; потом и нам позволили испробовать их остроту, прикладывая лезвие к щекам.

Вдруг вбежали два раба с таким видом, точно они поссорились у водоема; по крайней мере, оба несли па плечах амфоры. Тщетно пытался Трималхион рассудить их: они продолжали ссориться и совсем не желали подчиниться его решению; наконец один другому одновременно разбили палкой амфору.

Пораженные наглостью этих пьяниц, мы уставились на драчунов и увидали, что из чрева амфор вывалились устрицы и ракушки, Которые раб подобрал, разложил на блюде и стал обносить кругом. Искусный повар еще увеличил это великолепие: он принос на серебряной сковородке жареных улиток, напевая при этом дребезжащим и весьма отвратительным голосом.

Затем началось такое, что просто стыдно рассказывать: по какому-то неслыханному обычаю кудрявые мальчики принесли духи в серебряном тазу и натерли ими ноги возлежащим, предварительно опутав голени от колена до самой пятки цветочными гирляндами. Остатки этих же духов были вылиты в сосуды с вином и светильники. Уже Фортуната стала приплясывагь, уже Сцинтилла чаще хлопала в ладоши, чем говорила, тогда Трималхион закричал:

– Филаргир и Карион, хоть ты и завзятый «зеленый», позволяю вам возлечь; и сожительнице твоей Менофиле скажи, чтобы она тоже возлегла.

Чего еще больше? Челядь переполнила триклиний, так что нас едва не сбросили с ложа. Я узнал повара, который из свинья гуся делал: он возлег выше меня, и от него разило подливкой и приправами. Не довольствуясь тем, что его за стол посадили, он принялся передразнивать трагика Эфеса и все время подзадоривал своего господина биться об заклад, утверждая, что зеленые на ближайших играх удержат за собой пальму первенства.

71.- Друзья,- сказал восхищенный этим пререканием Трималхион, – рабы – тоже люди; одним с нами молоком вскормлены, и не виноваты они, что Рок их обездолил. Однако, по моей милости, скоро все напьются вольной воды. Я их всех в завещании своем отпускаю на свободу. Филаргиру, кроме того, отказываю его сожительницу и поместьице. Кариону – домик и двадесятину, и кровать с постелью. Фортунату же делаю наследницей и поручаю ее всем друзьям моим. Все это я сейчас объявляю затем, чтобы челядь меня уже теперь любила так же. как будет любить, когда я умру. Все принялись благодарить хозяина за его благодеяния; он же, оставив шутки, велел принести список завещания а под вопли домочадцев прочел его от начала до конца. Потом, переводя взгляд на Габинну, проговорил:

– Что скажешь, друг сердечный? Ведь ты воздвигнешь надо мной памятник, как я тебе заказал? Я очень прошу тебя, изобрази у ног статуи мою собачку, венки, сосуды с ароматами и все бои Петраита, чтобы я, по милости твоей, еще и нос не смерти пожил. Вообще же памятник будет по фасаду сто футов, а по бокам – двести. Я хочу, чтобы вокруг праха моего были всякого рода плодовые деревья, а также обширный виноградник. Ибо большая ошибка украшать дома при жизни, а о тех домах, где нам дольше жить, не заботиться. А поэтому я, прежде всего, желаю, чтобы в завещании было помечено:

Этот монумент наследованию не подлежит.

Впрочем, это уже мое дело – предусмотреть в завещании, чтобы меня после смерти никто не обидел. Поставлю кого-нибудь из моих вольноотпущенников стражем у гробницы, чтобы к моему памятнику народ за нуждой не бегал. Прошу тебя также выбить на фронтоне мавзолея корабли, идущие па всех парусах, а я будто в тоге-претексте восседаю на трибуне с пятью золотыми кольцами на пальцах и из кошелька рассыпаю в народ деньги. Ты ведь знаешь, что я устроил общественную трапезу по два денария на человека. Хорошо бы, если ты находишь возможным, изобразить и самую трапезу, и всех граждан, как они едят и пьют в свое удовольствие. По правую руку помести статую моей Фортунаты с голубкою, и пусть она на цепочно собачку держит. Мальчишечку моего тоже, а главное, побольше винных амфор, хорошо запечатанных, чтобы вино не вытекло. Конечно, изобрази и урну разбитую, и отрока, над ней рыдающего. В середине – часы, так чтобы каждый, кто пожелает узнать, который час, волей-неволей прочел мое имя. Что касается надписи, то вот прослушай внимательно и скажи, достаточно ли она хороша, по-твоему:

Здесь покоится Г. Помпеи Трималхион Меценатиан. Ему заочно был присужден почетный севират. Он мог бы украсить собой любую декурию Рима, но не пожелал. Благочестивый, мудрый, верный, он вышел из маленьких людей, оставил тридцать миллионов сестерциев и никогда не слушал ни одного философа.

Будь здоров и ты также.

 

72. Окончив чтение, Трималхион заплакал в три ручья. Плакала Фортуната, плакал Габинна, а затем и вся челядь наполнила триклиний рыданиями, словно ее уже позвали на похороны. Наконец даже и я готов был расплакаться, как вдруг Трималхион объявил:

– Итак, если мы знаем, что обречены на смерть, почему же нам сейчас не пожить в свое удовольствие? Будьте же все здоровы и веселы! Махнем-ка все в баню: на мой риск! Не раскаетесь! Нагрелась она, словно печь.

– Правильно! – закричал Габинна. – Если я что люблю, так это из одного дня два делать.- Он соскочил с ложа босой и пошел за развеселившимся Трималхионом.

– Что скажешь? – обратился я к Аскилту. – Я умру от одного вида бани.

– Соглашайся, – ответил он,- а когда они направятся в баню, мы в суматохе убежим.

На этом мы сговорились и, проведенные под портиком Гитоном, достигли выхода; но там цепной пес залаял на нас так страшно, что Аскилт свалился в водоем. Я был порядочно выпивши, да к тому же я давеча и нарисованной собаки испугался; поэтому, помогая утопающему, я сам низвергся в ту же пучину. Спас нас дворецкий, который и пса унял и нас, дрожащих, вытащил на сушу. Гитон же еще раньше ловким приемом сумел спастись от собаки; все, что получил он от нас на пиру, он бросил в лающую пасть, и пес, увлеченный едой, успокоился. Когда мы, дрожа от холода, попросили домоправителя вывести нас за ворота, он ответил:

– Ошибаетесь, если думаете, что отсюда можно уйти так же, как пришли. Никого из гостей не выпускают через те же самые двери. В одни приходят, в другие уходят.

73. Что было делать нам, несчастным, заключенным в новый лабиринт? Даже баня стала для нас желанной! Поневоле попросили мы, чтобы нас провели туда. Сняв одежду, которую Гитон развесил у входа сушиться, мы вошли в баню, как оказалось, узкую и похожую на цистерну для холодной воды, где стоял Трималхион, вытянувшись во весь рост. И здесь не удалось избежать его отвратительного бахвальства: он говорил. что ничего нет лучше, как купаться вдали от толпы, и что здесь раньше была пекарня. Наконец, устав, он уселся и, заинтересовавшись эхом бани, поднял к потолку свою пьяную рожу и принялся терзать песни Менекрата, как говорили те, кто понимал его язык. Некоторые из гостей, взявшись за руки, с громким пением водили хороводы вокруг ванны, другие щекотали друг друга и оглушительно орали. Третьи со связанными за спиной руками, пытались поднимать с пола кольца; четвертые, став на колени, загибали назад голову, пытаясь ею достать пальцы на ногах. Покуда другие так забавлялись, мы спустились в гревшуюся для Трималхиона ванну. Когда мы несколько протрезвились, нас проводили в другой триклиний, где Форту-ната разложила все свои богатства и где я заметил над светильником… и бронзовые фигурки рыбаков, а также столы из чистого серебра, и глиняные позолоченные кубки, и мех, из которого на глазах выливалось вино.

– Друзья, – сказал Трималхион, – сегодня впервые обрился один из моих рабов, малый на редкость порядочный и к тому же скопидом. Итак, будем пировать до рассвета и веселиться.

74. Слова его были прерваны криком петуха; испуганный приметой, Трималхион приказал полить вином столы и обрызгать светильники; затем надел кольцо с левой руки на правую.

– Не зря, – сказал он, – подал нам знак этот глашатай: либо пожара надо ожидать, либо кто-нибудь по соседству дух испустит. Сгинь, сгинь! Кто принесет мне этого вестника, того я награжу.

Не успел он кончить, как уже притащили соседского петуха, и Трималхион приказал немедленно сварить его. Тотчас же петух был разрублен и брошен в горшок тем самым поваром-искусником, который птиц и рыб из свинины делал.

Пока Дедал пробовал кипящее варево, Фортуната молота перец на маленькой самшитовой мельнице. Когда и это угощение было съедено, Трималхион обратился к рабам:

– А вы что, еще не пообедали? Ступайте прочь! Пускай вас другие сменят! Сейчас же ввалилась новая смена рабов. Уходящие кричали:

– Прощай, Гай! Входящие:

– Здравствуй, Гай!

Тут впервые омрачилось наше веселье: среди вновь пришедших рабов был довольно хорошенький мальчик, и Трималхион, устремившись к нему, принялся целовать его взасос, а Фортуната. на том основании, что «право правдой крепко», начала ругать Трималхиона отбросом и срамником, который не может сдержать своей похоти. Под конец она прибавила:

– Собака!

Трималхион, разозленный этой бранью, швырнул ей в лицо чашу. Она завопила, словно ей глаз вышибли, и дрожащими руками закрыла лицо. Сцинтилла тоже опешила ц прикрыла испуганную Фортунату своей грудью. Услужливый мальчик поднес к ее подбитой щеке холодный кувшинчик; приложив его к больному месту, Фортуната начала плакать и стонать.

– Как? – завопил рассерженный Трималхион. – Как? Позабыла, что ли, эта уличная арфистка, кем она была? Да я её взял с рабьего рынка и в люди вывел! Ишь надулась, как лягушка, и за пазуху себе не плюет. Колода, а не женщина! Однако рожденным в лачуге о дворцах мечтать не пристало. Пусть мне так поможет мой Гений, как я эту доморощенную Кассандру образумлю. Ведь я, простофиля, мог сто миллионов приданого взять! Ты знаешь, что я не лгу. Агафон, парфюмер соседней госпожи, соблазнял меня: «Советую тебе, не давай своему роду угаснуть». А я, добряк, чтобы не показаться легкомысленным, сам себе всадил топор в ногу. Хорошо же, уж я позабочусь, чтобы ты, когда я умру, из земли ногтями меня выкопать захотела; а чтобы ты теперь же поняла, чего добилась, – я не желаю, Габинна, чтобы ты помещал ее статую но моей гробнице, а то и в могиле покоя мне не будет; мало того, пусть знает, как меня обижать, – не хочу я, чтоб она меня мертвого целовала.

75. Когда Трималхионовы громы поутихли, Габшша стал уговаривать его сменить гнев на милость.

– Кто из нас без греха, – говорил он, – все мы люди, не боги.

Сцинтилла тоже со слезами, заклиная Гением и называя Гаем, просила его умилостивиться.

– Габинна, – сказал Трималхион, не в силах удержать слезы, – прошу тебя во имя твоего благоденствия, плюнь мне в лицо, если я что недолжное сделал. Я поцеловал славного мальчика не за красоту его, а потому, что он усерден: десятичный счет знает, читает свободно, не по складам, сделал себе на суточные деньги фракийский наряд и на свой счет купил кресло и два горшочка. Разве не стоит он моей ласки? А Фортуната не позволяет. Что тебе померещилось, фря надутая? Советую тебе переварить это, коршун, и не вводить меня в сердце, милочка, а то отведаешь моего норова. Ты меня знаешь: что я решил, то гвоздем прибито. Но вспомним лучше о радостях жизни! Веселитесь, прошу вас, друзья; я и сам таким же, как вы, был, но благодаря своим доблестям стал тем, что есть. Только сердце делает человеком – все остальное чепуха: «Я хорошо купил, хорошо и продал». Каждый вам будет твердить свое. Я лопаюсь от счастья. А ты, храпоидол, все еще пла чешь? Погоди, ты у меня еще о судьбе своей поплачешь. Да, как я вам уже говорил, своей честности обязан я богатством. Из Азии приехал я не больше вон этого подсвечника, даже каждый день по нему рост свой мерил; а чтоб скорей обрасти щетиной, мазал щеки и верхнюю губу ламповым маслом. И все же четырнадцать лет был я любимчиком своего хозяина; ничего тут постыдного нет – хозяйский приказ. И хозяйку ублаготворял тоже. Понимаете, что я хочу сказать. Но умолкаю, ибо я не из хва стунов.

76. Итак, с помощью богов я стал хозяином в доме, заполнив сердце господина. Чего больше? Хозяин сделал меня сонаследником Цезаря, я получил сенаторскую вотчину. Но человек никогда не бывает доволен: вздумалось мне торговать. Чтобы не затягивать рассказа, скажу коротко: снарядил я пять кораблей, нагрузил вином – оно тогда на вес золота было – и отправил в Рим. Но подумайте, какая неудача: все потонули.

Это вам но сказки, а чистая быль! В один день Нептун проглотил тридцать миллионов сестерциев. Вы думаете, я пал духом? Ей-ей, даже не поморщился от этого убытка. Как ни в чем не бывало снарядили другие корабли больше и крепче, и с большей удачей, так что никто меня за человека малодушного почесть не мог. Знаете, чем больше корабль, тем он крепче. Опять нагрузил я их вином, свининой, благовониями, рабами. Тут Фортуната доброе дело сделала: продала все свои драгоценности, все свои наряды и мне сто золотых в руку положила. Это были дрожжи моего богатства.

Чего боги хотят, то быстро делается. В первую же поездку округлил я десять миллионов. Тотчас же выкупил я все прежние земли моего патрона. Домик построил, рабов, скота накупил; к чему бы я ни прикасался, все вырастало, как медовый сот. А когда я стал богаче, чем все сограждане, вместе взятые, тогда – руки прочь: торговлю бросил и стал вести дела через вольноотпущенников. Я вообще от всяких дел хотел отстраниться, да отговорил меня подвернувшийся тут случайно звездочет-гречонок по имени Серапа, человек поистине достойный заседать в совете богов. Он мне все сказал, даже то, что я сам позабыл, все мне до нитки и игольного ушка выложил; насквозь меня видел, разве что не сказал мне, что я ел вчера. Можно подумать, что он всю жизнь со мной прожил.

77. Но помнишь, Габинна, – это, кажется, при тебе было – он сказал мне: «Ты таким-то образом добился своей госпожи. Ты несчастлив в друзьях. Никто тебе не воздает должной благодарности. Ты владелец огромных поместий. Ты отогреваешь на груди своей змею». Чего я вам еще не рассказал? Ах да, он предсказал, что мне осталось жить тридцать лет, четыре месяца и два дня. Кроме того, я скоро получу наследство. Вот какова моя судьба. И если удастся мне еще до самой Апулии имения расширить, тогда я могу сказать, что довольно пожил. Между тем пока Меркурий бдит надо мною, я этот дом перестроил: помните, хижина была, а теперь – храм. В нем четыре столовых, двадцать спален, два мраморных портика; во втором этаже еще помещение; затем моя собственная опочивальня, логово этой гадюки, прекраснейшая каморка для привратника; и сколько ни будь у меня гостей, для всех место найдется. Одним словом, когда Скавр приезжал, нигде, кроме как у меня, не пожелал остановиться, хоть еще у его отца были приятели, что живут у самого моря. Многое еще есть в этом доме, – я вам сейчас покажу. Верьте мне: асс у тебя есть, и цена тебе асс, Имеешь, еще иметь будешь. Так-то и ваш друг: был лягушкой, стал царем. Ну, а теперь, Стих, притащи сюда одежду, в которой меня погребать будут. И благовония из той амфоры, из которой я велел омыть мои кости.

78. Стих не замедлил принести в триклиний белое покрывало и тогу с пурпурной каймой.

Трималхион потребовал, чтобы мы на ощупь попробовали, добротна ли шерсть.

– Смотри, Стих, – прибавил он, улыбаясь, – чтобы ни моль, ни мыши не испортили моего погребального убора, не то заживо тебя сожгу. Желаю, чтобы с честью похоронили меня и все граждане чтоб добром меня поминали. Сейчас же он откупорил склянку с нардом и нас всех обрызгал.

– Надеюсь, – сказал он, – что и мертвому это мне такое же удовольствие доставит, как живому. Затем приказал налить вина в большой сосуд.

– Вообразите,- заявил он,- что вас на мою тризну позвали.

Но совсем тошно стало нам тогда, когда Трималхион, до омерзения пьяный, приказал ввести в триклиний трубачей, чтобы снова угостить нас музыкой. А потом, навалив на крайнее ложе целую груду подушек, он разлегся на них и заявил:

– Представьте себе, что я умер. Скажите по сему случаю что-нибудь хорошее.

Трубачи затрубили похоронную песню. Особенно старался раб того распорядителя похорон: он был там почтеннее всех и трубил так громко, что перебудил всех соседей. Стражники, сторожившие этот околодок, вообразив, что дом Трималхиона горит, внезапно разбили дверь и принялись лить воду и орудовать топорами, как полагается. Мы, воспользовавшись случаем, бросили Агамемнона и пустились со всех ног, словно от настоящего пожара.

79. У нас не было в запасе факела, чтобы освещать путь в наших блужданиях, и молчаливая полночь не посылала нам встречных со светильником. Прибавьте к этому наше опьянение и небезопасность мест, и днем достаточно глухих. По крайней мере, с час мы едва волочили окровавленные ноги по острым камням мостовой, пока догадливость Гитона не вызволила нас. Предусмотрительный мальчик, опасаясь и при свете заблудиться, еще накануне сделал мелом заметки на всех столбах и колоннах, – эти черточки видны были сквозь кромешную тьму и указали дорогу заблудившимся. Не меньше пришлось нам попотеть, когда мы пришли домой. Старуха хозяйка так нализалась с постояльцами, что хоть жги ее – не почувствовала бы; и пришлось бы нам ночевать на пороге, если бы не проводивший мимо курьер Трималхиона, владелец десяти повозок. Недолго раздумывая, он вышиб дверь и впустил нас в пролом…

Что за ночка, о боги и богини!

Что за мягкое ложе, где в объятиях

Жарких с уст на уста переливали

Наши души мы! Смертных треволненья.

Прочь ступайте! Мой бог! Сейчас умру я!

 

Но напрасно я радовался. Лишь только я ослабел от вина и мои руки бессильно повисли, Аскилт, тороватый на всяческие каверзы, среди ночи потихоньку выкрал у меня мальчика и перенес его на свое ложе. Без помехи натешившись чужим братцем, – а братец или не слышал, или делал вид, что не слышит, – он заснул в краденых объятиях, забыв все человеческие законы. Я же, проснувшись, напрасно шарил руками по своему безрадостно осиротевшему ложу. Верьте слову влюбленного! Я долго колебался, не пронзить ли мне их обоих мечом, чтобы они, не просыпаясь, уснули навеки. Но затем я принял решение менее опасное и, разбудив шлепками Гитона, зверски уставился на Аскилта и сказал:

– Своим поступком ты честность запятнал, ты дружбу нашу разрушил. Собирай поэтому скорее свои пожитки и ступай искать другое место для своих пакостей.

Аскилт не возражал, но когда мы добросовестно разделили имущество, он заявил:

– Теперь давай и мальчика подадим.

80. Я сперва вообразил, что он шутит на прощание; по он, сжимая братоубийственной рукою рукоять меча, произнес:

– Не попользуешься ты добычей, которую один ты хочешь лелеять. Я возьму свою долю, хотя бы вот этим мечом пришлось ее отрезать.

Я со своей стороны сделал то же и, обернув руку плащом, приготовился к бою. Несчастный мальчик, пока мы оба столь плачевно безумствовали, с громкими рыданиями обнимал наши колена, умоляя нас не уподоблять этого жалкого трактира Фивам, не обагрять братскою кровью святыню нежнейшей дружбы.

– Если, – восклицал он, – должно совершиться убийство, то вот мое горло! Сюда обратите руки! Сюда направьте мечи! Пусть умру я, разрушивший священные узы дружбы!

Тронутые этими молениями, мы вложили мечи в ножны.

– Я – затворил Аскилт,- положу конец раздору. Пусть мальчик идет за тем, за кем хочет. Пусть будет дана ему полная свобода в выборе братца. Я, полагая, что давнишняя привычка достигла прочности кровных уз, ничего не боялся п, с опрометчивой поспешностью ухватившись за предложение, передал свою судьбу в руки судьи; он же, ни мгновения не помедлив, не задумавшись, при последних словах моих поднялся… и избрал братом Аскилта. Как громом пораженный таким оборотом дела, я, точно не было у меня меча, рухнул на кровать и, наверное, наложил бы на себя преступные руки, если бы не боялся еще увеличить торжество врага. Исполненный гордости Аскилт удалился со своей добычей и бросил недавно дорогого ему товарища и собрата в счастье и в несчастье одинокого, на чужой стороне.

Дружба имя свое хранит, покуда полезна:

Камешек так по доске ходит туда и сюда.

Если Фортуна – за нас, мы видим, друзья, ваши лица,

Если изменит судьба, гнусно бежите вы прочь.

Труппа играет нам мим: вон тот называется сыном,

Этот отцом, а другой взял себе роль богача…

Но окончился текст, и окончитесь роли смешные,

Лик настоящий воскрес, лик балаганный пропал.

