ПРЕОБРАЖЕНИЕ

После этого случая Герман перестал пить, но впал в глубокое уныние. Мир показался ему чужим и отчужденным, а какие-либо действия бессмысленными. Он заперся дома и не отвечал на теле­фонные звонки и даже пропустил очередное собрание в салоне Ни­колая Павловича, хотя и жил неподалеку. Механически перелисты­вая свои архивы — кипы бумаг, в которых были записаны многочис­ленные клинические случаи, он только монотонно приговаривал: «Боже, ну откуда все это берется?», после чего бродил по квартире, бесцельно и тихо, без удовольствия попыхивая то сигаретой, то труб­кой, да изредка притрагивался к давно остывшему чаю.

Странные звонки внезапно прекратились, а по ночам перестала являться старуха, сны стали спокойными и вялыми, как позднеосенние дни. Даже одно из своих излюбленных удовольствий — баню — он отменил — «к чему все это»? И таким вот плавным и замедлен­ным образом уныние переползло в апатию. Душа словно бы задре­мала и перестала реагировать на сигналы окружающего мира. Но в то же время какая-то глубинная часть личности сопротивлялась это­му состоянию, она пыталась активизироваться и пробиться на по­верхность, чтобы утвердить себя и утвердить жизнь. Герман чув­ствовал ее смутные шевеления, ее попытки, пока еще слабые, но упорные и настойчивые. И в какой-то миг он осознал, что стремится помочь этой части развиться, укрепить силы и позиции, что он ищет более тесного контакта с ней. И наконец в один момент он снял те­лефонную трубку, следуя за тонкой ниточкой интуиции, и позвонил Скульптору, чей глуховатый голос не замедлил откликнуться на том конце провода.

— А, это ты, старик, ну как дела?

— Да потихонечку.

— Ну это хорошо, что потихонечку, потихонечку и надо. Страсти улеглись?

— Вроде бы...

— Слушай, у меня тут как раз Даниил сидит. А что если мы сочи­ним что-нибудь этакое ипровизированное?

— А почему бы и не сочинить?

— Ну вот и отлично. Давай подкатывай. А отсюда недалеко, на одну дачку дернем.

Увидев Даниила, Герман на некоторое время ощутил легкое бес­покойство, почти волнение, которое, однако, через несколько секунд прошло. Перед ним стоял человек, лицо которого поражало своим чистым спокойствием и в то же время полной включенностью в зем­ное, без отрешенности. В глазах чувствовалась глубина, но без про­блесков скорби и отпечаткой пережитого, как это зачастую бывает. Для того, чтобы познать природу человеческую, нужно многое ис­пытать и выстрадать, даже лик Николая Павловича несет на себе некоторый оттенок мученичества. Но у этого парня, скорее всего, ровесника Герману, полностью отсутствовали все атрибуты познав­шего трагизм бытия мудреца. Он смотрел прямо, безмятежно, и взгляд его был полон силы.

— Рад знакомству, — ответствовал Герман и затем, повернувшись к Скульптору, спросил: — А куда двинем?

— А ко мне на дачу и двинем, — сказал Даниил, — здесь недале­ко. Подышим, попаримся, подзарядимся.

— Ну и прекрасно.

Машина повернула на проселочную дорогу, скрипя утрамбован­ным снегом, и тихо подъехала к двухэтажному бревенчатому дому, за которым начинался, или вернее, продолжался лес. Из-за забора выглянула черно-рыжая морда ротвейлера Гошки, приветствуя хо­зяина, и Герман почувствовал, как плавно растворяется в прекрас­ной бездумности накатывающего блаженства. На какой-то миг он выскользнул из ситуации и вспомнил давно забытые студенческие дни, когда испытывал нечто подобное.

