рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Электронная библиотека научной литературы по гуманитарным

Электронная библиотека научной литературы по гуманитарным - раздел Литература, ...

Электронная библиотека научной литературы по гуманитарным

  Мы приглашаем Вас активно пользоваться Эл. библиотекой РГИУ. В Вашем…  

Пучина, в которой исчезает смысл

Еще раз: дело не в том, будто они кем-то дезориентированы, -- дело в их внутренней потребности, экспрессивной и позитивной контрстратегии, в работе… Но этот новый взгляд на массы требует, чтобы мы пересмотрели все, что о них до… Возьмем один из множества примеров пренебрежения смыслом, красноречиво характеризующий молчаливую пассивность.

Возвышение и падение политики

Сначала, в эпоху Возрождения, когда она возникает, когда внезапно выходит из сферы религиозного и церковного, чтобы заявить о себе как таковой… Но начиная с XVIII века, и особенно с Революции [14]*, направленность… Конец политики, ее собственной энергии наступает с возникновением и распространением марксизма. Начинается эра полной…

Молчаливое большинство

Единственный оставшийся референт -- референт "молчаливого большинства". Этим темным бытием, этой текучей субстанцией, которая наличествует… Но молчаливое большинство (каковым являются массы) -- референт мнимый. Это не… У механизма симуляции эта структура отсутствует. В паре зондаж/молчаливое большинство, к примеру, нет ни…

Ни субъект, ни объект

Масса парадоксальна -- она не является ни субъектом (субъектом-группой), ни объектом. Когда ее пытаются превратить в субъект, обнаруживают, что она… Масса олицетворяет такое же -- пограничное и парадоксальное -- состояние… Утверждение, что методы научного эксперимента, используемые в так называемых точных науках, гарантируют знанию гораздо…

От сопротивления к гиперконформизму

Этот прежний тип сопротивления проанализирован в концепции "two steps flow of communication" ("двухуровневой коммуникации"),… Однако здесь перед нами именно структурированные, традиционные -- и с… Всегда считалось, что массы находятся под влиянием средств массовой информации -- на этом построена вся идеология…

Масса и терроризм

К тому же единственный феномен, который близок массе как виновнику потрясений и смерти социального, -- это терроризм. С одной стороны, масса и… Терроризм полагает, что он выступает против капитала (мирового империализма и… Террористический акт единственный не является актом репрезентации. Этим он сближается с массой, выступающей…

Системы имплозивные и взрывные

Тем не менее, имплозия отнюдь не обязательно развертывается как катастрофа. Она существует и в контролируемой и направляемой форме. В этом своем… Наши "современные" цивилизации, напротив, на всех уровнях строятся… Имплозия неизбежна, и все усилия по спасению систем экспансии, существующих в соответствии с принципами реальности,…

Или конец социального

Поскольку социальное, по-видимому, сложено из абстрактных инстанций, возникающих одна за другой на развалинах предшествующих символических и… Данный противоречивый процесс ускоряется и достигает своего максимального… Но тогда, если социальное, во-первых, разрушается -- тем, что его производит (средствами информации и информацией), а…

Примечания

  • [1]* To есть не "взрывающееся", не распространяющееся вовне, а, наоборот, вбирающее, втягивающее в себя. [Здесь и далее примечания переводчика обозначены (*).]
  • [2]*Мана -- сверхъестественная сила, согласно верованиям народов Меланезии и Полинезии присущая определенным людям, животным, вещам и духам.
  • 3]* Слово resilie -- аннулирован, расторгнут -- Ж. Бодрийяр сближает с похожим по звучанию resille -- сетка, сеть.
  • [4]* Ж. Бодрийяр отсылает к лат. neuter -- ни тот, ни другой; никто из двух.
  • [5]* Difference, на русский обычно переводимое как различие, происходит от differer, означающего не только различаться, но и откладывать,медлить. В своем difference Ж. Бодрийяр, по всей видимости, хотел бы удержать оба значения этого глагола. Проблема differer в данном ключе подробно обсуждается у Ж. Деррида. См.: Деррида Ж. Голос и феномен. СПб., 1999. С. 175-178.
  • [6]* Используя сочетание зеркало социального (miroir du social ), Ж . Бодрийяр сначала употребляет его в значении зеркало, отражающее социальное (объективный генитив слова социальное), а затем в смысле социальное, играющее роль зеркала (генитив субъективный). Ср. с хайдеггеровским захваченность бытия ( Хайдеггер М. Письмо о гуманизме // Хайдеггер М. Время и бытие. М., 1993. С. 193).
  • [7]*Клаус Круассан -- адвокат, выступавший в качестве защитника на процессах террористов из немецкой организации Ячейки Красной Армии (РАФ), несколько раз подвергался арестам за активную поддержку РАФ.
  • [8] В этом своем негодовании в отношении молчаливого большинства крайне левые демонстрируют и свою досаду, и свою "утонченную" развязность. Шарли-Эбдо, к примеру, заявляет: "Молчаливое большинство плюет на все -- ему лишь бы только залезть вечером в свои домашние тапочки… И пусть тебя не вводит в заблуждение то, что оно не открывает рта, -- в конечном счете это оно, молчаливое большинство, устанавливает законы. Оно правильно живет: как следует жрет, работает столько, сколько надо. От своих руководителей оно требует надлежащей отеческой заботы и соответствующих гарантий безопасности, а также удовлетворения потребности в небольшой, а потому и неопасной, дозе каждодневных иллюзий".
  • [9] Эта аналогия с Фрейдом весьма ограничена, поскольку результатом его радикального шага оказывается гипотеза вытеснения и бессознательного, которая все же не исключает -- чем с тех пор широко пользуются -- возможности участия и того и другого в смыслопроизводстве, возможности восстановления места желания и бессознательного в партитуре [partition] смысла, партитуре, предполагающей чарующую симфонию, когда неустранимая реверсия смысла благодаря вытеснению становится хорошо темперированным развертыванием желания, в свою очередь стремящегося к высвобождению. Ясно, почему политическая революция с такой легкостью обернулась "высвобождением желания" -- она призвана как раз не увеличивать, а восполнять слабость смысла. Речь, однако, идет вовсе не о том, чтобы интерпретировать массы в терминах либидинальной экономики (конформизм или "фашизм" масс в этом случае связывают с некой латентной структурой, с темным желанием власти и репрессии, которое якобы время от времени подпитывается первичным вытеснением или влечением к смерти). Сегодня либидинальная экономика является единственной альтернативой теряющему силу марксистскому анализу. Но по сути дела она представляет собой тот же самый анализ, только получивший новое направление. Раньше полагали, что массы предназначены для революции, но осуществлению этого предназначения препятствует ограничение их сексуальности (Райх); теперь им приписывают желание подавления и порабощения, или нечто вроде повседневного микрофашизма, рассуждения о котором столь же малоубедительны, как и разговоры о якобы присущем им влечении к свободе. Тяги к фашизму и власти здесь, однако, ничуть не больше, чем революционности. Мы сталкиваемся с последней попыткой привязать массы к смыслопроизводству: если они обладают бессознательным или желанием, то, следовательно, все-таки могут выступать носителями и проводниками смысла. Это повсеместное переоткрытие желания -- всего лишь знак политического отчаяния. Стратегия желания, после того как она долгое время была стержнем маркетинга предприятия, обрела сегодня благородную форму стратегии активизации революционной энергии масс.
  • 10]* То есть ставящий во главу угла не смысл, а, наоборот, бессмыслие.
  • [11]* То есть работой знаков.
  • [12]*Грасиан Бальтасар (1601–1658) -- испанский писатель, иезуит.
  • [13]* От фр. simulacre -- подобие, видимость, иллюзия.
  • [14]* Имеется в виду Великая французская революция 1789–1794 годов.
  • [15]*Стадия зеркала -- термин французского философа и психолога Ж. Лакана (1901–1981). В этот период (с 6 до 18 месяцев) ребенок начинает отождествлять себя со своим отражением. У него формируется то, что Лакан назвал воображаемым, иначе говоря, образ собственного Я.
  • [16]* Бодрийяровский субъект отсылает, по крайней мере, к двум значениям слова sujet: это и действующие люди, и тема, предмет дискурса.
  • [17]* От лат. involutio -- свертывание.
  • [18] Понятие критической массы обычно используют при описании ядерного взрыва [explosion]. Здесь оно взято для характеристики ядерной имплозии, то есть того, с чем мы сталкиваемся в области социального и политического в условиях инволюции масс и молчаливого большинства. Это своего рода взрыв наоборот, свойственный инертности -- она тоже имеет свою критическую точку.
  • [19] Сегодня социальное уже не производится -- его производство имеет место при социализме и даже в рамках самого капитализма, но не в условиях, когда производство спроса идет впереди производства товаров. Движение от производства к потреблению получило обратное направление, и то, с чем мы сталкиваемся, уже нельзя назвать ни логикой производства, ни логикой потребления -- это порядок симуляции того и другого. Сегодня невозможно говорить и о "реальном" кризисе капитала, кризисе, из которого, как полагает Аттали, надо выходить под лозунгом "больше социального и социализма". Перед нами совершенно иное, гиперреальное, образование, порывающее и с капиталом, и с социальным.
  • [20] Точно так же устроены и черные дыры. Они представляют собой настоящие космические гробницы: их гравитационное поле столь чудовищно, что в такую ловушку попадает и в ней умирает даже свет. Это, следовательно, зоны, откуда не может поступить никакой информации. Их открытие и их исследование означают радикальное изменение всей науки, появление принципиально новой по характеру познавательной деятельности. Ранее познание всегда основывалось на информации, сообщении, позитивном сигнале, которые обладают "смыслом" и передаются посредством разного рода волн. Но случай с черными дырами -- это случай, когда информация, по сути дела, отсутствует. Они не посылают никаких сообщений и, в свою очередь, не отвечают ни на какие сигналы. Изучение масс придает этой трансформации науки дополнительный импульс.
  • [21]* Здесь масса, как она характеризуется Ж. Бодрийяром, демонстрирует свою двойственность. С одной стороны, она обладает поглощающей и уничтожающей силой, и в этом ее сходство с черными дырами. С другой -- она абсолютно проницаема для любого воздействия, и в этом отношении масса и черные дыры являются противоположностями.
  • [22]* Поскольку методы научного эксперимента якобы делают знание гораздо более адекватным объекту.
  • [23]* Словом circulaire Ж. Бодрийяр подчеркивает сразу и момент кругообразности, и момент директивности.
  • [24]* Наука, о которой идет речь в книге французского писателя, одного из предшественников сюрреализма А. Жарри (1873-1907) "Деяния и мнения доктора Фаустролля".
  • [25]*Маклюэн Херберт Маршалл (1911–1980) -- канадский философ и социолог, занимавшийся проблемами коммуникации.
  • [26]* Носитель сообщения есть сообщение (англ.).
  • [27]* Холодную (англ.).
  • [28]* Острота, шутка, анекдот (нем.).
  • [29]* Работа Ж. Бодрийяра, написанная в 1976 г. (рус. изд.: Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть / Пер. С. Н. Зенкина. М., 2000).
  • [30]* Массирование) есть сообщение (англ.). Слово массирование употреблено здесь в значении движение массы, жизнь массы, бытие массы.
  • [31]*Потлач -- праздник у индейцев Северной Америки, сопровождавшийся обрядами подношения даров тем, кто на него приглашался. В этих обрядах в символической форме выражалось соперничество различных социальных групп. Слово используют также для обозначения самой системы обмена, складывающегося между такого рода группами.
  • [32]*Бобур -- так французы для краткости называют Национальный центр искусства и культуры имени Жоржа Помпиду, расположенный между улицами Сен-Мартен и Бобур.
  • [33]L'effet et Beaubourg. Ed. Galilee. Paris, 1977.
  • [34]* В данном случае имеется в виду стремление к обособлению, свойственное самым различным по своему характеру группам общества.
  • [35] То же самое можно сказать и о совращении. Если секс и сексуальность (а они таковы, что в ходе сексуальной революции неизбежно изменяются) выступают формой обмена и производства сексуальных отношений, то совращение и обмен -- это противоположности. Совращение сближается не с обменом, а с вызовом. Сексуальность стала "сексуальным отношением" (и смогла заявить о себе уже в рационализированных терминах ценности и обмена), только выйдя за рамки совращения, -- так же и социальное превратилось в "социальную связь" лишь тогда, когда утратило свое символическое измерение. [36] Вызов же социальному может обернуться усилением социального симулякра и требования социальности, исходящего от социального. Гиперконформизм становится непреодолимым, крайним, превращается в еще более категоричное настаивание на социальности, идущее от социального как нормы и как дискурса.
  • [37] В Символическом обмене и смерти речь идет о трех видах остаточности: остаточности ценности -- в плане экономическом, фантазма -- в плане психическом, и значения -- в плане лингвистическом. К ним надо добавить остаточность социального -- в плане… социальном.
  • [38] Как только такой остаток заявляет о себе у гуайаки и тупи-гуарани, мессианские лидеры уводят его к атлантическому побережью. Их эсхатологические учения очищают группу от "социальных" остатков. Тем самым отодвигается не только политическая власть (о чем говорил Кластр [Пьер Кластр -- французский антрополог, в 1960-х годах живший среди индейцев Парагвая и Венесуэлы; возглавлял кафедру религии и обществ южно-американских индейцев в Ecole Pratique des Hautes Etudes.-- Прим. перев.]), но и само социальное как дезинтегрированная/дезинтегрирующая инстанция.
  • [39] Эту систему ориентации на эквивалентность не следует связывать с одной лишь политической экономией капитала. Вера в справедливость принципа баланса между трудом и заработной платой, заслугой и правом на доходы имеет место и за рамками буржуазной морали -- как основание для самооценки и отстаивания своего "я". Если вы получили что-то без эквивалента с вашей стороны, это благо может обернуться для вас катастрофой. Сумасшествие Гельдерлина порождено именно такого рода расточительностью богов, такого рода божественной милостью -- она овладевает вами и становится смертельной как раз потому, что вы не можете ее оплатить, не можете ее компенсировать никаким находящимся в распоряжении человека эквивалентом: ни эквивалентом земли, ни эквивалентом труда. Здесь действует своего рода закон, который никак не учитывается буржуазной моралью. Приведем более простой пример: ужасная растерянность тех, на кого внезапно "сваливается" какое-то богатство и благополучие. К ним можно отнести посетителей большого магазина, получивших вдруг разрешение взять без оплаты все, что они хотят: их охватывает паника. Или виноградарей, которым за уничтожение виноградников государство предлагает денег больше, чем они зарабатывали, когда их возделывали. Эта неожиданная надбавка подавляет их так, как не подавляла обычная эксплуатация их рабочей силы.
  • [40]* Слово идеалист употреблено Ж. Бодрийяром в его "обычном" значении человека, идеализирующего реальность.
  • [41]* От противного (лат.).
  • [42]*Маршалл Салинз (род. 1930) -- американский антрополог, преподает на кафедре антропологии Чикагского университета. Центральный труд -- Stone age economics (рус. изд.: Салинз М. Экономика каменного века. М., 1999).
  • [43]* Термин политическая экономия (economic politique) у Ж. Бодрийяра многозначен: за ним может стоять и теория, и практика управления экономикой, и особое состояние экономического.
  • [44]* Подробно о трех порядках симулякров см.: Бодрийяр Ж. Символический обмен и смерть. С. 111-166. Здесь Ж. Бодрийяр, в частности, отмечает: "Симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности, симулякр второго порядка -- на основе рыночного закона стоимости, симулякр третьего порядка -- на основе структурного закона ценности" (С. 113).
  • [45]*Борхес Хорхе Луис (1899-- 1986) -- аргентинский писатель и критик. Бодрийяр имеет в виду рассказ Борхеса "Тлен, Укбар, Orbis tertius".
  • [46] Возможна еще одна, четвертая, версия социального: имплозия социального в массах. Основанная на триаде симуляция/разубеждение/имплозия, она дополняет третью гипотезу. Эта версия представлена в тексте В тени молчаливого большинства.

 

Бурдье П. Социальное пространство и генезис классов

 

Построение теории социального пространства предполагает серию разрывов с марксистской теорией. Первый разрыв — с тенденцией акцентировать субстанцию, то есть реальные группы, в попытке определить их по численности, членам, границам и т. п. в ущерб отношениям, а также — с интеллектуалистской иллюзией, которая приводит к тому, что теоретический, сконструированный ученым класс рассматривается как реальный класс, как реально действующая группа людей. Далее, разрыв с экономизмом, который приводит к редукции. социального поля, как многомерного пространства, к одному лишь экономическому полю, к экономическим отношениям производства, тем самым устанавливая координаты социальной позиции. Наконец, следует порвать с объективизмом, идущим в паре с интеллектуализмом, ибо в конечном счете он приводит к игнорированию символической борьбы, местом которой являются различные поля, а целью — сами представления о социальном мире и, в частности, об иерархии внутри каждого поля и ме ж ду различными полями.

Социальное пространство

Действующие свойства, взятые за принцип построения социального пространства, являются различными видами власти или капиталов, которые имеют хождение… Таким образом, позиция данного агента в социальном пространстве может… Социальное поле можно описать как такое многомерное пространство позиций, в котором любая существующая позиция может…

Классы на бумаге

На базе знания пространства позиций можно вычленить к лассые логическом смысле этого слова, т. е. класс как совокупность агентов, занимающих сходную позицию, которые, будучи размещены в сходных условиях и подчинены сходным обусловленностям, имеют все шансы для обладания сходными диспозициями и интересами, и, следовательно, для выработк и сходной практики и занятия сходных позиций. Этот класс на бумаге имеет теоретическое существование, такое же, как и у любой теории: будучи продуктом объяснительной классификации, совершенно сходной с той, что существует в зоологии или ботанике, он позволяет объяснить и предвидеть практики и свойства классифицируемых, и, между прочим, поведение, ведущее к объединению в группу. Однако реально это не класс, это не настоящий класс в смысле группы, причем группы "мобилизованной", готовой к борьбе; со всей строгостью можно сказать, что это лишь возможный класс, поскольку он есть совокупность, агентов, которые объективно будут оказывать меньше сопротивления в случае необходимости их "мобилизации", чем какая-либо другая совокупность агентов.

Так, в противовес номиналистскому релятивизму, уничтожающему социальные различия, сводя их к чисто теоретическим артефактам, следует утверждать существование объективного пространства, детерминирующего соответствия и несоответствия, меры близости и дистанции. В противовес реализму интеллигибельного (или овеществления понятий) следует утверждать, что классы, которые можно вычленить в социальном пространстве (например, в связи с потребностях в статистическом анализе, являющемся единственным средством обнаружить структуру социального пространства), не существуют как реальные группы, несмотря на то, что они объясняют вероятность своей организации в практические группы, семьи, ассоциации и даже профсоюзные или политические "движения".

Что существует, так это пространство отношений, которое столь же реально, как географическое пространство, перемещения внутри которого оплачиваются работой, усилиями и в особенности временем (идти снизу вверх — значит подниматься, карабкаться и нести на себе следы и отметины этих усилий). Дистанции здесь измеряются также временем (например, временем подъема или преобразования — конверсии). И вероятность мобилизации в организованные движения, с их аппаратом, официальными представителями и т. п. (что собственно и заставляет говорить о "классе") будет обратнопропорциональна удаленности в этом пространстве.

Хотя вероятность объединить агентов в совокупность, реально или номинально (посредством делегирования), тем больше, чем ближе они в социальном пространстве, чем более они принадлежат к классу, сконструированному более узко, и следовательно, более гомогенно, более тесное их сближение уже никогда не бывает необходимо, неизбежно (из-за эффектов непосредственной конкуренции, которые ставят заслон), но и сближение наиболее удаленных тоже не всегда бывает невозможным. Так, если более вероятно мобилизовать в одной реальной группе только рабочих, чем рабочих и их работодателей, то тем не менее возможно, например, под угрозой международного кризиса, спровоцировать их объединение на базе национальной идентификации (это так отчасти потому, что каждое социальное пространство национальностей в результате собственной истории имеет собственную структуру, допустим, в виде специфических расхождений в иерархии экономического поля).

Как бытие у Аристотеля, социальный мир может быть назван и построен различным образом: он может быть практически ощущаем, назван и построен по различным принципам видения и деления (например, этнического деления); при этом следует учитывать, что объединения, которые базируются на структуре пространства, основанного на распределении капитала, имеют больше возможностей стать стабильными и прочными, а другие формы группировки будут всегда в опасности распада и оппозиции, что связано с дистанцией в социальном пространстве. Когда мы говорим о социальном пространстве, то имеем в виду прежде всего то, что нельзя объединять любого с любым, невзирая на глубинные различия, в особенности, на экономические и культурные различия. Однако, все это никогда полностью не исключает того, что можно организовать агентов по другим признакам деления: этническим, национальным и т. п., которые, заметим в скобках, всегда связаны с более глубинными принципами, т. к. этнические объединения сами находятся в иерархизированном, по меньш ей мере в общих чертах, социальном пространстве (например, в США их положение зависит от стажа иммиграции для всех, за исключением черных ) .