81. Однако не долго предавался я плачу, опасаясь, как бы в довершение всех бед не застал меня, одинокого, на этом постоялом дворе младший учитель Менелай; я собрал свои пожитки и, печальный, перебрался в укромный уголок неподалеку от морского берега. Три дня провел я там безвыходно, терзаясь мыслям» о своем одиночестве. Я бил кулаками мою наболевшую грудь, испуская глубокие стоны и непрерывно восклицая:

– Ужели не поглотит меня, расступившись, земля или море, жестокое даже к невинным? Затем разве я избег право судия, обманом спас жизнь на арене, убил приютившего меня хозяина, чтобы после стольких дерзновенных поступков жалким, одиноким изгнанником валяться в трактире греческого городка? И кто же, кто обрек меня этому одиночеству? Юнец, погрязший во всяческом сладострастии, по собственному признанию достойный ссылки! Разврат освободил его. разврат дал ему права гражданства… А другой? О боги! Он и в день совершеннолетия вместо мужской тоги надел столу; мать убедила его не быть мужчиной; на рабской каторге служит он женщиной; и этот мальчишка, словно банкрот, все бросил и нашел новое поле для своей похоти, а нашу старую дружбу предал и – о, стыд! – словно блудница, все продал за единую ночь. И теперь влюбленные лежат, обнявшись, целыми ночами, и, верно, когда утомятся взаимными ласками, издеваются надо мной, одиноким; но даром им это не пройдет! Или не по праву зовусь я мужчиной и свободнорожденным, или смою обиду их зловредной кровью!

82. Туч я препоясался мечом и, чтобы слабость не одолела во мне воинственности, подкрепился пищей плотнее обыкновенного. Выбежав на улицу, я как сумасшедший заметался по портикам. Но пока я с искаженным лицом мечтал об убийстве и крови и дрожащей рукою то и дело хватался за рукоятку меча-мстителя, приметил меня какой-то воин, не то в самом деле солдат, не то ночной бродяга.

– Эй, товарищ, – крикнул он мне, – какого легиона? Какой центурии?

А когда в ответ ему я весьма уверенно сочинил и легион и центурию, он заявил:

– Ладно, значит, в вашем отряде солдаты в туфлях разгуливают?

Догадавшись по смущенному выражению лица, что я наврал, он велел мне положить оружие и не доводить дела до беды. Ограбленный, потеряв всякую надежду на отмщение, поплелся я обратно в гостиницу, а спустя немного времени, успокоившись, в душе даже благодарил этого разбойника за его наглость…

В озере стоя, не пьет и нависших плодов не срывает

Царь злополучный, Тантал, вечным желаньем томим

Выглядит так же богач, кто за все, что видит, боится

И всухомятку сидит, голод в желудке варя.

Не надо верить советам, ибо судьба имеет свои законы…

 

 

* * *

83. Я забрел в пинакотеку, славную многими разнообразными картинами. Здесь увидал я творения Зевксида, победившие, неслготря на свою древность, все нападки; и первые опыты Протогена, правдивостью способные поспорить с самой природой, к которым я всегда приближаюсь с каким-то душевным трепетом. Я восторгался также Апеллесом, которого греки зовут однокрасочным. Очертания фигур у него так тонки и так правдоподобны, что кажется, будто изображает он души. Здесь орел возносит в поднебесье бога. Там чистый Гилас отвергает бесчестную Наяду. Аполлон, проклиная виновные руки, украшает расстроенную лиру только что рожденным цветком. При виде этих любовных картин я, забыв, что я не один в галерее, вскричал:

– Значит, и боги подвластны страсти? Юпитер не нашел на небе достойного избранника, но, согрешив на земле, он хоть никого не обидел. И

Нимфа, похитившая Гиласа, наверное, обуздала бы свои страсти, знай она, что Геркулес придет тягаться из-за него. Аполлон обратил прах любимого юноши в цветок; и всегда любовь в этих сказках не омрачена соперничеством. А я принял в дом свой гостя, жестокостью превзошедшего Ликурга.

Но вот в то время как я бросал слова на ветер, вошел в пинакотеку седовласый старец с лицом человека, потрепанного жизнью, но еще способного совершить нечто великое; платье его было не весьма блестяще, и, видимо, он принадлежал к числу тех писателей, которых богатые обычно терпеть не могут. Подойдя, он стал подле меня и сказал:

– Я – поэт, и, надеюсь, не из последних, если только можно полагаться на венки, которые часто и неумелым присуждают. Ты спросишь, почему я так плохо одет? Именно поэтому: любовь к искусству никого еще не обогатила.

Кто доверяет волнам – получит великую прибыль,

Кто в лагеря и в битвы спешит – опояшется златом;

Льстец недостойный лежит на расписанном пурпуре пьяный,

Тот, кто замужних матрон утешает, грешит не задаром,

Лишь Красноречье одно, в одежде оледенелой,

Голосом слабым зовет забытые всеми Искусства.

84. Одно несомненно: враг порока, раз навсегда избравший в жизни прямой путь и так уклонившийся от нравов толпы, вызывает всеобщую ненависть – ибо ни один не одобрит того, кто на него не похож. Затем те, кто стремится лишь к обогащению, не желают верить, что есть у людей блага выше тех, за которые держатся они. Превозносите сколько угодно любителей литературы – богачу все равно покажется, что деньги сильней ее…

 

 

* * *

– Не понимаю, как это так бедность может быть сестрой высокого ума…

 

 

* * *

– О, если бы соперник, принудивший меня к воздержанию, был столь чист душой, что мог бы внять просьбам! Но он – ветеран среди разбойников и наставник всех сводников…

 

 

* * *

85. [Эвмолп] Когда квестор, у которого я служил, привез меня в Азию, я остановился в Пергаме. Оставался я там очень охотно не столько ради удобств дома, сколько ради красоты хозяйского сына; однако я старался изыскать способ, чтобы отец не мог заподозрить моей любви. Как только за столом начинались разговоры о красивых мальчиках, я приходил в такой искренний раж, с такой суровой важностью отказывался осквернять свой слух непристойными разговорами, что все, в особенности мать, стали смотреть на меня, как на философа. Уже я начал водить мальчика в гимнасий, руководить его занятиями, учить его и следить за тем, чтобы ни один из охотников за красавцами не проникал в дом. Однажды, в праздник, покончив уроки раньше обыкновенного, мы лежали в триклинии – ленивая истома, последствие долгого и веселого праздника, помешала нам добраться до наших комнат. Среди ночи я заметил, что мой мальчик бодрствует. Тогда я робким шепотом вознес моление.

– О Венера-владычица! – сказал я. – Если я поцелую этого мальчика так, что он не почувствует, то наутро подарю ему пару голубок. Услышав о награде за наслаждение, мальчик принялся храпеть. Тогда, приблизившись к притворщику, я осыпал его поцелуями. Довольный таким началом, я поднялся ни свет ни заря и принес ему ожидаемую пару отменных голубок, исполнив свой обет.

86. На следующую ночь, улучив момент, я изменил молитву.

– Если дерзкой рукой я поглажу его и он не почувствует, – сказал я, – я дам ему двух лучших боевых петухов. При этом обещании милый ребенок сам придвинулся ко мне, опасаясь, видимо, чтобы я сам не заснул. Успокаивая ею нетерпение, я с наслаждением гладил его, сколько мне было угодно. На другой же день, к великой его радости, принес ему обещанное. На третью ночь я при первой возможности придвинулся к уху притворно спящего.

– О боги бессмертные! – шептал я.- Если я добьюсь от спящего счастья полного и желанного, то за такое благополучно я завтра подарю ему превосходного македонского скакуна, при том, однако, условии, что мальчик ничего не заметит. Никогда еще мальчишка не спал так крепко… С раннего Утра засел он в спальне, нетерпеливо ожидая обещанного. Но, сам понимаешь, купить голубок или петухов куда легче, чем коня; да и побаивался я, как бы из-за столь крупного подарка не показалась щедрость моя подозрительной. Поэтому, проходив несколько часов, я вернулся домой и, взамен подарка, поцеловал мальчика. Но он, оглядевшись по сторонам, обвил мою шею руками и осведомился:

– Учитель, а где же скакун?

 

 

* * *

87. – Хотя этой обидой я заградил себе проторенный путь, однако скоро вернулся к прежним вольностям. Спустя несколько дней, попав снова в обстоятельства благоприятные и убедившись, что родитель храпит, я стал уговаривать отрока смилостивиться надо мной, то есть позволить мне доставить ему удовольствие, словом, все, что может сказать долго сдерживаемая страсть. Но он, рассердившись всерьез, твердил все время: «Спи, и та я скажу отцу».

Но нет трудности, которой не превозмогло бы нахальство! Пока он повторял: «Разбужу отца», – я подполз к нему и при очень слабом сопротивлении добился успеха. Он же, далеко не раздосадованный моей проделкой, принялся жаловаться: и обманул-то я его, и насмеялся, и выставил на посмешище товарищам, перед которыми он хвастался моим богатством.

– Но ты увидишь, – заключил он, – я совсем на тебя не похож. Если ты чего-нибудь хочешь, то можешь повторить. Итак, я, забыв все обиды, помирился с мальчиком и, воспользовавшись его благосклонностью, погрузился в сон. Но отрок‹…› не удовлетворился простым повторением. Потому он разбудил меня вопросом: «Хочешь еще?» Этот труд еще не был мне в тягость. Когда же он, при сильном с моей стороны оханий и великом потении, получил желаемое, я, изнемогши от наслаждения, снова заснул. Менее чем через час он принялся меня тормошить, спрашивая:

– Почему мы больше ничего не делаем?

Тут я, в самом деле обозлившись на то, что он все меня будит, ответил ему его же словами:

– Спи, или я скажу отцу!

88. Ободренный этими рассказами, я стал расспрашивать старика, как человека довольно сведущего, о времени написания некоторых картин, о темных для меня сюжетах, о причинах нынешнего упадка, сведшего на нет искусство, – особенно живопись, исчезнувшую бесследно.

– Алчность к деньгам все изменила, – сказал он. – В прежние времена, когда царствовала нагая добродетель, цвели благородные искусства, п люди соревновались друг с другом, чтобы ничто полезное не осталось скрытым от будущих поколений. Демокрит, этот второй Геркулес, выжимал соки разных трав и всю жизнь свою провозился с камнями да растениями, силясь открыть их живительную силу. Евдокс состарился на горной вершине, следя за движением светил; Хрисипп трижды очищал чемерицей душу, дабы подвигнуть ее к новым исканиям. Обратимся к ваянию: Лпсипп умер от голода, не в силах оторваться от работы над отделкой одной статуи; Мирои, скульптор столь великий, что, кажется, он мог в меди запечатлеть души людей и животных, не оставил наследников. Мы же, погрязшие в вине и разврате, не можем даже завещанного предками искусства изучить; нападая на старину, мы учимся и учим только пороку. Где диалектика? Где астрономия? Где вернейшая дорога к мудрости? Кто, спрашиваю я, ныне идет в храм п молится о постижении высот красноречия и глубин философии? Теперь даже о здоровье не молятся; зато, только ступив на порог Капитолия, один обещает жертву, если похоронит богатого родственника, другой – если выкопает клад, третий – если ему удастся при жизни сколотить тридцать миллионов, Даже учитель добродетели и справедливости, Сенат, обыкновенно обещает Юпитеру Капитолийскому тысячу фунтов золота; и чтобы никто не гнушался корыстолюбием, он даже самого Юпитера умилостивляет деньгами. Не удивляйся упадку живописи: людям ныне груды золота приятнее творений какого-нибудь сумасшедшего грека – Апеллеса или Фидия.

89. Но я вижу, ты уставился на картину, где изображено падение Трои, – поэтому попробую стихами рассказать тебе, в чем дело:

Уже фригийцы жатву видят десятую

В осаде, в жутком страхе; и колеблется

Доверье эллинов к Калханту вещему.

Но вот влекут по слову бога Делийского

Деревья с Иды. Вот под секирой падают

Стволы, из коих строят коня зловещего,

И, отворив во чреве полость тайную,

Скрывают в ней отряд мужей, разгневанных

Десятилетней бойней. Спрятались мрачные

В свой дар данайцы и затаили месть в душе.

О родина! Мы верим: все корабли ушли,

Земля от войн свободна. Всё нам твердит о том:

И надпись, что на коне железом вырезана,

И Синон, во лжи могучий на погибель нам.

 

Уже бежит из ворот толпа свободная,

Спешит к молитве; слезы по щекам текут:

У робких слезы льются и от радости,

Но страх их осушил, когда, распустив власы,

Нептуна жрец, Лаокоон, возвысил глас,

Крича над всей толпою, и метнул копье

Коню во чрево, но ослабил руку рок,

И дрот отпрянул, легковерных вновь убедив.

Вотще вторично он подъемлет бессильно длань

И бок разит секирою двуострою:

Загремели доспехи в чреве скрытых юношей,

Загрохотав, громада деревянная

Дохнула на троянцев чуждым ужасом.

Везут в коне плененных, что пленят Пергам,

Войну закончат хитростью невиданной.

 

Вот снова чудо! Где Тенедос из волн морских

Хребет подъемлет, там вскипает гордый вал,

Дробится и, отхлынув, обнажает дно.

Так точно плеск гребцов в тиши разносится,

Когда по морю ночью корабли плывут

И громко стонет гладь под ударами дерева.

Мы оглянулись: вот два змея кольчатых

Плывут к скалам, раздувши груди грозные,

Как две ладьи, боками роют пену волн

И бьют хвостами. В море их гривы вольные

Налиты кровью, как глаза; блеск молнии

Зажег валы, от шипа змеи дрожащие…

Все онемели… Вот в повязках жреческих,

В одежде фригийской оба близнеца стоят,

Лаокоона дети. Змеи блестящие

Обвили их тела, и каждый ручками

Уперся в пасть змеи, стараясь вызволить,

Но не себя, а брата, в братской верности,

И за другого страх сгубил обоих детей.

К их гибели прибавил смерть свою отец,

Спаситель бессильный. Ринулись чудовища

И, сытые смертью, наземь увлекли его.

И вот, как жертва, жрец меж алтарей лежит,

Жалея Трою. Так, осквернив алтарь святой,

Утратил помощь богов наш город гибнущий.

 

Едва взошла на небо Феба полная,

Ведя за лучистым ликом светила меньшие,

Как средь троянцев, сном и вином раздавленных,

Данайцы, отперев коня, выходят вон.

С мечом в руках, вожди их силы пробуют,-

Так часто, Фессалийский конь стреноженный.

Порвавши путы, мчит, и развевается

Густая грива, и голова закинута.

Обнажив клинки, щиты сжимая круглые,

Враг начинает бои. Тот опьяненных бьет

И превращает в смерть их безмятежный сон,

А этот, зажегши факел о святой алтарь,

Огнем святынь троянских с Троей борется.

90. Но тут люди, гуляющие под портиками, принялись швырять камнями в декламирующего Эвмолпа. Он же, привыкший к такого рода поощрению своих талантов, закрыл голову и опрометью бросился из храма. Я испугался, как бы и меня не приняли за поэта, и побежал за ним до самого побережья; как только мы вышли из полосы обстрела, я обратился к Эвмолпу:

– Скажи, пожалуйста, что это за болезнь у тебя? Неполных два часа говорил я с тобою, п за это время ты произнес больше поэтических слов, чем человеческих. Не удивительно, что народ преследует тебя камнями. Я в конце концов тоже наложу за пазуху булыжников н, если ты опять начнешь неистовствовать, пущу тебе кровь из головы.

– Эх, юноша, юноша, – ответил Эвмолп, – точно мне в диковинку подобное обращение: как только я войду в театр для декламации – всегда толпа устраивает мне такую же встречу. Но, чтобы не поссориться п с тобою, я на весь сегодняшний день воздержусь от этой пищи.

– Да нет, если ты клянешься на сегодня удержаться от словоизвержения, то отобедаем вместе…

 

 

* * *

Я поручаю сторожу моего жилища приготовить скромный обед…

 

 

* * *

91…вижу: прислонившись к стенке, с утиральниками и скребницами в руках, стоит Гитон печальный, смущенный. Видно было, что на новой службе удовольствия немного. Стал я к нему присматриваться, а он обернулся и с повеселевшим лицом воскликнул:

– Сжалься, братец. Когда поблизости: нет оружия, я говорю от души: отними меня у этого кровожадного разбойника, а за проступок, в котором я искренне каюсь, накажи своею судью как хочешь. Для меня, несчастного, будет утешением н погибнуть по твоей воле. Опасаясь, как бы нас не подслушали, я прервал ею жалобы. Оставив Эвмолпа, – он н в бане не унялся и снова задекламировал,- темным, грязным коридором я вывел Гитона на улицу п поспешил в свою гостиницу. Заперев двери, я крепко обнял его и поцелуями вытер слезы на его лице. Долго ни один из нас не находил слов: все еще трепетала от рыданий грудь милого мальчика.

– О, преступная слабость! – воскликнул я наконец. – Ты меня бросил, а я тебя люблю; в этой груди, где зияла огромная рана, не осталось даже рубца. Что скажешь, потворщик чужой любви? Заслужил ли я такую обиду? Лицо Гитона, когда он услыхал, что любовь во мне жива, прояснилось…

 

 

* * *

– Никого, кроме тебя, не назначил я судьей нашей любви! Но я все забуду, перестану жаловаться, если ты действительно, но чистой совести, хочешь загладить свой проступок.

Так, со слезами и стонами, изливал я перед Гитоном свою душу. Он же говорил, вытирая плащом слезы:

– Энколпий, я взываю к твоей памяти: я ли тебя покинул, или ты меня предал? Не отрицаю и признаю, что, видя двух вооруженных, я пошел за cильнейшим.

Тут я, обняв руками его шею, осыпал поцелуями грудь, полную мудрости, и, дабы он не сомневался в прощении и в искренней дружбе, вспыхнувшей в моем сердце, прильнул к нему всем телом.

92. Уже совсем стемнело, и хозяйка хлопотала, приготовляя заказанный обед, когда Эвмолп постучался в дверь.

– Сколько вас? – спрашиваю я, а сам выглядываю в дверную щелку, нет ли с ним Аскилта. Убедившись, что он один, я тотчас же впустил гостя. Он первым долгом разлегся на койке и, увидав накрывавшего на стол Гитона, кивнул мне головой и сказал:

– А Ганимед твой недурен. Мы нынче прекрасно устроимся.

Это начало мне не слишком понравилось, и я испугался, не принял ли я в дом второго Аскилта. Когда же Гитон поднес ему выпить, он привстал со словами:

– Во всей бане нет никого, кто был бы мне больше по душе, чем ты.

С жадностью осушив кубок, он начал уверять, что никогда еще не было ему горше, чем сегодня.

– Ведь меня, – жаловался он, – пока я мылся, чуть не избили только за то, что я вздумал прочесть сидевшим на закрайне бассейна одно стихотворение; когда же меня из бани вышибли – совсем как, бывало, из театра, я принялся рыскать по всем углам, во все горло призывая Энколпия. С другой стороны, какой-то молодой человек, совершенно голый – он, оказывается, потерял платье, – громко и ничуть не менее сердито звал Гитона. Надо мною даже мальчишки издевались, как над помешанным, нахально меня передразнивая; к нему же, наоборот, окружившая его огромная толпа относилась одобрительно и с почтительным изумлением. Ибо он обладал оружием такой величины, что сам человек казался привешенным к этому амулету. О юноша работоспособный! Думаю, сегодня начнет, послезавтра кончит. А посему и за помощью дело не стало: живо отыскался какой-то римский всадник, как говорили, лишенный чести; завернув юношу в свой плащ, он повел его домом, видно, чтобы одному воспользоваться такой находкой. А я и своей бы одежи не получил от гардеробщика, не приведи я свидетеля. Настолько выгоднее упражнять уд, чем ум.

Во время рассказа Эвмолпа я поминутно менялся в лице: радуясь злоключениям нашего врага, печалясь его удачам. Тем не менее я молчал, как будто вся эта история меня не касалась, и стал перечислять кушанья нашего обеда.

 

 

* * *

93. Все позволенное – противно, и вялые, заблудшие души стремятся к необычному.

Не люблю доходить до цели сразу,

Не мила мне победа без препятствии.

Африканская дичь мне нежит небо,

Птиц люблю я из стран фасийских колхов, ибо редки они.

А гусь наш белый Иль утка с крылами расписными

Пахнут чернью. Клювыш за то нам дорог,

Что, пока привезут его с чужбины,

Возле Сиртов судов потонет много.

А барвена претит. Милей подружка,

Чем жена. Киннамон ценнее розы.

То, что стонт трудов,- всего прекрасней.

– Так вот как, – говорю, – ты обещал сегодня не стихоплетствовать? Сжалься, пощади нас – мы никогда не побивали тебя камнями. Ведь если кто-нибудь из тех, что пьют тут же, в гостинице, пронюхает, что т^т поэт, он всех соседей взбудоражит, и всех нас заодно вздуют. Сжалься! Вспомни о пинакотеке или о банях.

Но Гитон, нежнейший из отроков, стал порицать мою речь, говоря, что я дурно поступаю, обижая старшего, и, забыв долг хозяина, бранью как бы уничтожаю любезно предложенное угощение. Он прибавил еще много учтивых и благовоспитанных слов, которые весьма шли к его прекрасном наружности.

94. – О, – воскликнул Эвмолп, – о, как счастлива мать, родившая тебя таким! Молодец! Редко сочетается мудрость с красотою. Не думай, что ты даром тратил слова: поклонника юрячего обрел ты. Я возглашу хвалу тебе в песнях. Как учитель н хранитель, пойду я за тобою всюду, даже туда, куда ты не велишь ходить: этим я не обижу Энколпия, ибо он любит другого.