*

А снегу то, снегу навалило в эту зиму! Геометрические плоско­сти крыш, выбеленные до ослепительности, парят над черными пря­моугольниками окон. Оконные стекла действительно кажутся на рас­стоянии черными. Черные квадраты, пересеченные коричневыми или белыми рамами. Снег везде. Он заполняет воздух, он заполняет про­странство, и иногда кажется, что он залетел откуда-то из четвертого измерения. А иначе как же объяснить такое непостижимое количе­ство снега? Когда идет снег, на улице всегда тихо, можно сказать, что снег несет с собой тишину, можно даже сказать больше: снег — это застывшая тишина. Когда концентрация тишины становится пре­дельной, она выпадает в осадок, и осадок этот является в виде снега. Но это все фантазии. Ты помнишь, как мы любили сочинять самые невероятные предположения относительно самых различных явле­ний, окружающих и неокружающих нас? Это было пленительное время, ни к чему не обязывающее и наполненное таинством, тогда мир представал как мистерия, и мы сами себе казались посвящен­ными в эту мистерию. А потом время распадалось на атомы, и тома впечатлений распадались на отдельные страницы отдельных воспо­минаний, а то и на крохотные строчки в записной книжке, а то и просто — на обрывки слов, шершавые и шелушащиеся, как старые газетные листы. И по поводу этого ты любил спрашивать: «А мы то не атомы?» Вопрос звучал риторически, но кто из нас не любил ри­торики? Мы все любили в той или иной степени повитийствовать или поораторствовать, или поспорить, или подебатировать о смыс­ле мироздания, которое оказалось зашифрованным. А мироздание-то зашифровано. Как мы хохотали, когда поняли это. Мы долго блуж­дали около, пока случайно не попали в крохотную комнатку, которая называется пониманием. Да, оказалось, что так: понимание — это пространство, в которое надо войти. В честь этого мы наполнили свою замусоленную, но просторную авоську дешевым портвейном и устроили поминки по утраченным иллюзиям в одном уютном особ­нячке, который сторожил один наш знакомый мыслитель и смысло-искатель. Он, кстати, и сейчас сторожит все тот же особнячок, уют­ный маленький музей, по-моему он даже сегодня работает. Помин­ки проходили чрезвычайно экстраординарно. Оранжевый портвейн закусывали пирожками из близлежащей пельменной, крякали от наслаждения, которое рождает тесная компания, теплая каморочка, согревающие напитки и горячая закуска.

Крякали от наслаждения и упивались свободой мысли и в конце концов упились портвейном. И остаток ночи провели в сладкой дре­ме на колченогих стульях в позе кучера. А утро принесло новые ощу­щения в виде головной боли, но, как ни странно, головная боль толь­ко усиливала остроту восприятия. Воспрянув духом, мы допили и доели, попили чайку с карамельками, которые почему-то слегка попахивали мылом, наш мыслитель-самоучка (ему нравилось называть себя — мыслитель-автодидакт) сдал смену, после чего мы вышли из уютного особнячка и на заснеженном крылечке обнаружили, что перед нами раскинулась бесконечность. Бесконечность проявлялась в разлетающихся улицах, машинах, домах, а также в чувстве некото­рой неопределенности и подсасывающей тоски. Пространство на­валилось на нас, и начальным нашим неосознанным импульсом было стремление опять войти внутрь, в нашу каморку, к нашему столику подсесть и продолжить прерванное таинство, но мы поняли, что это не выход, что нельзя соединить разорванную нить, не оставляя узла, и что каморка уже не та, и мы будем не те, и даже если мы войдем внутрь, чувство неопределенности останется, правда уже с другим оттенком — оттенком незавершенности. А между тем пространство начало расслаиваться и грозило поглотить нас, и понимание куда-то уползало, и мы рисковали остаться в подвешенном состоянии, пока кто-то из нас не предложил пойти в баню. Это предприятие обещало совершенно новый поворот событий и новые впечатления, и даже новые идеи, и мы пошли в баню, и пока тело парилось, душа парила в эфирных сферах. А в той же самой авоське позвякивали радостно бутылки с морозным пивком, дожидаясь нас, томящихся в полын­ных ароматах парилки. Николаша, наш философ-автодидакт, под­брасывал парку и приговаривал: «Счастье — это значит вовремя вспомнить, что тебе хорошо». И на бревенчатых стенах благоухали веточки полыни. И хмельной бас Николаши вплывал в разомлевшие уши: «Счастье — это когда живешь в сейчас, так что давайте жить в сейчас»... и мы жили в сейчас, и уже не чувствовалось подсасы­вающей и расслаивающейся тоски, а уж тем более — печали. И уже мироздание не пугало нас своими изощренными шифрами. И за окошком падал снежок, и когда мы вышли из бани, то воздух был чист и целомудрен, и не хотелось пачкать его словами, да и слов не было уже. Николаша был задумчив и светел в тот полуденный про­зрачный час, и чело его, обычно собранное и сконцентрированное, дышало первозданной отрешенностью и казалось умиротворенным и разглаженным. А я тогда на ходу прикурил сигаретку и пустил горьковатый дымок тонкой струйкой, и мимо нас почти в ту же секунду промчался трамвай, обдав нас с ног до головы рассыпча­тым звяканьем. И капельки этого звяканья повисли на заснежен­ных облаках ясеней.

А наши шаги растворились уже в тишине, да размазались силуэ­ты, очертания таяли, и пространство перемещалось во время, а вре­мя, сделав какой-то зигзаг, закинуло нас в гущу снегопада, мы на миг окунулись в безмолвие, и, как окуни, стали безмолвными, по­блескивая чешуей мгновений. А может быть, все это лишь сновиде­ния? Снопы снов фейерверком видений рассыпались в разные сто­роны. И исчезли, и сгинули.

И сами сны уснули.

А снегу-то, снегу навалило в эту пору! Дымок вьется из трубы соседнего дома, и псы где-то в переулке тявкают. Тявкают гулко, слов­но пытаясь вспугнуть воспоминания, которые лезут ластящейся теп­лой кошечкой. Как не погладить ее? Но осторожность насторажива­ется — кошечка кошечкой, а коготки в мягких подушечках спрята­ны. А снегу-то, снегу навалило в эту зиму.