Итак, вот первый разрыв с марксистской традицией : марксизм либо без долгих разговоров отождествляет класс сконструированный и класс реальный, т.е. вещи в логике и логику вещей, а ведь именно в этом« Маркс сам упрекал Гегеля; либо же противопоставляет "класс-в-себе", определяемый на основе ансамбля (директивных условий, и "класс-для-себя", основанный на субъективных факторах, причем переход одного в другое марксизм постоянно "знаменует" как настоящее онтологическое восхождение в логике либо тотальной ) детерминизма, либо — напротив — полного волюнтаризма. В первом случае, переход оказывается логической, механической или органической необходимостью (трансформация пролетариата из "класса-в-себе" в "класс-для-себя" представлена как исход, неизбежный во времени, по мере "созревания объективных условий "); в другом случае, он представлен как эффект "осознания", полученный в результате "познания" теории, осуществляемого под просвещенным руководством партии. Во всяком случае, здесь ничего не говорится о таинственной алхимии, согласно которой "борющаяся группа", коллектив личностей, исторических деятелей, имеющих собственные цели, внезапно появляется в определенных экономических условиях.

Посредством такого рода пропусков в рассуждениях избавляются от наиболее важных вопросов. Так, с одной стороны, исчезает сам вопрос о политическом, об истинных действиях агентов, которые во имя теоретического определения "класса" предписывают его членам цели, официально наиболее соответствующие их "объективным" интересам, т.е. интересам теоретическим, а также вопрос о работе, посредством которой им удается произвести, если и не мобилизованный класс, то веру в его существование, лежащую в основе авторитета его официальных выразителей. С другой стороны, исчезает вопрос об отношениях между классификацией, произведенной ученым и претендующей на объективность (по аналогии с зоологом), и классификацией, которую сами агенты производят беспрерывно в их будничном существовании, с помощью чего они стремятся изменить свою позицию в объективной классификации или даже изменить сами принципы, согласно которым эта классификация осуществляется.

Восприятие социального мира и политическая борьба

Напомнить, что восприятие социального мира содержит конструктивный акт, отнюдь не значит принять интеллектуалистскую теорию познания. Главное в… Если отношения объективных сил стремятся воспроизвести себя в том видении… Способность осуществить в явном виде, опубликовать, сделать публичным, так сказать, объективированным, видимым,…

Символич еский порядок и власть номинации

Можно в этой перспективе проанализировать функционирование одного из институтов: Национального института статистических исследований и экономики (… Логика официальной номинации видна как никогда хорошо на примере звания —… Иными словами, нельзя заниматься наукой классификации, не занимаясь наукой борьбы классификаций и не учитывая в этой…

Политическое поле и эффект гомологии

Недостаточность марксистской теории классов, и в особенности ее неспособность учитывать ансамбль объективно регистрируемых различий, является… Однако тот факт, что на базе гомологии позиций внутри различных полей (и того,… Нужно, однако, остерегаться трактовать гомологию позиции — сходство в различии — как идентичность условий (так было,…

Класс как представление и воля

Чтобы изучить, как создается и учреждается власть создавать и учреждать, власть, имеющая официального представителя, например, руководителя партии или профсоюза, недостаточно учитывать специфические интересы теоретиков или представителей и структурное сходство, которое их объединяет по полномочиям, необходимо также анализировать логику процесса учреждения, обыкновенно воспринимаемую и описываемую как процесс делегирования, в котором уполномоченное лицо получает от группы власть образовывать группу. Здесь можно следовать, преобразовывая их анализ, историкам права (Канторовиц , Пос и др.), когда они описывают мистерию министерства — любезную юристам канонического права игру слов «таинство» и «служение». Тайна процесса пресуществления, которая совершается через превращение официального представителя в группу, чье мнение он выраж ает, не может быть разгадана иначе, чем в историческом анализе генезиса и функционирования представления, при помощи которого представитель образует группу, которая произвела его самого. Официальный представитель, обладающий полной властью говорить и действовать во имя группы, и, вначале, властью над группой с помощью магии слова приказа, замещает группу, существующую только через эту доверенность; персонифицируя одно условное лицо, социальный вымысел, официальный представитель выхватывает тех, кого он намерен представлять как изолированных индивидов, позволяя им действовать и говорить через его посредство, как один человек. Взамен он получает право рассматривать себя как группу, говорить и действовать, как целая группа в одном человеке: «гражданское состояние есть государственная должность» , "Государство — это я", "Профсоюз думает, что..." и т.п.

Тайна министерства есть как раз такой случай социальной магии, когда вещь или персона становятся вещью отличной от того, чем они являются: Человек (министр, епископ, делегат, депутат, генеральный секретарь и т. д.) имеет возможность идентифицировать себя в собственных глазах и в глазах других с совокупностью людей, с Народом, с Трудящимися, и т.п. или с социальной целостностью, Нацией, Государством, Церковью, Партией. Мистерия министерства находится в своем апогее, когда группа не может существовать иначе, как через делегирование ее официальному представителю, который порождает эту группу, говоря для нее, то есть для ее блага и от ее лица. Круг замыкается: группа определена через того, кто говорит от ее имени, возникшего, как начало власти, осуществляемой им над теми, кто является в ней истинным началом. Это замкнутое отношение есть источник харизматических иллюзий, которые проявляются предельным образом в том, что официальный выразитель может показаться и явить себя как суть вещей . Политическое отчуждение находит свое начало в том факте, что изолированные агенты — тем сильнее, чем более они обеднены символически — могут конституироваться как группа, т. е. как сила, способная заставить понять себя в политическом поле, только лишаясь прибыли в интересах аппарата, а также в том, что приходится постоянно рисковать лишением политической собственности, чтобы избежать истинной политической экспроприации. Фетишизм, согласно Марксу, есть то, что случается, когда "продукты человеческой головы появляются как дар самой жизни"; политический фетишизм заключается более точно в факте, что ценность целостного персонажа, этого продукта человеческой головы, проявляется как неуловимая харизма, загадочное объективное свойство индивида, неуловимый шарм, невыразимое таинство. Министр или пастор, посланник церкви или посланник государства, состоят в метонимическом отношении с группой; являясь лишь частью группы, посланник действует как знак, замещающий целую группу. Это он, как совершенно реальный заместитель полностью символического существования содействует "ошибке категории", как сказал бы Риль, достаточно похожей на детскую ошибку, когда, увидев проходящих в строю солдат, составляющих полк, спрашивают, где же полк: в его единственно явном существовании он преобразует безупречное серийное разнообразие изолированных индивидов в одно юридическое лицо, «собрание многих лиц в корпорацию», конституированный корпус, и может даже в результате мобилизации и манифестации проявить себя как социальный агент.

Политика является исключительно благодатным местом для эффективной символической деятельности, понимаемой как действия, осуществляемые с помощью знаков, способных производить социальное, и, в частности, группы. Благодаря наиболее старому метафизическому действию, связанному с существованием символизма, того, который позволяет считать существующим все, что может быть обозначено (Бог или небытие), политическое представление постоянно производит и воспроизводит форму, производную от любимого логиками аргумента короля Франции Людовика Лысого: любое предикативное выражение, имеющее субъектом "рабочий класс" скрывает экзистенциальное выражение ("рабочий класс существует "). В более общем виде все выражения, имеющие субъектом коллективность, например, Народ, Класс, Университет, Школа, Государство, предполагают решенным вопрос о существовании указанных групп и содержат в себе тот сорт "ложного метафизического стиля", который мы могли обнаружить в онтологическом аргументе. Официальный выразитель — это тот, кто, говоря о группе, о месте группы, скрыто ставит вопрос о существовании группы, учреждает эту группу при помощи магической операции, свойственной любому акту номинации. Поэтому, если хотят ставить вопрос, с которого должна начинаться вся социология: вопрос о существовании и о способе существования коллективности, следует приступить к критике политических аргументов, которым присущи языковые злоупотребления, а на деле — злоупотребления властью.

Класс существует в той и лишь в той мере, в которой уполномоченное лицо, может быть и ощущать себя облеченным властью говорить от своего имени — в соответствии с уравнением: "Партия есть рабочий класс", а "Рабочий класс есть партия", или в случае юристов-канонистов, "Церковь есть Папа (или епископы )", а "Папа (или епископы) есть Церковь". Такое лицо может осуществить эту формулу как реальную силу в недрах политического поля. Способ существования того, что сейчас во многих обществах называют рабочим классом (естественно, с некоторыми вариациями) полностью парадоксален: речь идет о некоторым образом мысленном существовании, о существовании его в мыслях большой части тех, кого таксономия обозначает "рабочие", но также и в мысли тех, кто занимает в социальном пространстве позиции более удаленные от рабочих. Само это существование почти повсеместно признано покоящимся на существовании рабочего класса в представлении. Политический и профсоюзный аппарат и их освобожденные работники жизненно заинтересованы в вере в существование рабочего класса и в том, чтобы убедить в этом как тех, кто к нему непосредственно принад л ежит, так и тех, кто ничего общего с ним не имеет, и способен заставить говорить "рабочий класс" в один голос, одним заклинанием, как заклинают духов, одним призыванием его, как призывают богов или святых и даже символически выставляя его напоказ через демонстрации — своего рода театральную постановку представления о классе в представлениях. В этой "постановке", с одной стороны, участвует корпус постоянных представителей со всей постановочной символикой его существования, с аббревиатурами, эмблемами, знаками отличия, а с другой стороны — часть наиболее убежденно верующих, которые — через само их существование — позволяют представителям дать представление об их представительности. Этот рабочий класс как "воля и представление" (как в названии известного труда Шопенгауэра) не имеет ничего общего с классом в действии, с реально мобилизованной группой, которую упоминает марксистская традиция. Однако, класс от этого не является менее реальным, но эта реальность магическая, которая (вслед за Дюркгеймом и Моссом) определяет институции в качестве социальных фантазий. Как настоящая мистическая корпорация, созданная ценой огромного исторического труда, теоретических и практических изобретений, начатых самим Марксом и беспрерывно воссоздаваемых ценой бесчисленных, постоянно возобновляющихся усилий и самопожертвований, которые необходимы для производства и воспроизводства веры и институций, ответственных за ее воспроизводство, рабочий класс существует в лице и посредством корпуса официальных его представителей, которые дают ему слово и наглядное присутствие. Он существует в вере в собственное существование, которую корпусу уполномоченных удается внушить посредством одного лишь своего существования и собственных представлений, на основе сходства, объективно объединяющего членов одного "класса на бумаге" как возможную группу. Исторический успех марксистской теории — первой из социальных теорий претендовавшей на научность, когда бы она реализовалась полностью в социальном мире, способствует, таким образом, тому, что теория социального мира, наименее способная интегрировать собственный теоретический результат, который она развивала более, чем любая другая, сегодня без сомнения представляет наиболее мощное препятствие на пути прогресса адекватной теории социального мира, прогресса, которому марксистская теория в свое время способствовала более, чем любая другая.

Политическое представление

Для "политической науки" замалчивание условий, ставящих граждан, причем тем жестче, чем более они обделены экономически и культурно, перед… Политическое поле, понимаемое одновременно как поле сил и поле борьбы,…

Монополия профессионалов

В силу того, что продуктами, предлагаемыми политическим полем, являются инструменты восприятия и выражения социального мира (или, если угодно,… Путы рынка тяготеют прежде всего над членами доминируемых классов, у которых… Доминирующие лица в партии, чьи интересы так или иначе связаны с существованием и устойчивостью этой институции и со…

Компетентность, ставки и специфические интересы

Прежде всего это, конечно, все необходимое обучение для получения целого блока специфических знаний (теорий, проблематики, понятий, исторических… Лишение прав, коррелируемое с концентрацией средств производства инструментов… Автономизация поля идеологического производства сопровождается, конечно, установлением права на вход в это поле и, в…

Двойная игра

Таким образом, производство идей о социальном мире всегда оказывается подчиненным логике завоевания власти, которая является властью мобилизации… Было бы ошибочно недооценивать автономию и специфическую эффективность всего… Сравнивать политическую жизнь с театром возможно лишь при условии, что отношение между партией и классом, между…

Система отклонений

Наиболее очевидным следствием этой особенности поля является своего рода эзотерическая культура, состоящая из проблем, совершенно чуждых или… Тот факт, что всякое политическое поле стремится организоваться вокруг… Та же диадическая или триадическая структура, организующая поле в его совокупности, может воспроизводиться в каждой из…

Лозунги и форс-идеи

Простое "идейное течение" становится политическим движением лишь тогда, когда предлагаемые идеи получают признание вне круга… Таким образом, политическое поле является местом конкурентной борьбы за… В политике "говорить" значит "делать", т. е. убеждать, что можно сделать то, о чем говоришь и, в…

Глава первая Что такое социальный факт?

Прежде чем искать метод, пригодный для изучения социальных фактов, следует определить, что такое представляют факты, носящие данное название. Вопрос этот тем более важен, что данный термин обыкновенно применяют не совсем точно.

Им без стеснения обозначают почти все происходящие в обществе явления, если только последние представляют какой-либо социальный интерес. Но при таком понимании не существует, так сказать, человеческих событий, которые не могли бы быть названы социальными. Всякий индивидуум пьет, спит, ест, рассуждает, и общество очень заинтересовано в том, чтобы все эти функции отправлялись регулярно.

Если бы все эти факты были социальными, то у социологии не было бы своего отдельного предмета, и ее область слилась бы с областью биологии и психологии.

Но в действительности во всяком обществе существует определенная группа людей, отличающихся резко очерченными свойствами от явлений, изучаемых другими естественными науками.

Когда я действую как брат, супруг или гражданин, когда я выполняю заключенные мною обязательства, я исполняю обязанности, установленные вне меня и моих действий правом и обычаями. Даже когда они согласны с моими собственными чувствами и когда я признаю в душе их существование, последнее остается все-таки объективным, так как не я сам создал их, а они внушены мне воспитанием.

Как часто при этом нам неизвестны детали наложенных на нас обязанностей и для того, чтобы узнать их, мы принуждены справляться с кодексом и советоваться с его уполномоченными истолкователями! Точно так же верующий при рождении своем находит уже готовыми верования и обряды своейрелигии; если они существовали до него, то, значит, они существуют вне его. Система знаков, которыми я пользуюсь для выражения моих мыслей, система монет, употребляемых мною для уплаты долгов, орудия кредита, служащие мне в моих коммерческих сношениях, обычаи, соблюдаемые в моей профессии и т.д. — все это функционирует независимо от того употребления, которое я из них делаю. Пусть возьмут одного за другим всех членов, составляющих общество, и все сказанное может быть повторено по поводу каждого из них. Следовательно, эти образы мыслей, действий и чувствований (manieres d'agir, de penser et de sentir) обладают тем замечательным свойством, что существуют вне индивидуальных сознании.

Эти типы поведения или мысли не только находятся вне индивидуума, но и обладают еще принудительной силой, вследствие которой он вынуждается к ним независимо от своего описания. Конечно, когда я добровольно сообразуюсь с ними, это принуждение, будучи бесполезным, мало или совсем не чувствуется; тем не менее оно является характерным свойством этих фактов, доказательством чего может служить то обстоятельство, что оно появляется тотчас же, как только я пытаюсь сопротивляться. Если я пытаюсь нарушить постановления права, они реагируют против меня, препятствуя моему действию, если есть еще время, или уничтожая и восстанавливая его в его нормальной форме, если оно совершено и может быть исправлено, или же, наконец, заставляя меня искупить его, если его исправить нельзя. Применяется ли сказанное к чисто нравственным правилам?

Общественная совесть удерживает от всякого оскорбляющего ее действия посредством надзора за поведением граждан и особых показаний, которыми она располагает. В других случаях принуждение менее сильно, но все-таки существует. Если я не подчинюсь условиям света, если я, одеваясь, не принимаю в расчет обычаев моей страны и моего сословия, то смех, мною вызываемый, и то отдаление, в котором меня держат, производит, хотя и в более слабой степени, то же действие, как и наказание в собственном смысле этого слова. В других случаях имеет место принуждение, хотя и косвенное, но не менее действительное. Я не обязан говорить по-французски с моими соотечественниками или употреблять установленную монету, но я не могу поступить иначе. Если бы я попытался ускользнуть от этой необходимости, моя попытка оказалась бы неудачной.

Если я промышленник, то никто не запрещает мне работать, употребляя приемы и методы прошлого столетия, но, если я сделаю это, я, наверное, разорюсь. Даже если фактически я могу освободиться от этих правил и с успехом нарушить их, то я могу сделать это лишь после борьбы с ними; если даже в конце концов они и будут побеждены, то все же они достаточно дают чувствовать свою принудительную силу тем сопротивлением, которое оказывают. Нет такого новатора, даже счастливого, предприятия которого не сталкивались бы с оппозицией этого рода.

Вот, следовательно, разряд фактов, отличающихся специфическими свойствами; его составляют образы мыслей, действий и чувствований, находящиеся вне индивида и одаренные принудительной силой, вследствие которой он вынуждается к ним. Отсюда их нельзя смешать ни с органическими явлениями, так как они состоят из представлений и действий, ни с явлениями психическими, существующими лишь в индивидуальном сознании и благодаря ему. Они составляют, следовательно, новый вид и им-то и должно быть присвоено название социальных. Оно им вполне подходит, так как ясно, что не имея своим субстратом индивида, они не могут иметь другого субстрата, кроме общества, будь то политическое общество в его целом или какие-либо отдельные группы, в нем заключающиеся: религиозные группы, политические и литературные школы, профессиональные корпорации и т.д. С другой стороны, оно применимо только к ним, т.к. слово “социальный” имеет определенный смысл лишь тогда, когда обозначает исключительно явления, не входящие ни в одну из установленных и названных уже категорий фактов. Они составляют, следовательно, собственную область социологии. Правда, что слово “принуждение”, при помощи которого мы их определяем, рискует встревожить ревностных сторонников абсолютного индивидуализма. Так как они признают индивида вполне автономным, то им кажется, что его унижают всякий раз, когда дают ему почувствовать, что он зависит не только от самого себя. Но так как теперь несомненно, что большинство наших идей и стремлений не выработаны нами, а приходят к нам извне, то они могут проникнуть в нас лишь посредством внушения; вот и все, что выражает определение. Сверх того известно, что социальное принуждение не исключает непременно индивидуальность...

Но так как приведенные нами примеры (юридические и нравственные постановления, религиозные догматы, финансовые системы и т.п.) все состоят из установленных уже верований и правил, то можно было бы подумать, на основании сказанного, что социальный факт может быть лишь там, где есть определенная организация. Но существуют другие факты, которые, не представляя таких кристаллизованных форм, имеют ту же объективность и то же влияние на индивида. Это так называемые социальные течения (courants sociaux).

Так, возникающие в собрании великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим. Конечно, может случиться, что, отдаваясь им вполне, я не буду чувствовать того давления, которое они оказывают на меня. Но оно проявится тотчас, как только я попытаюсь бороться с ними. Пусть какой-нибудь индивид попробует противиться одной из этих коллективных манифестаций и тогда отрицаемые им чувства обратятся против него. Если эта сила внешнего принуждения обнаруживается с такой ясностью в случаях сопротивления, то, значит, она существует, хотя не осознается, и в случаях противоположных. Таким образом, мы являемся жертвами иллюзии, заставляющей нас верить в то, что нам внушено извне. Но если готовность, с какой мы впадаем в эту иллюзию, и маскирует испытанное давление, то она его не уничтожает. Так, воздух все-таки тяжел, хотя мы и не чувствуем его веса. Даже если мы со своей стороны содействовали возникновению общего волнения, то впечатление, полученное нами, будет совсем другое, чем то, которое мы испытали бы, если бы были одни. И когда собрание разойдется, когда эти социальные влияния перестанут действовать на нас и мы останемся наедине с собой, то чувства, пережитые нами, покажутся нам чем-то чуждым, в чем мы сами себя не узнаем. Мы замечаем тогда, что мы их гораздо более испытали, чем произвели. Случается даже, что они вызывают в нас отвращение: настолько они были противны нашей природе. Так, индивиды при обыкновенных условиях совершенно безобидные, соединясь в толпу, могут произвести акты жестокости. То, что мы говорим об этих мимолетных вспышках, применимо также и к тем более постоянным движениям общественного мнения, которые постоянно возникают вокруг нас или во всем обществе, или в более ограниченных кругах по поводу религиозных, политических, литературных, аристократических и др. вопросов.

Данное определение социального факта можно подтвердить еще одним характерным наблюдением, стоит только обратить внимание на то, как воспитывается ребенок. Если рассматривать факты такими, каковы они есть и всегда были, то нам бросится в глаза, что все воспитание заключается в постоянном усилии приучить ребенка видеть, чувствовать и действовать так, как он не привык бы к тому самостоятельно. С самых первых дней его жизни мы принуждаем его есть, пить и спать в определенные часы, мы принуждаем его к чистоте, к спокойствию и к послушанию; позднее мы принуждаем его принимать в расчет других, уважать обычаи, приличия, мы принуждаем его к работе и т.д. .Если с течением времени это принуждение и перерастает чувствование, то только потому, что оно рождает привычки, внутренние склонности, которые делают его бесполезным, но которые заменяют его лишь вследствие того, что сами из него вытекают. Правда, по мнению Спенсера, рациональное воспитание должно было бы отвергать такие приемы и предоставить ребенку полную свободу; но, так как эта педагогическая теория никогда не практиковалась ни одним из известных народов, то она составляет лишь desideratum автора, а не факт, который можно было бы противопоставить изложенным фактам. Последние же особенно поучительны потому, что воспитание имеет целью создать социальное существо, на нем, следовательно, можно увидеть в общих чертах, как образовалось это существо в истории. Это давление, ежеминутно испытываемое ребенком, есть не что иное, как давление социальной среды, стремящейся сформировать его по своему образцу и имеющей своими представителями и посредниками родителей и учителей. Таким образом, характерным признаком социальных явлений служит не их распространенность. Какая-нибудь мысль, присущая сознанию всякого индивида, какое-нибудь движение, повторяемое всеми, не становятся от этого социальными фактами. Если этим признаком и довольствовались для их определения, то это потому, что их неправильно смешивали с тем, что может быть названо и индивидуальными воплощениями. К ним же принадлежат: верования, наклонности, обычаи группы, взятой коллективно; что же касается тех форм, в которые облекаются коллективные состояния, передаваясь индивидам, то последние представляют собой явления иного порядка. Различие их природы наглядно доказывается тем, что оба эти разряда актов встречаются часто раздельно. Действительно, некоторые из этих образов мыслей или действий приобретают вследствие повторения известную устойчивость, которая, так сказать, осаждает их и изолирует от отдельных событий, их отражающих. Они как бы приобретают, таким образом, особое тело, особые, свойственные им, осязательные формы и составляют реальность sui generis, очень отличную от воплощающих ее индивидуальных фактов. Коллективная привычка существует не только, как нечто имманентное ряду определяемых ею действий, но по привилегии, не встречаемой нами в области биологической, она выражается раз навсегда в какой-нибудь формуле, повторяющейся из уст в уста, передающейся воспитанием, закрепляющейся даже письменно. Таковы происхождение и природа юридических и нравственных правил, народных афоризмов и преданий, догматов веры, в которых религиозные или политические секты кратко выражают свои убеждения, кодексов вкуса, устанавливаемых литературными школами и пр. Существование всех их не исчерпывается целиком одними применениями их в жизни отдельных лиц, так как они могут существовать и не будучи действительно применяемы.