Тот солдат, что отнял у меня меч, хорошо послужил ц Эвмолпу, а то бы я с его кровью излил все, что накипело у меня в душе против Аскилта. Гитон это заметил. Под предлогом, что идет за водой, он покинул комнату и своевременным уходом смягчил мой гнев.

– Эвмолп, – сказал я, поутихнув немного, – лучше уж ты говори стихами, чем выражать такие желания. Я вспыльчив, а ты похотлив. Ты видишь, что мы не сходимся характерами. Ты меня принимаешь за сумасшедшего? Так уступи безумию, иными словами, проваливай немедленно. Пораженный этим заявлением, Эвмолп даже не спросил о причинах моего гнева, но поспешно выбежал из комнаты, запер меня, ничего подобного не ожидавшею, в комнате и, забрав с собой ключ, ринулся на поиски Гитона. Сидя взаперти, я решил повеситься, и уже поставил кровать стоймя около стены, уже сунул голову в петлю, как вдруг двери распахнулись н в комнату вошли Гитон с Эвмолпом. Они вернули меня к жизни, не допустив до рокового шага. Гитон, немедленно перейдя от огорчения к гневу, поднял крик и, толкнув меня обеими руками, повалил на кровать.

– Ты ошибся, Энколпий, – вопил он, – полагая, что раньше меня можешь умереть. Я первый, еще в доме Аскилта, искал меч. Не найди я тебя, давно бы был я на дне пропасти: сам знаешь, за смертью далеко ходить не надо. Гляди же на то, чем хотел заставить меня любоваться. С этими словами он выхватил из чехла у Эвмолпова слуги бритву и, дважды полоснув себя по шее, пал к нашим ногам. Я взвизгнул и, грохнувшись вслед за ним, тем же орудием пытался кончить жизнь. Но ни я боли не ощутил, ни у Гитона никакой раны не оказалось. Бритва была не выправлена и нарочно притуплена, чтобы приучать к смелости подмастерий цирюльника и набить им руку. Поэтому и слуга не испугался, когда у него выхватили бритву, и Эвмолп не остановил театрального самоубийства.

95. Пока между влюбленными разыгрывалась эта комедия, в комнату вошел хозяин с новым блюдом и, увидев все это безобразие и людей, катающихся по полу, вскричал:

– Что вы – пьяны? Или беглые рабы? Или и то и другое? Кто это поставил кровать столбом? И зачем эти тайные приготовления? Ей-богу, вы за комнату платить не хотите и ночью удрать собираетесь! Но это вам даром не пройдет. Узнаете вы, что этот дом не сирой вдовице принадлежит, а Марку Маницию.

– Ты угрожать?! – гаркнул на него Эвмолп п закатил ему основательную оплеуху. Хозяин, изрядно насосавшийся со своими гостями, метнул в голову Эвмолпа глиняный горшок, который разбился об его лоб, а сам со всех ног бросился из комнаты. Эвмолп, не снеся оскорбления, схватил деревянный подсвечник и помчался вслед за ним, частыми ударами мстя за рассеченную бровь. Рабы п множество пьяных гостей выбежали на шум.

Я же, воспользовавшись случаем отомстить Эвмолпу, обратно его не пустил и, расплатившись с буяном тою же монетой, без всякой помехи собрался воспользоваться комнатой и ночью. Между тем поварята и всякая челядь насели на изгнанника: один норовил ткнуть ему в глаза вертелом с горячими потрохами; другой, схватив кухонную рогатку, стал в боевую позицию; впереди всех какая-то старуха с гноящимися глазами в непарных деревянных сандалиях, подпоясанная грязнейшим холщовым платком, притащив огромную цепную собаку, науськивала ее на Эвмолпа. Но тот своим подсвечником отражал все опасности.

96. Мы видели всю эту суматоху сквозь дырку в двери, только что пробитую самим Эвмолпом: убегая из комнаты, он выломал ручку. Мне было приятно смотреть, как его бьют; Гитон же, по обычной своей доброте, все порывался распахнуть двери и броситься на помощь гибнувшему. Гнев мой еще не утих, я не мог сдержать руки и дал сострадательному мальчику крепкого щелчка в голову… Он заплакал от боли п присел на постель. Я же то одним, то другим глазом подглядывал в дырочку и от души наслаждался бедствиями Эвмолпа, словно самым вкусным лакомством. Но тут в самую свалку врезались носилки, несомые двумя рабами; в них возлежал домоправитель Баргат, которого шум потасовки поднял из-за стола. Ходить он не мог, ибо болел ногами. Долго и сердито ругал он бродяг и пьяниц и вдруг, заметив Эвмолпа, вскричал:

– Ты ли это, превосходнейший поэт? И не рассеялись в мгновение ока пред тобою эти скверные рабы? И они посмели поднять на тебя руки?…

 

 

* * *

– Сожительница моя что-то нос задирать стала. Поэтому, если любишь меня, отделай ее в стихах, чтоб она устыдилась…

 

 

* * *

97. Пока Эвмолп перешептывался с Баргатом, в трактир вошел глашатай в сопровождении общественного служителя и изрядной толпы любопытных. Размахивая более дымящим, чем светящим факелом, он возгласил:

– Недавно сбежал из бань мальчик, шестнадцати лет, кудрявый, нежный, красивый, по имени Гитон. Тысяча нуммов тому, кто вернет его или укажет его местопребывание.

Тут же, рядом с глашатаем, стоял Аскилт в пестрой одежде, держа в руках серебряное блюдо с обещанной наградой и правительственным актом. Я приказал Гитону живо залезть под кровать и уцепиться руками и ногами за ременную сетку, на которой держался тюфяк, и так, вытянувшись под тюфяком, спасаться от рук сыщиков, как некогда спасался Улисс, вися под брюхом барана. Не медля, Гитон повиновался и так умело повис на матрасе, что и Улисса за пояс заткнул. Я же, чтоб устранить всякое подозрение, набросал на кровать одежду, придав ей такой вид, будто на ней сейчас валялся человек моего роста. Между тем Аскилт, осмотрев вместе с общественным служителем все комнаты, подошел и к моей и тут преисполнился надежд, тем более что нашел дверь тщательно запертой. Общественный служитель, всунув в щелку топор, живо сломал замок. Я упал к ногам Аскнлта. заклиная его старой дружбой, памятью былых, вместе пережитых страданий еще хоть раз показать мне братца.

– Я знаю, Аскилт, – восклицал я, желая сделать более правдивыми мои притворные мольбы,- я знаю, ты убить меня пришел: иначе зачем тебе топоры? Насыть же гнев свой; на, руби мою шею, пролей кровь, за которой ты явился под предлогом пека. Аскилт смягчился. Он сказал, что ищет лишь беглеца; он не хочет смерти молящего, тем более, что человек этот ему, несмотря на размолвку, все-таки дорог.

98. Общественный же служитель тем временем не дремал, но, вырвав из рук трактирщика длинную трость, сунул ее под кропать и стал обыскивать каждую дырочку в стене. Затаив дыхание, Гитвн, чтобы спастись от ударов, так крепко прижался к тюфяку, что лицом касался постельных клопов…

 

 

* * *

В комнату ворвался Эвмолп, которого теперь не удерживали сломанные двери.

– Мои! – завопил он в сильном возбуждении. – Моя тысяча нуммов: догоню сейчас глашатая, заявлю, что Гптон у тебя, и предам тебя, как ты того заслуживаешь.

Я обнял колени упиравшегося старика, умоляя не добивать умирающего.

– Ты бы не напрасно горячился, – говорил я. – если бы ты мог указать выданного тобою. В суматохе мальчик сбежал, не могу даже представить куда. Умоляю, Эвмолп, найди мальчика и возврати хотя бы Аскилту. Пока я убеждал уже начинавшего верить Эвмолпа, Гитон, не имея сил дольше сдерживаться, трижды подряд чихнул так, что кровать затряслась. Эвмолп, оглянувшись на шум, пожелал Гитону долго здравствовать. Подняв матрас, он увидел нашего Улисса, которого и голодный Циклоп пощадил бы.

– Это что такое, разбойник? – спросил он.- Пойманный с поличным, ты еще смеешь врать? Ведь если бы некий бог, указующий пути человеческие, не заставил висящего мальчика подать мне знак, я бы сейчас метался по всем трактирам, ища его…

 

 

* * *

Гитон, куда более ласковый, чем я, первым долгом приложил к его рассеченному лбу намасленной паутины, затем, взяв себе его изодранное платье, одел Эвмолпа своим плащом, обнят ого и, когда тот размяк, стал ублажать ею поцелуями.

– Под твое, дорогой отец, – говорил он, – под твое покровительство мы отдаем себя. Если ты любишь твоего Гитона, спаси его. Меня пусть сожжет злой огонь! Меня пусть поглотит бурное море! Я причина, я источник всех злодеяний! Погибну я, и враги помирятся…

 

 

* * *

99.- Я-то всегда и везде так живу, что стараюсь использовать всякий день, точно это последний день моей жизни… – сказал Эвмолп…

 

 

* * *

Со слезами просил и умолял я его вернуть мне свое расположение: любящие не властны в ужасном чувстве ревности, но впредь ни словом, ни делом я его не оскорблю. Пусть он, как подобает наставнику в искусстве прекрасного, излечит свою душу от этой язвы так, чтобы и рубца не осталось. Долго лежит снег на необработанных диких местах; но где земля сияет, укрощенная плугом, он тает скорее инея. Так же и гнев в сердце человеческом: он долго владеет умами дикими, скользит мимо утонченных.

– Знаешь, – сказал Эвмолп, – ты прав. Этим поцелуем я кончаю все ссоры. Вот! Итак, чтобы все пошло гладко, собирайте вещи и идите за мной, или, если угодно, я пойду за вами. Он еще не кончил, как кто-то громко постучался, и на пороге появился матрос со всклокоченной бородой.

– Чего ты копаешься, Эвмолп, – сказал он, – словно не знаешь, что надо поторапливаться? Немедля мы встали, и Эвмолп, разбудив своего слугу, приказал ему нести поклажу. Я же, с помощью Гитона, свернул все, что нужно на дорогу, и, помолившись звездам, взошел на корабль.

 

 

* * *

100. «Неприятно, что мальчик приглянулся гостю? Но что же из того? Разве лучшее в природе не есть общее достояние? Солнце всем светит. Луна с бесчисленным сонмом звезд даже зверей выводит на добычу. Что красивее воды? Однако для всех она течет. Почему же только любовь должно красть, а не получать в награду? Не желаю я благ таких, каким никто завидовать не будет. Притом – один, да еще старый, – совсем не опасен: если он и позволит себе что-нибудь, так из-за одной одышки у него ничего не получится». Успокоив ревнивую душу такими уверениями и обернув туникой голову, я вздремнул. Вдруг, словно судьба нарочно решила сломить мою стойкость, над навесом кормы чей-то голос проныл:

– Значит, он надо мной насмеялся?

Этот знакомый ушам моим мужской голос заставил меня вздрогнуть. Вслед за тем какая-то не менее возмущенная женщина сказала, кипя негодованием:

– Если какой-нибудь бог предаст Гитона в мои руки, устрою же я прием этому беглецу. У нас обоих кровь в жилах застыла от этой неожиданности. Я, словно терзаемый страшным сновидением, долго не мог овладеть голосом. Пересилив себя, дрожащими руками я принялся дергать за полу спящего Эвмолпа.

– Заклинаю тебя честью, отец, можешь ли ты сказать мне, чей это корабль и кто на нем едет? Недовольный беспокойством, Эвмолп проворчал:

– Затем ли ты заставил нас выбрать самое укромное место на палубе, чтобы не давать нам покоя? Прибавится тебя, что ли, если я скажу, что хозяин корабля – тарентинец Лих, и везет он в Тарент изгнанницу Трифену?

101. Я затрепетал, как громом пораженный, и, обнажив себе шею, воскликнул:

– Ну теперь, судьба, ты окончательно добила меня.

А Гитон, лежавший у меня на груди, даже потерял сознание. Но лишь только, сильно пропотев, мы пришли в себя, я обнял колени Эвмолпа и сказал:

– Сжалься над погибающими. Протяни нам руку помощи ради общности твоих и моих желаний. Смерть уже около нас, и, если ты не спасешь нас, она будет для нас благодеянием.

Огорошенный тем, что мы боимся чьей-то ненависти, Эвмолп стал клясться богами и богинями, что не имел ни малейшего понятия о случившемся, что не было у него на уме никакого коварного обмана, что без всякой задней мысли и, напротив, с самой чистой совестью взял он нас с собою на это судно, на котором он заранее обеспечил себе место.

– Где же, – говорит, – тут опасность? И что это за Ганнибал такой едет с нами? Лих-тарентинец, скромнейший из людей, – хозяин не только этого судна, которым он сейчас правит, но, сверх того, еще и нескольких поместий, и торгового дома, и везет он теперь на корабле своем груз, который должен доставить на рынок. Таков этот Киклоп и архипират, который нас везет. Кроме него, на корабле находится еще прекраснейшая из женщин, Трифена, она ради своего удовольствия ездит по свету.

– Но это как раз те, от кого мы бежим, – возразил Гитон и тут же изложил оторопелому Эвмолпу причину их ненависти и угрожающей нам опасности. Старик, совсем растерявшись и не зная, что придумать, предложил каждому из нас высказать свое мнение.

– Представим себе, – добавил он, – что мы попали в пещеру к Киклопу и нам необходимо отыскать какой-нибудь способ из нее выбраться, если только, конечно, мы не предпочтем броситься в море и тем избавиться от всякой опасности. – Нет.- возразил ему на это Гитон, – ты лучше постарайся убедить кормчего зайти в какой-нибудь порт, за что, разумеется, ему будет заплачено. Скажи ему, что твой брат совсем помирает от морской болезни. А чтобы кормчий из сострадания уступил твоей просьбе, эту выдумку можешь приправить слезами и растерянным выражением лица.

– Это невозможно, – возразил Эвмолп, – большому судну нелегко зайти в порт, да и неправдоподобным может показаться, что брат ослабел так скоро. К тому же возможно, что Лих сочтет своей обязанностью взглянуть на больного. А ты сам знаешь, кстати ли нам будет звать хозяина к беглецам. Но допустим даже, что корабль может свернуть с пути к далекой цели, а Лих не станет обходить койки с больными; каким же образом сойдем мы на берег так, чтобы никто не обратил на нас внимания? С покрытыми головами или с непокрытыми? Если с покрытыми, то кто же не захочет подать больному руку? Если с непокрытыми, то не значит ли это – выдать себя с головой?

102. – А не лучше ли было бы, – воскликнул я, – пойти прямо напролом: спуститься по веревке в шлюпку и, обрезав канат, остальное предоставить судьбе? Тебе, Эвмолп, я, конечно, не предлагаю рисковать с нами. Что за необходимость невинному человеку подвергаться опасности из-за других? Я вполне удовольствуюсь надеждой на какой-нибудь случай, который может нам помочь во время спуска.

– Совет неглупый, – сказал Эвмолп, – если бы только была возможность им воспользоваться. Что же, по-твоему, так никто и не увидит, когда вы будете уходить? Особенно кормчий, который всю ночь напролет неусыпно наблюдает за движением созвездий? Если бы он даже и заснул, вы не могли бы надуть его иначе, как устроив побег с другой стороны судна. А спускаться вам придется как раз через корму, около самого руля, потому что именно там привязан канат, держащий лодку. Кроме того, я удивляюсь, Энколпий, как тебе не пришло в голову, что в лодке постоянно находится матрос, который днем и ночью стережет ее, и что этого караульного удалить оттуда никоим образом невозможно? Его, конечно, можно убить или силою выбросить за борт, но в состоянии ли вы это сделать, – о том справьтесь у собственной смелости. А что до того, буду ли я сопровождать вас или не буду, то нет опасности, которую я отказался бы разделить с вами, если только она дает какую-нибудь надежду на спасение. Я думаю, что и вы не захотите ни с того ни с сего рисковать своей жизнью, словно она ничего не стоит. А вот что вы думаете на этот счет? Я положу вас между всяким платьем в кожаные мешки, свяжу их ремнями, и они будут находиться при мне, как моя поклажа. А чтобы вам можно было свободно дышать и принимать пищу, горловины у мешков придется, конечно, завязать неплотно. Потом я заявлю во всеуслышание, что, испугавшись сурового наказания, рабы мои ночью бросились в море. Когда же мы придем наконец в гавань, я преспокойно вынесу вас на берег, как кладь, не навлекая на себя никаких подозрений.

– Великолепно! – говорю я.- Ты собираешься запаковать нас, точно мы со всех сторон закупорены, и нам не приходятся считаться с желудком, и точно мы не храпим и не чихаем. Разве я только что не провалился с подобной же хитростью? Но, допустим, что мы даже сможем провести один день увязанные таким образом. Что же дальше? Вдруг нас дольше, чем следует, задержит на море штиль или сильная непогода? Что тогда делать? Ведь даже на одежде, которая долго оставалась запакованной, появляются складки; даже листы пергамента, если их связать вместе, в конце концов покоробятся. Так возможно ли, чтобы мы, юные и совершенно еще не привычные к таким тяготам, могли долго пролежать как истуканы в этой куче разного тряпья, увязанные ремнями?… Нет, нужно постараться найти какой-нибудь другой путь к спасению. Вот лучше рассмотрите-ка то, что я придумал. У Эвмолпа, как у человека, занимающегося словесностью, непременно должны быть при себе чернила. Этим-то средством мы и воспользуемся: перекрасимся с головы до ног и так, превратившись в эфиопских рабов, будем служить тебе, радуясь, что и пыток несправедливых мы избежали, и фальшивой окраской врагов надули.

– Как бы не так! – сказал Гитон.- Ты, пожалуй, предложишь еще устроить нам обрезание, чтобы сделаться похожими на иудеев, и проколоть уши в подражание арабам, а чтобы и галлы свободно могли принимать нас за своих, мелом натереть себе лица. Точно посредством одной только окраски можно изменить до неузнаваемости внешность, и нет никакой необходимости согласовать очень многое для того, чтобы обман хоть немного походил на правду. Допустим даже, что краска довольно Долго не сойдет с лица, что вода, случайно попав на тело, не будет оставлять на нем никаких пятен, что чернила не перейдут нам на платье,- а они нередко пристают к нему даже и в том случае, когда к ним не прибавлено клею. Прекрасно, но каким образом сделаем мы до безобразия пухлыми свои губы? Разве Мы сможем щипцами искурчавить себе волосы? Избороздить лбы рубцами? А как искривить нам свои ноги? Удлинить пятки? Откуда взять бороду на чужеземный манер? Искусственная краска пачкает тело, но не меняет его. Послушайте меня: в нашем отчаянии нам одно только осталось – замотаем головы в одежды и погрузимся в бездну.

103. – Ни боги, ни люди не должны допустить. – воскликнул Эвмолп,- чтобы вы кончили жизнь свою так постыдно. Нет. Лучше уж сделайте так, как я вам прикажу. Слуга мой, как вам известно после происшествия с бритвой, – цирюльник. Так вот, пусть он немедленно же обреет вам обоим не только головы, но и брови. Я же сделаю на лбу у каждого из вас по искусной надписи, чтобы вас принимали за клейменых. Эти буквы прикроют ваши лица пятном позорного наказания и отвлекут от вас подозрения ищущих. Не откладывая дела, мы, крадучись, отошли к одному из корабельных бортов и отдали головы вместе с бровями во власть цирюльника. Затем Эвмолп громадными буквами украсил нам обоим лбы и щедрой рукой вывел через все лицо общеизвестный знак беглых рабов. Как на грех, один из пассажиров, перегнувшись через корабельный борт, облегчал страдающий от морской болезни желудок. Он заметил при свете луны, как цирюльник трудился в неурочный час. Проклявши наше бритье, как скверное предзнаменование, потому что оно слишком напоминало обычную последнюю жертву при кораблекрушении, он снова повалился на койку. Не обратив внимания па проклятия блюю щего, мы снова приняли печальный вид и, соблюдая полную тишину, провели остальные часы этой ночи в тревожном полусне…

 

 

* * *

104. [Лих] -…Сегодня ночью явился мне во сне Приап и сказал: «Да будет тебе известно, что я привел на твой корабль Энколпия, которого ты ищешь».

Трифена вздрогнула и проговорила:

– Подумать только! Мы с тобой точно одним сном спали. Ведь и мне приснилось, будто явилась ко мне статуя Нептуна, которую я видела в Байях, в галерее, и сказала: «Гитона ты найдешь на корабле у Лиха».

– А знаешь, – заметил на это Эвмолп,- божественный Эпикур осуждает эту чепуху в остроумнейших речах!

Сны, что, подобно теням, порхая, играют умами,

Не посылаются нам божеством ни из храма, ни с неба,

Всякий их сам для себя порождает, покуда на ложе

Члены объемлет покой и ум без помехи резвится,

Ночью дневные дела продолжая. Так, воин, берущий

Город на щит и огнем пепелящий несчастные стогна,

Видит оружье, и ратей разгром, и царей погребенье,

И наводненное кровью пролитою ратное поле

Тот, кто хлопочет в судах, законом и форумом бредит

И созерцает во сне, содрогаясь, судебное кресло.

Золото прячет скупой и вырытым клад свой находит.

С гончими мчится ловец по лесам, и корабль свой спасает

В бурю моряк или сам, утопая, хватает обломки.

Пишет блудница дружку. Матрона любовь покупает.