*

«Да, а снегу сейчас тоже сколько намело! — подумал растроган­ный Герман, задумчиво входя в калитку. — Однако уже декабрь бли­зится». Радостный пес резво ткнулся холодной влажной мочкой в его руку, словно напоминая задумавшемуся гостю о настоящем, которое представлялось простым и естественным окружением, как проста и естественна сама природа. Это и есть реальность, в которой следует жить, просто жить и не изматывать себя пустыми амбициями и иссу­шающими поисками неведомой никому истины, которая еще неизве­стно чем может оказаться — правдой или ложью. Где она, эта высшая реальность? Да вот же она и есть — потрескивающие сосны в снегу, пылающий камин, запах намокающих березовых веников. Герману на миг показалось, что он уловил мысли и ощущения Даниила. «Это, конечно, фантазия»,— несколько смутившись подумал доктор, но тут Даниил обернулся к нему и понимающе улыбнулся.

— Что может быть жизненней самой стихии жизни? — спросил он, эхом озвучивая молчание Германа и приглашая последнего в пред­банник. — Ты как паришься?

— Крепко. Люблю сильный пар.

— Я так и думал. Ну залезай тогда на верхний полог. Готов?

— Готов.

Печка зашипела, поглотив ковшик эвкалиптового настоя, и одно­временно горячий веник шлепнулся на размягшую спину Германа. С каждым ударом он все явственнее чувствовал, как исцеляющий жар проникает внутрь его тела, которое словно открылось этой волне силы и тепла. А через некоторое время он испытал удивительное ощуще­ние — ощущение материальности, осязаемости своей души, будто это не какая-то токоматериальная абстракция, некая загадочная энергия, а что-то свое, близкое, родное, живущее прямо здесь, рядом, внутри, то, с чем можно говорить и то, что можно слушать и что можно чув­ствовать непосредственно, и любить. И он незаметно, тихонечко, так, чтобы никто не увидел, заплакал. Слезы смешивались с каплями пота и стекали на дощатый полог. Он догадывался, что мог бы и не пря­таться от этих людей, что они-то и поймут его, как никто другой, но в то же время ему казалось, что он переживает нечто сокровенное, и это сокровенное лучше не демонстрировать никому. Тут же огромной мягкой волной на него накатило чувство любви, не какой-либо конк­ретной, а любви общей — ко всему существующему, просто любви, которая переживалась так же остро, как и предыдущее состояние. Это была любовь как таковая, сама по себе, не как чувство, направленное на кого-то или на что-то, а именно как переживание, самостоятельное и самозначимое. Это было одновременно и ощущение любви и осоз­нание этого ощущения. И он почувствовал, как душа и тело становят­ся единым. Слезы сами собой прекратились, и безбрежный, ровный, невозмутимый покой овладел им. Такой покой отличается удивитель­ной ясностью сознания, чистотой восприятия и чувством гармони­ческого единства с жизнью.

Разгоряченный и раскрасневшийся, он с разбегу прыгнул в све­жий сугроб. По телу невидимыми искрами побежали тысячи иголо­чек. И уже почерневшее небо опрокинулось и взорвалось тысячами искрящихся звезд. А прямо над его телом вздымалась шуршащая громада леса. Рядом, в соседний сугроб плюхнулись плотные телеса извергающего пар Скульптора. И Герман вновь ощутил, что и ма­ленький бревенчатый домик с дымящейся трубой, и распластанное сияющее небо, и звонко тявкающий пес, и эти люди, его друзья, и есть жизнь, неповторимая, реальная, живая жизнь, самовыражаю­щаяся здесь и сейчас, в данный миг, который и является единствен­ным настоящим, а все остальное — надуманное и придуманное, ту­манная зыбкая иллюзия, всего лишь блуждающий призрак, ищущий пристанище в уставших душах. Глубокий, густой крик вырвался из самых недр его живота и плотным шаром покатился в сторону леса, который тут же отозвался гулкими шорохами в тишине подступаю­щей ночи. И этот животный первобытный вопль принес ему чувство окончательного освобождения.

Исполненный легкости и безмятежности, он, зажмурясь, прихле­бывал заваренный на травах чай в натопленной и уютной дачной кухонке. По Даниилу и Скульптору можно было судить, что они испы­тывают то же самое. И никому не хотелось нарушать этого не отчуж­дающего, но соединяющего безмолвия, где внутреннее понимание друг друга не смешивается ни с какими словами и искуственными попыт­ками поддержать разговор. И все-таки Германа занимал один вопрос: «Что же происходило с ним полчаса назад, что творилось в нем, что это было?» И, словно опять проникнув в его мысли, уловив его ду­шевные вибрации, Даниил просто и спокойно откликнулся:

— Что это было? А это и было присутствие бога.