Конечно, эта диссоциация не всегда одинаково ясна. Но достаточно ее неоспоримого существования в поименованных нами, важных и многочисленных случаях для того. чтобы доказать, что социальный факт отличен от своих индивидуальных воплощений. Сверх того, даже тогда, когда она не дается непосредственно наблюдением, ее можно часто обнаружить с помощью некоторых искусственных приемов; эту операцию даже необходимо произвести, если желают освободить социальный факт от всякой примеси и наблюдать его во всей его чистоте. Так, существуют известные течения общественного мнения, вынуждающие нас с различной степенью интенсивности, смотря по времени и стране, одного, например, к браку, другого к самоубийству или к более или менее сильной производительности и т.п. Это, очевидно, социальные факты. С первого взгляда они кажутся неотделимыми от форм, принимаемых ими в отдельных случаях. Но статистика дает нам'средство изолировать их. Они, действительно, изображаются довольно точно цифрой рождаемости, браков и самоубийств, т.е. числом, получающимся от разделения среднего годового итога браков, рождений, добровольных смертей на число лиц по возрасту способных жениться, производить, убивать себя... Так как каждая из этих цифр охватывает без различия все отдельные случаи, то индивидуальные условия, могущие принимать какое-нибудь участие в возникновении явления, взаимно нейтрализуются и вследствие этого не определяют этой цифры. Она выражает лишь известное состояние коллективной души (de 1'ame collective).

Вот что такое социальные явления, освобожденные от всякого постороннего элемента. Что же касается их частных проявлений, то и в них есть нечто социальное, так как они частично воспроизводят коллективную модель (un modele collectif). Но каждое из них значительно зависит также и от психико-органической конституции индивида, и от особых условий, в которые он поставлен. Они, следовательно, не социологические явления в собственном смысле этого слова. Они принадлежат одновременно двум областям и их можно было бы назвать социопсихическими (socio-psychiques). Они интересуют социолога, не составляя непосредственного предмета социологии. Точно так же и в организации встречаются явления смешанного характера, которые изучаются смешанными науками, как, например, биологической химией.

Но, скажут нам, явление может быть общественным лишь тогда, когда оно свойственно всем членам общества, или по крайней мере большинству из них, следовательно, при условии всеобщности. Без сомнения, но оно всеобще лишь потому, что социально (т.е. более или менее обязательно), а отнюдь не социально, потому что всеобще Это — такое состояние группы, которое повторяется у индивидов, потому что оно внушается им. Оно находится в каждой части, потому что находится в целом, а вовсе не потому оно находится в целом, что находится в частях. Это особенно ясно относительно верований и обычаев, передающихся нам уже вполне сложившимися от предшествовавших поколений; мы принимаем и усваиваем их, потому что они как произведения общественные и вековые, облечены особым авторитетом, который мы вследствие воспитания привыкли уважать и признавать. А надо заметить, что огромное большинство социальных явлений слагается этим путем. Но даже когда социальный факт возникает отчасти при нашем прямом содействии, природа его все та же. Коллективное чувство, вспыхивающее в собрании, выражает не только то, что было общего между всеми индивидуальными чувствами. Как мы указали, оно есть нечто совсем другое. Оно есть результат общей жизни, продукт действий и противодействий, возникающих между индивидуальными сознаниями; и если оно отражается в каждом из них, то это в силу той специальной энергии, которой оно обязано именно своему коллективному происхождению. Если все сердца бьются в унисон, то это не вследствие самопроизвольного и предустановленного согласия, а потому что их движет одна и та же сила в одном и том же направлении. Каждый увлечен всеми.

Итак, мы точно определили область социологии. Она обнимает лишь известную группу феноменов. Социальный факт узнается лишь по той внешней принудительности власти, которую он имеет или способен иметь над индивидами, а присутствие этой власти узнается, в свою очередь, или по существованию какой-нибудь определенной санкции или по сопротивлению, оказываемому этим фактом каждой попытке индивида разойтись с ним. Его можно определить также и по распространению его внутри группы, если только... будет прибавлен второй и существенный признак, что он существует независимо от индивидуальных форм, принимаемых им при распространении. В иных случаях этот последний критерий даже легче применить, чем первый. Действительно, принуждение легко констатировать, когда оно выражается какой-нибудь прямой реакцией общества, как это бывает в праве, в этике, в верованиях, в обычаях, даже в людях. Но когда оно лишь косвенное, — что имеет место, например, в экономической организации, — оно не так легко заметно. Тогда бывает легче установить всеобщность вместе с объективностью. К тому же это второе определение есть лишь другая форма первого: так как если способ поведения, существующий вне индивидуальных сознании, является общим, то он может стать таким лишь с помощью принуждения.

Однако можно было бы спросить, полно ли это определение. Действительно, факты, служившие нам основанием для него, являются все различными образами действий; они относятся к физиологическому разряду. Однако существуют еще формы коллективного бытия, то есть социальные факты анатомического или морфологического порядка. Социология не может не интересоваться тем, что образует субстрат коллективной жизни. Однако число и характер основных элементов, из которых слагается общество, способы их сочетания, степень достигнутой ими сплоченности, распределение населения на территории, число и характер путей сообщения, форма жилищ и т.д., на первый взгляд, не могут быть сведены к образам действий чувств и мысли.

Но, прежде всего, эти различные явления представляют те же характеристические признаки, которые служили нам для определения других явлений. Эти формы бытия полагаются на индивида так же, как и те образы действия, о которых мы говорили выше. Действительно, когда желают узнать политическое деление общества, состав его отдельных частей, более или менее тесную связь между ними, то этого могут достигнуть не при помощи внешнего осмотра или географического обзора, так как эти деления идеальны даже тогда, когда какое-нибудь из их оснований заложено в физической природе. Лишь посредством изучения публичного права можно узнать эту организацию, так как лишь это право определяет наши домашние и гражданские отношения. Она, следовательно, не менее обязательна. Если наше население теснится в городах вместо того, чтобы рассеиваться по деревням, то это потому, что существует коллективное давление, принуждающее индивидов к этой концентрации. Мы так же не можем избирать форму наших жилищ, как и фасон наших одежд: первая обязательна в такой же мере, как и последний. Пути сообщения определяют настоятельным образом то направление, в котором совершаются внутренние передвижения и обмен и даже интенсивность этих передвижений и обмена и т.д. Следовательно, к ряду феноменов, которые мы перечислили, как имеющие отличительный признак социальных фактов, можно было бы прибавить еще одну категорию; но так как это перечисление не было исчерпывающим, то и такое прибавление не является необходимым.

Оно даже не полезно, так как эти формы бытия суть лишь укрепившиеся образы действия. Политическое строение общества есть лишь тот способ, которым привыкли жить друг с другом различные сегменты, составляющие это общество. Если их отношения традиционно тесны, то сегменты стремятся слиться, в противоположном случае они стремятся к разъединению. Тип наших строений представлял собою лишь тот способ, которым привыкли строить дома все вокруг нас и отчасти предшествовавшие поколения. Пути сообщения являются лишь тем руслом, которое прорыло себе регулярно совершающееся в одном и том же направлении течение обмена и переселений и т.д.

Конечно, если бы лишь одни явления морфологического порядка представляли такое постоянство, то можно бы подумать, что они представляют собой вид. Но юридическое постановление является столь же устойчивым и постоянным, как и тип архитектуры, а между тем это факт физиологический.

Простая нравственная максима, конечно, более способна к изменениям, но и ее формы более устойчивы, чем профессиональный обычай или мода. Притом существует целый ряд переходных ступеней, которыми самые характерные по своему строению социальные факты соединяются с теми свободными течениями социальной жизни, которые еще не вылились в определенную форму. Следовательно, между ними есть различия лишь в степени их прочности. И те, и другие представляют лишь более или менее кристаллизованную форму. Конечно, быть может, полезно сохранить для социальных фактов, составляющих социальный субстрат, название морфологических, но при этом не надо терять из виду, что по природе своей они одинаковы с другими фактами.

Наше определение будет, следовательно, полно, если мы скажем: социальным фактом является всякий образ действий, резко определенный или нет, но способный оказывать на индивида внешнее принуждение, или иначе: распространенный на всем протяжении данного общества, но имеющий в то же время свое собственное существование, независимое от его индивидуальных проявлений.

Глава вторая Правила, относящиеся к наблюдению социальных фактов

Первое и основное правило состоит в том, что социальные факты нужно рассматривать как предметы (des choses).

В тот момент, когда известный класс явлений становится объектом науки, в уме человеческом существуют уже не только чувственные образы этих явлений, но и известные грубо поставленные понятия о них. Так, еще до первых зачатков физики и химии людям были уже известны понятия о физико-химических явлениях, выходившие за пределы чистых восприятии: таковы, например, те понятия, которые примешаны ко всем религиям. Это значит, что на самом деле рефлексия предшествует науке, которая лишь пользуется ею при помощи более правильного метода. Человек не может жить среди явлений, не составляя себе о них новых идей, которыми он и руководствуется в своем поведении. Но так как эти понятия ближе и понятнее нам, чем реальности, которым они отвечают, то мы естественно склонны заменять ими последние и сделать их предметом наших размышлений. Вместо того, чтобы наблюдать вещи, описывать и сравнивать их, мы довольствуемся тогда приведением в ясность наших идей, их комбинированием и анализом. Вместо науки о реальностях получается лишь анализ идей. Конечно, этот анализ не исключает непременно всякое наблюдение. К фактам могут обращаться для того, чтобы подтвердить эти понятия или сделанные из них выводы, но факты в этом случае являются чем-то второстепенным, в виде примеров или доказательств; они не служат предметом науки. Последняя идет от идей к вещам, а не от вещей к идеям.

Ясно, что этот метод не может дать объективных выводов. Действительно, эти понятия или концепции, как бы их не называли, не являются законными заместителями вещей. Эти продукты грубого опыта призваны, прежде всего, привести в гармонию наши действия с окружающим нас миром; они выработаны практикой и для нее. Но эту роль с успехом может выполнить и какое-нибудь теоретически ложное представление. Коперник несколько столетий тому назад рассеял иллюзии наших чувств относительно движения светил, а между тем мы без стеснения распределяем наше время, руководствуясь этими иллюзиями. Для того чтобы какая-нибудь идея вызывала действие, согласное с природой данной вещи, не нужно непременно, чтобы оно верно воспроизводило эту природу;

достаточно, если оно даст нам почувствовать, что в этой вещи имеется полезного или невыгодного, чем она может служить нам и чем повредить. Понятия, составленные таким образом, имеют лишь приблизительную практическую точность и то лишь в большинстве случаев. Как часто они столь же опасны, как и несовершенны! Следовательно, нельзя открыть законов реальности, разрабатывая эти понятия, как бы мы ни взялись за это. Эти понятия, наоборот, походят на покрывало, помещающееся между нами и вещами и скрывающее их от нас тем лучше, чем прозрачнее оно нам кажется. При подобных условиях наука не только изуродована, но и лишена почвы, могущей питать ее.

Едва она возникает, как уже исчезает и превращается в искусство. Действительно, означенные понятия признаются содержащими в себе все, что существенно в реальностях, так как их смешивают с самым реальным. Отсюда у них, по-видимому, есть все, что надо для того, чтобы не только привести нас к пониманию существующего, но и предписать нам то, что должно быть, и указать нам средство к осуществлению должного. Потому что то хорошо, что сообразно с природой вещей, то же, что противно ей, плохо, и средства достигнуть одного и избежать другого вытекают из самой этой природы. Если, следовательно, мы постигаем ее сразу, то изучение существующей реальности не имеет более практического интереса, а так как лишь он служит побудительной причиной изучения, то последняя отныне становится бесцельной. Таким образом мысль получает толчок отвернуться от того, что составляет объект науки, от настоящего и прошедшего для того, чтобы одним прыжком устремиться в будущее. Вместо того чтобы стараться понять факты, уже сложившиеся и реализованные, она принимается непосредственно за создание новых фактов, более отвечающих человеческим целям. Когда полагают, что знают сущность материи, сейчас же принимаются за разыскивание философского камня. Это захватывание науки искусством, мешающее первой развиваться, облегчается еще теми обстоятельствами, которые вызывают первое пробуждение научной рефлексии. Так как последняя появляется для удовлетворения жизненных потребностей, то она естественно обращается к практике. Нужды, которые она призвана облегчать, всегда настоятельны и потому торопят ее к выводам: они требуют не объяснений, а лекарств. Такой прием столь согласен с естественной склонностью нашего ума, что он встречается даже при начале физических наук; — это он отличает алхимию от химии и астрологию от астрономии. Таков, по словам Бэкона, оспариваемый им метод ученых его времени. Понятия, о которых мы только что говорили, и суть те notiones vulgares или praenotiones, которые он находил в основе всех наук, где они заменяют факты. Это idola, род признаков, искажающих истинный вид вещей, но принимаемых нами за самые вещи. И так как эта воображаемая среда не оказывает нашему уму никакого сопротивления, то он, не чувствуя никаких стеснений, предается безграничному честолюбию и считает возможным построить или, скорее, перестроить мир одними своими силами и по воле своих желаний.

Если таково было положение естественных наук, то еще более было оснований для подобного же положения социологии. Люди не дожидались социальной науки для того, чтобы составить себе понятия о праве, нравственности, семье, государстве, обществе, потому что они не могли жить без них. И в социологии более, чем где-нибудь, эти praenotiones, пользуемся выражением Бэкона, могут господствовать над умами и заменять собой вещи. Действительно, социальные явления создаются людьми, они являются продуктами человеческой реальности. Они, следовательно, не что иное, по-видимому, как осуществление присущих нам идей, врожденных или нет, не что иное, как применение их к различным обстоятельствам, отношения людей между собою. Организация семьи, договорных отношений, репрессивных мер, государства, общества — являются таким образом простым развитием идей, имеющихся у нас насчет общества, государства, справедливости и т.д. Вследствие этого эти и аналогичные им факты, по-видимому, существуют лишь в идеях и благодаря идеям, которые являются их источником, а потому и истинным предметом социологии.

Этот взгляд окончательно подтверждается тем, что, так как явления социальной жизни во всей полноте своей недоступны непосредственному сознанию, то последнее воспринимает их недостаточно отчетливо для того, чтобы чувствовать их реальность. Так как для такого восприятия у нас нет достаточно близкой и прочной связи с ними, то они легко производят на нас впечатление чего-то ни к чему не прикрепленного, развевающегося в пустоте, чего-то полуреального и крайне искусственного. Вот почему столько мыслителей видели в социальных устройствах лишь искусственные и более или менее произвольные комбинации. Но если детали, или конкретные частные формы ускользают от нас, то мы, по крайней мере, составляем себе самые общие представления о коллективном бытии в целом и приблизительно, и эти-то схематические и общие представления и являются теми <<предпонятиями” (ргепо-tiones), которыми мы пользуемся в обыденных случаях жизни. Мы не можем, следовательно, и помыслить о том, чтобы усомниться в их существовании, так как замечаем последнее одновременно с нашим. Они существуют не только в нас (т.е. в нашей мысли), но, будучи продуктом повторных опытов, от повторения и происходящей отсюда привычки получают известного рода влияние и авторитет. Мы чувствуем их сопротивление, когда стараемся освободиться от них. А мы не можем не считать реальным того, что нам сопротивляется. Все, следовательно, приводит к тому, чтобы заставить нас видеть в них истинную социальную реальность.

И действительно, до сих пор социология почти исключительно рассуждала не о вещах, а о представлениях. Кант, правда, провозгласил, что социальные явления суть естественные факты, подчиненные естественным законам. Этим он признал их предметами, так как в природе существуют лишь предметы. Но, когда выйдя за пределы этих философских обобщений, он пытается применить свой принцип и построить отвечающую ему науку, то делает объектом изучения лишь идеи. Действительно, главным содержанием его социологии является прогресс человечества во времени. Он отправляется от той идеи, что существует постоянная эволюция человеческого рода, заключающаяся во все более полной реализации человеческой природы, и ставит своей задачей отыскание порядка этой эволюции. Однако, если и предположить, что эта эволюция существует, то действительность ее существования может быть установлена лишь тогда, когда наука уже возникла, следовательно, ее можно было сделать объектом исследования, лишь выставляя ее как концепцию разума, а не предмет. И действительно, это представление совершенно субъективно, фактически этого процесса человечества не существует. Существуют же и представляются наблюдению лишь отдельные общества, рождающиеся, развивающиеся и умирающие независимо одно от другого. Если бы еще позднейшие служили продолжением предшествовавших, то каждый высший тип общества можно было бы рассматривать как простое рассмотрение непосредственно низшего типа с небольшим прибавлением; можно было бы поставить их тогда одно за другим, соединяя в одну группу те, которые находятся на одинаковой ступени развития; и ряд, образованный таким образом, мог бы считаться представляющим человечество. Но факты не так просты. Народ, заступающий вместо другого народа, не является простым продолжением этого последнего с некоторыми новыми свойствами; он — иной, у него некоторых свойств больше, других меньше; он составляет новую индивидуальность, и все эти отдельные индивидуальности, будучи разнородными, не могут слиться в один непрерывный ряд, особенно в единственный ряд. Ряд обществ не может быть изображен геометрической линией, он скорее похож на дерево, ветви которого расходятся в разные стороны. В общем, Кант принял за историческое развитие то понятие, которое он составил о нем, и которое немногим отличается от понятий толпы. Действительно, история, рассматриваемая издали, легко принимает этот простой и последовательный вид: видны лишь преемственно сменяющие друг друга ряды индивидов, идущих в одном и том же направлении, так как природа у них та же самая. Полагая, далее, что социальная эволюция не может быть ничем иным, как только развитием какой-нибудь человеческой идеи, вполне естественно определять ее тем понятием, которое составляют себе о ней люди. Однако, действуя таким образом, не только остаются в области идей, но делают еще объектом социологии представление, не имеющее в себе ничего собственно социологического.

Спенсер устраняет это представление, но лишь для того, чтобы заменить его другим, составленным по тому же образцу. Объектом науки он считает не человечество, а общества. Но он сейчас же дает такое определение последних, которое устраняет предметы, о которых он говорит для того, чтобы поставить на их место то предпонятие, которое у него о них существует. Действительно, он признает очевидным то положение, что “общество существует лишь тогда, когда совместное пребывание индивидов становится кооперацией”, что лишь через это союз индивидов становится обществом в собственном смысле этого слова. Затем, исходя из того принципа, что кооперация есть сущность социальной жизни, он разделяет общество на два класса, смотря по характеру господствующей в них кооперации. Существует, говорит он, самопроизвольная кооперация, которая выполняется непреднамеренно во время преследования целей частного характера; существует также сознательно установленная кооперация, имеющая в виду ясно признанные цели общественного интереса. Первые он называет промышленными, вторые — военными; и об этом различии можно сказать, что оно является исходной идеей социологии.

Но это предварительное определение объявляет реальностью то, что есть лишь составленное умом представление.

Действительно, оно выдается за выражение непосредственно воспринимаемого и констатируемого наблюдением факта, так как оно формулировано в самом начале науки как аксиома. А между тем невозможно узнать простым наблюдением, действительно ли кооперация составляет все в социальной жизни. Такое утверждение было бы научно законно лишь тогда, когда начали бы с обзора всех проявлений коллективного бытия и доказали, что все они являются различными формами кооперации. Следовательно, здесь также известное представление о социальной реальности заменяет собою эту реальность. Означенной формулой определяется не общество, а та идея, которую составил себе о нем Спенсер. И если он не испытывает никакого сомнения, действуя таким образом, то это потому, что и для него общество есть и может быть лишь реализацией идеи, именно той самой идеи кооперации, посредством которой он его определяет...

Легко показать, что в каждом отдельном вопросе, которых он касается, его метод остается одинаковым. Поэтому, хотя он и делает вид, что действует эмпирически, но так как факты, собранные в его социологии, скорее употреблены для иллюстрации анализов понятий, чем описания и объяснения явлений, то они лишь кажутся фигурирующими там в качестве аргументов. Действительно, все существенное в его учении может быть непосредственно выведено из его определения общества и различных форм кооперации. В самом деле, если у нас есть выбор лишь между тиранически вынужденной кооперацией и кооперацией самопроизвольной и свободной, то очевидно эта последняя и будет тем идеалом, к которому стремится и должно стремиться человечество.