Пес легавый во сне преследует с лаем зайчонка

Так же во мраке ночей продолжаются муки страдальцев.

Несмотря на это, Лих, по случаю сна Трифены совершил очистительный обряд и сказал:

– Никто не помешает нам произвести на корабле обыск, чтобы не казалось, будто мы пренебрегаем указаниями божественною промысла. Вдруг Гее, тот самый пассажир, что заметил ночью нашу злосчастную проделку, воскликнул:

– Кто же это, однако, брился сегодня ночью при лунном свете, подавая, право слово, самый скверный пример? Я не раз слышал, что никому из смертных, если море спокойно, нельзя, находясь на корабле, стричь ни волос, ни ногтей.

105. Встревоженный этими словами, Лих вспыхнул от гнева и крикнул:

– Неужели кто-нибудь решился снять свои волосы на корабле, да еще глубокой ночью? Немедленно доставить мне сюда виновных! Я хочу знать, чьей кровью придется очистить оскверненное судно.

– Это было сделано по моему приказу, – сказал Эвмолп. – Право, хоть это и зловещая примета, я не хотел подвергать опасности корабль, на котором и сам плыву. Но ведь у этих преступников были очень длинные спутанные волосы, а мне не хотелось, чтобы твой корабль походил па тюрьму, – поэтому и велел осужденным снять с себя всю эту мерзость. Вместе с тем я имел в виду, чтобы каждому бросались в глаза все их клейма, которые до сих пор под прикрытием крем были недостаточно заметны. Они, между прочим, виноваты в том, что растратили мои деньги у общей подружки, откуда я извлек их прошлой ночью, залитых вином и благовониями. В общем, от них и теперь еще пахнет остатками моего состояния…

 

 

* * *

Но, чтобы умилостивить Тутелу корабля, Лих все-таки приказал всыпать каждому из нас по сорока ударов, что и было сделано немедленно же. К нам с веревками в руках приступили свирепые матросы с намерением ублажить Тутелу нашей презренной кровью. Что до меня, то первые три удара я переварил с мужеством истинного спартанца. А Гитон, наоборот, после первого же удара издал такой пронзительный крик, что до уха Три-фены сразу же донесся хорошо знакомый голос. Этот привычный звук всполошил не только ее, но и всех ее служанок, которые немедленно устремились к наказуемому. Уже Гитон удивительной красотою своею обезоружил жестоких матросов и начал без слов умолять их о пощаде, когда служанки в один голос воскликнули:

– Да это Гитон! Гитон!… Удержите ваши безжалостные руки!… Это Гитон! Госпожа! На помощь! Трифена и слушать не стала: она и без того убеждена была в этом и стрелой полетела к мальчику. Лих, великолепно меня знавший, тоже прибежал, будто и он услышал знакомый голос. Он не стал рассматривать ни моих рук, ни лица, но тотчас же направил свои взоры на другое место и, приветливо пожав его, сказал:

– Здравствуй. Энколпий.

Еще некоторые удивляются, что кормилица Улисса через двадцать лет отыскала рубец, указывающий на его присхождение, в то время как этому мудрецу, несмотря на все перемены в чертах моего лица, достаточно было этого единственного указания, чтобы так блестяще обнаружить своего беглого слугу. Тут Трифена, поддавшись обману, залилась горькими слезами; обратив внимание на буквы, она подумала, что лбы наши на самом деле заклеймены. Затем тихим голосом принялась выспрашивать, в какую тюрьму посадили нас за бродяжничество и чьи жестокие руки решились на такое мучительство; впрочем, проявив за все ее добро одну только черную неблагодарность и убежав, мы все же заслужили наказание.

106. Тут Лих выскочил вперед и в сильном гневе воскликнул:

– О простодушная женщина! Да разве эти буквы выжжены железом? О, если бы чело их на самом деле осквернено было подобными надписями! Каким бы это нам послужило утешением! Теперь же мы стали жертвой шутовской проделки; эти поддельные надписи – насмешка над нами. В Трифене не совсем еще потухла прежняя страсть; поэтому она предлагала сжалиться над нами. Но Лих, памятуя о совращении жены и оскорблениях, некогда нанесенных ему в портике Геркулеса, с еще большим возмущением на лице воскликнул:

– По-моему, ты могла убедиться, Трифена, что бессмертные боги принимают участие в человеческих делах. Ведь это они привели к нам на корабль ничего не подозревающих преступников, а нас двумя совершенно сходными сновидениями предупредили о том, что сделали. Так вот теперь и смотри сама, хорошо ли будет, если мы простим тех, кого само божество привело сюда для возмездия. Что до меня, то я совсем не жесток, однако боюсь, как бы самому не пришлось претерпеть то, от чего я их избавлю.

Под влиянием столь суеверных слов Трифена переменила мнение и стала утверждать, что она вовсе не против наказания и, наоборот, даже настаивает на этом, пожалуй, весьма справедливом, возмездии, так как оскорблена ничуть не менее Лиха, достоинство и честь которого самым постыдным образом осмеяны были на глазах у всех…

107. [Эвмолп] -…Меня, как человека тебе небезызвестного, они выбрали для переговоров и просили примирить между собою бывших закадычных друзей. Не думаете же вы в самом деле, что эти юноши чисто случайно попали в такую беду; ведь каждый пассажир первым долгом старается узнать, чьему попечению он вверяет свое благополучие. Вы же, получив такое удовлетворение, смените гнев на милость и позвольте свободнорожденным людям без недостойных оскорблений ехать к месту назначения. Даже самый безжалостный и неумолимый господин старается обыкновенно сдерживать свою жестокость, если раскаяние приводит обратно беглого раба, и даже врагов мы щадим, если они сдаются. Чего же вы еще добиваетесь? Чего хотите? Вот они перед глазами вашими – коленопреклоненные, оба молодые, благородные, незапятнанные и, что важнее всего, некогда вам близкие. Если бы они даже растратили ваши деньги, если бы предательством осквернили ваше доверие- то и тогда, клянусь Геркулесом, вы могли бы удовольствоваться понесенным ими наказанием. Вот вы видите на лбах у них знаки рабства, видите благородные лица, заклейменные добровольным покаянием.

Тут Лих перебил Эвмолпа среди просьб и ходатайств и сказал:

– Ты не вали все в одну кучу, а возьми лучше каждую вещь в отдельности. Прежде всего, если они пришли сюда по своей собственной воле, то зачем же в таком случае обрили себе головы? Кто меняет свой облик, тот готовится обмануть, а не дать удовлетворение. Затем, допустим, что они на самом деле решили добиваться через тебя примирения с нами; почему же ты делал все. чтобы скрыть от нас своих подзащитных? Отсюда следует, что преступники действительно лишь благодаря случаю попали под палку, а ты хитростью пытался провести нашу бдительность. Ты стараешься очернить наше дело, крича, что они свободнорожденные и честные. Но смотри, как бы защита твоя не проиграла от этого заявления. Что же должен делать оскорбленный, когда виновник сам приходит к нему за возмездием?… Они были нашими друзьями? Тем большего наказания они заслуживают: оскорбивший незнакомца зовется раз боиником; оскорбивший друга приравнивается почти что к отцеубийце. Эвмолп прервал эту неблагосклонную речь и сказал:

– Насколько я понимаю, несчастные юноши обвиняются более всего в том, что остриглись ночью. Одно только это и служит как будто доказательством того, что они случайно попали на корабль, а не сами пришли. И мне бы очень хотелось, чтобы вы выслушали меня без всяких задних мыслей, так же, как они совершили это дело. Ведь они, еще до того как сесть на корабль, собирались освободить свои головы от тягостной и ненужной обузы; только слишком поспешное отплытие заставило их отложить на некоторое время выполнение этого намерения. Но они совершенно не предполагали, сколь многое будет зависеть от того, в каком меете они его исполнят: ибо не знали ни примет, ни обычаев морского плавания.

– А что за необходимость была брить себе головы, когда они решили просить прощения? – перебил его Лих.- Уж не потому ли, что плешивых будто бы жалеют сильнее? Но что толку искать правды через посредника? Что скажешь ты сам, разбойник? И что за саламандра уничтожила твои брови? И какому богу ты обещал принести в жертву свои волосы? Отвечай же, отравитель! Отвечай!

108. Объятый страхом перед наказанием, я замер и в смятении не находил слов, чтобы сказать хоть что-нибудь по поводу этого до очевидности ясного дела… К тому же я был очень смущен и до того обезображен постыдным отсутствием волос на голове и, главное, на бровях, которые теперь совершенно сравнялись со лбом, что мне казалось прямо неприличным что-нибудь сказать или сделать. Но когда кто-то проехался по моему заплаканному лицу мокрой губкой и, размазав чернила, слил все черты лица в одно черное пятно, хнев Лиха перешел вдруг в ненависть.

Между тем Эвмолп стал говорить, что он не потерпит, чтобы кто-нибудь, вопреки законам божеским и человеческим, позорил людей свободных, и наконец принялся противодействовать угрозам наших палачей не только словом, но и делом. На помощь к нашему защитнику бросились его слуга и еще два-три пассажира; но последние были очень слабы и более поощряли к борьбе, чем действительно помогали ему. Я уже ни о чем для себя не просил, но, указывая руками прямо на Трифену, во все горло кричал, что если эта непотребная женщина, единственная на всем корабле достойная порки, не отстанет от Гитона, то я прогоню ее силой. Смелость моя еще более рассердила Лиха. Он вдруг вспыхнул и начал негодовать на то, что я, оставив свое собственное дело, наговорил так много, защищая другого Не менее его разъярилась и Трифена, возмущенная моими оскорбительными словами. Тут все, кто только был на корабле, разбились на две враждебные партии. С одной стороны, слуга-цирюльник и сам вооружился, и нас наделил своими инструментами; с другой – челядь Трифены готовилась выступить на нас с голыми руками. И, само собою разумеется, дело наше не обошлось без громких криков служанок. Один только кормчий заявил, что, если не прекратится переполох, возникший из-за сладострастия каких-то прохвостов, он тотчас же перестанет управлять кораблем. Несмотря на это, все-таки продолжалась самая отчаянная свалка: они дрались ради мести, мы – ради спасения жизни. С той и другой стороны многие свалились уже, хоть и не замертво, многие отступили, точно с поля сражения, покрытые кровью и ранами. И, однако, ярости от этого ни в ком не убавилось. Тут отважный Гитон поднес к своим чреслам смертоносную бритву, угрожая отрезать эту причину стольких злоключений; но Трифена, нисколько не скрывая, что все ему простила, воспрепятствовала столь великому злодеянию. Я, со своей стороны, тоже не один раз приставлял к своей шее бритвенный нож, но намерение мое зарезаться было не серьезнее, чем угрозы Гитона. Только он еще смелее разыгрывал трагедию, зная, что в руках у него та самая бритва, которой он уже попробовал однажды перехватить себе горло.

Обе стороны все еще стояли друг против друга, и было очевидно, что бой опять разгорится с новой силой; но тут с большим трудом кормчему удалось убедить Трифену, чтобы она, взяв на себя обязанности парламентера, устроила перемирие. И вот после того как, по обычаю отцов, обе стороны обменялись клятвами, Трифена, держа перед собою оливковую ветвь, взятую из рук корабельной Тутеды, решилась начать переговоры:

Что за безумье, кричит, наш мир превращает в сраженье?

Чем заслужила того наша рать? Ведь не витязь троянский

Здесь на судне увозит обманом супругу Атрида,

И не Медея, ярясь, защищается братскою кровью.

Сила отвергнутой страсти мятется! О, кто призывает

Злую судьбу на меня, средь валов потрясая оружьем?

Мало вам смерти одной? Не спорьте в свирепости с морем

И в пучины его не лейте крови потоки.

109. После этих слов, произнесенных женщиной с волнением в голосе, войска колебались очень недолго; и призванные к миру дружины прекратили бой. Эвмолп, предводительствовавший нашей стороной, решил немедленно воспользоваться столь благоприятными обстоятельствами и, произнеся прежде всего самое суровое порицание Лиху, заставил подписать скрижали мира, сими словесами вещавшие:

«Согласно твоему добровольному решению ты, Трифена, не будешь взыскивать с Гитона за причиненные им тебе неприятности; не будешь упрекать или мстить за проступки, буде таковые им до сего времени совершены; и вообще не будешь стараться каким-либо иным способом преследовать его. Не уплатив ему предварительно за каждый раз по сто денариев наличными деньгами, ты не должна принуждать мальчика против его воли ни к объятиям, ни к поцелуям, ни к союзу Венеры. Так же точно и ты, Лих, согласно твоему добровольному решению, не должен больше преследовать Энколпия оскорбительными словами или суровым видом; не должен спрашивать у него, с кем он проводит свои ночи; а если будешь требовать в этом отчета – обязуешься за каждое подобное оскорбление уплачивать ему наличными деньгами по двести денариев».

Когда договор в таких словах был заключен, мы сложили оружие; а чтобы после обоюдной клятвы в душах у нас не осталось даже признака старой злобы, словом, чтобы совершенно покончить с прошлым, мы решили обменяться поцелуями. Таким образом раздор наш, по всеобщему желанию, прекратился, и трапеза, принесенная на самое поле сражения, при веселом настроении всех собутыльников послужила к вящему примирению. Весь корабль огласился песнями, а так как вследствие внезапно наступившего безветрия судно прекратило свой бег, одни стали бить рыбу трезубцами в тот миг, когда она выскакивала из воды, другие вытаскивали сопротивляющуюся добычу крючнами с приманкой. А один ловкач принялся, с помощью специально сплетенных для этого из тростника приспособлений, охотиться на морских птиц, которые начали уже садиться на рею. Прилипая к обмазанным клеем прутьям, они сами давались в руки; и заиграл ветерок летучими пушинками; и начали плавать по морю их перья, крутясь вместе с легкою пеной. Уже у меня с Лихом опять налаживалась дружба, уже Трифена успела плеснуть в лицо Гитону из своего кубка остатками вина, когда Эвмолп, тоже сильно захмелевший, захотел вдруг поострить над плешивыми и клеймеными. Исчерпав все пошлые остроты на эту тему, он наконец принялся за стихи и продекламировал нам небольшую элегию о волоса к:

Кудри упали, – увы! – хоть в них вся прелесть красавцев.

Юный, весенний убор злобно скосила зима,

Ныне горюют виски, лишенные сладостной тени

Отмолотили хлеба; солнцем гумно сожжено.

Сколь переменчива воля богов! Ибо первую радость,

В юности данную нам, первой обратно берет.

 

Бедный! Только что ты сиял кудрями,

Был прекраснее Феба и Дианы.

А теперь твое темя глаже меди

И круглее, чем гриб, дождем рожденный.

Робко прочь ты бежишь от дев-насмешниц.

И, коль ты позабыл о близкой смерти,

Знай, что часть головы уже погибла.

110. Эвмолп, кажется, собирался декламировать еще дольше и еще более нескладно, чем раньше, но как раз в это время одна из служанок Трифены увела с собой Гитона в нижнюю каюту и надела ему на голову парик своей госпожи. Затем вытащила из баночки накладные брови и, искусно подражая форме утерянных, вернула таким образом мальчику всю его красоту. Теперь только Трифена признала в нем настоящего Гитона; от волнения она даже расплакалась и в первый раз поцеловала его от всего сердца.

Я тоже был рад, что мальчику возвратили прежнюю привлекательность; зато собственное лицо стал прикрывать еще тщательнее: ведь я знал, что отличаюсь теперь необыкновенным безобразием,- если даже Лих не удостаивает меня разговора. Но та же самая служанка мне помогла в этом горе: она отозвала меня в сторону и снабдила не менее прекрасной шевелюрой. Лицо мое даже изменилось к лучшему, потому что парик был белокурый. А Эвмолп, этот наш всегдашний защитник среди опасностей и создатель теперешнего общего согласия, из боязни, как бы не увяло без прибауток наше веселое настроение, принялся вовсю болтать о женском легкомыслия. Говорил, как легко женщины влюбляются, как скоро забывают даже своих сыновей; говорил, что нет на свете женщины настолько скромной, чтобы новая страсть не в состоянии была довести ее до исступления; и нет нужды в примерах из старинных трагедий или в известных из истории имена ч, но если мы захотим его слушать, он может рассказать нам об одном случае, который был на его памяти. И, видя, что все повернулись к нему лицами и приготовились слушать, Эвмолп начал таким образом:

111.- В Эфесе жила некая матрона, отличавшаяся столь великой скромностью, что даже из соседних стран женщины приезжали посмотреть на нее. Когда же умер ее муж, она, не удовольствовавшись общепринятым обычаем провожать покойника с распущенными волосами или бия себя на виду у всех к обнаженную грудь, последовала за умершим мужем даже в могилу и, когда тело, по греческому обычаю, положили в подземелье, осталась охранять его там, в слезах проводя дни и ночи. Пребывая в столь сильном горе, она решила уморить себя голодом, и ни родные, ни близкие не в состоянии были отклонить ее от этого решения. Напоследок даже городские власти удалились, ничего не добившись. Все плакали, глядя на этот неповторимый пример супружеской верности, – на эту женщину, уже пятые сутки проводившую без пищи. Печально сидела с ней ее верная служанка. Заливаясь слезами, она делила горе своей госпожи и по временам заправляла светильник, поставленный на могильную плиту, как только замечала, что он начинает гаснуть. В городе только и разговоров было что про вдову. Люди всех званий сходились в том, что впервые пришлось им увидеть блестящий пример истинной любви и верности.

Между тем как раз в ото время правитель той области приказал неподалеку от подземелья, в котором вдова плакала над свежим трупом, распять нескольких разбойников, а чтобы кто-нибудь не похитил разбойничьих тел, желая предать ипогребению, возле крестов поставили на стражу солдата. С наступлением ночи солдат заметил среди надгробных памятников довольно яркий свет, услышал стоны несчастной вдовы и, по любопытству, свойственному всему роду человеческому, захотел узнать, кто это и что там делается. Немедленно спустился он в склеп и, увидев там женщину замечательной красоты, сначала оцепенел от испуга, словно перед призраком или загробною тенью. Затем, увидев наконец лежащее перед ним мертвое тело и заметив слезы и лицо, исцарапанное ногтями, он, конечно, понял, что это только женщина, которая после смерти мужа не может прийти в себя от горя. Тогда он принес в склеп свой скромный обед и принялся убеждать плачущую, чтобы она перестала понапрасну убиваться и не терзала груди своей бесполезными рыданиями: всех, мол, ожидает один конец, всем уготовано одно и то же жилище. Говорил он и многое другое, чем обыкновенно стараются утешать людей, чья душа изъязвлена горем. Но она от этих утешений стала еще сильнее царапать свою грудь и, вырывая из головы волосы, принялась осыпать ими покойника. Солдата это, однако, не обескуражило, и он не менее настойчиво стал уговаривать бедную вдовушку немножко поесть. Наконец служанка, соблазнившись винным запахом, почувствовала, что не в силах больше противиться учтивому приглашению солдата, и сама первая протянула руку, побежденная. А потом, подкрепив пищей и вином свои силы, она тоже начала бороться с упорством своей госпожи.

– Что пользы в том, – говорила служанка, – если ты умрешь голодной смертью? Если заживо похоронишь себя? Если самовольно испустишь неосужденный дух, прежде чем того потребует судьба?

Мнишь ли, что слышат тебя усопших тени и пепел? Не лучше ли, если ты вернешься к жизни?

Не лучше ли отказаться от своего женского заблуждения и, пока можно, наслаждаться благами жизни? Самый вид этого недвижного тела уже должен убедить тебя остаться в живых.

Всякий охотно слушает, когда его уговаривают есть или жить. Потому вдова наша, которая, благодаря столь продолжительному воздержанию от пищи, уже сильно ослабела, позволила наконец сломить свое упорство и принялась за еду с такой же жадностью, как и служанка, сдавшаяся первою.

112. Вы, конечно, знаете, на что нас обычно соблазняет сытость. Солдат теми же ласковыми словами, которыми убедил матрону остаться в живых, принялся атаковать и ее стыдливость. К тому же он казался этой целомудренной женщине человеком вовсе не безобразным и даже не лишенным дара слова.

Да и служанка старалась расположить свою госпожу в его пользу и то и дело повторяла:

Как? Неужели любовь ты отвергнешь, любезную сердцу?

Или не ведаешь ты, чьи поля у тебя пред глазами?

Но что там много толковать? У женщины и эта часть тела не вынесла воздержания победоносный воин снова ее убедил. Они провели в объятиях не только эту ночь, в которую справили свою свадьбу, но то же самое было и на следующий, и даже на третий день. А двери в подземелье, на случай, если бы к могиле пришел кто-нибудь из родственников или знакомых, разумеется, заперли, чтобы казалось, будто эта целомудреннейшая из жен умерла над телом своего мужа. Солдат же, восхищенный и красотою возлюбленной, и таинственностью приключения, покупал, насколько позволяли его средства, всякие лакомства и, как только смеркалось, немедленно относил их в подземелье. А в это время родственники одного из распятых, видя, что за ними нет почти никакого надзора, сняли ночью с креста его тело и предали погребению. Воин, который всю ночь провел в подземелье, только на следующий день заметил, что на одном из крестов недостает тела. Трепеща от страха перед наказанием, рассказал он вдове о случившемся, говоря, что не станет дожидаться приговора суда, а собственным мечом накажет себя за нерадение, и просил, чтобы она оставила его, когда он умрет, в этом подземелье и положила в одну и ту же роковую могилу возлюбленного и мужа. Она же, не менее сострадательная, чем целомудренная, отвечала:

– Неужели боги допустят до того, что мне придется почти одновременно увидеть смерть двух самых дорогих для меня людей? Нет! Я предпочитаю повесить мертвого, чем погубить живого.