Эти обыденные понятия встречаются не только в основе науки, но на них наталкиваешься ежеминутно во всех ее построениях. При настоящем состоянии наших знаний мы не знаем с уверенностью, что такое государство, верховная власть, политическая свобода, демократия, социализм, коммунизм и т.д.; следовательно, с точки зрения правильного метода, нужно было бы запретить себе употребление этих понятий, пока они научно не установлены. А между тем слова, их выражающие, встречаются постоянно в рассуждениях социологов. Их употребляют без запинки и с уверенностью, как будто они отвечают предметам, хорошо известным и определенным, тогда как они порождают в нас лишь сбивчивые понятия, неясную смесь смутных впечатлений, предрассудков и страстей. Мы смеемся теперь над странными выводами средневековых врачей из понятий теплого, холодного, сухого, сырого и т.д. и не замечаем, что продолжаем применять тот же метод к разряду явлений, для которых он менее всего пригоден вследствие их чрезвычайной сложности. В специальных отраслях социологии этот метод еще более достоин осуждения.

Особенно он непригоден в нравственности. Действительно, можно сказать, что нет ни одной системы, в которой она не представлялась бы простым развитием первоначальной идеи, заключающей в себе все. Одни думают, что эту идею человек находит вполне готовой в себе при своем рождении; другие, наоборот, полагают, что она слагается более или менее медленно в течение истории. Но как для тех, так и для других, как для эмпиристов, так и для рационалистов она составляет все действительно реальное в нравственности. Что же касается деталей юридических и нравственных правил, то они не могут, так сказать, существовать сами по себе, а являются лишь различными, смотря по обстоятельствам, применениями этой наивной идеи к отдельным случаям жизни. При таких условиях объектом этики является не система правил, лишенных независимого существования, а идея, из которой они вытекают, и разнообразными применениями которой они являются. Поэтому все вопросы, которые задает себе обыкновенно этика, относятся не к предметам, а к идеям; нужно узнать, в чем состоит идея права, идея нравственности, а не какова природа нравственности и права, взятых сами в себе. Моралисты еще не дошли до той простой идеи, что подобно тому, как наше представление о чувственных предметах проистекает от этих самых предметов и выражает их более или менее точно, так и наше представление о нравственности вытекает из наблюдения правил, функционирующих у нас перед глазами, и изображает их схематически; что вследствие этого эти-то правила, а не общее представление о них, составляют содержание науки точно так же, как предметом физики служат тела в том виде, в каком они существуют, а не идеи, составляемые о них толпой. Отсюда вытекает, что основанием нравственности делают то, что является ее вершиной, а именно ту форму, в которой она отражается и продолжает свое бытие в индивидуальных сознаниях. И этому методу следуют не только в самых общих, но и в социальных вопросах науки. От основных идей, исследуемых в начале, моралист переходит к идеям второстепенным, к идеям семьи, родины, ответственности, милосердия, справедливости; но его рассуждения относятся всегда только к идеям.

То же самое и в политической экономии. Предметом ее, говорит Стюарт Милль, служат социальные факты, возникающие главным образом или исключительно в целях накопления богатств. Но для того, чтобы подходящие под это определение факты могли быть наблюдаемы ученым как предметы, нужно было бы по крайней мере указать, по какому признаку можно узнать подобные факты. В начале же науки не имеется оснований даже утверждать, что они существуют, и уже отнюдь нельзя знать, каковы они. Действительно, во всяком исследовании определение цели фактов возможно лишь тогда, когда объединение этих фактов достаточно подвинулось вперед. Нет вопроса более сложного и менее способного быть решенным сразу. Ничто, следовательно, не убеждает нас заранее в том, что существует сфера социальной деятельности, в которой желание богатства играет действительно первенствующую роль.

Вследствие этого содержание политической экономии, понятой таким образом, состоит не из реальностей, которые могли бы быть указаны пальцем, а из простых возможностей, из чистых представлений разума, то есть из фактов, которые экономист представляет себе относящимися к означенной цели и таких, какими он их себе представляет. Изучает ли он, например, то, что называет производством? Нет, он думает, что сразу может перечислить главнейшие фигуры его и обозреть их. Это значит, что он узнал их существование не посредством наблюдения условий, от которых зависит изучаемое явление, так как иначе он начал бы с изложения опытов, из которых он вывел заключение. Если же в самом начале исследования и в нескольких словах он приступает к этой классификации, то это значит, что он получил ее простым логическим анализом. Он отправляется от идеи производства; разлагая ее, он находит, что она логически требует понятия о естественных силах, труде, орудиях или капитале, и, затем, начинает обсуждать таким же образом производные идеи.

Самая основная экономическая теория, теория ценности, явно построена по тому же самому методу. Если бы ценность изучалась в ней так, как должна изучаться реальность, то экономист указал бы сначала, по какому признаку можно узнать предмет, носящий данное название, он классифицировал бы затем его виды, старался бы индуктивным путем определить, при действии каких факторов они изменяются, сравнил бы, наконец, добытые им различные результаты и вывел бы из них общую формулу. Теория ценности могла бы, следовательно, явиться лишь тогда, когда наука подвинулась бы достаточно далеко. Вместо этого мы находим ее в самом начале и это потому, что для создания ее экономист ограничивается тем, что углубляется в себя, вдумывается в составленную им идею о ценности как о предмете, способном обмениваться; он находит, что она включает в себе идеи пользы, редкости и т.д. и на основании этих продуктов своего анализа строит свое определение. Конечно, он подтверждает его некоторыми примерами. Но если подумать о бесчисленных фактах, с которыми должна считаться подобная теория, то можно ли признать хоть какую-нибудь доказательную силу за теми, неизбежно редкими фактами, которые по случайному внушению приводятся в подтверждение ее!

Итак, в политической экономии, как и в этике, доля научного исследования очень ограничена, доля же искусства преобладает. В этике теоретическая часть сводится к нескольким рассуждениям об идее долга, добра и права. Притом и эти отвлеченные рассуждения не составляют, строго говоря, науки, потому что цель их определить не то, каково существующее фактически высшее правило нравственности, а то, каким оно должно быть. Точно так же в экономических исследованиях наибольшее место занимают, например, вопросы: должно ли общество быть организовано согласно воззрениям индивидуалистов или социалистов; должно ли государство вмешиваться в коммерческие и промышленные отношения или предоставлять их всецело частной инициативе; должен ли быть в монетной системе монометаллизм или биметаллизм и т.д. Законы в собственном смысле этого слова там не многочисленны. Даже те, которые привыкли считать такими, не заслуживают обыкновенно этого наименования, но являются лишь максимами поведения, замаскированными практическими правилами. Вот, например, знаменитый закон спроса и предложения. Он никогда не был установлен индуктивно как выражение экономической действительности. Ни разу не было произведено никакого правильного сравнения для того, чтобы установить, что фактически экономические отношения управляются этим законом. Все, что могло быть сделано и что бьшо сделано, состояло в диалектическом доказательстве того, что индивиды должны действовать таким образом, если они хорошо понимают свои интересы, что всякий другой образ действия был бы им вреден и заключал бы в себе настоящее логическое заблуждение со стороны тех, кто последовал бы ему. Логически необходимо, чтобы самые продуктивные промыслы были охотнее всего заняты, чтобы владельцы наиболее редких и чаще спрашиваемых предметов продавали их по самой высокой цене. Но эта вполне логическая необходимость вовсе не походит на необходимость, представляемую истинными законами природы. Последние выражают действительные, а не желательные только отношения фактов. Сказанное об этом законе может быть повторено относительно всех положений, которые господствующая школа называет естественными и которые являются лишь частными случаями предшествующего. Они естественны, если угодно, в том лишь смысле, что указывают средства, которые естественно им может показаться естественным употреблять для достижения намеченной цели; но их не следует называть так, если под естественным законом разумеют всякий, усматриваемый путем индукции, порядок природы. Они являются, в общем, лишь советами практической мудрости и если их могли считать с кажущейся основательностью за выражение самой действительности, то это потому, что правильно или неправильно нашли возможным предположить, что этим советам действительно следовало большинство людей и в большинстве случаев.

А между тем социальные явления суть предметы и о них нужно рассуждать как о предметах. Для того, чтобы доказать это положение, не нужно философствовать об их природе, разбирать их аналогию с явлениями низших царств. Достаточно указать, что для социолога они представляют единственное данное (datum). Предметом не называется все, что дается, что предлагается, или, скорее, навязывается наблюдению. Рассуждать о явлениях как о предметах, — значит рассуждать о них как о данных, составляющих точку отправления науки. Социальные явления бесспорно обладают этим характером. Наблюдению открыта не идея, составляемая людьми о ценности, — она ему недоступна, — а ценности, действительно обменивающиеся в сфере экономических отношений. Нам дано не то или иное представление о нравственном идеале, а совокупность правил, действительно определяющих поведение. Нам дано не понятие о полезном или богатстве, а экономическая организация во всей ее полноте. Возможно, что социальная жизнь есть лишь развитие известных понятий, -но если предположить, что это так, то все-таки эти понятия не даны непосредственно. Дойти до них можно, следовательно, не прямо, а лишь через посредство выражающих их явлений. Мы не знаем a priori, какие идеи лежат в основе различных течений, между которыми распределяется социальная жизнь, и существуют ли они; лишь дойдя по ним до их источников, мы узнаем, откуда они происходят.

Нам нужно, следовательно, рассматривать социальные явления сами в себе, отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов, их нужно изучать извне как внешние предметы, так как такими они предстают перед нами. Если этот характер внешности лишь кажущийся, то иллюзия рассеется по мере того, как наука будет подвигаться вперед, и мы увидим, как внешнее, так сказать, войдет вовнутрь. Но решения нельзя предвидеть заранее, и даже если бы в конце концов у них не оказалось существенных свойств предметов, их все-таки надо обсуждать так, как будто бы эти свойства у них были. Это правило, следовательно, прилагается ко всей социальной реальности в ее целом, без всякого исключения. Даже те явления, которые, по-видимому, представляют собою наиболее искусственные сочетания, должны быть рассматриваемы с этой точки зрения. Условный характер обычая или учреждения никогда не должен быть предполагаем заранее. Если, сверх того, нам будет позволено сослаться на нашу личную опытность, то мы можем уверять, что, действуя таким образом, часто имеешь удовольствие видеть, что факты, с виду самые произвольные, оказываются при внимательном наблюдении обладающими постоянством и правильностью, симптомами их объективности. Впрочем, сказано об отличительных признаках социального факта достаточно, чтобы успокоить нас относительно характера этой объективности и показать нам, что она не призрачна. Действительно, предмет узнается главным образом по тому признаку, что он не может быть изменен простым актом воли. Это не значит, чтобы он не был подтвержден никакому изменению. Но для того, чтобы произвести это изменение, недостаточно пожелать этого, надо сделать еще более или менее напряженное усилие вследствие того сопротивления, которое он оказывает, и которое, притом, не всегда может быть побеждено. А, как мы видели, социальные факты обладают этим свойством. Они не только не являются продуктами нашей воли, а сами определяют ее извне, они представляют собой как бы формы, в которые мы вынуждены отливать наши действия. Часто даже эта необходимость такова, что мы не можем избежать ее. Но если даже нам удается восторжествовать, то сопротивление, встречаемое нами, уведомляет нас, что мы находимся в присутствии чего-то, от нас независимого. Следовательно, рассматривая социальные явления как предметы, мы лишь будем сообразоваться с их природой.

Реформа, которую нужно ввести в социологию, тождественна с реформой, преобразовавшей в последние 30 лет психологию. Точно так же как Конт и Спенсер провозглашают социальные факты фактами природы, не рассуждая о них, однако, как о предметах, так и различные эмпирические школы давно уже признали естественный характер психологических явлений, все еще продолжая применять к ним чисто идеалистический метод. Действительно — эмпиристы, так же, как и их противники, прибегали исключительно к самонаблюдению. Факты же, наблюдаемые лишь на самом себе, слишком редки, скоропреходящи и изменчивы для того, чтобы приобрести значение и власть над нашими привычными представлениями о них. Когда же последние не подчинены контролю фактов, у них нет противовеса, вследствие чего они занимают место фактов и составляют содержание науки. Так, ни Локк, ни Кондильяк не рассматривали психических явлений объективно. Они изучали не ощущение, а известную идею об ощущении. Поэтому-то, хотя в некоторых отношениях они и подготовили почву для научной психологии, но последняя возникла гораздо позднее, когда, наконец, дошли до сознания, что душевные состояния могут и должны быть изучаемы извне наблюдением, а не с точки зрения испытывающего их духа.

Такова великая революция в области исследований данного рода. Все особые приемы, все новые методы, которыми обогатилась эта наука, суть лишь различные средства полнее осуществить эту основную идею. Этот же шаг нужно сделать и социологии. Нужно, чтобы из стадии субъективизма, из которой она еще не вышла, она перешла к объективизму...

Всякое научное исследование обращается на определенную группу явлений, отвечающих одному и тому же определению. Первый шаг социолога должен, следовательно, заключаться в определении тех предметов, о которых он будет рассуждать для того, чтобы и он сам, и другие знали, о чем идет речь. Это первое и необходимое условие всякого доказательства и всякой проверки; действительно, можно контролировать какую-нибудь теорию, лишь умея различать факты, о которых она должна дать отчет. Кроме того, так как это первоначальное определение устанавливает самый объект науки, то от него зависит, будет ли таким объектом предмет или нет.

Для того, чтобы оно было объективно, нужно, очевидно, чтобы оно выражало явление не на основании идеи о них разума, а на основании свойств, им присущих: нужно, чтобы оно характеризовало их по составным элементам их природы, а не по сообразности их с более или менее идеальным понятием. В тот же момент, когда исследование только что начинается, когда факты не подвергались еще никакой обработке, могут быть добыты лишь те их признаки, которые являются достаточно внешними для того, чтобы быть непосредственно видимыми. Несомненно, признаки, скрытые глубже, более существенны. Их ценность для объяснения явления выше, но они известны в этом фазисе науки и могут быть предвосхищены лишь в том случае, если реальность будет заменена каким-нибудь представлением разума. Следовательно, содержание этого основного определения нужно искать среди первых. С другой стороны, ясно, что это определение должно будет содержать в себе без исключения и различия все явления, обладающие теми же признаками, так как у нас нет ни основания, ни средств выбирать между ними. Эти признаки составляют тогда все известное нам о реальности; поэтому они должны иметь руководящее значение при группировке фактов. У нас нет никакого другого критерия, который мог бы, хотя отчасти, ограничить действие предыдущего. Отсюда следующее правило: “объектом исследования следует избирать лишь группу явлений, определенных предварительно некоторыми общими им внешними признаками, и включать в это исследование все явления, отвечающие данному определению”. Мы констатируем, например, существование действий, обладающих тем внешним признаком, что совершение их вызывает со стороны общества особую реакцию, называемую наказанием. Мы составляем из них группу своего рода (sui generis), которую помещаем в одну общую рубрику. Мы называем преступлением всякое наказуемое действие и делаем его предметом особой науки криминологии. Точно так же мы наблюдаем внутри всех известных обществ существование еще отдельных маленьких обществ, узнаваемых нами по тому внешнему признаку, что они образованы из лиц, связанных между собою известными юридическими узами и большей частью кровным родством. Из фактов, сюда относящихся, мы составляем особую группу и называем ее особым именем; это — явление семейной жизни. Мы называем семьей всякий агрегат подобного рода и делаем ее объектом специального исследования, не получившего еще определенного наименования в социологической терминологии. Переходя, затем, от семьи вообще к различным семейным типам, надо применять то же правило. Приступая, например, к изучению клана, или материнской семьи, или семьи патриархальной, надо начать с определения их по тому же самому методу. Предмет каждой проблемы, будь она общей или частной, должен быть установлен согласно с тем же самым принципом.

Действуя таким образом, социолог с первого шага вступает прямо в сферу реального. Действительно такой способ классификации фактов зависит не от него, не от особого склада его ума, а от природы вещей. Признак, вследствие которого факты относятся к той или иной группе, не может быть указан всем, признан всеми, и утверждения одного наблюдателя могут быть контролируемы другими. Правда, понятие, составленное таким образом, не всегда совпадает и даже обыкновенно не совпадает с обыденным понятием. Так, например, очевидно, что факты свободомыслия или нарушения этикета, столь неуклонно и строго наказываемые во многих обществах, не считаются общим мнением преступными по отношению к этим обществам. Точно так же клан не есть семья в обыкновенном значении этого слова. Но это не важно, так как задача состоит не в том, чтоб открыть средство, позволяющее нам довольно верно находить факты, к которым прикрепляются слова нынешнего языка и идеи, ими выражаемые; а нам нужно установить новые понятия, приспособленные при помощи специальной терминологии. Это не значит, конечно, что обыденное понятие бесполезно для ученого; нет, оно служит указанием. Оно уведомляет нас, что существует какая-то группа явлений, соединенных под одним и тем же названием, и, следовательно, по всему вероятию имеющих известные общие свойства; так как оно всегда несколько отвечает явлениям, то иной раз может указывать нам, хотя и в общих чертах, в каком направлении нужно искать их. Но так как оно составлено грубо, то вполне естественно, что оно не вполне совпадает с научным понятием, составленным по его поводу...

Как бы очевидно и важно не было это правило, оно совсем не соблюдается в социологии. Именно потому, что в ней говорится о таких вещах, о которых мы говорим постоянно, как, например, семья, собственность, преступление и т.д., социологу кажется чаще всего бесполезным предварительно и точно определить их. Мы так привыкли пользоваться этими словами, беспрестанно употребляемыми нами в разговоре, что нам кажется бесполезным определять тот смысл, в которых мы их употребляем. Ссылаются просто на предпринятое понятие. Последнее же очень часто двусмысленно. Эта двусмысленность служит причиною того, что. под одним и тем же термином и в одном и том же объясняют вещи, в действительности очень различные. Отсюда возникает неисправимая путаница.

Так существует два рода моногамических союзов: одни фактические, другие носят юридический характер. У первых, у мужа бывает лишь одна жена, хотя юридически он может иметь их несколько; у вторых, ему законом воспрещается быть полигамистом. Фактическая моногамия встречается у многих животных пород и в некоторых низших обществах, и встречается не в спорадическом состоянии, а в таком же всеобщем распространении, как если бы она вынуждалась законом. Когда народ рассеян на обширном пространстве, общественная связь очень слаба и вследствие этого индивиды живут изолированно друг от друга. Тогда каждый мужчина естественно старается добыть себе жену и только одну, потому что в этом состоянии разобщения ему трудно найти их несколько. Обязательная же моногамия наблюдается, наоборот, лишь в наиболее развитые обществах. Эти два вида супружеских товариществ имеют, следовательно, очень различное значение, а между тем они обозначаются одним и тем же словом; говорят и о некоторых животных, что они живут моногамически, хотя у них нет ничего похожего на юридическое обязательство. Так, Спенсер, приступая к изучению брака, употребляет слово моногамия, не определяя его в обыкновенном и двусмысленном значении. Отсюда вытекает, что эволюция брака кажется ему содержащей необъяснимую аномалию, так как он думает, что высшая форма полового союза наблюдается уже в первые фазисы исторического развития, что она скорее исчезает в среднем периоде и затем появляется снова. Из этого он заключает, что нет правильного соотношения между социальным прогрессом вообще и прогрессивным движением к совершенному типу семейной жизни. Надлежащее определение предупредило бы эту ошибку (то же отсутствие определения допускало утверждать, что демократия встречается одинаково в начале и в конце истории; истина в том, что первоначальная демократия и демократия нашего времени очень различны).

В других случаях очень стараются определить подлежащий исследованию объект; но вместо того, чтобы включить в определение и сгруппировать под одной и той же рубрикой все явления, имеющие одни и те же внешние свойства, между ними производят сортировку. Выбирают некоторые из них и за одними этими избранниками признают право иметь данные свойства. Что же касается остальных, то их принимают как бы за узурпаторов этих отличительных признаков и с ними не считаются. Но легко предвидеть, что таким образом можно получить лишь субъективное и искаженное понятие. Действительно, указанное исключение может быть сделано лишь по предвзятой идее, потому что в начале науки никакое исследование не успело еще установить наличность подобной узурпации, предполагая даже, что она возможна. Выбранные явления были взяты лишь потому, что они более других отвечали тому идеальному представлению, которое составилось о данной реальности...

...Но скажут, определять явления по их видимым признакам, не значит ли давать поверхностным свойствам перевес над основными атрибутами; не значит ли это извратить Логический порядок, опирать вещи на их вершины, а не на их основания?

Так, определяя преступление при помощи понятия о наказании, почти неизбежно подвергают себя обвинению в желании вывести преступление из наказания, или по известной цитате, в желании видеть источник стыда в эшафоте, а не в искупаемом действии. Но упрек покоится на смешении. Так как определение, правило которого мы только что дали, помещается в начале науки, то оно не может выражать сущность действительности, оно должно лишь доставить нам возможность достигнуть этого в будущем. Единственная его функция заключается в том, чтобы привести нас в соприкосновение с предметами, а так как последние доступны разуму лишь извне, то оно и выражает их по их внешности. Но оно не объясняет их; оно доставляет лишь начальную точку опоры, необходимую нам для объяснения. Конечно, не наказание создает преступление, но лишь посредством его преступление обнаруживается внешним образом, и от него поэтому мы должны отправляться, если хотим дойти до понимания преступления.

Приведенное возражение было бы обосновано лишь в том случае, если бы внешние признаки были в то же время случайными, то есть если бы они не были связаны с основными свойствами. Действительно, при этих условиях наука, отметив их, не имела бы никакой возможности идти дальше;

она не могла бы проникнуть глубже в реальность, так как не было бы никакого связующего звена между поверхностью и дном. Но если только принцип причинности не есть пустое слово, то в тех случаях, когда известные признаки одинаково и без всякого исключения встречаются во всех явлениях данной группы, можно быть уверенным, что они тесно связаны с природой этих явлений и что они отвечают ей. Если данная группа действий представляет одинаково ту особенность, что с ней связана уголовная санкция, то это значит, что существует тесная связь между наказанием и присущими этим действиям свойствами. Поэтому, как бы поверхностны ни были эти свойства, но сами они наблюдались с помощью правильного метода, они хорошо указывают ученому тот путь, по которому он должен следовать, чтобы проникнуть в глубину вещей; они являются первым и необходимым звеном той цепи, которую образуют объяснения науки.

Так как внешность предметов дается нам ощущением, то, резюмируя, можно сказать, что наука, чтобы быть объективной, должна отправляться не от понятий, образовавшихся без нее, а от ощущений. Она должна заимствовать прямо у чувственных данных элементы своих первоначальных определений. И действительно, достаточно представить себе, в чем состоит дело науки, чтобы понять, что она не может действовать иначе. Ей нужны представления, точно воспроизводящие предметы таковыми, каковы они суть, а не такими, какими их полезно представлять себе для практики. Те же представления, которые установились без ее помощи, не отвечают этому условию. Нужно, следовательно, чтобы она создала новые и чтобы для этого, устраняя общепринятые понятия и слова, их выражающие, она вернулась к ощущению, первой и необходимой основе всякого понятия.

От ощущения исходят все общие идеи, истинные и ложные, научные или не научные. Точка отправления науки умозрительного значения не может, следовательно, быть иной, чем точка отправления обыденного или практического знания.

Лишь потом, в способе обработки общего содержания начинаются различия. Но ощущение легко может быть субъективным. Поэтому в естественных науках принято за правило устранять чувственные данные, рискующие быть слишком субъективными, и удерживать исключительно те, которые представляют достаточную степень объективности. Таким образом, физик заменяет неясные впечатления, производимые температурой или электричеством, зрительными представлениями колебаний термометра или электрометра. Социолог должен прибегать к тем же предосторожностям. Внешние признаки, на основании которых он определяет объект своих исследований, должны быть объективны, насколько только это возможно. Ложно принять за правило, что социальные факты тем легче могут быть представлены объективно, чем более освобождены они от индивидуальных фактов, их проявляющих.

Действительно, ощущение тем объективнее, чем постояннее объект, к которому оно относится, так как условием всякой объективности является существование постоянной и неизменной точки опоры, к которой могло бы быть отнесено представление и которая давала бы возможность исключить из него все изменчивое, т.е. субъективное. Если единственно данная основа изменчива и никогда не остается себе равной, то нет никакой общей меры, и у нас нет никакого средства различать, что в наших впечатлениях зависит от внешнего мира и что исходит от нас. Но пока социальная жизнь не изолирована и не поставлена самостоятельно от воплощающих ее событий, она обладает именно этим свойством, вследствие того, что события эти в разных случаях и с минуты на минуту меняют свой вид и сообщают ей свою подвижность, раз она не отделена от них. Она состоит тогда из ряда свободных течений, которые постоянно находятся на пути к изменению и не могут быть схвачены взором наблюдателя в одной определенной форме. Значит, это не та сторона, с которой ученый может приступить к изучению социальной действительности. Но мы знаем, что последняя представляет ту особенность, что, не переставая быть самой собой, она способна кристаллизоваться. Вне индивидуальных действий, ими возбуждаемых, коллективные привычки выражаются в определенных формах, юридических и нравственных правилах, народных поговорках, фактах социальной структуры и т.д. Так как эти формы устойчивы и не меняются с различными применениями, делаемыми из них, то они составляют постоянный объект, постоянную меру, всегда доступную наблюдателю и не оставляющую места для субъективных впечатлений и чисто личных наблюдений. Постановление права есть то, что оно есть, и нет двух способов понимать его. Так как, с другой стороны, эти постановления являются лишь консолидированной социальной жизнью, то правильно — если нет указаний на противоположное — изучать последнюю через них.

Когда, следовательно, социолог предпринимает исследование какого-нибудь класса социальных фактов, он должен попытаться рассматривать их с той стороны, с которой они представляются изолированными от своих индивидуальных проявлений.

Мы можем, следовательно, выставить три следующих правила:

  1. Социальный факт нормален для данного социального типа, рассматриваемого в определенном фазисе его развития, когда он имеет место в большинстве принадлежащих к этому виду обществ, взятых в соответствующем фазисе их эволюции.
  2. Можно проверить выводы предшествующего метода, показав, что всеобщее распространение явления зависит от общих условий коллективной жизни данного социального типа.
  3. Эта проверка необходима, когда факт относится к социальному виду, не закончившему процесса своего полного развития...

Глава третья

В настоящее время настолько привыкли еще решать указанные трудные вопросы сплеча, одним словом, настолько привыкли определять с помощью силлогизмов и поверхностных наблюдений нормален или нет данный социальный факт, что описанную процедуру сочтут, быть может, излишне сложной. По-видимому, для того, чтобы отличить болезнь от здоровья, нет надобности в столь сложных приемах. Разве мы не различаем их ежедневно? Это правда, но надо еще посмотреть, насколько удачно мы это делаем. Трудность решения этих проблем затемняется для нас тем обстоятельством, что, как мы видим, биолог решает их с относительной легкостью. Но мы забываем, что ему гораздо легче, чем социологу, заметить, каким образом каждое явление затрагивает силу сопротивления организма, и отсюда определить его нормальный или ненормальный характер с точностью практически удовлетворительной. В социологии большая сложность и подвижность фактов принуждает и к большей осторожности, как это доказывают суждения партий об одном и том же явлении. Для того, чтобы наглядно показать, насколько необходима эта осмотрительность, укажем на нескольких примерах, к каким ошибкам может привести недостаток ее, и в каком новом свете выступают перед нами самые существенные явления, когда их обсуждают под руководством правильного метода.

Преступление есть факт, патологический характер которого считается неоспоримым. Все криминалисты согласны с этим. Если они и объясняют этот характер преступления различным образом, то все-таки единодушно признают его. Между тем данный вопрос должен был бы обсуждаться с меньшей поспешностью.

Действительно, применим предшествующие правила. Преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов. Правда, оно изменяет форму: действия, квалифицируемые как преступные, не везде одни и те же, но всегда и везде существовали люди, которые поступали таким образом, что навлекали на себя уголовную репрессию. Если бы, по крайней мере, с постепенным культурным ростом общества пропорция преступности (то есть отношение между годичной цифрой преступлений и цифрой народонаселения) понижалась, то можно было бы думать, что, не переставая быть нормальным явлением, преступление все-таки стремится утратить этот характер. Но у нас нет никакого основания признать существование подобного регресса. Многие факты указывают, по-видимому, скорее на движение в противоположном направлении. С начала столетия статистика дает нам средство следить за ходом преступности; последняя повсюду увеличилась. Во Франции увеличение достигает почти 30%. Нет, следовательно, явления, представляющего более несомненные симптомы нормальности, потому что оно является тесно связанным с условиями всякой коллективной жизни. Делать из преступления социальную болезнь значило бы допускать, что болезнь не есть нечто случайное, а наоборот вытекает в некоторых случаях из основного устройства живого существа; это значило бы уничтожить всякое различие между физиологическим и патологическим. Конечно, может случиться, что преступность примет нормальную форму; это имеет место, когда, например, она достигает чрезмерного роста. Действительно, не подлежит сомнению, что этот излишек носит патологический характер. Существование преступности нормально лишь тогда, когда оно достигает, а не превосходит определенного для каждого социального типа уровня, который может быть, пожалуй, установлен при помощи предшествующих правил...

Мы приходим к выводу, по-видимому, довольно парадоксальному. Не следует обманывать себя; поместить преступление в число явлений нормальной социологии значит не только признать его явлением, хотя и прискорбным, но неизбежным, вытекающим из непоправимой испорченности людей, но и утверждать при этом, что оно есть фактор общественного здоровья, составная часть всякого здорового общества. Этот вывод на первый взгляд настолько удивителен, что он довольно долго смущал нас самих. Но, победив это первое удивление, нетрудно найти причины, объясняющие и в то же время подтверждающие эту нормальность.

Во-первых, преступление нормально, так как без него общество было бы совершенно невозможно. Преступление... представляет собою действие, оскорбляющее известные коллективные чувства, одаренные особой энергией и ясностью. Для того, чтобы в данном обществе перестали совершаться действия, признаваемые преступными, нужно было бы, чтобы чувства, ими оскорбляемые, встречались во всех индивидуальных сознаниях без исключения и с той степенью силы, какая необходима для того, чтобы сдержать противоположные чувства. Предположим даже, что это условие могло бы быть выполнено, но преступление все-таки не исчезнет, а лишь изменит свою форму, потому что та же самая причина, которая осушила бы источники преступности, немедленно открыла бы новые.

Действительно, для того, чтобы коллективные чувства, которым покровительствует уголовное право данного народа в данный момент его истории, проникли в сознания, до тех пор для них закрытые, или получили бы большую власть там, где до той поры у них ее не было достаточно, нужно, чтобы они приобрели большую интенсивность, чем та, которая у них была раньше. Нужно, чтобы общество в целом ощущало их с большей живостью, так как из другого источника они не могут почерпнуть большую силу, необходимую для того, чтобы они могли проникнуть в индивидов, дотоле им особенно непокорных. Для того, чтобы исчезли убийцы, нужно, чтобы увеличилось отвращение к пролитой крови в тех социальных слоях, из которых формируются ряды убийц, а для этого нужно, чтобы оно увеличилось во всем обществе. Притом самое отсутствие преступления прямо способствовало бы достижению этого результата, так как чувство кажется гораздо более достойным уважения, когда его всегда и одинаково уважают. Однако, при этом забывают, что эти важные элементы общественного сознания не могут усилиться без того, чтобы не усилились одновременно и некоторые менее важные элементы, нарушение которых создавало до этого лишь чисто нравственные проступки; потому что последние являются лишь продолжением, лишь ослабленной формой первых. Так, воровство и простая неделикатность оскорбляют одно и то же альтруистическое чувство — уважение к чужой собственности. Но одно из этих действий оскорбляет данное чувство слабее, чем другое, а так как, с другой стороны, это чувство в общем и среднем не достигает такой интенсивности, чтобы живо чувствовалось и более легкое из этих двух оскорблений, то к последнему относятся терпимее. Вот почему неделикатного только порицают, тогда как вора наказывают. Но если данное чувство станет настолько сильным, что совершенно уничтожит склонность к воровству, то оно сделается и более чутким к обидам, до тех пор затрагивавшим его лишь слегка; оно будет, значит, реагировать против них с большей живостью; эти нарушения подвергнутся более энергичному осуждению и некоторые из них перейдут из списка простых нравственных проступков в список преступлений. Так, например, сделаются преступлениями неделикатные или неделикатно выполненные контракты, влекущие за собою (теперь) лишь общественное осуждение или гражданское взыскание. Представьте себе общество святых, идеальный, образцовый монастырь. Преступления в собственном смысле этого слова будут там неизвестны, но проступки, кажущиеся незначительными толпе, вызовут там то же негодование, какое вызывает обыкновенное преступление в обыкновенных людях. Если же у этого общества будет власть судить и карать, то оно назовет эти действия преступными и будет обращаться с ними как с таковыми. На том же основании человек, вполне честный, судит свои малейшие нравственные слабости с тою же строгостью, какую толпа сохраняет лишь для вполне преступных действий. В былое время насилия над личностью были более часты, чем теперь, потому что уважение к человеческому достоинству было слабее. Так как оно увеличилось, то эти преступления сделались более редки, но многие действия, оскорблявшие это чувство, попали тогда в уголовное право, в котором прежде они не занимали никакого места (клевета, обиды, диффамация и пр.).

Для того, чтобы исчерпать все логически возможные гипотезы, быть может, спросят, почему бы такому единодушию не распространиться на все коллективные чувства без исключения, почему бы даже наиболее слабым не сделаться достаточно энергичными для того, чтобы предупредить всякое нарушение. Нравственное сознание общества воспроизводилось бы у всех индивидов целиком и с достаточной жизненностью для того, чтобы помешать всякому его оскорбляющему действию, вполне нравственным проступкам так же, как и преступлениям. Но такое абсолютное и универсальное однообразие совершенно невозможно, так как окружающая нас физическая среда, наследственные предрасположения, социальные влияния, от которых мы зависим, изменяются от одного индивида к другому и вносят разнообразие в нравственное сознание каждого. Невозможно, чтобы все походили друг на друга в такой степени, невозможно уже потому, что у каждого свой собственный организм, который занимает особое место в пространстве. Вот почему даже у низших народов, у которых индивидуальность развита очень мало, она все-таки существует. Следовательно, так как не может быть общества, в котором индивиды не расходились бы более или менее с коллективным типом, то неизбежно некоторые из этих различий будут отмечены преступным характером. Этот характер сообщается им не действительной важностью их, а тем значением, какое придает им общественное сознание. Если, следовательно, последнее обладает значительной силой и властью для того, чтобы сделать эти различия весьма слабыми по их абсолютной ценности, то оно будет также более чутко, более требовательно и, реагируя на малейшие уклонения с энергией, проявляемой им при других условиях лишь против более значительных уклонений, оно припишет им ту же важность, то есть отметит их как преступные.

Преступление, следовательно, необходимо, оно связано с основными условиями всякой социальной жизни и уже потому полезно, так как условия, в тесной связи с которыми оно находится, в свою очередь необходимы для нормальной эволюции этики и права.

Действительно, теперь невозможно оспаривать того, что право и нравственность изменяются не только от одного социального типа к другому, но и для одного и того же типа при изменении условий коллективного существования. Но для того, чтобы эти эволюции были возможны, необходимо, чтобы коллективные чувства, лежащие в основе нравственности, не сопротивлялись изменениям, то есть обладали бы умеренной энергией. Если бы они были слишком сильны, они не были бы пластичны. Действительно, всякое устройство служит препятствием к переустройству и тем сильнее, чем прочнее первоначальное устройство. Чем отчетливее проявляется известная структура, тем больше сопротивление как для функционального, так и для анатомического строения. Если бы не было преступления, то данное условие не было бы удовлетворено, так как подобная гипотеза предполагает, что коллективные чувства дошли до беспримерной в истории степени интенсивности. Все хорошо в меру и при известных условиях; нужно, чтобы авторитет нравственного сознания не был чрезмерен, иначе никто не осмелится поднять на него руку и оно очень легко закоченеет в неизменной форме. Для его развития необходимо, чтобы оригинальность индивидов могла пробиться наружу; для того же, чтобы могла проявиться оригинальность идеалиста, мечтающего опередить свой век, нужно, чтобы была возможна и оригинальность преступника, стоящая ниже своего времени. Одна немыслима без другой. Это еще не все. Случается, что кроме этой косвенной пользы, преступление само играет полезную роль в этой эволюции. Оно не только требует, чтобы был открыт путь для необходимых изменений, но в известных случаях прямо подготавливает эти изменения. При существовании преступности коллективные чувства обладают необходимою для восприятия новых форм гибкостью, и, кроме того, преступление иной раз даже предопределяет ту форму, которую они примут. Действительно, как часто оно является провозвестником будущей нравственности, шагом к будущему! По афинскому праву Сократ был преступником и осуждение было вполне справедливым. Между тем его преступление — именно самостоятельность его мысли — было полезно не только для человечества, но и для его родины. Оно возвещало новую нравственность и новую веру, в которых нуждались тогда Афины потому, что традиции, в которых они жили до тех пор, не отвечали более условиям их существования. Этот пример не единственный, он воспроизводится в истории периодически. Свобода мысли, которой мы теперь пользуемся, никогда не могла бы быть провозглашена, если бы правила, ее стеснявшие, не были нарушаемы прежде, чем были торжественно отменены. Между тем в этот момент это нарушение было преступлением, так как оно оскорбляло чувства, очень живые еще в большинстве сознании. А все-таки это преступление было полезно, так как оно служило прелюдией для преобразований, становившихся день ото дня все более необходимыми. Свободная философия имела своими предшественниками еретиков всякого рода, которые справедливо преследовались светскою властью в течение всех веков и почти до нашего времени.

С этой точки зрения основные факты криминологии предстают перед нами в совершенно новом виде. Вопреки ходячим воззрениям, преступник вовсе не антисоциальное существо, не особого рода паразит, не чуждое и неассимилирующееся тело в среде общества... Это нормальный фактор социальной жизни. Преступление, со своей стороны, не должно рассматриваться как зло, для которого не может быть достаточно тесных границ; не только не нужно радоваться, когда ему удается спуститься ниже обыкновенного уровня, но можно быть уверенным, что этот кажущийся успех связан с каким-нибудь социальным расстройством. Так, никогда цифра ударов и ран не падает так низко, как во время голода.

В то же время теория наказания обновляется, или, скорее, должна обновляться. Действительно, если преступление есть болезнь, то наказание является лекарством и не может рассматриваться иначе; поэтому все вопросы, возбуждаемые им, сводятся к тому, чтобы узнать, чем оно должно быть для выполнения своей роли лекарства. Если же в преступлении нет ничего болезненного, то наказание не должно иметь целью исцелить от него, и его истинная функция должна быть отыскиваема в другом месте.

Следовательно, вышеизложенные правила являются не простым и мало полезным удовлетворением логического формализма, наоборот, в зависимости от их применения, самые существенные социальные факты изменяют свой характер...

...Если же оставить в стороне индивида, останется лишь общество; следовательно, объяснения социальной жизни нужно искать в природе самого общества. Действительно, раз оно бесконечно превосходит индивида как во времени, так и в пространстве, оно в силах внушить ему образы действий и мысли, освященные его авторитетом. Это давление, являющееся отличительным признаком социальных фактов, есть давление всех на каждого.

Но, скажут, так как единственные элементы, из которых составлено общество, суть индивиды, то первичная основа социологических явлений может быть только психологической. Рассуждая таким образом, можно так же легко доказать, что биологические явления с помощью анализа объясняются явлениями неорганическими. Действительно, вполне достоверно, что в живой клетке находятся лишь молекулы неодушевленной материи. Только они ассоциированы в ней; эта ассоциация и служит причиной новых явлений, характеризующих жизнь;

явлений, даже зародыш которых невозможно найти ни в одном из ассоциированных элементов. Это потому, что целое не тождественно сумме своих частей, оно является чем-то иным, со свойствами, отличными от свойств, составляющих его элементов. Ассоциация не есть, как думали прежде, явление само по себе безразличное, лишь внешним образом связующее добытые факты и констатированные свойства. Не является ли она, наоборот, источником всех своих новообразований, последовательно возникавших в течение общей эволюции? Какое же различие, если не различие в ассоциации, существует между низшими организмами и остальными, между живым организмом и клеткой, между последней и неорганическими молекулами, ее составляющими? Все эти существа, в конце концов, разлагаются на элементы одной и той же природы; но эти элементы в одном случае слеплены, в другом ассоциированы; в одном ассоциированы одним способом, в другом — другим. Мы имеем даже право спросить себя, не проникает ли этот закон и в минеральное царство, и не отсюда ли происходят различия неорганических тел?

В силу этого принципа общество представляет собой не простую сумму индивидов, но систему, образовавшуюся от ассоциации их и представляющую своего рода реальность (sui generis), наделенную своими особыми свойствами. Конечно, коллективная жизнь предполагает существование индивидуальных сознании; но этого необходимого условия недостаточно. Нужно еще, чтобы эти сознания были ассоциированы, скомбинированы известным образом; из этой комбинации вытекает социальная жизнь, и потому эта комбинация и объясняет ее. Сплачиваясь друг с другом, взаимно дополняя и проникая друг в друга, индивидуальные души дают начало новому существу, если угодно, психическому, но представляющему психическую индивидуальность иного рода.

Следовательно, в природе этой индивидуальности, а не в природе составляющих ее единиц нужно искать ближайших и определяющих причин, относящихся к ней фактов. Группа думает, чувствует, действует совсем иначе, чем это сделали бы ее члены, если они были бы разъединены. Если, следовательно, отправляются от этих последних, то не поймут ничего из того, что происходит в группе. Одним словом, между психологией и социологией та же пропасть, как между биологией и науками физико-химическими. Поэтому всякий раз, когда социальное явление прямо объясняется психическим явлением, можно быть уверенным, что объяснение ложно.

Быть может, возразят, что если общество уже сложилось и является действительно ближайшей причиной социальных явлений, то, однако, причины, приведшие к образованию этого общества, психологические. В данном случае согласны с тем, что, когда индивиды ассоциированы, их ассоциация может произвести новую жизнь, но предполагают, что сама ассоциация может возникнуть лишь по причинам, коренящимся в индивиде.