Сказано – сделано: матрона велит вытащить мужа из гроба и пригвоздить его к пустому кресту. Солдат немедленно воспользовался блестящей мыслью рассудительной женщины. А на следующий день все прохожие недоумевали, каким образом мертвый взобрался на крест.

113. Громким хохотом встретили моряки этот рассказ, а Трифена любовно склонилась своим сильно зарумянившимся лицом на плечо Гитона. Один Лих не смеялся. Сердито покачав головой, он сказал:

– Если бы правитель был человеком справедливым, он непременно приказал бы тело мужа положить обратно в могилу, а жену его распять. Без сомнения, ему вспомнилась Гедила и разграбление ко рабля во время нашего своевольного переселения. Но слова договора не дозволяли ему напоминать об этом; да и охватившее всех веселье не давало возможности затеять новую ссору. Трифена в это время сидела на коленях у Гитона и то осыпала его грудь поцелуями, то принималась поправлять его фальшивые волосы. Я печально сидел на своем месте, мучился невыносимо этим новым сближрнием, ничего не ел, ничего не пил и только искоса сердито поглядывал на обоих. Все поцелуи, все ласки, измышляемые похотливой женщиной, терзали мое сердце. И, однако, я до сих пор все-таки не знал, на кого я больше сержусь: на мальчика – за то, что он отбивает у меня подружку, или на подружку – за то, что она развращает моего мальчика. А в общем, и то и другое было мне чрезвычайно противно и даже более тягостно, чем недавний плен. И вдобавок еще ни Трифена не заговорила со мной, словно я не был ей человеком близким и некогда желанным любовником, ни Гитон не удостаивал меня чести хотя бы мимоходом выпить за мое здоровье или, по крайней мере, вовлечь меня в общий разговор. Мне кажется, он просто боялся, как бы в самом же начале наступившего согласия опять не растравить рану в сердце Трифены. От огорчения грудь моя переполнилась наконец слезами; глубокими вздохами старался я подавить в себе рыдания, которые как бы выворачивали мою душу…

 

 

* * *

[Лих] добивался, чтобы и ему досталась доля наших удовольствий, и, забыв хозяйскую спесь, лишь просил дружеской благосклонности…

 

 

* * *

– Если в тебе течет хоть капля благородной крови, то она должна быть для тебя не лучше любой девки; если ты в самом деле мужчина, ты не пойдешь к этой шлюхе…

 

 

* * *

Досаднее всего было то, что о случившемся узнает величайший насмешник Эвмолп и примется мстить за воображаемую обиду своими стихами…

 

 

* * *

Эвмолп в самых торжественных словах поклялся…

 

 

* * *

114. Пока мы рассуждали об этом и о тому подобных вещах, на море поднялось большое волнение, небо обложило со всех сторон тучами, и день потемнел. Матросы в страхе бросились по своим местам и в ожидании бури убрали паруса. Но ветер гнал волны то в одну, то в другую сторону, п кормчий совершенно не знал, какого ему курса держаться. То ветер гнал нас по направлению к Сицилии, то поднимался аквилон, хозяин италийского берега, и во все стороны швырял наше покорное судно. Но что было опаснее всяких бурь, так это нависшая внезапно над нами тьма, до того непроглядная, что кормчий не мог рассмотреть как следует даже корабельного носа. И вот, о, Геркулес! Когда буря разыгралась вовсю, Лих обратился ко мне, трепеща от страха, и, протягивая с мольбой руки, воскликнул:

– Энколпий, помоги нам в опасности, возврати судну систр и священное одеяние. Заклинаю тебя, сжалься над нами, прояви присущее тебе милосердие!

Он все еще вопил, когда внезапно налетел сильный шквал и сбросил его в море. Буря завертела его в своей неумолимой пучине и, выбросив еще раз на поверхность, наконец поглотила. Тут самые преданные из слуг Трифены поспешно схватили свою госпожу и, посадив ее вместе с большею частью поклажи в лодку, спасли от верной смерти…

 

 

* * *

Я, прижавшись [к Гитону], громко плакал и говорил ему

– Мы заслужили от богов, чтобы только смерть соединила нас. Но безжалостная судьба отказала нам даже в этом. Смот ри – волны начинают уже опрокидывать наше судно. Смотри! Уже скоро гневное море вырвет любящих друг у друга из объятий. Итак, если ты на самом деле любил Энколпия, то подари его поцелуем, пока еще можно. Вырви из рук немедлящей судьбины эту последнюю радость. Лишь только я это сказал, Гитон разделся и, прикрывшись моей туникой, подставил мне лицо для поцелуев, а чтобы слишком яростная волна не разлучила прильнувших друг к другу, он одним поясом связал обоих, говоря:

– Так, по крайней мере, подольше нас, связанных вместе, будет носить море. А может быть, оно сжалится и выбросит нас вместе на берег, и какой-нибудь прохожий из простого человеколюбия набросает на тела наши камней, или же в крайнем случае яростные волны замоют их незаметно песком.

Я даю связать себя последними узами и, лежа, как на смертном одре, ожидаю кончины, которая уже не страшит меня. Буря между тем заканчивала то, что ей было предписано роком, и бросилась уничтожать все остатки нашего корабля. На нем не было теперь ни мачт, ни руля, ни снастей, ни весел. Подобно необтесанному обрубку, носился он по воле волн…

 

 

* * *

Появились рыбаки, приплывшие на своих маленьких лодках в надежде награбить добычи. Но, заметив на палубе людей, готовых защищать свое имущество, забыли о жестокости и оказали помощь…

 

 

* * *

115. Мы услыхали странные звуки, которые раздавались из-под каюты кормчего: точно дикий зверь рычал, желая вырваться на свободу. Пойдя на звук, мы наткнулись на Эвмолпа: он сидел и на огромном пергаменте выписывал какие-то стихи. Пораженные тем, что Эвмолп даже на краю гибели но бросает своих поэм, мы, несмотря на его крики, выволокли его наружу и велели образумиться. А он, рассердившись, что ему помешали, кричал:

– Дайте же мне закончить фразу: поэма уже идет к концу.

Тут я ухватил одержимого и велел Гитону помочь мне отвезти воющего поэта на землю…

 

 

* * *

И вот, когда это было устроено, мы добрались наконец, печальные, до рыбачьей хижины и, кое-как подкрепившись испорченной во время кораблекрушения снедью, провели там невеселою ночь.

На следующий день, когда мы держали совет, в какую нам сторону направиться, я вдруг заметил, что легкая зыбь крутит и прибивает к нашему берегу человеческое тело. С печалью в сердце стоял я и увлажненным взором созерцал вероломство моря.

– Может быть, – воскликнул я, – в какой-нибудь части света ждет его спокойная супруга, или сын, не знающий о буре, или отец, которого он оставил и, отправляясь в дорогу, поцеловал. Вот они, человеческие расчеты! Вот они, наши честолюбивые помыслы! Вот он, человек, которого волны носят теперь по своему произволу!

До сих пор я оплакивал его, как незнакомого. Но когда волна повернула утопленника, чье лицо нисколько не изменилось, я увидел Лиха; этот не так давно грозный и неумолимый человек теперь лежал чуть ли не у моих ног. Я не мог больше удерживать слезы и, вновь и вновь ударяя себя в грудь, повторял:

– Где же теперь твоя ярость? Куда девалась вся твоя необузданность? Твое тело отдано на растерзание рыбам и морским чудовищам. Недавно ты хвастал своим могуществом, и вот после кораблекрушения от твоего громадного корабя, и доски не осталось. Наполняйте же, смертные, наполняйте сердца ваши гордыми помыслами. Будьте, будьте предусмотрительны – распределяйте ваши богатства, приобретенные обманом и хитростью, на тысячу лет. Ведь и этот вчера еще придирчиво проверял счета своего имущества; ведь и он в мечтах назначил день, когда достигнет берегов своей родины. О, боги и богини! Как далеко лежит он теперь от цели! Но не одно только море так вероломно к людям. Одному в сражении изменяет оружие. Другого погребают под собой развалины дома в тот миг, когда он дает обеты богам. Иному приходится испустить непоседливый дух, вылетев из повозки. Обжору душит пища, умеренного – воздержание. Словом, если поразмыслить, то крушения ждут нас повсюду. Правда, поглощенный волнами не может рассчитывать на погребение. Но какая разница, чем истреблено будет тело, обреченное на гибель, – огнем, водой или временем? Что там ни делай, все на одно выйдет. Пусть даже могут растерзать тело дикие звери… Но разве лучше, если пожрет его пламя? Напротив, когда мы гневаемся на рабов, то наказание огнем считаем самым тяжелым. Так не безумие ли заботиться о том, чтобы малейшая частица нашего тела не оставалась без погребения?

 

 

* * *

Тело Лиха сгорело на костре, сложенном руками его врагов. Эвмолп же, сочиняя надгробную надпись, устремил вдаль взоры, призывая к себе вдохновение…

 

 

* * *

116. Охотно окончив это дело, мы пустились по избранной нами дороге и немного спустя, покрытые потом, уже взбирались на гору; с нее открывался вид на какой-то город, расположенный совсем недалеко от нас на высоком холме. Блуждая по незнакомой местности, мы не знали, что это такое, пока наконец какой-то хуторянин не сообщил нам, что это Кротона, город древний, когда-то первый в Италии… Затем, когда более подробно принялись расспрашивать его, что за люди населяют это знаменитое место и какого рода делами предпочитают они заниматься, после того как частые войны свели на нет их богатство, он так нам ответил:

– О чужестранцы, если вы – купцы, то советую вам отказаться от ваших намерений; постарайтесь лучше отыскать какие-нибудь другие средства к существованию. Если же вы люди более тонкие и способны все время лгать, тогда вы на верном пути к богатству. Ибо науки в этом городе не в почете, красноречию в нем нет места, а воздержанием и чистотой нравов здесь не стяжаешь ни похвал, ни наград. Знайте, что все люди, которых вы увидите в этом городе, делятся на две категории: уловляемых и уловляющих. В Кротоне никто не заводит своих детей, потому что любого, кто имеет законных наследников, не допускают ни на торжественные обеды, ни на общественные зрелища; лишенный всех этих удовольствий, он принужден жить незаметно среди всякого сброда. А вот люди, никогда не имевшие ни жен, ни близких родственников, достигают самых высоких почестей; другими словами – только их и признают за людей, наделенных военной доблестью, великим мужеством и примерной честностью. Вы увидите, – сказал он, – город, напоминающий собой пораженную чумою равнину, на которой нет ничего, кроме терзаемых трупов да терзающих воронов…

117. Эвмолп, как человек более предусмотрительный, принялся обдумывать этот совершенно новый для нас род занятий и заявил наконец, что он ровно ничего не имеет против такого способа обогащения. Я думал сначала, что старец наш просто шутит, по своему поэтическому легкомыслию, но он с самым серьезным видом добавил:

– О, сумей я обставить эту комедию попышнее, будь платье поприличнее и вся утварь поизящнее, чтобы всякий поверил моей лжи, – поистине, я не стал бы откладывать это дело, а сразу повел бы вас к большому богатству. Я обещал Эвмолпу доставить все, что ему нужно, если только устраивает его платье, сопутствовавшее нам во всех грабежах, и разные другие предметы, которые дала нам обобранная вилла Ликурга. А что касается денег на текущие расходы, то Матерь боюв по вере нашей пошлет нам их…

 

 

* * *

– В таком случае зачем откладывать нашу комедию в долгий ящик? – воскликнул Эвмолп. – Если вы действительно ничего не имеете против подобной плутни, то признайте меня своим господином.

Никто из нас не осмелился осудить эту проделку, тем более что в ней мы ничего не теряли. А для того чтобы замышляемый обман остался между нами, мы, повторяя за Эвмолпом слова обета, торжественно поклялись терпеть ц огонь, и оковы, и побои, и насильственную смерть, и все, что бы ни приказал нам Эвмолп,- словом, как форменные гладиаторы, предоставили и души свои, и тела в полное распоряжение хозяина. Покончив с клятвой, мы, нарядившись рабами, склонились перед повелителем. Уатем сговорились, что Эвмолп будет отцом, у которого умер сын, юноша, отличавшийся красноречием и подававший большие надежды. А чтобы не иметь больше перед глазами ни клиентов своего умершего сына, ни товарищей его, ни могилы, вид которых вызывал у него каждый день горькие слезы,- несчастный старик решил уехать из своего родного города. Горе его усугублено только что пережитым кораблекрушением, из-за которого он потерял более двух миллионов сестерциев. Но не потеря денег волнует его, а то, что, лишившись также и всех своих слуг, он не в состоянии теперь появиться ни перед кем с подобающим его достоинству блеском. Между тем в Африке у пего до сих пор на тридцать миллионов сестерциев земель и денег, отданных под проценты. Кроме того, по нумидийским землям у него разбросано повсюду такое множество рабов, что с ними свободно можно было бы овладеть хотя бы Карфагеном.

Согласно этому плану, мы посоветовали Эвмолпу, во-первых, кашлять как можно больше, затем притвориться, точно он страдает желудком, а поэтому при людях отказываться от всякой еды и, наконец, говорить только о золоте и серебре, о своих вымышленных имениях и о постоянных, неурожаях. Кроме того, он обязан был изо дня в день корпеть над счетами и чуть не ежечасно переделывать завещание, А для полноты картины, он должен путать имена всякий раз, когда ему придется позвать к себе кого-нибудь из нас,- чтобы всем бросалось в глаза, будго он все еще вспоминает отсутствующих слуг.

Распределив таким образом роли, мы помолились богам, чтобы все хорошо и удачно кончилось и отправилась дальше. Но и Гитон не мог долго выносить непривычного груза, и наемный слуга, Коракс, позор своего звания, тоже частенько ставил поклажу на землю, ругал нас за то, что мы так спешим, и грозил или бросить где-нибудь свою ношу, или убежать вместе с нею.

– Что вы, – говорит, – считаете меня за вьючное животное, что ли, или за грузовое судно? Я подрядился нести человеческую службу, а не лошадиную. Я такой же свободный, как и вы, хоть отец и оставил меня бедняком.

Не довольствуясь бранью, он то и дело поднимал кверху ногу и оглашал дорогу непристойными звуками и обдавал всех отвратительной вонью. Гитон смеялся над его строптивостью и всякий раз голосом передразнивал эти звуки…

 

 

* * *

118.- Очень многих, юноши, – начал Эвмолп, – стихи вводят в заблуждение: удалось человеку втиснуть несколько слов в стопы или вложить в период сколько-нибудь тонкий смысл – он уж и воображает, что взобрался на Геликон. Так, например, после долгих занятий общественными делами люди нередко, в поисках тихой пристани, обращаются к спокойному занятию поэзией, думая, что сочинить поэму легче, чем контроверсию, уснащенную блестящими изреченьицами. Но человек благородного ума не терпит пустословия, и дух его не можег ни зачать, ни породить ничего, если его не оросит живительная влага знаний. Необходимо тщательно избегать всех выражений, так сказать, подлых и выбирать слова, далекие от плебейского языка, согласно слову поэта:

Невежд гнушаюсь и ненавижу чернь.

Затем нужно стремиться к тому, чтобы содержание не торчало, не уместившись в избранной форме, а, наоборот, совершенно с ней слившись, блистало единством красоты. Об этом свидетельствует Гомер, лирики, римлянин Вергилий и удивительно удачный выбор выражений у Горация. А другие или совсем не увидали пути, который ведет к поэзии, или не отважились вступить на него. Вот, например, описание гражданской войны: кто бы ни взялся за этот сюжет без достаточных литературных познаний, всякий будет подавлен трудностями. Ведь дело совсем не в том, чтобы в стихах изложить события, – это историки делают куда лучше; нет, свободный дух должен устремляться в потоке сказочные вымыслов обходным путем, через рассказы о помощи богов, через муки поисков нужных выражений, чтобы песнь казалась скорее вдохновенным пророчеством исступленной души, чем достоверным показанием, подтвержденным свидетелями…

 

119.

 

Римлянин царь-победитель владел без раздела вселенной;

Морем, и сушей, и всем, что двое светил освещают.

Но ненасытен он был. Суда, нагруженные войском,

Рыщут по морю, п, если найдется далекая гавань

Или иная земля, хранящая желтое злато,

Значит, враждебен ей Рим. Среди смертоносных сражений

Ищут богатства. Никто удовольствий избитых не любит,

Благ, что затасканы всеми давно в обиходе плебейском

Так восхваляет солдат корабельный эфирскую бронзу;

Краски из глубей земных в изяществе с пурпуром спорят.

С юга шелка нумидийцы нам шлют, а с востока серийцы.

Опустошает для нас арабский народ свои нивы.

Вот и другие невзгоды, плоды нарушения мира!

Тварей лесных покупают за злато и в землях Аммона,

В Африке дальней спешат ловить острозубых чудовищ,

Ценных для цирка убийц. Чужестранец голодный, на судне

Едет к нам тигр и шагает по клетке своей золоченой,

Завтра при кликах толпы он кровью людскою упьется.

Горе мне! Стыдно вещать про позор обреченного града!

Сот, по обычаю персов, еще недозрелых годами

Мальчиков режут ножом и тело насильно меняют

Для сладострастных забав, чтоб назло годам торопливым

Истинный возраст их скрыть искусственной этой задержкой.

Ищет природа себя, но не в силах найти, и эфебы

Нравятся всем изощренной походкою, мягкостью тела,

Нравятся кудри до плеч и одежд небывалые виды, -

Все, чем прельщают мужчин. Привезенный из Африки ставят

Крапчатый стол из лимонного дерева (злата дороже та древесина);

рабы уберут его пурпуром пышным, Чтобы он взор восхищал.

Вкруг этих заморских диковин,

Всеми напрасно ценимых, сбираются пьяные толпы.

Жаден бродяга-солдат, развращенный войной, ненасытен:

Выдумки – радость обжор; и клювыш из волны сицилийской

Прямо живьем подается к столу; уловляют в Лукрине

И продают для пиров особого вида ракушки,

Чтоб возбуждать аппетит утомленный. На Фасисе, верно,

Больше уж птиц не осталось: одни на немом побережье

Средь опустевшей листвы ветерки свою песнь распевают.

То же безумство на Марсовом пол,е; подкуплены златом,

Граждане там голоса подают ради мзды и наживы.

Стал продажен народ, и отцов, продажно собранье!

Любит за деньги толпа; исчезла свободная доблесть

Предков; вместе с казной разоренный лишается власти.

Рухнуло даже величье само, изъедено златом.

Плебсом отвергнут Катон побежденный; но более жалок

Тот, кто. к стыду своему, лишил его дикторских связок.

Ибо – и в этом позор для народа и смерть благонравья! -

Не человек удален, а померкло владычество Рима,

Честь сокрушилась его. И Рим, безнадежно погибший,

Сделался сам для себя никем не отмщенной добычей.

Рост баснословный процентов и множество медной монеты -

Эти два омуга бедный народ, завертев, поглотили.

Кто господин в своем доме? Заложено самое тело!

Так вот сухотка, неслышно в глубинах тела возникнув,

Яростно члены терзает и выть заставляет от боли.

В войско идут бедняки и, достаток на роскошь растратив.

Ищут богатства в крови. Для нищего наглость – спасенье.

Рим, погрузившийся в грязь и в немом отупенье лежащий,

Может ли что тебя пробудить (если здраво размыслить),

Кроме свирепой войны и страстей, возбужденных оружьем?

 

120.

 

Трех послала вождей Фортуна,- и всех их жестоко

Злая, как смерть, Энно погребла под грудой оружья.

Красе у парфян погребен, на почве Ливийской -

Великий, Юлий же кровию Рим обагрил, благодарности чуждый.

Точно не в силах нести все три усыпальницы сразу,

Их разделила земля. Воздаст же им почести слава.

Место есть, где средь скал зияет глубокая пропасть

В Парфенопейскон земле по пути к Дикархиде великой,

Воды Коцита шумят в глубине, и дыхание ада

Рвется наружу из недр, пропитано жаром смертельным.

Осенью там не родятся плоды; даже травы не всходят

Там на тучном лугу; никогда огласиться не может

Мягкий кустарник весеннею песней, нестройной и звучной,

Мрачный там хаос царит, и торчат ноздреватые скалы,

И кипарисы толпой погребальною их окружают.

В этих пустынных местах Плутон свою голову поднял

Пламя пылает на ней и лежит слой пепла седого).

С речью такою отец обратился к Фортуне крылатой:

«Ты, чьей власти дела вручены бессмертных и смертных,

Ты не миришься никак ни с одной устойчивой властью,

Новое мило тебе и постыло то, что имеешь;

Разве себя признаёшь ты сраженной величием Рима?

Ты ли не в силах столкнуть обреченной на гибель громады?

В Риме давно молодежь ненавидит могущество Рима,

Груз добытых богатств ей в тягость. Видишь сама ты

Пышность добычи и роскошь, ведущую к гибели верной.

Строят из злата дома и до звезд воздвигают строенья,

Камень воды теснит, а море приходит на нивы,-

Все затевают мятеж и порядок природы меняют.

Даже ко мне они в царство стучатся, и почва зияет,

Взрыта орудьями этих безумцев, и стонут пещеры

В опустошенных горах, и прихотям служат каменья,

А сквозь отверстья на свет ускользнуть надеются души.

Вот почему, о Судьба, нахмурь свои мирные брови,

Рим к войне побуди, мой удел мертвецами наполни.

Да, уж давненько я рта своего не омачивал кровью,

И Тисифона моя не омыла несытого тела,

С той поры, как поил клинок свой безжалостный Сулла

И взрастила земля орошенные кровью колосья».

121. Вымолвив эти слова и стремясь десницу с десницей Соединить, он разверз огромной расщелиной землю. Тут беспечная так ему отвечала Фортуна:

«О мой родитель, кому подчиняются недра Коцита! Если истину мне предсказать безнаказанно можно, Сбудется воля твоя, затем что не меньшая ярость В сердце кипит и в крови не меньшее пламя пылает. Как я раскаялась в том, что радела о римских твердынях! Как я дары ненавижу свои! Пусть им стены разрушит То божество, что построило их. Я всем сердцем желаю В пепел мужей обратить и кровью душу насытить, Вижу, как дважды тела под Филиппами поле устлали, Вижу могилы иберов и пламя костров фессалийских, Внемлет испуганный слух зловещему лязгу железа. В Ливии – чудится мне – стенают, о Нил, твои веси В чаянье битвы актийской, в боязни мечей Аполлона. Так отвори же скорей свое ненасытное царство, Новые души готовься принять. Деревозчик едва ли Призраки павших мужей на челне переправить сумеет: Нужен тут флот. А ты пожирай убитых без счета, О Тисифона. и глад утоляй кровавою пищей: Целый изрубленный мир спускается к духам Стигийским».

 

122.

 

Еде успела сказать, как, пробита молнией яркой,

Вздрогнула туча – и вновь пресекла прорвавшийся пламень,

В страхе присел повелитель теней и заставил сомкнуться

Недра земли, трепеща от раскатов могучего брата.

Вмиг избиенье мужей и разгром грядущий раскрылись

В знаменьях вышних богов. Титана лик искаженный

Сделался алым, как кровь, и подернулся мглою туманной,

Словно дымились уже сраженья гражданские кровью.

В небе с другой стороны свой полный лик погасила

Кинфия, ибо она освещать не посмела злодейства.

С грохотом рушились вниз вершины гор и потоки,

Русла покинув свои, меж новых брегов умирали.

Звон мечей потрясает эфир, и военные трубы

В небе Марса зовут. И Этна, вскипев, изрыгнула

Пламень, досель небывалый, взметая искры до неба.

Вот среди свежих могил и тел, не почтенных сожженьем.

Призраки ликом ужасным и скрежетом злобным пугают

В свите невиданных звезд комета сеет пожары,

Сходит Юпитер могучий кровавым дождем на равнины,

Знаменья эти спешит оправдать божество, и немедля

Цезарь, забыв колебанья и движимый жаждою мести,

Галльскую бросил войну и войну гражданскую начал.

В Альпах есть место одно, где скалы становятся ниже.

И открывают проход, раздвинуты греческим богом.

Там алтари Геркулеса стоят и горы седые,

Скованы вечной зимой, до звезд вздымают вершины.

Можно подумать, что пот над ними небес: не смягчают

Стужи ни солнца лучн. ни теплые вешние ветры.

Все тал сдавлено льдом и покрыто инеем зимним.

Может вершина весь мир удержать на плечах своих грозных.

Цезарь могучий, тот кряж попирая с веселою ратью,

Это место избрал и стал на скале высочайшей,

Взглядом широким кругом Гесперийское поле окинул.

Обе руки простиран к небесным светилам, воскликнул:

«О всемогущий Юпитер и вы, Сатурносы земли,

Что ликовали со мной победам моим и триумфам,

Вы мне свидетели в том, что Марса зову против воли

И против волн подъемлю я меч, лишь обидою движим:

В час, когда кровью врагов обагряю я рейнские воды,

В час, когда галлам, что вновь стремились взять Капитолий,

К Альпам я путь преградил, меня изгоняют из Рима.

Кровь германцев-врагов, шестьдесят достославных сражений -

Вот преступленья мои! Но кого же страшит моя слава?

Кто это бредит войной? Бесстыдно подкупленный златом

Сброд недостойных наймитов и пасынков нашего Рима!

Кара их ждет! И руки, что я занес уж для мщенья.

Трусы не смогут связать! Так в путь, победные рати!

В путь, мои спутники верные! Тяжбу решите железом.

Всех нас одно преступленье зовет п одно наказанье

Нам угрожает. Но нет! Должны получить вы награду!

Я не один побеждал. Но если за наши триумфы

Пыткой хотят нам воздать п за наши победы – позором,

Пусть наш жребий решит Судьба. Пусть усобица вспыхнет!

Силы пора испытать! Уже решена наша участь:

В сонме таких храбрецов могу ли я быть побежденным?»

Только лишь вымолвил он, как Дельфийская птица явила

Знаменье близких побед, разрезая воздух крыламп.

Тут же послышался слева из чащи ужасного леса

Гул голосов необычных, и сразу блеснула зарница.

Тут и Феба лучи веселей, чем всегда, засверкали,

Вырос солнечный круг, золотым овит ореолом.

 

123.

 

Знаменьем сим ободрён, Маворсовы двинул знамена

Цезарь и смело вступил на путь, для него непривычный.

Первое время и лед и земля, от мороза седого

Твердая, им не мешали идти, от ужаса немы.

Но, когда через льды переправились храбрые турмы

И под ногами коней затрещали оковы потоков,

Тут растопились снега, п, зачатые в скалах высоких,

Ринулись в долы ручьи. Но, как бы покорны приказу.

Вдруг задержались, прервав свой бет разрушительный, воды.

То, что недавно текло, уж надо рубить топорами.

Тут-то обманчивый лед изменяет впервые идущим,

Почва скользит из-под ног. Вперемежку и кони, и люди,

Копья, мечи, и щиты – все свалено в жалкую кучу.

Кроме того, облака, потрясенные ветром холодным,

Груз свой на землю льют, и вихри холодные дуют,

А из разверстых небес низвергается град изобильный,

Кажется, тучи с высот спустились на бедные рати,

И точно море на них замерзшие волны катило.

Скрыта под снегом земля, и скрыты за снегом светила,

Скрыты рек берега и меж них застывшие воды.

Но не повержен был Цезарь: на дрот боевой опираясь,

Шагом уверенным он рассекал эти страшные нивы.

Так же безудержно мчал с отвесной твердыни Кавказа

Пасынок Амфитриона; Юпитер с разгневанным ликом

Так же когда-то сходил с высоких вершин Олимпийских,

Чтоб осилить напор осужденных на гибель гигантов.

Но, пока Цезарь во гневе смиряет надменные Альпы,

Мчится Молва впереди и крылами испуганно машет.

Вот уж взлетела она на возвышенный верх Палатина

И, словно громом, сердца поразила римлянам вестью:

В море-до вышли суда, и всюду по склонам альпийским.

Сходят лавиной войска, обагренные кровью германцев.

Раны, убийства, бои, пожары и всяческий ужас

Сразу пред взором встают, и сердце бьется в смятенье.

Ум, пополам разрываясь, не знает, за что ухватиться.

Эти сушей бегут, а те доверяются морю.

Понт безопасней отчизны. Но есть среди граждан такие,

Что, покоряясь Судьбе, спасения ищут в оружье.

Тот, кто боится сильней, тот дальше бежит. Но всех раньше

Жалкая с виду чернь, средь этих усобиц и распрей,

Из опустевшего града уходит куда ни попало.

Бегством Рим упоен. Одной молвою квириты

Побеждены и бегут, покидая печальные кровли.

Этот дрожащей рукой детей за собою уводит,

Прячет тот на груди пенатов, в слезах покидая

Милый порог, и проклятьем врагов поражает заочно.

Третьи к сердцу, скорбя, возлюбленных жен прижимают,

На плечи старых отцов берет беззаботная юность.

То уносят с собой, за что опасаются больше.

Глупый увозит весь дом, врагу доставляя добычу.

Так же бывает, когда разбушуется ветер восточный,

В море взметая валы,- ни снастя тогда мореходам

Не помогают, ни руль. Один паруса подбирает,

Судно стремится другой направить в спокойную гавань,

Третий на всех парусах убегает, доверясь Фортуне…

Бросим же мелких людей! Вот консулы, с ними Великий,

Ужас морей, проложивший пути к побережьям Гидаспа

Риф, о который разбились пираты, кому в троекратной

Славе дивился Юпитер, кто Понт сломил побежденный,

Тот, покорились кому раболепные волны Босфора,

Стыд и позор! – он бежит, оставив величие власти.

Видит впервые Судьба легкокрылая спину Помпея.

124 Эта чума наконец даже самых богов заражает:

Страх небожителей к бегству толкает. И вот отовсюду

Сонмы богов всеблагих, гнушаясь землей озверевшей,

Прочь убегают, лицо отвратив от людей обреченных.

Мир летит впереди, белоснежными машет руками,

Шлемом покрывши чело побежденное и покидая

Землю, пугливо бежит в беспощадные области Дита.

С ним же, потупившись, Верность уходит, затем Справедливость,

Косы свои распустив, и Согласье в истерзанной палле.

В это же время оттуда, где царство Эреба разверзлось,

Вынырнул сонм ратоборцев Плутона: Эриния злая,

Грозная видом Беллона и с факелом страшным Мегера,

Козни, Убийство и Смерть с ужасною бледной личиной.

Ярость, узду разорвав, на свободу меж ними несется;

Голову гордо она подъемлет и лик, испещренный

Тысячей ран, прикрывает своим окровавленным шлемом.

Щит боевой на левой руке висит, отягченный

Грузом вонзившихся стрел, а в правой руке она держит

Факел зловещий, по всей земле рассевая пожары.

Тут ощутила земля могущество вышних. Светила

Тщетно хотят обрести равновесие вновь. Разделяет

Также всевышних вражда: во всем помогает Диона

Цезарю, милому ей, а с нею Паллада Афина

В верном союзе и Ромул, копьем потрясающий мощным.

Руку Великого держат с сестрою Феб и Килленский

Отпрыск, и сходный в делах с Помпеем тиринфский воитель.

Вот загремела труба, и Раздор, растрепав свои космы,

Поднял навстречу богам главу, достойную ада:

Кровь на устах запеклась, и плачут подбитые очи;

Зубы торчат изо рта, покрытые ржавчиной гнусной;

Яд течет с языка, извиваются змеи вкруг пасти

И на иссохшей груди, меж складками рваной одежды.

Правой дрожащей рукой он подъемлет кровавый светильник.

Бог сей, страшный Коцит п сумрачный Тартар покинув,

Быстро шагая, взошел на хребет Апеннин достославных

Мог обозреть он с вершин все земли, и все побережья.

И затопившие мир, словно волны, грозные рати.

Тут из свирепой груди такую он речь испускает:

«Смело возьмите мечи, о народы, душой распалившись.

Смело возьмите – и факел пожара несите по весям:

Кто укрывается, будет разбит. Поражайте и женщин,

И слабосильных детей, ы годами согбенную старость.

Пусть содрогнется земля и с треском обрушатся кровли.

Так предлагай же законы, Марцелл! Подстрекай же плебеев,

О Курион! Не удерживай, Лентул, могучего Марса!

Что же, божественный, ты, одетый доспехами, медлишь,

Не разбиваешь ворот, городских укреплений не рушишь,

Не похищаешь казны? Великий! Иль ты не умеешь

Рима твердыни хранить! Так беги же к стенам Эпидамна

И Фессалийский залив обагри человеческой кровью!»

Так и свершилося все на земле по приказу Раздора.

Когда Эвмолп весьма бойко прочел свою поэму, мы вступили в Кротону. Отдохнув и подкрепив свои силы в небольшой гостинице, мы на следующий же день отправились поискать жилище побогаче и как раз попали в толпу охотников за наследствами; немедля принялись они нас расспрашивать, что мы за люди и откуда прибыли. Мы же, согласно выработанному особому плану, с чрезмерной даже бойкостью рассказали, кто мы и откуда, а они поверили нам, ни в чем и не усомнившись, и все тотчас принялись сносить Эвмолпу свои богатства, соревнуясь друг с другом… Все охотники за наследством стали наперебой домогаться расположения Эвмолпа подарками…

 

 

* * *

125. Уже довольно долго шли таким образом дела наши в Кротоне; и Эвмолп, упоенный удачей, до того забыл о прежнем своем положении, что начал хвастать перед своими присными, будто никто в этом городе не в силах больше устоять перед его влиянием и что, если бы они в чем-нибудь провинились, все равно это сошло бы им с рук с помощью его друзей. Хотя я, благодаря изобильному притоку всяческих благ, с каждым днем все больше отъедался и полнел и думал, что наконец-то Фортуна отвернулась и перестала меня осаждать, – однако частенько стал задумываться и над своим нынешним положением, и над его причиной.

«А что, – говорил я себе, – если тот мошенник, который похитрее, отправит в Африку разведчика и уличит нас во лжи? Что, если наемный слуга, пресытившись нынешним благоденствием, пойдет м донесет на своих друзей и своей гнусной изменой раскроет всю нашу проделку? Ведь снова придется удирать и снова впасть в только что побежденную бедность и нищенствовать. О боги и богини, как тяжко приходится живущим не по закону: они всегда ждут того, что заслужили…»

 

 

* * *

126. [Хрисида, служанка Киркеи, Полиэну] -…ты уверен в своей неотразимости и поэтому, загордившись, торгуешь объятиями, а не даришь их. Зачем эти тщательно расчесанные волосы? Зачем лицо покрыто румянами? К чему эта нежная игра глазами, эта искусственная походка и шаги, ровно размеренные? Разве не для того, чтобы выставлять красоту свою на продажу? Взгляни на меня: по птицам я не гадаю, по звездам не читаю; но умею узнавать нрав по обличью, и лишь только увидала тебя на прогулке, так сразу поняла, каков ты. Так вот, если ты продаешь то, что нам требуется, так – ваш товар, наш купец; если же – что более достойно человека – ты делишься бескорыстно, то сделай и нам одолжение. А что касается твоих слов, будто ты раб и человек низкого происхождения, – так этим ты только разжигаешь желание жаждущей. Некоторым женщинам то и подавай, что погрязнее: сладострастие в них просыпается только при виде раба или вестового с подобранными полами. Других распаляет вид гладиатора, или покрытого пылью погонщика мулов, или, наконец, актера, выставляющего себя на сцене напоказ. Вот из такого же сорта женщин и моя госпожа: ближе чем на четырнадцать рядов к орхестре не подходит и только среди самых подонков черни отыскивает себе то, что ей по сердцу.

Тут я, захваченный этой ласковой речью, говорю ей:

– Да скажи, пожалуйста, уж не ты ли та самая, что в меня влюбилась?

Служанка рассмеялась над этой неудачной догадкой и ответила:

– Прошу не мнить о себе так высоко: до сих пор я никогда еще не отдавалась рабу; надеюсь, боги и впредь не допустят, чтобы я прибивала на крест свои ласки. Я предоставляю матронам целовать рубцы от плетей; я же хоть и рабыня, а никогда не сижу дальше всаднических мест. Я не мог не подивиться такому несоответствию страстей и отнес к числу чудес то, что служанка метит высоко, словно матрона, а у матроны вкус низкий, как у служанки.

Мы довольно долго вели этот шутливый разговор; наконец я попросил рабыню привести свою госпожу в платановую рощу. Девице этот совет понравился, и, подобрав повыше тунику, она свернула в лавровую рощицу, примыкавшую к аллее. Немного спустя она вновь показалась, ведя с собой из этого укромного уголка свою госпожу. И вот подводит она ко мне женщину, краше всех картин и статуй. Нет слов описать эту красоту: что бы я ни сказал – все будет мало. Кудри, от природы вьющиеся, распущены по плечам, лоб не высокий, хотя волосы и зачесаны назад; брови – до самых скул, и над переносицей почти срослись; глаза – ярче звезд в безлунную ночь, крылья носа чуточку изогнуты, а ротик подобен устам Дианы, какими придумал их Пракситель. А уж подбородок, а шея, а руки, а ноги, изящно охваченные золотой перевязью сандалий! Белизной они затмевали паросский мрамор. Тут я впервые презрел свою прежнюю любовь, Дориду…

Как это вышло, что ты сложил оружье, Юпитер.

Сделался сказкой немой, смолк средь небесных богов?

Вот бы когда тебе лоб украсить витыми рогами,

Дряхлую скрыть седину под лебединым пером.

Подлинно здесь пред тобою Даная, коснись ео тела -

И огнедышащий жар члены пронижет твои…

127. Восхищенная этими стихами, она так обворожительно рассмеялась, что мне показалось, будто полная луна выглянула из-за тучи. Затем она, оттеняя слова свои жестами пальчиков, сказала мне:

– Если ты, юноша, не отвергнешь с презрением женщины изящной и лишь в этом году узнавшей, что такое мужчина,- то возьми меня себе в сестры. Я знаю, что у тебя уже есть братец, – я не постыдилась навести о тебе справки,- но что же мешает тебе завести и сестру? Я предлагаю себя на тех же началах; ты же только соблаговоли, когда тебе будет угодно, узнать сладость моих поцелуев.

– Напротив, – отвечаю я, – я умоляю тебя во имя твоей красоты, чтобы ты не погнушалась принять чужеземца в число своих поклонников. И если ты позволишь мне обожать тебя, то найдешь во мне набожного богомольца. А чтобы ты знала, что не с пустыми руками вступаю я в храм Любви, – я приношу тебе в жертву своего брата!

– Как? Ты ради меня отказываешься от того, без которого не можешь жить? Того, чьи поцелуи держат тебя в рабстве? Кого ты любишь так, как я хотела бы быть любимой тобою?

Когда она это говорила, такая сладость была в ее голосе, такие дивные звуки наполняли воздух, что казалось, будто ветерки доносят согласный хор сирен. Небо надо мной в это время сняло почему-то ярче, чем прежде, и стоял я, охваченный удивлением, пока наконец не захотелось мне спросить об имени богини, на что она тут же ответила:

– Значит, служанка моя не сказала тебе, что меня зовут Киркеей? Я, конечно, не дочь Солнца, и мать моя никогда не могла по своей прихоти задержать бег заходящего светила. Однако, если судьба нас соединит, то и у меня будет, за что благодарить небеса. Да, сокровенные помыслы какого-то бога руководят нами. Не без причины любит Киркея Полиэиа: где ни столкнутся эти два имени, яркий пламень загорается между ними. Так возьми же, если хочешь, меня в объятья. Здесь тебе незачем бояться соглядатая: брат твой далеко отсюда. Сказав это, Киркея обвила меня нежными, как пух, руками и увлекла за собой на землю, одетую цветами и травами.

Те же цвегы расцвели, что древле взрастила на Иде

Матерь-земля в тот день, когда дозволенной страстью

Зевс упивался и грудь преисполнил огнем вожделенья:

Выросли розы вкруг нас, фиалки и кипер нежнейший,

Белые лилии нам улыбались с лужайки зеленой.

Так заманила земля Венеру на мягкие травы,

И ослепительный день потворствовал тайнам любовным.

Растянувшись рядом на траве, мы играючи обменивались тысячей поцелуев, стараясь, чтобы наслаждение наше обрело силу…

 

 

* * *

128. – Что же это? – сказала она. – Разве поцелуи мои так противны? Или мужество твое ослабло от поста? Или, может быть, от неряшливости подмышки мои пахнут потом? А если ничего этого нет, то уж не боишься ли ты Гитона? Краска стыда залила мне лицо, и даже остатка сил я лишился; все тело у меня размякло, и я пробормотал:

– Царица моя, будь добра, не добивай несчастного: я опоен отравою…

 

 

* * *

– Хрисида, скажи мне, но только правду: неужели я так уж противна? Не причесана, что ли? Или, быть может, какой-нибудь природный изъян портит мою красоту? Только не обманывай госпожу свою. Право, не знаю, чем мы с тобой провинились. Потом, вырвав из рук молчавшей служанки зеркало, она испытала перед ним все ужимки, которые обычны у любящих во время нежных забав, затем отряхнула платье, измявшееся на земле, и поспешно вошла в храм Венеры.

Я же, точно осужденный, точно перепуганный каким-то ужасным видением, принялся спрашивать себя в душе, не были ли услады, которых я только что лишился, просто плодом моего воображения.

Ночь, навевая нам сон, нередко морочит виденьем

Взор обманутый наш: разрытая почва являет

Золото нам, и рука стремится к покраже бесчестной,

Клад золотой унося. Лицо обливается потом;

Ужасом дух наш объят: а вдруг ненароком залезет

Кто-нибудь, сведав про клад, в нагруженную пазуху вора? -

Но, едва убегут от обманутых чувств сновиденья,

Явь воцаряется вновь, а дух по утерянном плачет

И погружается весь в пережитые ночью виденья…

 

 

* * *

[Гитон – Энколпию]

– В таком случае – премного благодарен: ты, значит, любишь меня на манер Сократа. Даже Алкивиад никогда не вставал таким незапятнанным с ложа своего наставника…

 

 

* * *

[Энколпий – Тихону]

129.- Поверь мне, братец: я сам не считаю, не чувствую себя мужчиной. Похоронена часть моего тела, некогда уподоблявшая меня Ахиллу…

 

 

* * *

Боясь, как бы кто-нибудь, застав его наедине со мною, не распустил по городу сплетен, мальчик мой от меня убежал и скрылся во внутренней части дома…

 

 

* * *

Ко мне в комнату вошла Хрисида и вручила мне от госпожи своей таблички с таким письмом:

«Киркея Полиэну – привет. Будь я распутницей, я, конечно, принялась бы жаловаться на то, что была обманута; я же, наоборот, даже благодарна твоей слабости, потому что из-за нее я дольше нежилась под сенью наслаждения. Но скажи мне, пожалуйста, как твои дела и на собственных ли ты ногах добрался до дому: ведь врачи говорят, что расслабленные и ходить не могут. Говорю тебе, юноша, бойся паралича. Ни разу не встречала я столь опасно больного. Ей-богу, ты уже полумертв! И если такая же вялость охватила и колени твои, и руки – пора, значит, тебе посылать за трубачами. Но все равно, хотя ты и нанес мне тяжкое оскорбление, я но откажу страдальцу в лекарстве. Так вот, если хочешь вернуть себе здоровье, проси его у Гигона. три ночи один, и сила вернется к тебе. А что до меня, то мне нечего опасаться у любого я буду иметь больший успех, чем у тебя. Ни зеркало, ни молва меня не обманывают. Будь здоров, если можешь».