Но в действительности, как бы далеко ни заглядывали вглубь истории, факт ассоциации окажется наиболее обязательным из всех, так как он источник всех других обязательств. Вследствие моего рождения я обязательно связан с определенным народом. Говорят, что впоследствии, сделавшись взрослым, я даю согласие на это обязательство уже тем, что продолжаю жить в моей стране. Но что за важность? Это согласие не лишает его повелительного характера. Принятое и охотно переносимое давление все-таки остается давлением. К тому же, какую силу может иметь это согласие? Во-первых, оно вынуждено, так как в огромнейшем большинстве случаев нам материально и нравственно невозможно отделаться от нашей национальности; такая перемена считается обыкновенно даже отступничеством. Затем, оно не может касаться прошлого, на которое мы не могли согласиться и которое, однако, определило настоящее: я не желал того воспитания, которое получил, оно же более всякой другой причины прикрепляет меня к родной почве. Наконец, это согласие не может иметь нравственной цены для будущего в той мере, в какой последнее неизвестно. Я не знаю даже всех тех обязанностей, которые могут быть когда-нибудь наложены на меня, как на гражданина; как же я могу заранее согласиться на них? Источник же всего обязательного, как мы это доказали, находится вне индивида. Пока, следовательно, не выходят за, пределы истории, факт ассоциации имеет тот же характер, как и остальные, и вследствие этого объясняется таким же образом. С другой стороны, так как все общества произошли от других обществ, то можно быть уверенным, что в течение всей социальной эволюции не было ни одного момента, когда индивидам приходилось бы решать, вступить ли им в общежитие и в какое именно общежитие. Для того, чтобы поставить вопрос об этом, нужно было вернуться к началу великого общежития. Но всегда сомнительные решения подобных проблем ни в каком случае не могут поколебать тот метод, которому должны следовать при обсуждении доставленных историей фактов. Нам, следовательно, нет надобности останавливаться на них.

Но было бы странным непониманием нашей мысли, если бы из предыдущего вывели заключение, что социология, по нашему мнению, должна или может оставить в стороне человека и его способности. Наоборот, ясно, что общие свойства человеческой природы участвуют в выработке социальной жизни. Только не они вызывают ее и не они дают ей ее особую форму; они лишь делают ее возможной. Производящими причинами коллективных представлений, эмоций, стремлений являются не известные состояния индивидов, а условия, в которых находится социальное тело в его целом. Конечно, они могут реализоваться лишь при условии, что индивидуальные свойства не противятся этому; но последние являются лишь бесформенной материей, которую социальный фактор определяет и преобразует. Их содействие выражается исключительно в создании очень общих состояний, неясных и потому изменчивых предрасположений, которые сами по себе, без помощи постороннего фактора, не могли бы принять определенных и несложных форм, характеризующих социальные явления.

Какая бездна, например, существует между чувствами, испытываемыми человеком перед силами, превосходящими его силу, и религией с ее верованиями, с ее столь многочисленными и сложными обрядами, с ее материальной и нравственной организацией; между психическими условиями симпатии, испытываемой двумя существами одной крови друг к другу, и совокупностью юридических и нравственных правил, определяющих строение семьи, отношения людей между собой, отношение их к вещам и т.д.! Мы видели, что даже в таком обществе, как неорганизованная толпа, коллективные чувства, возникающие в ней, могут не только не походить, но и быть противоположными средним индивидуальным чувствам. Насколько больше должно быть различие, когда индивид испытывает давление настоящего общества, где к действию современников присоединяется действие предыдущих поколений и традиций. Чисто психологическое объяснение социальных фактов не преминет, следовательно, упустить из виду все то, что в них находится специфического, то есть социального.

Несостоятельность этого метода ускользает от глаз стольких социологов, потому что, принимая следствие за причину, они очень часто считали определяющими условиями социальных явлений известные, относительно определенные, особенные психические состояния, которые de facto представляют следствие их. Так, считали врожденным человеку известное религиозное чувство, известный минимум половой ревности, детской или родительской любви и т.д., и ими хотели объяснить религию, брак, семью. Но история показывает, что эти наклонности вовсе не неизменно присущи человеческой природе, они или вполне отсутствуют при известных социальных условиях, или представляют такие видоизменения от одного общества к другому, что остаток, получающийся по исключении всех этих различий и один только могущий претендовать на чисто психологическое происхождение, превращается в нечто неопределенное и схематическое, оставляющее факты, нуждающиеся в объяснении, на бесконечном расстоянии. Это значит, что эти чувства вытекают из коллективной организации, а не служат ее основанием. Даже не доказано, что стремление к общежитию было прирожденным инстинктом человечества. Гораздо естественнее видеть в нем постепенно выработавшийся в нас продукт социальной жизни, так как познано наблюдением, что животные склонны к общественной жизни или нет, смотря по тому, вынуждаются ли они к ней условиями обитаемой ими местности. И нужно прибавить, что даже между этими более определенными склонностями и социальной реальностью остается еще довольно значительное расстояние.

Существует, впрочем, средство почти совершенно изолировать психологический фактор для того, чтобы можно было выяснить пространство его действия; для этого надо определить, каким образом относится к социальной эволюции раса. Действительно, этнографические свойства принадлежат к разряду органо-психических явлений. Следовательно, с изменением их должна изменяться социальная жизнь, если только психологические явления имеют для общества то значение причины, которое им приписывают. А мы не знаем ни одного социального явления, которое находилось бы в безусловной зависимости от свойства расы. Конечно, мы не можем приписывать этому положению силу законов; но мы можем, по крайней мере, утверждать его как факт, почерпнутый нами из практики. Самые разнообразные формулы организации встречаются в обществах одной и той же расы, и в то же время наблюдаются самые поразительные сходства между обществами разных рас. Гражданская община существовала у финикиян так же, как у римлян и греков, и находится в процессе образования у кабилов. Патриархальная семья была почти так же развита у евреев, как и у индусов, но она не встречается у славян, которые между тем принадлежат к арийскому племени. Зато семейный тип, встречаемый у них, существует также и у арабов. Материнская семья и класс встречаются повсюду. Подробности судопроизводства, брачных обрядов и пр. одни и те же у народов, различных с этнографической точки зрения. Если это так, то значит психический элемент слишком общ для того, чтобы предопределять течение социальных явлений. Так как он не содержит в себе требования какой-нибудь социальной формы предпочтительно перед другой, то, значит, он не может объяснить ни одной. Существует, правда, известная группа фактов, которые принято приписывать влиянию расы. Этим именно объясняют, почему развитие искусств и наук в Афинах было так значительно и быстро, а в Риме так медленно и слабо. Но это классическое истолкование фактов никогда не было достаточно доказано. Весь свой авторитет оно получает, по-видимому, от одной лишь традиции. Вовсе даже не попытались узнать, не возможно ли социологическое объяснение тех же явлений, а мы убеждены, что последнее оказалось бы успешным. В общем, когда так поспешно объясняют артистический характер афинской цивилизации прирожденными эстетическими дарованиями, то поступают не лучше, чем в средние века, когда объясняли огонь флогистоном, а действие опиума — его снотворной силой.

Наконец, если правда, что источник социальной эволюции лежит в психической организации человека, то непонятно, как могла бы она возникнуть. Тогда бы пришлось допустить, что двигателем ее является известная внутренняя пружина, таящаяся в человеческой природе. Но какая же пружина? Не тот ли инстинкт, о котором говорит Конт и который побуждает человека все более и более реализовать свою природу? Но признать это — значило бы ответить вопросом на вопрос и объяснять прогресс врожденной наклонностью к прогрессу, настоящей метафизической сущностью, ничем, притом, недоказанной, так как разные виды животных, даже наиболее развитые, не испытывают никакой потребности прогрессировать, и даже между человеческими обществами много таких, которые остаются неподвижными неопределенное время. Или, как это думает Спенсер, такой пружиной является потребность наибольшего счастья, которая все полнее удовлетворяется более сложными формами цивилизации? Тогда следовало бы доказать, что счастье возрастает вместе с цивилизацией...

Но этого мало; если принять один из этих постулатов, то историческое развитие не сделается от этого понятнее, так как такое объяснение было бы чисто телеологическим, а мы указали уже выше, что социальные факты, как и все явления природы, не могут быть объяснены одним обнаружением их целесообразности. Наглядно доказать, что все более совершенные социальные организации, преемственно сменявшие друг друга в истории, все понятнее удовлетворяли тем или иным основным нашим стремлениям, отнюдь не значит объяснить, как они возникли. Тот факт, что они полезны, ничего не говорит нам о вызвавших их факторах. Если бы даже мы уяснили себе, каким образом заранее дошли до представления о них, каким образом заранее составили себе как бы план того, как они окажут нам те услуги, на которые мы рассчитываем, — это трудная задача, — то все-таки те желания, предметом которых они тогда являлись бы, не были бы в силах вызвать их из небытия. Одним словом, даже допуская, что они служат средствами, необходимыми для достижения намеченной цели, мы оставляем открытым вопрос: как, то есть каким образом и из чего образовались эти средства?

Мы пришли, таким образом, к следующему правилу: определяющая причина данного социального факта должна быть отыскиваема среди предшествующих социальных фактов, а не в состояниях индивидуального сознания. С другой стороны, вполне ясно, что все предыдущее относится как к определению функции, так и к определению причины. Функция социального факта может быть лишь социальной, то есть она заключается лишь в произведении социальнополезных результатов. Конечно, может случиться и действительно случается, что отраженным путем он служит также и индивиду. Но этот счастливый результат непосредственно его не оправдывает. Мы можем, следовательно, дополнить предыдущее положение, сказав, что: функции социального факта надо искать в его отношении к какой-нибудь социальной цели.

Вследствие того, что социологи часто забывали это правило и рассматривали социальные явления со слишком психологической точки зрения, их теории и кажутся многим умам слишком туманными, шаткими и удаленными от особой природы явлений, которые они хотят объяснить. Особенно историк, близко знакомый с социальной реальностью, не может резко почувствовать, насколько неспособны эти слишком общие толкования связать факты; и отсюда, без сомнения, происходит отчасти то недоверие, которое часто высказывала история к социологии. Это, конечно, не значит, что изучение психических фактов не нужно социологу. Если коллективная жизнь и не вытекает из жизни индивидуальной, то все же они тесно между собою связаны; если вторая не может объяснить первую, то она может, по крайней мере, облегчить ее объяснение. Во-первых, как мы указали, бесспорно, что социальные факты являются результатами особой обработки фактов психических. Но, кроме того, самая эта обработка отчасти аналогична той, которая происходит во всяком индивидуальном знании и постепенно все более видоизменяет составляющие его первичные элементы (ощущения, рефлексы, инстинкты). Не без основания можно сказать о “я”, что оно само есть общество так же, как и организм, хотя и иного рода, и давно уже психологи отметили всю важность фактора ассоциации для объяснения жизни духа. Знакомство с психологией еще больше, чем изучение биологии, составляет необходимую пропедевтику для социолога. Но оно будет полезно ему лишь в том случае, если он, приобретая его, освободится от его подавляющего влияния и выйдет за пределы данных психологии, дополняя их изучением специально социологическим. Нужно, чтобы он отказался делать из психологии в некотором роде центр своих операций, от которого должны исходить и к которому должны возвращаться его экскурсии в мир социальных явлений; нужно, чтобы он проник в сокровенную глубь социальных фактов, наблюдал их прямо, непосредственно, ища в науке об индивиде лишь общей подготовки, а в случае нужды и полезных указаний.

Глава четвертая

Так как факты социальной морфологии носят тот же характер, как и факты физиологические, то при объяснении их также следует руководиться только что изложенными правилами. Однако из предыдущего следует, что им принадлежит господствующая роль в коллективной жизни, а вследствие этого и в социологической науке.

Действительно, если факт ассоциации, как мы на это указывали выше, имеет решающее значение для явлений, то последние должны изменяться вместе с формами этой ассоциации, то есть смотря по способам группировки составных частей обществ. А так как, с другой стороны, известное целое, образующееся от соединения разнородных элементов, входящих в состав общества, образует внутреннюю среду последнего (точно так же, как совокупность анатомических элементов, известным образом соединенных и размещенных в пространстве, составляет внутреннюю среду организмов), то можно сказать: начало каждого социального процесса, представляющего некоторую важность, должно быть отыскиваемо в устройстве внутренней социальной среды.

Можно даже пойти еще далее. Действительно, элементы, составляющие эту среду, двоякого рода: предметы и люди. В число предметов нужно включить, кроме находящихся в обществе материальных предметов, еще продукты предшествовавшей социальной деятельности: действующее право, укоренившиеся нравы, артистические и литературные памятники и пр. Очевидно, однако, что ни от той, ни от другой группы предметов не может исходить толчок к социальным преобразованиям; они не содержат в себе никакой двигательной силы. Конечно, при объяснении этих преобразований их нужно принимать в расчет. Они, действительно, имеют некоторое значение для социальной эволюции; в зависимости от них изменяются ее быстрота и даже направление; но в них нет ничего, что могло бы привести ее в движение. Они представляют собою материю, к которой прилагаются живые силы общества, но сами по себе не развивают никакой живой силы. Следовательно, активным фактором остается собственно другой элемент среды — люди.

Поэтому главное усилие социолога должно быть направлено к тому, чтобы найти различные свойства этой среды, способные оказать влияние на развитие социальных явлений. До сих пор мы нашли два ряда свойств, вполне отвечающих условию; это число социальных единиц, или, как мы уже сказали, величина общества и степень концентрации массы, то, что мы назвали динамической плотностью. Под этим словом нужно разуметь не чисто материальную сплоченность агрегата, которая не может иметь значения, если индивиды, или, скорее, группы индивидов разделены нравственными пустотами, но нравственную сплоченность, для которой первая служит лишь вспомогательным средством, а довольно часто и следствием. Динамическая плотность, при равной величине общества, определяется числом индивидов, действительно находящихся не только в коммерческих, но и в нравственных отношениях, то есть не только обменивающихся услугами или конкурирующих друг с другом, но и живущих общей жизнью. Так как при чисто экономических отношениях люди остаются чужды друг другу, то можно вести долгое время отношения этого рода, не участвуя в коллективной жизни. Сношения, завязывающиеся через границы, разделяющие народы, не делают этих границ не существующими. Общая же жизнь может зависеть лишь от тех, кто действительно в ней сотрудничает. Вот почему степень сращения социальных сегментов лучше всего выражает динамическую плотность какого-нибудь народа. Так как если всякий отдельный агрегат составляет одно целое, особую, отличную от других индивидуальность, то это значит, что деятельность его членов обыкновенно локализована в пределах агрегата, если же, наоборот, эти отдельные общества слились или стремятся слиться в единых целях, то это значит, что в той же мере расширялась сфера социальной жизни.

Что же касается материальной плотности, — под ней разумеется не только число жителей на единице поверхности, но и развитие путей сообщения и переселений, — то она развивается обыкновенно параллельно динамической плотности и в общем может служить масштабом для измерения последней. Так как если различные части народонаселения стремятся сблизиться, то они неизбежно должны пролагать себе пути для этого сближения; с другой стороны, между отдельными пунктами социальной массы могут установиться сношения лишь тогда, когда расстояние, их разделяющее, не является препятствием, то есть, когда оно на самом деле сокращено. Впрочем, существуют исключения..., и мы сделали бы серьезные ошибки, если бы всегда судили о нравственной концентрации общества по степени его материальной концентрации. Дороги, железные дороги и пр. могут служить деловым сношениям более, чем сближению народов, и выразят тогда весьма несовершенно это последнее. Так, в Англии, отличающейся большей материальной плотностью, чем Франция, срастание сегментов гораздо менее подвинулось вперед, что доказывается стойкостью местной и областной жизни... Всякое увеличение в размере и динамической плотности обществ, делая социальную жизнь более интенсивной, расширяя умственный горизонт и сферу деятельности индивидов, глубоко изменяет основные условия коллективного существования...

Однако то преобладающее значение, которое мы приписываем социальной среде и, в частности, среде человеческой, не значит, что в ней нужно видеть последний и основной факт и что дальше идти незачем. Очевидно, напротив, что состояние ее в каждый исторический момент зависит от социальных причин и одни из этих причин присущи самому обществу, а другие зависят от взаимодействия этого общества с соседними. Кроме того, наука не знает первых причин в абсолютном значении этого слова. Для нее основным фактом является факт достаточно общий для того, чтобы объяснить значительное число других фактов. Социальная среда несомненно есть именно такой фактор, так как происходящие в ней изменения, каковы бы ни были их причины, отражаются во всех направлениях в социальном организме и не могут не затронуть более или менее всех его функций.

Сказанное нами об общей среде общества вполне применимо и к среде всякой группы, заключающейся в обществе. Так, например, смотря по большей или меньшей многочисленности и замкнутости семьи, резко изменяется характер домашней жизни. Точно так же, если бы профессиональные корпорации изменились таким образом, что каждая из них распространилась бы по всей территории, вместо того, чтобы оставаться как прежде заключенной в пределах одной общины, то очень изменилась бы и их деятельность. Говоря вообще, профессиональная жизнь будет совсем иной, смотря по тому, будет ли среда, пригодная для каждой профессии, организована прочно или же слабо, как теперь. Однако действие этих специальных сред не может быть так же важно, как действие общей среды, так как первые подвержены влиянию последней и к ней приходится всегда возвращаться. Ее давление на частные группы и обусловливает изменения в их устройстве.

Этот взгляд на социальную среду как на определяющий фактор коллективной эволюции в высшей степени важен, так как если отбросить его, то социология не сможет установить никакой причинной зависимости.

Действительно, раз устранен этот разряд причин, то не существует совокупности условий, от которых могли бы зависеть социальные явления, так как если внешняя социальная среда, то есть-среда, составленная окружающими обществами, и способна иметь какое-нибудь влияние, то лишь на оборонительные и наступательные действия общества и, кроме того, она может обнаружить свое влияние лишь через посредство внутренней социальной среды. При признании ее главной причиной причины исторического развития находились бы не среди текущих событий, а лежали бы всецело в прошлом. Они сами были бы частями этого развития, лишь более древними его фазисами. Современные события социальной жизни вытекали бы не из современного состояния общества, а из событий предшествовавших, из исторического прошлого, и социологические объяснения сводились бы исключительно к установлению связи между прошлым и настоящим.

Правда, может показаться, что этого достаточно. Не говорят ли обыкновенно, что цель истории состоит именно в том, чтобы связать события в порядке их преемственности? Непонятно, однако, каким образом данная ступень цивилизации может служить определяющей причиной следующей за ней ступени культурного развития. Этапы, которые постепенно пробегает человечество в своем культурном развитии, не возникают одни из других. Понятно, что успехи, достигнутые в определенную эпоху в юридическом, экономическом, политическом строе и т.д., делают возможными дальнейшие успехи, но в чем же они их предопределяют? Они служат точкой отправления, позволяющей нам идти дальше, но что же побуждает нас идти дальше? Здесь нужно было бы допустить внутреннее стремление, толкающее человечество идти все дальше и дальше, возможно, для того чтобы вполне выразить свою природу, чтобы увеличить свое счастье, и задачей социологии было бы тогда отыскание порядка развития этого стремления. Но даже оставляя в стороне все трудности, связанные с этой гипотезой, во всяком случае надо признать, что закон, выражающий это развитие, не устанавливает никакого отношения. Действительно, последнее может быть установлено лишь между двумя данными фактами, а указанное стремление, признаваемое причиной развития, не дано, оно лишь предположено и выведено разумом из тех действий, которые ему приписывают. Это — роль двигательной способности, которую мы для уяснения себе движений воображаем лежащею в их основе; однако, действительной причиной какого-нибудь движения может быть лишь другое движение, а не подобная способность к движению. Следовательно, экспериментальным путем мы нашли бы лишь ряд изменений, между которыми нет причинной связи. Предшествующее состояние не производит последующее, отношение между ними исключительно хронологическое. При таких условиях никакое научное предсказание невозможно. Мы можем сказать, как явления следовали друг за другом до сих пор, но не можем знать, как они будут следовать друг за другом в будущем, потому что причина, от которой они признаются зависящими, не определена и не может быть определена наукой. Правда, обыкновенно допускают, что эволюция будет продолжаться в том же направлении, в каком она шла раньше, но это простое предположение. Ничто не убеждает нас, что реализованные факты достаточно полно выражают характер указанного стремления для того, чтобы можно было предсказать тот предел, к которому она стремится, по пройденным им стадиям развития. Почему направление, в котором оно развивается и которое оно сообщает, должно быть прямолинейным?

Вот почему фактически число причинных отношений, установленных социологами, так ограничено. За немногими исключениями, наиболее блестящим примером которых является Монтескье, древняя философия истории старалась только открыть общее направление, в котором движется человечество, не пытаясь связать фазисы этой эволюции с каким-нибудь сопутствующим условием. Как ни велики услуги, оказанные Контом социальной философии, но пределы, в которые он заключает социологическую проблему, не отличаются от предыдущих. Поэтому его знаменитый закон трех стадий развития не выражает никакого отношения причинности; даже если он верен, он все же может быть лишь эмпирическим. Это общий, суммированный взгляд на протекшую историю человечества. Вполне произвольно Конт считает третью стадию конечным состоянием человечества. Откуда мы знаем, что в будущем не возникнет нового состояния? Наконец, закон, господствующий в социологии Спенсера, по-видимому, такого же характера. Даже если правда, что теперь мы склонны искать счастье в промышленной цивилизации, то ничто не убеждает нас в том, что в будущем мы не будем искать его в чем-нибудь другом. Распространенность и устойчивость рассматриваемого метода объясняется тем, что в социальной среде видели средство, которым реализуется прогресс, а не причину, которой он определяется.

С другой стороны, отношением к этой среде должна измеряться также полезность, или, как мы сказали, функция социальных явлений. Среди причиняемых ею изменений пригодны лишь те, которые отвечают ее состоянию, так как она является необходимым условием коллективного существования. С этой точки зрения только что изложенный взгляд является, думается нам, решающим, потому что лишь он объясняет, каким образом полезный характер социальных явлений может изменяться, не находясь в то же время в зависимости от произвольных устройств.

Конечно, если представить себе социальную эволюцию, движимой известного рода vis a tergo, толкающей людей вперед, то в той мере, в какой это движущее стремление может иметь лишь одну цель, оно может дать лишь один масштаб для определения полезности или вредоносности социальных явлений. Отсюда следует, что существует и может существовать лишь один тип социальной организации, вполне пригодный для человечества, и что различные исторические общества являются лишь последовательными приближениями к этому единому образцу. Нет надобности доказывать, насколько подобная прямолинейность непримирима с признанным теперь разнообразием и сложностью социальных форм. Если, наоборот, учреждения могут быть пригодны или непригодны лишь по отношению к данной среде, то, так как эти среды различны, существуют различные масштабы для оценки, и вследствие этого типы, качественно вполне отличные друг от друга, могут быть одинаково обоснованы природой социальной среды.

Вопрос, о котором мы сейчас говорили, тесно связан с вопросом об установлении социальных типов. Если существуют социальные виды, то это значит, что коллективная жизнь зависит прежде всего от комбинаций условий, представляющих известное разнообразие. Если бы, наоборот, главные причины социальных явлений были все в прошлом, то каждый народ был бы лишь продолжением народа предшествовавшего, разные общества потеряли бы свою индивидуальность и стали бы лишь различными моментами одного и того же развития.

С другой стороны, так как организация социальной среды настолько зависит от способа образования социальных агрегатов, что оба эти выражения в сущности даже синонимы, то у нас есть теперь доказательство того, что нет признаков более существенных, чем указанные нами как основание социологической классификации.

Наконец, теперь ясно более, чем прежде, насколько несправедливо было бы, основываясь на словах “внешние условия” и “среда”, обвинять наш метод в том, что он ищет источники жизни вне живого. Совсем наоборот, все только что прочитанные рассуждения сводятся к той идее, что причины социальных явлений находятся внутри общества.

В желании вывести внутреннее из внешнего можно было бы скорее упрекнуть ту теорию, которая выводит общество из индивида, потому что она объясняет социальное существование чем-то отличным от него и хочет вывести целое из части. Изложенные принципы так мало игнорируют самобытный характер всего живого, что, если применить их к биологии и психологии, то придется признать, что индивидуальная жизнь также вырабатывается всецело внутри индивида.

Глава пятая

... Конечно, мы считаем принуждение характеристическим признаком всякого социального факта. Но это принуждение вытекает не из более или менее хитрых уловок, имеющих целью скрыть от людей те западни, в которые они сами себя поймали. Оно обязано своим происхождением тому, что индивид оказывается в присутствии силы, перед которой он преклоняется, которая над ним господствует, но эта сила естественна. Она вытекает не из договорного устройства, возникшего по воле человека, а из сокровенных недр данной реальности и является необходимым продуктом данных причин. Поэтому, для того, чтобы принудить индивида добровольно подчиниться ему, не нужно прибегать ни к какому ухищрению; достаточно, чтобы он осознал свою естественную зависимость и слабость, чтобы он составил себе о них или символическое или чувственное представление при помощи религии, или определенное и точное понятие при помощи науки.

Так как превосходство общества над индивидом не только физическое, но интеллектуальное и нравственное, то ему нечего бояться свободного исследования, если только последнее ведется правильно. Разум, показывая человеку, насколько социальное бытие богаче, сложнее, прочнее бытия индивидуального, может лишь открыть ему ясные основания для требуемого от него повиновения и для чувств привязанности и уважения, которые привычка запечатлела в его сердце...

Вот почему не всякое принуждение нормально. Этого имени заслуживает лишь принуждение, отвечающее какому-нибудь социальному превосходству, т.е. интеллектуальному или моральному. Но принуждение, которое оказывает один индивид на другого, пользуясь тем, что он сильнее или богаче, особенно если это богатство не выражает его общественного значения, не нормально и может поддерживаться только путем насилия.

Поэтому лишь очень поверхностная критика может упрекнуть наш взгляд на общественное принуждение в том, что он повторяет теорию Гоббса и Маккиавели. Но если, в противоположность этим философам, мы утверждаем, что социальная жизнь естественна, то это не значит, что мы находим источник ее в природе индивида; это значит только, что она прямо вытекает из коллективного существа, которое само по себе является реальностью sui generis; это значит, что она получается от той специальной обработки, которой подвергаются индивидуальные сознания в силу факта ассоциации и откуда берет свое начало новая форма существования...

Глава шестая Правила относительно доказательств

У нас есть только одно средство доказать, что одно явление служит причиной другого, это — сравнить случаи, когда они одновременно присутствуют или отсутствуют, и посмотреть, не свидетельствуют ли изменения, представляемые этими различными комбинациями обстоятельств о том, что одно зависит от другого. Когда они могут быть воспроизведены искусственно, по воле исследователя, метод является экспериментальным в собственном смысле этого слова. Когда же, наоборот, произведение фактов не в нашем распоряжении, и мы можем сравнивать лишь факты, возникшие не по нашей воле, тогда употребляемый метод является косвенно экспериментальным, или сравнительным.

Мы видели, что социологическое объяснение заключается исключительно в установлении причинной связи, или в открытии причины явления, или в определении полезных следствий данной причины. С другой стороны, так как социальные явления, очевидно, ускользают от власти исследователя, то сравнительный метод — единственный пригодный для социологии. Конт, правда, нашел его недостаточным и счел необходимым дополнить его так называемым им историческим методом, но причиной такого взгляда является особое понимание социологических законов. Последние, по его мнению, должны выражать главным образом не отношения причинности, а то направление, в котором вообще движется человеческая эволюция; они не могут быть, следовательно, открыты при помощи сравнений, потому что для того, чтобы иметь возможность сравнить разные формы, принимаемые социальным явлением у различных народов, нужно сперва отделить его от его преходящих форм. Если же начать с такого раздробления развития человечества на отделы, то окажется невозможным определять его направление. Для того, чтобы определить последнее, нужно начать не с анализа, а с широкого синтеза;

нужно сблизить и соединить в одной и той же инструкции преемственные стадии развития человечества, так чтобы заметить (по Конту) постоянное развитие каждого физического, интеллектуального, морального и политического состояния...

Правда, Милль объявил экспериментальный метод, даже косвенный, неприменимым к социологии, но его аргументация утрачивает значительную долю своей силы от того, что он применяет ее одинаково к биологическим явлениям и даже к наиболее сложным физико-химическим фактам; но теперь излишне доказывать, что химия и биология могут быть лишь науками экспериментальными. Нет, следовательно, причины считать более обоснованными и суждения Милля, касающиеся социологии, потому что социальные явления отличаются от предыдущих лишь большей сложностью. Это различие может быть причиной того, что употребление экспериментального метода в социологии является более трудным, чем в других науках, но не видно, почему бы оно было вполне невозможно.

Вся эта теория Милля покоится на постулате, связанном несомненно с основными принципами его логики, но противоречащего всем выводам науки. Действительно, он признает, что одно и то же последующее не всегда вытекает из одного и того же предыдущего, а может зависеть то от одной причины, то от другой. Это представление о причинной связи, отнимая у нее всякую определенность, делает ее почти недоступной научному анализу, потому что вносит такую сложность в переплетающуюся цепь причин и следствий, что ум теряется в ней безвозвратно. Если следствие может вытекать из разных причин, то для того, чтобы узнать, что определяет его при данных обстоятельствах, нужно бьыо бы произвести опыт при условии такого изолирования, которое совершенно неосуществимо, особенно в социологии.

Но эта пресловутая аксиома множественности причин есть отрицание принципа причинности. Конечно, если согласиться с Миллем, что причина и следствие — абсолютно гетерогенны, что между ними не существует никакой логической связи, то нет никакого противоречия в том, чтоб допустить, что какое-нибудь следствие может вытекать то из одной, то из другой причины. Если связь, соединяющая “С” с “А”, — чисто хронологическая, то она не исключает другую связь того же рода, которая соединила бы, например, “С” с “В”. Если же, наоборот, причинная связь допускает определение ее, то она не может быть настолько неопределенна. Если она представляет собою отношение, вытекающее из природы вещей, то известное следствие может стоять в причинной зависимости лишь от одной причины, так как оно может выразить лишь одну природу. Но лишь философы сомневались в познаваемости причинной связи. Для ученого она является уже решенным вопросом и предполагается самим методом науки. Как иначе объяснить и столь важную роль дедукции в экспериментальных науках, и основной принцип пропорциональности между причиной и следствием? Что же касается тех случаев, которые приводятся в подтверждение, и в которых предполагается множественность причин, то для того, чтобы они имели доказательную силу, нужно было бы предварительно установить или то, что эта множественность не просто кажущаяся, или что внешнее единство следствия не скрывает в себе действительной множественности. Сколько раз науке приходилось сводить к единству причины, множественность которых казалась на первый взгляд несомненной. Стюарт Милль сам дает пример этого, указывая, что по современным теориям производство теплоты трением, ударом, химическим действием и т.д. вытекает из одной и той же причины. Наоборот, когда дело касается следствия, ученый часто различает то, что смешивает толпа. По ходячим воззрениям слово лихорадка обозначает одну и ту же болезнь, для науки же существует много специфически различных лихорадок и множественность причин находится в связи со множественностью следствий;если же между всеми этими видами существует нечто общее, то это потому, что причины их тоже сходны в некоторых своих свойствах.

Тем важнее изгнать этот принцип из социологии, учитывая, что многие социологи до сих пор находятся под его влиянием, даже тогда, когда они не возражают против применения сравнительного метода.

Так, обыкновенно говорят, что преступление может быть одинаково вызвано самыми различными причинами; что то же самое имеет место относительно самоубийства, наказания и т.д. Если вести опытное исследование в таком направлении, то, сколько бы ни соединяли значительных фактов, никогда не получат точных законов, определенных отношений причинности. При таких условиях можно лишь связать плохо определенное последующее с неясной и неопределенной группой предшествующих. Если, следовательно, применять сравнительный метод научно, т.е. сообразуюсь с тем принципом причинности, который устанавливается самой наукой, то за основание делаемых сравнений нужно принять следующее положение: одному и тому же следствию соответствует всегда одна и та же причина. Так, пользуясь вышеприведенными примерами, если самоубийство зависит от многих причин, то это значит, что в действительности существует несколько видов самоубийств. То же самое можно сказать и о преступлении. Для наказания же наоборот, если признать, что оно одинаково хорошо объясняется различными причинами, то это значит не замечать общего всем его антецедентам элемента, в силу которого они и производят свое общее действие.

II

Однако, если различные приемы сравнительного метода и применимы к социологии, то не все они имеют для нее одинаковую доказательную силу.

Так называемый метод остатков, хотя и составляет одну из форм экспериментального метода, не имеет однако никакого применения в изучении социальных явлений. Он может иметь место лишь в довольно развитых науках, так как предполагает известным большое количество законов; притом, социальные явления слишком сложны для того, чтобы в каком-либо данном случае можно было бы точно вычесть действие всех причин, кроме одной.

Та же причина делает затруднительной применение метода согласия и метода различий. Действительно, они предполагают, что сравнительные случаи или совпадают, или различаются только в одном пункте. Конечно, нет науки, которая была бы в силах когда-либо произвести опыты, относительно которых было бы неоспоримо установлено, что они совпадают или различаются только в одном пункте. Никогда нельзя быть уверенным, что не пропущено какое-нибудь обстоятельство, совпадающее или различающееся так же и в то же время, как и единственное известное. Между тем, хотя полное исключение всякого случайного элемента является идеалом, которого в действительности нельзя достигнуть, но фактически физико-химические и даже биологические науки достаточно приближаются к нему для того, чтобы в значительном числе случаев доказательство их могло бы считаться практически достаточным. Совсем иное дело в социологии вследствие слишком большой сложности явлений и связанной с ней возможности произвести искусственный опыт. Как нельзя составить даже приблизительно полный список всех фактов, сосуществующих в данном обществе или преемственно сменявших друг друга в течение его истории, так никогда нельзя быть, даже в некоторой степени, уверенным, что два народа совпадают или различаются во всех отношениях, кроме одного. Шансов пропустить какое-нибудь явление больше, чем шансов заметить их все. Следовательно, такой метод доказательств может породить лишь предположения, которые сами по себе совсем лишены всякого научного характера.

Но совсем другое дело — метод сопутствующих изменений. Действительно, для того, чтобы он имел доказательную силу, не нужно, чтобы все изменения, отличные от сравниваемых, были строго исключены. Простая параллельность изменений, совершающаяся в двух явлениях, если только она констатирована в достаточном числе довольно разнообразных случаев, служит доказательством наличности между ними причинного отношения. Преимущество этого метода заключается в том, что с помощью его причинная связь настигается не извне, как в предыдущих методах, а изнутри. Он обнаруживает нам не внешнюю только связь двух фактов, при которой они сопровождают или исключают друг друга, но при которой ничто прямо не доказывает наличности внутренней связи между ними, наоборот, он обнаруживает нам их соответствие друг другу и соответствие постоянное, по крайней мере, в количественном отношении. Уже одного этого соответствия достаточно, чтобы доказать, что они не чужды друг другу. Способ развития какого-нибудь явления выражает его природу; для того, чтобы процессы развития двух явлений соответствовали друг другу, необходимо соответствие выражаемых ими свойств. Постоянная параллельность изменений есть, следовательно, сама по себе закон, каково бы ни было состояние явлений, остающихся вне сравнений. Поэтому, чтобы уничтожить ее, недостаточно показать, что она опровергается некоторыми отдельными случаями применения метода согласия или различия. Это значило бы приписать этому роду доказательств такое значение, какого они не могут иметь в социологии. Когда два явления регулярно изменяются параллельно друг другу, следует признавать между ними это отношение даже тогда, когда одно из этих явлений появилось без другого, так как может случиться, что или действие враждебной причины ее следствие, или же что следствие находится налицо, но в другой форме, чем то, которое наблюдали перед этим. Конечно, есть повод пересмотреть снова факты, но не надо отбрасывать сразу результаты правильно веденного доказательства.

Правда, законы, добытые этим методом, не всегда представляются сразу в форме отношений причинности. Сопутствие изменений может зависеть не от того, что одно явление есть причина другого, а от того, что оба они следствия одной и той же причины, или от того, что между ними существует третье промежуточное, но не замеченное явление, которое есть следствие первого и причина второго. Результаты, к которым приводит этот метод, должны быть, следовательно, подвергнуты толкованию. Но какой же экспериментальный метод позволяет открыть причинное отношение механически, без того, чтобы установленные им факты не нуждались в обработке разумом? Важно только, чтобы эта обработка совершалась под руководством правильного метода. Метод, пригодный для нее, следующий. Сперва надо искать дедуктивным путем, каким образом один из двух членов отношения мог произвести Другой; затем, надо постараться проверить результат этой дедукции при помощи опытов, то есть новых сравнений. Если дедукция возможна и проверка удалась, то доказательство можно считать оконченным. Наоборот, если между этими фактами не заметят никакой прямой связи, особенно же если гипотеза такой связи противоречит уже доказанным законам, то нужно приняться за разыскивание третьего явления, от которого оба другие одинаково зависят, или которое могло бы служить промежуточным между ними. Можно установить, например, самым достоверным образом, что наклонность к самоубийству изменяется параллельно со стремлением к образованию, но невозможно понять, каким образом образование ведет к самоубийству; такое объяснение противоречило бы законам психологии. Образование, особенно же начальное образование, затрагивает лишь самые поверхностные области сознания; наоборот, инстинкт самосохранения является одной из наших основных наклонностей. Следовательно, он не может быть чувствительно затронут столь отдаленным и слабо отражающимся фактором. Таким образом, является вопрос, не представляют ли оба факта следствия одного и того же состояния. Этой общей' причиной является ослабление традиционных религиозных верований, которое одновременно усиливает потребность к знанию и наклонность к самоубийству.

Существует еще другая причина, делающая метод сопутствующих изменений главным орудием социологических исследований. Действительно, даже при наиболее благоприятных для них обстоятельствах другие методы могут быть употреблены с пользой лишь тогда, когда число сравниваемых фактов очень значительно. Хотя и нельзя найти двух обществ, сходных или различающихся лишь в одном пункте, однако можно по крайней мере констатировать, что два факта очень часто сопровождают или исключают друг друга. Но для того, чтобы такое констатирование имело научную ценность, нужно, чтобы оно было сделано очень большое число раз, нужно быть почти уверенным, что все факты были рассмотрены. Однако, столь полный перечень не только невозможен, но и факты, собранные таким образом, не могут быть установлены с достаточной точностью, именно потому, что они слишком многочисленны.

При таких условиях не только рискуешь проглядеть факты, весьма существенные и противоречащие уже признанным, но нельзя быть вполне уверенным и в надлежащем знании этих последних. Рассуждения социологов часто многое утрачивали от того, что они применяли предпочтительно методы согласия или различия, особенно первый, и занимались более собиранием документов, чем их критикой и выбором, Так, они беспрестанно ставят на одну доску сбивчивые и наскоро сделанные наблюдения путешественников и точные тексты истории. Относительно подобных доказательств можно сказать не только, что достаточно одного факта, чтобы разрушить их, но и что факты, на которых они основаны, не всегда внушают доверие.

Методы сопутствующих изменений не принуждают нас ни к таким неполным перечислениям, ни к таким поверхностным наблюдениям. Для того чтобы посредством этого получить надлежащие результаты, достаточно несколько фактов. Как только доказано, что в известном числе случаев два явления изменяются одинаково, можно быть уверенным в существовании в данном случае известного закона. Так как нет необходимости, чтобы документы были многочисленны, то они могут быть тщательно выбраны и изучены пользующимся ими социологом. Главным содержанием своих индукций он может и потому должен сделать те общества, верования, традиции, нравы и право которых воплотились в достоверных и письменных памятниках...

...Уже при поверхностном знакомстве с социальными явлениями бываешь поражен тою удивительной правильностью, с какою они воспроизводятся при одних и тех же обстоятельствах. Даже обычаи, самые мелочные и с виду самые пустые. повторяются с самым поразительным единообразием. Такой свадебный обряд, по-видимому, чисто символический, как похищение невесты, встречается повсюду, где существует известный семейный тип, связанный, в свою очередь, с целою политической организацией. Самые причудливые обычаи, как, например, экзогамия, брак со свояченицей и пр., наблюдаются у самых различных народов и являются симптомами известного социального состояния, Право завещать появляется в определенном фазисе истории и, смотря по более или менее важным ограничениям, которым оно подвергается, можно угадать, с каким моментом социальной эволюции имеешь дело. Можно бы без труда увеличить число подобных примеров. Эта же распространенность коллективных форм была бы необъяснима, если бы причины цели имели в социологии тот перевес, который им приписывают.

Следовательно, когда собираются объяснить социальное явление, должны исследовать отдельно производящую его причину и выполняемую им функцию. Мы отдаем предпочтение термину функция перед словом цель именно потому, что социальные явления возникают обыкновенно не в виду полезных результатов, ими производимых. Важно же определить, существует ли и в чем состоит соответствие между рассматриваемым фактом и общими потребностями социального организма, не занимаясь вопросом, намеренно оно или нет...

Обе эти проблемы должны рассматриваться отдельно и первая раньше второй. Действительно, такой порядок вполне отвечает порядку фактов. Естественно искать причину явлений прежде, чем пытаться определить его следствия. Такой метод тем более логичен, что решение первого вопроса часто облегчит решение второго. Действительно, связь причины со следствием носит характер взаимной солидарности, до сих пор недостаточно признаваемый. Конечно, следствие не может существовать без своей причины, но эта последняя, в свою очередь, нуждается в своем следствии. Следствие получает от причины свою энергию, но при случае возвращает ей ее и, следовательно, не может исчезнуть без ущерба для нее...

Таким образом, причина социальных явлений состоит не в предшествующем мысленном представлении той функции, которую они призваны исполнять, а, напротив, эта функция состоит, по крайней мере, во многих случаях в том, чтобы поддержать прежде возникшую причину, от которой они произошли: следовательно, первую найдут легче, если вторая уже известна.

Но хотя определение функции и стоит на втором плане, оно все-таки необходимо для того, чтобы объяснение явления было полным. Действительно, если полезность факта и не есть причина его существования, то все-таки обыкновенно он должен быть полезен для того, чтобы сохранить свое существование. Для того чтобы быть вредным, ему достаточно быть бесполезным, потому что в этом случае он ничем не окупает своей стоимости. Следовательно, если бы большинство социальных явлений обладало этим паразитарным характером, то бюджет организма пришел бы к дефициту и социальная жизнь была бы невозможна. Поэтому, для того чтобы дать о последней удовлетворительное понятие, необходимо показать, каким образом составляющие ее явления совокупными усилиями стремятся привести общество в состояние внешней и внутренней гармонии. Конечно, ходячая формула, определяющая жизнь как соответствие между средой внутренней и внешней, лишь приблизительна; тем не менее в общем она правильна и потому для объяснения какого-либо жизненного факта недостаточно указать вызвавшую его причину; нужно еще — по крайней мере в большинство случаев — найти, какая часть работы приходится на его долю в установлении общей гармонии.

III

Раз оба эти вопроса различены, нам нужно определить метод, которым они должны быть разрешены.

Метод, которым обыкновенно пользуются социологи для объяснения, одновременно и психологический по существу своему и телеологический.

Оба эти признака тесно между собою связаны. Действительно, если общество является лишь системой средств, создаваемых людьми для достижения известных целей, то эти цели могут быть лишь индивидуальными, так как до общества могли существовать только индивиды. Следовательно, идеи и потребности, определившие образование обществ, исходят от индивида, а если все исходит от него, то все по необходимости должно найти в нем свое объяснение. С другой стороны, в обществе существуют лишь отдельные сознания, следовательно, в последних и находится источник всякой социальной эволюции. С этой точки зрения социологические законы могут быть лишь короллариями более общих психологических законов; последнее объяснение коллективной жизни будет состоять в узаконении, каким образом она вытекает из человеческой природы вообще, в виде ее и из этого источника или непосредственном, без предварительных наблюдений, или же с помощью последних...