Убедившись, что я прочел все эти издевательства, Хрисида сказала мне:

– Это может случиться со всяким, особенно в нашем городе, где женщины способны и луну с неба свести… Ведь и от этого можно вылечиться. Ответь только поласковей моей госпоже и искренностью чувства постарайся вернуть ее расположение. Ведь, по правде сказать, с той поры, как ты оскорбил ее, она вне себя.

Я, разумеется, охотно последовал совету служанки и тотчас же начертал на табличках такие слова.

130. «Полизн Киркее – привет. Должен сознаться, повелительница, что мне нередко приходилось грешить: ведь я – человек, и еще нестарый. Но до сих пор ни разу не провинился я настолько, чтобы заслужить казнь. Винюсь перед тобою во всем. К чему присудишь, того я и достоин. Я совершил предательство, убил человека, осквернил храм: за эти преступления и требуй возмездия. Захочешь моей смерти – я приду с собственным клинком; если удовольствуешься бичеванием – я голым прибегу к повелительнице. Не забывай только, что не я пред тобою провинился, а мое орудие. Готовый к бою, я оказался без меча. Не знаю, кто мне его испортил. Может быть, душевный порыв опередил медлительное тело. Может быть, желая слишком многого, я растратил свою страсть на проволочки. Не пойму, что со мною случилось. Вот ты велишь мне остерегаться паралича. Будто может быть паралич сильнее того, который отнял у меня возможность обладать тобою. Но оправдание мое сводится все-таки к следующему: я тебе угожу, если только позволишь мне исправить свою ошибку».

Отпустив с таким обещанием Хрисиду, я с большею тщательностью принялся за лечение виновного тела: во-первых, не пошел в баню, а ограничился только небольшим обтиранием; затем, наевшись более здоровой пищи, именно луку и улиточьих шеек без соуса, выпил лишь немного чистого вина и, наконец, совершив перед сном очень легкую прогулку, вошел в опочивальню без Гитона. Я боялся даже того, что братец слегка прикоснется ко мне боком, – так хотелось мне помириться с Киркеей.

131. Бодрый духом и телом, поднялся я на следующий день и отправился в ту же платановую рощу, хотя и побаивался этого злосчастною места. Там, под деревьями, я стал ожидать прихода моей провожатой Хрисиды. Побродив некоторое время, я уселся на том самом месте, где сидел накануне, как вдруг она появилась, ведя за собою какую-то старушку. Поздоровавшись со мной, Хрисида сказала.

– Ну-с, привередник, уж не начинаешь ли ты браться за ум? Тут старуха вытащила из-за пазухи скрученный из разноцветных ниток шнурок и обвязала им мою шею. Затем плюнула, смешала плевок свой с пылью и, взяв получившейся грязи на средний палец, несмотря на мое сопротивление, мазнула меня по лбу… Произнеся это заклинание, она велела мне плюнуть три раза и трижды бросить себе за пазуху камешки, которые уже 335 были заранее у нее заворожены и завернуты в кусок пурпура; после этого она протянула руку, чтобы испытать мою мужскую силу. В одно мгновение мышцы подчинились приказанию ‹…› Старуха, не помня себя от восторга, воскликнула:

– Смотри, моя Хрисида, смотри, какого зайца я подняла на чужую корысть!…

Здесь благородный платан, бросающий летние тени,

Лавры в уборе плодов и трепетный строй кипарисов;

Сосны качают вокруг вершиной, подстриженной ровно.

А между ними журчит ручеек непоседливой струйкой,

Пенится и ворошит он камешки с жалобной песней.

Дивный приют для любви! Один соловей нам свидетель.

И, над лужайкой летя, где фиалки качаются в травах,

Ласточка песни поет, города возлюбившая птица.

Киркея лежала раскинувшись, опираясь беломраморной шеей на спинку золотого ложа, и тихо помахивала веткою цветущего мирта. Увидев меня и, должно быть, вспомнив про вчерашнее оскорбление, она слегка покраснела. Затем, когда она удалила всех и я, повинуясь ее приглашению, сел подле нее на ложе, она приложила к глазам моим ветку и, как бы отгородившись от меня стенкой, сделалась несколько смелее.

– Ну что, паралитик? – сказала она. – Весь ли ты нынче явился ко мне?

– Ты спрашиваешь, вместо того чтобы убедиться самой? Так ответил я и тут же всем телом устремился к ней в объятия. Она не просила пощады, и я досыта упился поцелуями…

 

 

* * *

132. Красота ее тела звала и влекла к наслаждению. Уже то и дело смыкались наши уста и раздавались звонкие поцелуи; уже переплелись наши руки, изобретая всевозможные ласки; уж слились в объятии наши тела, и начали понемногу соединяться и души…

 

 

* * *

Потрясенная явным оскорблением, матрона решила отомстить и, кликнув спальников, приказала им бичевать меня. Потом, не довольствуясь столь тяжким наказанием, она созвала прях и всякую сволочь из домашней прислуги и велела им еще и оплевать меня. Я только заслонял руками глаза без единого слова мольбы, ибо сознавал, что терплю по заслугам. Наконец, оплеванного и избитого, меня вытолкали за двери. Вышвырнули и Проселену; Хрисиду высекли. Весь дом опечалился; все начали перешептываться, спрашивать потихоньку друг друга, кто бы это мог нарушить веселое настроение их госпожи…

 

 

* * *

Ободренный такой наградой за мои злоключения, я всеми способами постарался скрыть на себе следы побоев, чтобы не развеселить Эвмолпа и не огорчить Гитона. Чтобы не позориться, я ничего не мог придумать, кроме как прикинуться больным; так я и сделал и, улегшись в кровать, всю силу своего негодования обратил против единственной причины всех моих несчастий:

Я трижды потряс грозную сталь, свой нож двуострый,

Но трижды ослаб, гибкий, как прут, мой стебель вялый:

Нож страшен мне был, в робкой руке служил он плохо.

Так мне не пришлось осуществить желанной казни.

Трус сей, трепеща, стал холодней зимы суровой,

Сам сморщился весь и убежал чуть ли не в чрево,

Ну, просто никак не поднимал главы опальной:

Так был посрамлен выжигой я, удравшим в страхе,

Ввел ругань я в бой, бьющую в цель больней оружья.

Приподнявщись на локоть, я в таких, приблизительно, выражениях стал поноситъ упрямца:

– Ну, что скажешь, позорище перед людьми и богами? Грешно даже причислить тебя к вещам мало-мальски почтенным! Неужели я заслужил, чтобы ты меня, вознесенного на небо, низринул в преисподнюю? Неужели я заслужил, чтобы ты, отняв у меня цветущие весеннею свежестью годы, навязал мне бессилие глубокой старости? Лучше уж прямо выдай мне удостоверение о смерти.

Пока я, таким образом, изливал свое негодование,

Он на меня не глядел и уставился в землю, потупясь,

И оставался, пока говорил я, совсем недвижимым,

Стеблю склоненного мака иль иве плакучей подобен.

Покончив со столь недостойной бранью, я тут же стал горячо раскаиваться в своих словах и втайне покраснел от того, что, забыв всякий стыд, вступил в разговор с частью тела, о которой люди построже обыкновенно даже и мысли не допускают. Долго я тер себе лоб, пока наконец не воскликнул:

– Да что тут такого, если я во вполне естественных упреках излил свое горе? Что в том, если мы иной раз браним какую-нибудь часть человеческого тела, желудок, например, или горло, или даже голову, когда она слишком часто болит? Разве сам Улисс не спорит со своим сердцем? А трагики – так те даже глаза свои ругают, точно глаза могут что-нибудь услышать. Подагрики клянут свои ноги, хирагрики – руки, а близорукие – глаза, а кто часто ушибает себе пальцы на ноге, тот винит за всю эту боль собственные ноги.

Что вы, наморщивши лбы, на меня глядите, Катоны?

Не по душе вам пришлась книга моей простоты?

В чистых наших речах веселая прелесть смеется.

Нравы народа поет мой беспорочный язык.

Кто же но знает любви и не знает восторгов Венеры?

Кто воспретит согревать в теплой постели тела?

Правды отец, Эпикур, и сам повелел нам, премудрый,

Вечно любить, говоря: цель этой жизни – любовь…

Нет ничего нелепее глупых человеческих предрассудков и пошлее лицемерной строгости…

 

 

* * *

133. Окончив эту декламацию, я позвал Гитона и говорю ему:

– Расскажи мне, братец, но только по чистой совести, как вел себя Аскилт в ту ночь, когда он тебя у меня выкрал: правда, что он не спал до тех пор, пока наконец тебя не обесчестил? Или же он в самом деле довольствовался тем, что провел всю ночь одиноко и целомудренно? Мальчик приложил руки к глазам и торжественно поклялся, что со стороны Аскилта ему не было причинено никакого насилия.

 

 

* * *

С такою молитвой опустился на одно колено в преддверии храма:

Спутник Вакха и нимф! О ты, что веленьем Дионы

Стал божеством над лесами, кому достославный подвластен

Лесбос и Фасос зеленый, кого в семиречном Лидийском

Чтят краю, где твой храм в твоих воздвигнут Гипепах,

Славного Вакха пестун, услада дриад, помоги мне!

Робкой молитве внемли! Ничьей не запятнанный кровью,

Я прибегаю к тебе. Святынь не сквернил я враждебной

И нечестивой рукой, но, нищий, под гнетом тяжелой

Бедности, я согрешил, и то ведь не всем своим телом.

Тот, кто грешит от нужды, не так уж виновен.

Молю я: Душу мою облегчи, прости мне грех невеликий.

Если ж когда-нибудь вновь мне час улыбнется счастливый,

Я без почета тебя не оставлю: падет на алтарь твой

Стад патриарх, рогоносный козел, и падет на алтарь твой

Жертва святыне твоей, сосунок опечаленной свинки.

В чашах запенится сок молодой. Троекратно ликуя,

Вкруг алтаря обойдет хоровод хмельной молодежи.

В то время как я произносил эту молитву, в заботе о моем покойнике, в храм вдруг вошла старуха с растрепанными волосами, одетая в безобразное черное платье. Вцепившись в меня рукою, она вывела меня из преддверия храма…

 

 

* * *

134. – Какие это ведьмы высосали из тебя твои силы? Уж не наступил ли ты ночью, на перекрестке, на нечистоты или на труп? Даже в деле с мальчиком ты не сумел постоять за себя, но, вялый, хилый и расслабленный, точно кляча на крутом подъеме, ты попусту потратил и труд и пот. Но мало того, что ты сам нагрешил, – ты и на меня навлек гнев богов…

 

 

* * *

Я снова покорно пошел за ней, а она потащила меня обратно в храм, в келью жрицы, толкнула на ложе и, схватив стоявшую около дверей трость, принялась меня ею дубасить. Но и тут я не проронил ни слова. Если бы палка не разлетелась после первого же удара в куски, что сильно охладило старухин пыл, она бы, верно, и руки мне раздробила, и голову размозжила. Только после ее непристойных прикосновений я застонал и, залившись обильными слезами, склонился на подушку и закрыл голову правой рукой. Расстроенная моими слезами, старуха присела на другой конец кровати и дрожащим голосом стала жаловаться на судьбу, что так долго не посылает ей смерти; и до тех пор она причитала, пока не появилась жрица и не сказала:

– Зачем это вы забрались в мою комнату и сидите, точно над свежей могилой? И это в праздничный день, когда даже носящие траур смеются?

– О Энотея! – ответила ей старуха. – Юноша, которого ты видишь, родился под несчастной звездой: ни мальчику, ни девушке не может он продать своего товара. Тебе никогда еще не приходилось видеть столь несчастного человека ‹…› Короче говоря, что ты скажешь о человеке, который с ложа Киркеи встал, не насладившись? Услышав это, Энотея уселась между нами и долго качала головой.

– Только я одна и знаю, – сказала она, – как излечить эту болезнь. А чтобы вы не думали, что я только языком чешу,- пусть молодчик поспит со мной одну ночь ‹…›

Все мне покорно, что видишь ты в мире. Тучная почва,

Лишь захочу я, умрет, без живительных соков засохнув,

Лишь захочу – принесет урожай. Из кремнистых утесов

Нилу подобный поток устремится. Безропотно волны

Мне покоряются все; порывы Зефира, умолкнув,

Падают к нашим ногам. Мне подвластны речные теченья;

Тигра гирканского бег и дракона полет удержу я.

Что толковать о безделках? Могу я своим заклинаньем

Месяца образ на землю свести и покорного Феба

Бурных коней повернуть назад по небесному кругу:

Вот она, власть волшебства! Быков огнедышащих пламя

Стихло от девичьих чар, и дочь Аполлона Киркея

Спутников верных Улисса заклятьем в свиней обратила.

Образ любой принимает Протей. И с таким же искусством

С Иды леса я могу низвести в пучину морскую

Или течение рек направить к горным вершинам.

135. Перепуганный столь баснословною похвальбою, я содрогнулся и стал во все глаза глядеть на старуху…

 

 

* * *

– Ну, – вскричала Энотея, – повинуйтесь же моей власти! Сказав это и тщательно вытерев себе руки, она склонилась над ложем и два раза подряд меня поцеловала…

 

 

***

Затем Энотея поставила посреди алтаря старый жертвенник, насыпала на него доверху горячих углей и, починив с помощью нагретой смолы развалившуюся от времени деревянную чашку, вбила в покрытую копотью стену на прежнее место железный гвоздь, который перед тем, снимая чашу, нечаянно выдернула. Потом она опоясала себя четырехугольным фартуком и, поставив к огню огромный горшок, сняла рогаткой висевший на крюке узел, в котором хранились служившие ей пищей бобы и совершенно иссеченный, старый-престарый кусок какой-то головы. Развязав шнурок, которым затянут был узел, Энотея высыпала часть бобов на стол и велела мне их хорошенько очиститъ. Повинуясь ее приказанию, я первым долгом принялся весьма тщательно отгребать в сторонку те из зерен, на которых кожица была до невозможности загрязнена. Но она, обвиняя меня в медлительности, подхватила всю эту дрянь и прямо зубами так проворно и ловко начала ее обдирать, выплевывая шелуху на пол, что передо мной точно мухи замелькали.

Я изумлялся изобретательности бедноты и тому, какой ловкости можно достигнуть во всяком искусстве:

Там не белела индийская кость, обрамленная златом,

Пол очей не пленял лощеного мрамора блеском,-

Дар земли ее не скрывал. На плетенке из ивы

Ворох соломы лежал, да стояли кубки из глины,

Что без труда немудрящий гончарный станок обработал.

Каплет из кадки вода; из гнутых прутьев корзины

Тут же лежат; в кувшинах следы Лиэевой в гаги.

Всюду кругом по стенам, где заткнута в щели солома

Или случайная грязь, понабиты толстые гвозди.

А с переборки свисают тростинок зеленые стебли.

Но еще много богатств убогая хата скрывала:

На закопченных стропилах там связки размякшей рябины

Между пахучих венков из высохших листьев висели,

Там же сушеный чабрец красовался и гроздья изюма.

Так же выглядел кров Гекалы гостеприимной

В Аттике. Славу ее, поклоненья достойной старушки,

Долгим векам завещала хранить Баттиадова муза.

136. Отделив от головы, которая по меньшей мере была ее ровесницей, немножечко мяса, старуха с помощью той же рогатки принялась подвешивать ее обратно на крюк; но тут гнилой стул, на который она взобралась, чтобы стать повыше, вдруг подломился, и она всей своей тяжестью рухнула прямо на очаг. Верхушка стоявшего на нем горшка разбилась, и огонь, который только что стал было разгораться, потух. При этом Энотея обожгла себе о горящую головню локоть и, подняв кверху целое облако пепла, засыпала им себе все лицо. Я вскочил испуганный, но потом, рассмеявшись, помог старухе встать… А она, боясь, как бы еще что-нибудь не помешало предстоящему жертвоприношению, немедленно побежала к соседям взять огня…

 

 

* * *

Едва лишь я ступил па порог… как на меня тотчас же напали три священных гуся, которые, как видно, обыкновенно в полдень требовали у старухи ежедневного рациона; я прямо затрясся, когда они с отвратительным шипением окружили меня со всех сторон, точно бешеные. Один начал рвать мою тунику, другой развязал ремень у моих сандалий и теребил его, а третий, по-видимому вождь и учитель свирепой ватаги, не постеснялся мертвою хваткой вцепиться мне в икру. Отложив шутки в сторону, я вывернул у столика ножку и вооруженной рукой принялся отражать воинственное животное: не довольствуясь шуточными ударами, я отомстил за себя смертью гуся.

Так же, я думаю, встарь, Стимфалид Геркулесова хитрость

Взмыть заставила вверх; так, Финея обманные яства

Ядом своим осквернив, улетали Гарпии, смрадом Все обдавая вокруг.

Устрашенный эфир содрогнулся От небывалого крика. Небесный чертог потрясенный…

 

 

* * *

Два других гуся, лишившись теперь своего, по моему мнению, главаря, стали подбирать бобы, которые упали и рассыпались по всему полу, и вернулись в храм, а я, радуясь добыче и мести, швырнул убитого гуся за кровать и немедленно смочил уксусом не особенно глубокую рану на ноге. Затем, опасаясь, как бы старуха не стала меня ругать, решил удалиться и, собрав свою одежду, уже направился к выходу. Но не успел я переступить порог, как увидел Энотею, которая шла мне навстречу с горшком, наполненным до верху пылающими углями. Итак, пришлось повернуть вспять: сбросив с себя плащ, я cтал в дверях, будто ожидал замешкавшуюся старуху. Высыпав угли на кучу сухого тростника и положив сверху изрядное количество дров, она стала оправдываться, говоря, будто так долго замешкалась потому, что ее приятельница не хотела ее отпустить, не осушив вместе с ней трех положенных чарок.

– Ну, а ты что тут делал, пока меня не было? – вдруг спросила она. – А где же бобы?

Полагая, что мой поступок достоин даже всяческого одобрения, я немедленно рассказал ей по порядку обо всем сражении, а чтобы она не очень уж печалилась, за потерянного гуся предложил ей заплатить. Но, увидев его, старуха подняла такой невероятный крик, что можно было подумать, будто в комнату снова забрались гуси.

Удивленный непонятностью своего преступления, я растерялся и стал спрашивать, почему она так горячится и почему жалеет гуся больше, чем меня.

137. На это она, всплеснув руками, воскликнула:

– И ты, злодей, еще осмеливаешься рассуждать?… Ты даже не подозреваешь, какое огромное преступление совершил: ведь ты убил Приапова любимца, всем матронам наиприятнейшего. Нет, и не думай, что проступок твой не такой уж тяжелый: если только узнает о нем магистрат, быть тебе на кресте. Ты осквернил кровью мое жилище, до сих пор незапятнанное, и любому из недругов моих дал возможность устранить меня от жречества…

 

 

* * *

– Пожалуйста, не кричи,- говорю я ей,- я тебе за гуся страуса дам…

 

 

* * *

Энотея села на кровать и, к вящему моему удивлению, продолжала оплакивать несчастную участь гуся, пока наконец не пришла Проселена с деньгами за жертвоприношение.

Увидев убитого и расспросив жрицу о причине ее горя, она принялась рыдать еще горше и причитать надо мной, точно я отца родного убил, а не общественного гуся.

Мне стало наконец нестерпимо скучно, и я воскликнул: – В конце концов, можно загладить дело моих рук деньгами? Пусть я вас под суд подвел; пусть я даже человека убил! Вот вам два золотых, можете накупить себе сколько угодно гусей и богов.

– Прости меня, юноша, – заговорила Энотея, лишь только увидела мое золото, – ведь я так беспокоилась исключительно ради тебя. Это было лишь доказательством моего к тебе расположения, а вовсе не враждебности. Постараемся же, чтобы никто об этом не узнал. А ты помолись богам, чтобы они отпустили тебе прегрешение.

Тех, кто с деньгами, всегда подгоняет ветер попутный,

Даже Фортуной они правят по воле своей.

Стоит им захотеть,- и в супруги возьмут хоть Данаю,

Даже Акрисип-отец дочку доверит таким.

Пусть богач слагает стихи, выступает с речами,

Пусть он тяжбы ведет – будет Катона славней.

Пусть, как законов знаток, свое выносит решенье -

Будет он выше, чем встарь Сервий иль сам Лабеон.

Что толковать? Пожелай чего хочешь: с деньгой да со взяткой

Все ты получишь. В мошне нынче Юпитер сидит…

Она поставила под руки мне чашу с вином, заставила меня растопырить пальцы и для очищения потерла их пореем и сельдереем, а потом опустила в вино, читая какую-то молитву, несколько лесных орехов. Судя по тому, всплывали они на поверхность или же падали на дно, она и делала свои предсказания. Но меня нельзя было поддеть на эту удочку: я знал, что орехи пустые, без сердцевины, наполненные только воздухом, всегда плавают на поверхности, а тяжелые, с крепким ядром, непременно должны опуститься на дно…

 

 

* * *

Она вскрыла грудь гуся и, вынув здоровенную печень, предсказала по ней мое будущее. Наконец, чтобы уничтожить все следы моего преступления, разрубила гуся на части, насадила их на несколько вертелов и принялась готовить из убитого, который, по ее словам, предназначен был ею для этого еще раньше, великолепное блюдо… А стаканчики чистого вина между тем все опрокидывались да опрокидывались…

 

 

* * *

138. ‹…› Размякшие от вина и похоти, старушонки все же пустились следом и из переулка в переулок гнались за мною, крича:

– Держи вора!

Однако я улизнул, хоть и раскровянил все пальцы на ногах, когда убегал очертя голову…

 

 

* * *

– Хрисида, которая в прежнем твоем положении даже слышать о тебе не хотела, теперь готова разделить твою судьбу, даже рискуя жизнью…

 

 

* * *

– Разве Ариадна или Леда могли сравниться с такою красотой? Что по сравнению с ней и Елена? что – Венера? Если бы Парис, судья одержимых страстью богинь, увидел тогда рядом с ними ее лучистые глаза, он отдал бы за нее и Елену и богинь в придачу. Если бы только мне было позволено поцеловать ее, прижать к себе ее небесную божественную грудь, то, быть может, вернулись бы силы и воспрянули бы части моего тела, и впрямь, пожалуй, усыпленные каким-то ядом. Оскорбления меня не удручают. Я не помню, что был избит; что меня вышвырнули, считаю за шутку. Лишь бы только снова войти в милость…

 

 

* * *

139. Я все время тискал под собою тюфяк, словно держа в объятиях призрак моей возлюбленной…

Рок беспощадный и боги не мне одному лишь враждебны.

Древле Тиринфский герой, изгнанник из царства Инаха,

Должен был груз небосвода поднять, и кончиной своею

Лаомедонт утолил двух богов вредоносную ярость;

Пелий гнев Юнонин узнал; в неведенье поднял

Меч свой Телеф, а Улисс настрадался в Нептуновом царстве.

Ну, а меня по земле и по глади седого Нерея

Всюду преследует гнев геллеспонтского бога Приапа…

 

 

* * *

Я осведомился у моего Гитона, не спрашивал ли меня кто-нибудь.

– Сегодня, – говорит, – никто, а вчера приходила какая-то неплохо одетая женщина; она долго со мной разговаривала и порядком надоела мне своими: жеманными речами; а под конец заявила, что ты провинился, и если только оскорбленное лицо будет настаивать на своей жалобе, то ты понесешь рабское наказание…

 

 

* * *

Не успел я еще закончить своих жалоб, как появилась Хри-сида; она бросилась мне на шею и, горячо меня обнимая, воскликнула:

– Вот и ты! Таким ты мне нужен. Ты – мой желанный, ты – моя услада! Никогда не потушить тебе этого пламени! Разве что кровью моею зальешь его…

 

 

* * *

Внезапно прибежал один из новых слуг Эвмолпа и заявил, что господин наш, за то что я целых два дня уклонялся от службы, сильно на меня рассердился и что я хорошо сделаю, если заблаговременно придумаю какое-нибудь приличное оправдание, так как вряд ли можно надеяться, чтобы бешеный гнев его утих без побоев…

140. Матрона, одна из первых в городе, но имени Филомела, в молодые годы успела уже урвать не малое количество наследств, а когда цвет юности поблек и она обратилась в старуху, стала навязывать бездетным богатым старикам своего сына и дочку – и так, с помощью своего потомства, продолжала заниматься прежним ремеслом.

Так вот, теперь она пришла к Эвмолпу с тем, чтобы поручить его опыту и доброте самое заветное – детей своих… Кроме него, никто во всей вселенной не может ежедневно давать молодежи душеполезные наставления. Словом, она заявила, что оставляет детей своих в доме Эвмолпа для того, чтобы они наслушались его речей: а другого наследства молодым людям и нельзя оставить.

Сказано – сделано. Притворившись, будто уходит в храм принести богам обеты, она прелестнейшую дочку и юного сына оставила в опочивальне. Эвмолп, который на этот счет был до того падок, что даже я ему казался мальчиком, разумеется, немедленно же предложил девице посвятить ее в некие таинства. Но он всем говорил, что у него и подагра, и поясница расслаблена, так что, не выдержи он роли до конца, рисковал бы испортить нам всю игру ‹…›

 

 

* * *

– Великие боги, восстановившие все мои силы! Да, Меркурий, который сопровождает в Анд и выводит оттуда души людей, по милости своей возвратил мне то, что было отнято у меня гневной рукой. Теперь ты легко можешь убедиться, что я взыскан щедрее Протесилая и любого из героев древности.

С этими словами я задрал кверху тунику и показал себя Эвмолпу во всеоружии. Сначала он даже ужаснулся, а потом, желая окончательно убедиться, обеими руками ощупал дар благодати…

 

 

* * *

– Сократ, который и у богов и у людей… гордился тем, что ни разу не заглянул в кабак и не позволял своим глазам засматриваться ни на одно многолюдное сборище. Да, нет ничего лучше, как говорить подумавши.

– Все это истинная правда, – сказал я. – Никто так не рискует попасть в беду, как тот, кто зарится на чужое добро. Но на какие средства стали бы жить плуты и мошенники всякого рода, если бы они не швыряли хоть изредка в толпу в виде приманки кошельков или мешков, звенящих монетами? Как корм служит приманкой для бессловесной скотины, так же точно людей не словишь на одну только надежду, пока они не клюнут на что-нибудь посущественнее… I

 

 

* * *

141.- Но ведь обещанный тобою корабль с деньгами и челядью из Африки не пришел, и ловцы наследства, уже истощенные, урезали свою щедрость. Словом, если я не ошибаюсь, Фортуна и в самом деле начинает уже раскаиваться…

 

 

* * *

– За исключением моих вольноотпущенников, все остальные наследники, о которых говорится в этом завещании, могут вступить во владение того, что каждому из них мною назначено, только при соблюдении одного условия, именно – если они, разрубив мое тело на части, съедят его при народе…

У некоторых народов, как нам известно, до сих пор еще в силе закон, по которому тело покойника должно быть съедено его родственниками, причем нередко они ругательски ругают умирающего за то, что он слишком долго хворает и портит свое мясо. Пусть это убедит друзей моих безотказно исполнить мою волю и поможет им съесть мое тело с таким же усердием, с каким они препоручат багам мою душу…

 

 

* * *

Громкая слава о богатствах ослепляла глаза и души этих несчастных.

 

 

* * *

Горгий готов был исполнить…

– Мне нечего опасаться противодействия твоего чрева: стоит тебе только пообещать за этот единственный час отвращения вознаградить его впоследствии многими прекрасными вещами,- и оно тотчас же подчинится любому приказу. Закрой только глаза и постарайся представить себе, что ты ешь не человеческие внутренности, а миллион сестерциев. Кроме того, мы, конечно, придумаем еще и приправу какую-нибудь, с которой мясо мое станет вкуснее. Да и нет такого мяса, которое само по себе могло бы понравиться; но искусное приготовление лишает его природного вкуса и примиряет с ним противодействующий желудок. Если тебе угодно будет, чтобы я доказал это примером, то вот он: человеческим мясом питались сагунтинцы, когда Ганнибал держал их в осаде, и при этом никакого наследства не ожидали. С петелийцами во время крайнего голода было то же самое: и, поедая такую трапезу, они не гнались ни за чем, кроме насыщения. После взятия Сципионом Нумантии в ней нашли несколько матерей, которые держали у себя па груди полуобглоданные трупы собственных детей… Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского мима, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!» Я думаю, он бы и на середину выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобает его достоинству такое шутовство. Никогда еще я

Метаморфозы, или золотой осёл. Книга первая

Перевод с латинского М. Кузьмина 1. Вот я сплету тебе на милетский манер разные басни, слух благосклонный твой… Аттическая Гиметта, Эфирейский перешеек и Тенара Спартанская, земли счастливые, навеки бессмертие стяжавшие ещё более…

Книга вторая

1. Как только ночь рассеялась и солнце новый день привело, расстался я одновременно со сном и с постелью. И вообще-то я человек беспокойный и… 2. Так все обозреваю я, пораженный, и только что чувств не лишаюсь от… – Клянусь Геркулесом, это Луций! – поцеловал меня и тотчас зашептал что-то, не знаю что, на ухо матроне. – Что же,-…

Книга третья

1. Едва Аврора, розовою рукою помавая, пустилась по небу па своих конях, украшенных алыми фалерами, как меня, у сладкого покоя похищенного, ночь… Снова и снова приходили мне в голову эти мысли, и я оплакивал свою судьбу, а… 2. Тотчас же от сильного натиска распахиваются настежь двери, и весь дом наполняется чиновниками, их прислужниками и…

Книга четвёртая

1. Время приближалось к полудню, и солнце пекло уже неистово, когда мы завернули в одной деревне к каким-то старым людям, водившим с разбойниками… 2. Итак, пока я плавал в море этих соображений, вижу немного поодаль тенистую… 3. Измученный такой неудачей, отказавшись от всякой надежды на спасение, я добровольно потянулся отведать этих…

33.

 

Царь, на высокий обрыв поставь обреченную деву

И в погребальный наряд к свадьбе ее обряди;

Смертного зятя иметь не надейся, несчастный родитель:

Будет он дик и жесток, словно ужасный дракон.

Он на крылах облетает эфир и всех утомляет,

Раны наносит он всем, пламенем жгучим палит,

Даже Юпитер трепещет пред ним и боги боятся.

Стиксу внушает он страх, мрачной подземной реке.

 

Услышав ответ святейшего прорицателя, царь, счастливый когда-то, пускается в обратный путь недовольный, печальный и сообщает своей супруге предсказания зловещего жребия. Грустят, плачут, убиваются немало дней. Но ничего не поделаешь, приходится исполнять мрачное веление страшной судьбы. Идут уже приготовления к погребальной свадьбе злосчастнейшей девы, уже пламя факелов чернеет от копоти и гаснет от пепла, звук мрачной флейты переходит в жалобный лидийский лад, и веселые гименеи оканчиваются мрачными воплями, а невеста отирает слезы подвенечной фатой. Весь город сострадает печальной участи удрученного семейства, и по всеобщему согласию тут же издается распоряжение об общественном трауре.

34. Но необходимость подчиниться небесным указаниям призывает бедненькую Психею к уготованной муке. Итак, когда все было приготовлено к торжеству погребального бракосочетания, трогается в путь в сопровождении всего народа, при общей скорби, похоронная процессия без покойника, и заплаканную Психею ведут не как на свадьбу, а как на собственное погребение. И когда удрученные родители, взволнованные такой бедой, медлили совершать нечестивое преступление, сама их дочка такими словами подбодряет их.

«Зачем долгим плачем несчастную старость свою мучаете? Зачем дыхание ваше, которое скорее мне, чем вам, принадлежит, частыми воплями утруждаете? Зачем бесполезными слезами лица, чтимые мною, пятнаете? Зачем темните мой свет в очах ваших? Зачем рвете седины? Зачем грудь, зачем сосцы эти священные поражаете ударами? Вот вам за небывалую красоту мою награда достойная! Поздно опомнились вы, пораженные смертельными ударами нечестивой зависти. Когда народы и страны оказывали нам божеские почести, когда в один голос новой Венерой меня провозглашали, тогда скорбеть, тогда слезы лить, тогда меня, как бы уже погибшую, оплакивать следовало бы. Чую, вижу, одно только название Венеры меня погубило. Ведите меня и ставьте на скалу, к которой приговорил меня рок. Спешу вступить в счастливый этот брак, спешу увидеть благородного супруга моего. Зачем мне медлить, оттягивать приход того, кто рожден всему миру на пагубу?»

35. Сказав так, умолкла дева и твердой уже поступью присоединилась к шествию сопровождавшей ее толпы. Идут к указанному обрыву высокой горы, ставят на самой, ее вершине девушку, удаляются, оставив брачные факелы, освещавшие ей дорогу и тут же угасшие от потока слез, и, опустив головы, расходятся все по домам. А несчастные родители ее, удрученные такою бедою, запершись в доме, погруженные во мрак, предали себя вечной ночи. Психею же, боящуюся, трепещущую, плачущую на самой вершине скалы, нежное веяние мягкого Зефира, всколыхнув ей полы и вздув одежду, слегка подымает, спокойным дуновением понемногу со склона высокой скалы уносит и в глубокой долине на лоно цветущего луга, медленно опуская, кладет.

 

Книга пятая

1. Психея, тихо покоясь на нежном, цветущем лугу, на ложе из росистой травы, отдохнув от такой быстрой перемены в чувствах, сладко уснула. Вдосталь… 2. Привлеченная прелестью этих мест, Психея подходит ближе; расхрабрившись… 3. Психея ощутила блаженство от божественного покровительства и, вняв совету неведомого голоса, сначала сном, а затем…

Книга шестая

1. Меж тем Психея, переходя с места на место, днем и ночью с беспокойством ища своего мужа, все сильнее желала если не ласками супруги, то хоть… 2. За этой внимательной и усердной работой застает ее кормилица Церера и… Тут Психея бросилась к ее ногам, орошая их горючими слезами, волосами землю и богинины следы подметает и всевозможными…

Книга седьмая

1. Едва, разогнав мрак, забрезжил день и сверкающая колесница солнца все кругом осветила, как пришел какой-то человек из числа разбойников (на это… – Что касается дома Милона Гипатского, который мы на днях разграбили, то тут… 2. Как на немаловажное доказательство его злодеяния указывалось на то обстоятельство, что в ту же самую ночь, за…

Книга восьмая

1. На рассвете, с первыми петухами, пришел некий юноша из ближайшего города, как мне показалось, один из слуг Хариты – той девушки, что вместе со… – Конюхи, овчары и вы, волопасы, нет у нас больше Хариты, страшною смертью… В соседнем городе жил молодой человек благородного происхождения, богатство которого не уступало его знатности, но…

Книга девятая

1. Так негоднейший кровопийца готовил против меня оружие, я же, видя настоятельную необходимость принять какое-либо решение в столь опасную минуту и… Но вот уж правда, что Фортуна никогда не позволяет человеку, родившемуся в… 2. В то время как слуги о чем-то перешептывались между собой, вдруг в столовую вбегает какой-то мальчик с…

Книга десятая

1. Не знаю, что сталось с моим хозяином-огородником на следующий день, меня же этот самый солдат, крепко поплатившийся за свое редкостное… 2. Через несколько дней в этой местности произошло необыкновенное, ужасное и… У домохозяина был молодой сын, прекрасно воспитанный, а потому чрезвычайно почтительный и скромный, так что и ты,…

Книга одиннаядцатая

1. Около первой ночной стражи, внезапно в трепет пробудившись, вижу я необыкновенно ярко сияющий полный диск блестящей луны, как раз поднимающийся… 2. – Владычица небес, будь ты Церерою, благодатною матерью злаков, что, вновь… 3. Излив таким образом душу в молигве, сопровождаемой жалобными воплями, снова опускаюсь я на прежнее место, и…

Примечания.

Левкиппа и Клитофонт

Первым изданием «Левкиппы и Клитофонта» следует считать издание 1601 года, которое было повторено в 1606 году (оно включало также и роман Лонга… Перевод, публикуемый в настоящем томе «Библиотеки всемирной литературы»,…  

Дафнис и Хлоя

Повесть Лонга имела более счастливую судьбу, чем многие произведения античной литературы, – она сохранилась полностью в нескольких списках,… Высокую оценку повести Лонга дал Гете (см. И. П. Эккерман, Разговоры с Гете;… Перевод «Дафниса и Хлои», сделанный профессором С. П. Кондратьевым по изданию 1856 года, сверен с подлинником по…

Сатирикон

До нас дошла лишь незначительная часть романа Петрония, в оригинале носившего название «Сатуры» («Сатурой» у римлян именовались произведения,… На русском языке «Сатирикон» впервые издан был в Петербурге, в 1882 году.…  

Цезаря.

Эпидамн – приморский город в Иллирии (ныне Дуррес), занятый Помпеем при начале гражданской войны. Стр. 331…ближе чем на четырнадцать рядов к орхестре…- В первых рядах, ближе к… …прибивала на крест свои ласки – отдавалась человеку, которого может постичь позор распятия,- рабу.

Метамофозы, или Золотой осёл

Популярность «Золотого осла» в эпоху поздней античности была очень велика, сохранялась она и в средние века, когда сказке об Амуре и Психее было… Уже в XVI веке появляются переводы «Золотого осла» на европейские языки.… В России «Золотой осел» был переведен еще в XVIII веке. В 1780 году вышла первая, а в следующем году вторая часть…

– Конец работы –

Используемые теги: том, Античный, Роман0.046

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Том 7. Античный роман

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Еще рефераты, курсовые, дипломные работы на эту тему:

Всеобщая история искусств в шести томах, том четвертый
Академия художеств СССР... Институт теории и истории изобразительных искусств... Всеобщая история искусств в шести томах...

Гражданское право: учебник: в 3-х томах Том 1
ГАРАНТ... См Гражданское право учебник в т под ред А П Сергеева... Том Том...

Это книга о том, как жизнь меняет человека, и о том, что каждый может изменить жизнь
Зеркало Кассандры... Бернард Вербер... Ей всего семнадцать Она ничего не знает о своем прошлом Ее зовут Кассандра...

"То, что находится внизу, соответствует тому, что пребывает вверху; и то, что пребывает вверху, соответствует тому, что находится внизу, чтобы осуществить чудеса единой вещи".
На сайте allrefs.net читайте: "Владислав Лебедько"

Образы разночинцев в романе И.С. Тургенева "Отцы и Дети" и в романе Н.Г. Чернышевского "Что делать?"
Нужно отметить, что один из них выходит издворянской семьи - это Рахметов, который ради своих принципов продаетполученное наследство и полностью… Близость его к народу так же подчеркивает прозвище Никитушки Лемовдарованное… На что нигилист отвечает А что ж коли он заслуживает презрения . Евгений считает русских людей темными, с ограниченным…

К. С. Станиславский. Собрание сочинений в восьми томах. Том 1
Моя жизнь в искусстве... К С Станиславский Собрание сочинений в восьми томах Том...

Всеобщая история искусств в шести томах, том второй "Искусство средних веков", книга вторая
Всеобщая история искусств в шести томах том второй quot Искусство средних веков quot книга вторая... Академия художеств СССР Институт теории и истории изобразительных искусств... От редакционной коллегии Авторами глав второй книги второго тома...

Роман Германа Гессе “Степной волк” как результат перехода от традиционного романа к модернистскому
Научная доказательность этой мысли может быть достигнута на пути познания закономерностей эволюции романа . В числе особенностей модернистского… В русском литературоведении эта “литературная революция” начинается уже с… Не множество характеров и судеб в едином объективном мире в свете единого авторского сознания развертывается в его…

Всеобщая история искусств в шести томах, том четвертый
Академия художеств СССР... Институт теории и истории изобразительных искусств... Всеобщая история искусств в шести томах...

Судьба доктора Сартанова в романе В. Вересаева "В тупике". История создания и публикации романа
Вокруг творчества В. Вересаева накопилось довольно много легенд, одни из них созданы литераторами, другие читателями, но все они очень живучи.Среди… Почему-то при этом не казалось странным, что В. Вересаев, долгие годы делом… Чтобы понять концепцию этих книг, чтобы получить ясное представление об основных вехах исканий Вересаева, о его…

0.029
Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • По категориям
  • По работам
  • Религиозные идеи романа "Мастер и Маргарита" М. Булгакова и романа Л. Леонова "Пирамида" (сходство и отличие философско – христианских постулатов) Большое место эта тема занимала и в произведениях советских писателей А.А.Блока, С.А.Есенина, В.В.Маяковского, пытавшихся сопоставить так или иначе… Образ Иисуса Христа в белом венчике из роз , идущего впереди отряда… С особенной силой и откровением религиозные мотивы прослеживаются в самых значительных и поистине эпохальных русских…
  • Гражданское право: учебник: в 3-х томах Том 1 ГАРАНТ... См Гражданское право учебник в т под ред А П Сергеева... Том Том...
  • Александр Грин. Романы, повести, рассказы Так, два своих рассказа, "Позорный столб" и "Сто верст по реке", писатель, конечно же, не случайно, а вполне намеренно заключает одним и тем же… Отталкиваясь от книг, прочитанных им в юности, от великого множества жизненных… Бетси запахнула на истощенной груди платок " Картина неведомого художника расправила их скомканные жизнью души,…
  • Рабочий роман Алана Силлитоу Но в романе Силлитоу критика нашла черты, позволившие не только заметить его автора, но даже поддержать его. «Рабочий» роман 50—60-х отличается… Стихия комического, атмосфера юмора возникают в рабочем романе, потому что в… Повествование от первого лица — излюбленная форма «рабочих» романистов. Это естественное выражение народного…
  • А. В. Дружинин о романе И. А. Гончарова "Обломов" А еще фельетонистом и редактором, переводчиком и мемуаристом. В середине позапрошлого века большая часть литературного наследия Дружинина была… Тут имеются большие статьи о Пушкине, Фете, Щербине, Полежаеве, Майкове,… В данной работе мы рассмотрим критическую статью А. В. Дружинина «Обломов», незаслуженно забытую литературной…