Но отношение между основными законами человеческой природы и последними результатами прогресса остается все-таки аналитическим. Самые сложные формы цивилизации являются лишь развитием психической жизни. Поэтому даже тогда, когда психические теории являются недостаточными в качестве посылок социологического рассуждения, они все-таки остаются пробным камнем, при помощи которого испытывается законность добытых индукцией положений. Всякий закон последовательности социальных явлений, — говорит Конт, — как бы авторитетно ни указывал его исторический метод, — должен быть принят окончательно лишь после того, как он, прямо или косвенно, но происходит при упадке каждого вида с тем, что бывает в первые моменты существования следующего вида. Руководясь таким приемом, считали возможным утверждать, например, что ослабление религиозных верований и всякого традиционизма может быть лишь переходным моментом в жизни народов, потому что оно появляется лишь в последний период их существования и прекращается с началом новой эволюции. Но при таком методе можно принять за правильный и необходимый ход прогресса то, что есть следствие совсем другой причины. Действительно, состояние молодого общества не есть продолжение тех состояний, до которых дошли в конце своей жизни замененные им общества, но происходит отчасти и от самой этой молодости, мешающей им утилизировать оные результаты опытов предшественников. Так, ребенок получает от своих родителей способности и предрасположения, получающие применение в его жизни лишь позднее. Следовательно, возвращаясь к первому примеру, можно сказать, что возврат к традиционализму, наблюдаемый в начале истории каждого общества, обязан своим происхождением не тому, что противоположное явление бывает только переходным моментом, а вытекает из особых условий, в которых находится всякое начинающее общество. Сравнение может иметь доказательную силу лишь с исключением этого препятствующего фактора — возраста; для устранения его достаточно рассматривать сравниваемые общества в одинаковом периоде их развития. Так, для того, чтобы узнать, в каком направлении развивается данное социальное явление, нужно сравнить состояние его в эпоху молодости данного вида с состоянием его в эпоху молодости следующего вида и, смотря по тому, представляется ли оно более, менее или столь же развитым при переходе от одной ступени к другой, можно будет сказать, что данное явление прогрессирует, идет назад или остается неподвижным.

Заключение

В общем, отличительные признаки изложенного метода следующие.

Во-первых, он независим от всякой философии. Так как социология возникла из великих философских доктрин, то она сохранила привычку опираться на какую-нибудь систему, с которой она, таким образом, сказывается солидарной. Так, она была последовательно позитивной, эволюционной, спиритуалистической, тогда как она должна быть просто социологией. Мы поколебались бы даже назвать ее натуралистической, если только этим термином не будет просто обозначено, что она считает специальные факты объяснимыми естественными причинами, и в этом случае эпитет бесполезен, так как он только обозначает, что социолог — не мистик и занимается наукой. Но мы отвергаем это слово, если ему придают до-ктриналъное значение, касающееся сущности социальных явлений, если, например, подразумевают, что последние могут быть сведены на другие космические силы. Социологии не следует принимать сторону какой-нибудь из великих метафизических гипотез. Ей не нужно утверждать ни свободы, ни детерминизма. Она требует только признания, что социальные явления подчинены закону причинности. Даже это начало установлено ею не как непреложный постулат разума, а как начало эмпирическое — законный продукт правильной индукции. Так как закон причинности признан для других отделов природы и признание его господства постепенно расширялось, распространялось от мира явлений физико-химических на явления биологические, от последних на мир явлений психических, то можно допустить, что он одинаково верен и для мира социального, и надо прибавить, что исследования, вызванные признанием этого начала, стремятся подтвердить его. Но вопрос, не исключает ли природа причинной связи всякую случайность, этим еще не решается.

К тому же сама философия очень заинтересована в этой эмансипации социологии. Потому что, пока социолог не освободился вполне от влияния философа, он рассматривает социальные явления с их наиболее общей стороны, с той, с которой они более всего походят на другие явления Вселенной. Если же, находясь в таком положении, социология не может иллюстрировать философию интересными фактами, то не может обогатить ее новыми взглядами, потому что она не отмечает ничего нового в том предмете, который изучает. Но в действительности, если основные факты других областей и повторяются в сфере социальных явлений, то лишь в особых формах, делающих их природу более понятной, потому что они являются высшим ее выражением. Но только для того чтобы видеть их с этой стороны, нужно выйти за пределы общностей и обратиться к подробному изучению таких фактов. Таким образом, социология по мере того, как она специализируется, доставляет все более оригинальный материал для философского размышления. Предшествующее изложение показало уже, в каком совершенно новом виде являются такие важные понятия, как понятие о виде, органе, функции, здоровье, болезни, причине и цели. К тому же, разве не социология призвана выставить во всем ее блеске идею, могущую быть основанием не только психологии, но и всей философии в ее целом, идею ассоциации?

Зиммель Георг Общение. Пример чистой, или формальной социологии

 

В любом человеческом обществе можно отделить форму от содержания, общество вообще представляет собой взаимодействие индивидов. Взаимодействие всегда складывается вследствие определенных влечений или радио пределеных целей. Эротические инстинкты, деловой интерес, религиозные импульсы, защита или нападение, игра или предпринимательство, стремление помочь, научиться, а также множество иных мотивов побуждают человека к деятельности для другого, с другим, против другого, к сочетанию и согласованию внутренних состояний, т.е. к оказанию воздействий и, в свою очередь, к их восприятию. Эти взаимные воздействия означают, что из индивидуальных носителей, побудительных импульсов и целей образуется единство, «общество».

Все то, что наличествует в индивидах (непосредственных конкретных носителях исторической действительности) в виде влечений, интересов, целей, стремлений, психических состояний и движений, то, из чего формируется воздействие на других людей или что способствует восприятию этих воздействий, я обозначаю как содержание, т.е. материю обобществления. Сама по себе эта материя, в которой исполняется жизнь, мотивация, движущая ее, в сущности не социальна. Голод, любовь, труд, религиозность, техника, функции и результаты деятельности разума не есть непосредственно общественное существование индивидов в определенных формах совместного существования, подпадающих под общее понятие взаимодействия. Обобществление, следовательно, есть в бесчисленном количестве способов реализующаяся форма, в которой индивиды в основе разнообразных — чувственных или идеальных, мгновенно переходящих или длящихся, осознанных или бессознательных, [[ стр. 486 ]] причинно обусловленных или телеологически определенных — мотивов и интересов создают особое единство, внутри которого эти мотивы и интересы находят свое воплощение.

С этим связан один из важнейших моментов духовной деятельности. Когда практические потребности и отношения побуждают людей силами ума, воли, эмоциональных движений, творческих мотивов перерабатывать почерпнутый из реальности жизненный материал, придавая ему формы, соответствующие жизненным целям (а лишь в таких формах материал оказывается доступен нашему воздействию), эти силы и интересы вдруг оказываются оторванными от жизни — той самой жизни, из которой они вышли и которой обязаны своим существованием. Происходит высвобождение и автономизация некоторых энергий, последние оказываются уже не связанными с предметом, оформлению которого они служили, подчиняя его тем самым целям жизни. Они теперь «играют» в себе и ради себя, захватывают и создают материю, служащую теперь только лишь средством их самореализации.

Так, например, всякое познание первоначально является средством борьбы за существование; знать действительное положение вещей в высшей степени важно для сохранения и развития жизни. Возникновение же науки свидетельствует, что познание оторвалось от практических целей, стало ценностью в себе, самостоятельно избирает свой предмет, преобразует его в согласии с собственными потребностями и не задается иными вопросами кроме тех, что приносят ему самоудовлетворение. Далее: формирование наглядных и отвлеченных реальностей, упорядоченных в своей пространственной структуре, в ритме и звучании, значимости и иерархии, обусловлено прежде всего потребностями практики. Но как только эти формы становятся самоцелью, обретают право и силу в себе самих, избирают и творят ради самих себя, а не ради слияния с жизнью, — перед нами искусство, целиком отделенное от жизни и берущее у нее только то, что ему нужно и словно бы творимое им вторично. А ведь формы, в которых оно «работает» и в которых, так сказать, состоит, сложились согласно требованиям и динамике жизни.

Такой же поворот определяет и суть права. Общественная необходимость побуждает или легитимирует определенные способы поведения индивидов; они уместны и существуют сначала исключительно по причине целесообразности. Однако с появлением права смысл их становится совсем иным; теперь они реализуются только потому, что побуждены и поддержаны правом, пусть даже вопреки породившей и продиктовавшей их жизни: fiat justicia, pereat mundus [1]. Следовательно, хотя соответствующее праву поведение коренится в целях социальной жизни, само право в его чистом виде лишено всякой «цели». Оно уже не является средством, но, наоборот, из себя самого, без оглядки на узаконение какой-то высшей инстанцией, определяет способ организации жизненного материала.

Здесь, пожалуй, нагляднее всего поворот на 180°— от определения формы жизни ее материей до определения материи жизни формами, поднявшимися до уровня определяющих ценностей, — в общем и целом поворот к тому, что мы именуем игрой. Реальные силы, потребности и импульсы жизни создали такие целесообразные формы нашего поведения, которые затем в игре или скорее в качестве игры превратились в самостоятельные содержания: охота, ловушки, тренировка тела и духа, соревнование, риск, ставка на случай и т.д. Все это вышло из потока чистой жизни, порвало с ее материей (которая, собственно, и придавала всему этому характер жизни всерьез) и, обретя реальность в себе самом, стало избирать или создавать предметы, в которых сохраняет себя и дает свое чистое отображение. Отсюда привлекательность игры, но одновременно и символичесий смысл, отличающий ее от чистого развлечения. Отсюда и аналогия игры и искусства. В обоих случаях формы, которые выработала реальность жизни, образовали автономные по отношению к жизни царства. Их глубина и сила объясняется тем, что благодаря своему происхождению они по-прежнему заряжены жизнью; там же, где они ее лишены, оба превращаются в чистое развлекательство. Их смысл и сущность состоят именно и исключительно в том бескомпромиссном повороте, благодаря которому они освободились от форм, диктуемых целесообразностью и материей жизни, и сами стали целью и материей собственного движения, воспринимая лишь те реальности, которые отвечают новой направленности и могут проявиться в собственной жизни этих форм.

Тот же самый процесс реализуется в разделении содержания и формы общественного существования. Собственно «общество» в себе есть такое существование с другим, для другого, против другого, где материальные или индивидуальные содержания и интересы благодаря влечению или цели обретают либо сохраняют форму. И вот эти формы получают собственную жизнь, начинают существовать в отрыве от своих корней в содержании, ради самих себя и ради обаяния, излучаемого ими в этой оторванности. Это и есть явление общения. Разумеется, объединение в экономические и кровнородственные союзы, образование культовых общин или банд грабителей — всегда результат особых обстоятельств или интересов. Но как бы по ту сторону всех возможных содержаний, порождающих различные формы обобществления, существует некое чувство удовлетворения от самого факта обобществления, ощущение ценности обобществления как такового, влечение, зовущее именно к этой форме существования, иногда само изыскивающее реальное содержание, мотивирующее тот или иной конкретный случай обобществления. И подобно тому как творческий импульс «извлекает» из вещи ее форму и строит особый, именно этому импульсу соответствующий образ, так и тяга к общению в ее чистом виде вычленяет из действительности социальной жизни чистый процесс обобществления, берет его как нечто ценное и желаемое, конституируя тем самым то, что мы именуем общением в узком смысле.

Отнюдь не случайно даже из словоупотребления следует, что в любом общении, вплоть до самого натуралистического, если, конечно, оно осмысленно и устойчиво, особенно важна форма. Ибо форма есть взаимодействие элементов, благодаря которому они и образуют единство; и если отпадут конкретные жизненно целесообразные мотивации общения, тем большую силу и действенность будет иметь чистая форма, так сказать, свободнопарящая, внутреннедействующая взаимная связь индивидов. Из-за того, что общение соотносится с реальностью чисто формально, в его процессе не приходится преодолевать сопротивление последней, однако в общении постоянно присутствует (и чем оно более развито, тем в большей степени) символическая игра жизненных сил, а также и смысл, который поверхностный рационализм обычно ищет лишь в конкретных содержаниях — при этом, если таковые не находятся, общение просто сбрасывается со счетов. Нельзя не отметить, что во многих, может быть, даже во всех европейских языках общество означает просто взаимосвязь общающихся. Государством, промышленностью, любой иной целесообразностью связанное воедино общество будет все же «обществом» всегда и всюду. Ведь лишь общающиеся представляют собой «общество вообще» без всяких давлений, ибо они являют собой чистую, принципиально объединенную от всяких особенных содержаний форму всех односторонне характеризуемых «обществ», воплощают общество в некой словно бы абстрактной картине, разрешающей все содержания в чистой игре форм.

Если употребить социологические категории, можно обозначить общение как игровую форму обобществления и как — mutatis mutandis — нечто, относящееся к собственной содержательно определенной конкретности, подобно тому как произведение искусства относится к реальности. В рамках общения получает свое, только в этих рамках возможное, решение важная, если хотите, даже важнейшая проблема общества: какова мера значимости и роль индивида в отношении с социальным окружением? Поскольку общение в чистом виде не предполагает какой-либо вещественной цели, содержания или результата, лежащих вне момента общения как такового, его характер определяют такие качества личности, как любезность, воспитанность, сердечность, обаяние и т.п. Однако именно потому, что все здесь поставлено на личность, она не может проявлять свою индивидуальность слишком резко, подчеркнуто. Когда реальные интересы, соединяясь или сталкиваясь, организуют социальную форму, тем самым уже гарантируется, что индивид будет демонстрировать свою особенность и исключительность в известных пределах. Природа общения требует ограничить самовозвеличение и самолюбование личности; без этого совместное существование невозможно. Именно поэтому столь важно чувство такта, которое помогает индивиду регулировать свое поведение. Можно сказать, что специфическая функция такта заключается в ограничении индивидуальных порывов, выпячивания собственного Я, внутренней и внешней претенциозности, в ограничении там, где этого требуют права других.

Здесь обнаруживается любопытное социологическое явление. В общении не присутствуют те черты личности, которыми она обладает в силу объективных структур. Богатство и общественное положение, ученость и известность, исключительные способности и заслуги индивида не должны играть в общении никакой роли, в крайнем случае они могут проявляться как легчайшие оттенки той имматериальности, которую приобретает реальность вообще, сталкиваясь с социально-художественным образом общения. Неуместно, бестактно (поскольку это противоречит правилу взаимодействия) привносить в общение глубоко личностное — сугубо личные проблемы и разочарования, приподнятость и подавленность, свет и мрак глубин жизни. Это исключение личностного доходит до крайности: дама, например, не могла бы появиться на интимно-дружеской встрече в присутствии одного или нескольких мужчин в таком декольте, которое вполне нормально и уместно в «обществе». Там она менее ангажирована именно как индивидуальность и может позволить себе безличную свободу маски, ибо, хотя она здесь — только она, но она не целиком, а лишь в качестве элемента в формально существующей совместности.

Человек как таковой — это еще неоформленный комплекс содержаний, сил, возможностей; в условиях изменчивого быта он преобразуется в дифференцируемый, со строго определенными границами объект. С экономической точки зрения, как политик, член семьи или представитель профессии он, можно сказать, ad hoc сконструированный продукт; его жизненный материал одушевляется каждый раз какой-то особенной идеей, отливается в особенную форму, чье относительно самостоятельное существование, конечно, поддерживается энергией общего, однако непосредственно не проявляющегося источника — Я. В этом смысле человек в общении выступает своеобразным, не встречающимся в других контекстах феноменом. С одной стороны, он устранил все содержательные характеристики собственной личности и вступает в общение со способностями, побуждениями и интересами, свойственными ему как человеку вообще. Вместе с тем сама эта структура накладывает запрет на глубоко личностное и субъективное. Скромность, которую можно назвать первым требованием, необходимым для общения с другими, так же необходима и в отношении к собственному Я; нарушение этого правила грозит вырождением общения как художественной формы общества в социологический натурализм. Следовательно, можно говорить о существующем для индивидов верхнем и нижнем «порогах общения». В обоих случаях — идет ли речь о взаимодействии, основанном на объективном содержании и цели, или же о таком, где неограниченно выражается абсолютно личностное и субъективное каждого из участников, — общение перестает быть центральным формообразующим принципом и начинает играть формальную, посредническую роль.

К этим негативным определениям сущности общения можно подобрать и позитивный формообразующий мотив. Кант выдвинул в качестве принципа права следующий постулат: каждый должен иметь столько свободы, сколько допустимо с точки зрения свободы любого другого. Если признать, что тяга к общению есть его, общения, источник или субстанция, то вот вам и конституирующий общение принцип: каждый должен настолько удовлетворять свое влечение к общению, насколько это совместимо с точно такой же степенью удовлетворения этого влечения всеми другими. Если же выразить это иначе, говоря не о влечении, а о его результатах, то принцип общения будет выглядеть так: каждый должен дать другим тот же максимумценностей общения (радость, легкость, оживленность), который совместим с максимумом этих ценностей, полученных им самим. Как право, основанное на кантовском постулате, символизирует демократизм, так и этот принцип указывает на демократическую структуру любого общения, которую, разумеется, каждый общественный слой может реализовать лишь внутри себя и которая зачастую делает противоречивым и болезненным взаимодействие представителей разных социальных классов. Равенство здесь возникает в силу отпадания всего личностного, с одной стороны, и всего содержательного, т.е. того, что служит до обобществления его материалом и от чего впоследствии оно освобождается, формируя общение, — с другой.

Демократия общения между равными есть игровая демократия. Общение создает, если угодно, идеальный социологический мир, в котором радость каждого непосредственно связана с радостью других, и никто принципиально не в состоянии удовлетворить свое стремление за счет неудовлетворенности другого, что во многих иных жизненных формах хотя и обеспечивается благодаря поставленному над ними этическому императиву, однако не гарантируется непосредственно их собственным внутренним принципом.

Мир общения — единственный, где возможна демократия равноправных, — искусственный мир, созидаемый теми, кто хочет реализовать абсолютно чистый, лишенный всякого дебалансирующего материального акцента идеал взаимодействия. Если мы полагаем, что в общении мы стали бы «людьми», тем, что мы есть в действительности, освободились бы от того, что отягощает нашу жизнь, от пылких восторгов и разочарований, от «слишком много» и «слишком мало», т.е. от всего того, чем в реальной жизни искажается наше представление о самих себе, то это означает, что современная жизнь перегружена субъективным содержанием и объективной необходимостью. Освобождаясь от них в круге общения, мы полагаем, что возвращаемся к своему естественно-личностному бытию, но забываем при этом, что человек в общении есть не столько личность в ее особенности и естественной полноте, сколько личность, созданная стилизацией и оговорками. В прежние времена, когда человеку не приходилось отрешаться от такого множества объективных, содержательных моментов, закон формы был более отчетливо ориентирован по отношению к личностному бытию: индивидуальное поведение раньше было гораздо более церемониальным, подлежало более жесткой и строгой надиндивидуальной регуляции. Редукция личностной периферии до той степени, которую дает индивиду равноправное взаимодействие с другими, привело к противоположной крайности: специфическим родом поведения в обществе стала куртуазность. Сильный и выдающийся здесь не только ставил слабейших на один уровень с собой, но даже предполагал, что каждый из них более ценен, чем он сам. Если обобществление вообще представляет собой взаимодействие, то здесь мы имеем дело с его чистейшим и, так сказать, наиболее стилизованным вариантом — взаимодействием между равными, точно так же как симметрия и равновесие суть самые яркие формы художественной стилизации наглядных элементов. Поскольку, следовательно, общение представляет собой осуществляемую по принципу искусства или игры абстракцию обобществления, оно требует чистейшего, прозрачнейшего, доступнейшего вида взаимодействия — взаимодействия между равными; оно должно разыгрываться между участниками, которые настолько лишены содержания, настолько модифицированы в своих внешних и внутренних проявлениях, что в общении выступают как равные друг другу и каждый из них наделяется ценностями общения лишь при условии, что остальные точно так же их получают.

Это — игра, в которой «считается», что все равны и в которой одновременно каждый пользуется особенным уважением.

Последнее в такой же малой мере является ложью, в какой лгут искусство или игра, отклоняясь от реальности. Ложь возникает в тот момент, когда поступки и речь общающихся касаются перспектив и событий реальной жизни, точно так же, как картина лжет, когда она претендует на панорамное отображение действительности. То, что в рамках своеобразного, реализующегося в имманентной игре форм общения закономерно, правильно, упорядочено, становится ложью, если общение — лишь видимость, а на самом деле преследуются цели совсем иного — не связанного с общением — рода. Такое, разумеется, легко может случиться по причине фактической вплетенности общения в ткань реальной жизни.

В этой связи становится ясным, что понятие «общение» включает все; что обычно обозначается как социологическая игровая форма, и прежде всего игра сама по себе, которая занимает важное место в общении всех эпох. Выражение «общественная игра» в высшей степени многозначно. Все существующие формы взаимодействия и обобществления: стремление к власти, обмен, образование партий, размежевание, случайные встречи и расставания, чередование соперничества и партнерства, ловушка, реванш, — все это, будучи в серьезной жизни наполнено содержанием, в игре живет собственной, основанной лишь на переживании этих функций самих по себе и самодостаточной жизнью. Ибо даже там, где игра идет на деньги, не деньги — их ведь можно добыть и иначе — определяют ее специфику; для настоящего игрока привлекательность игры в динамике и азарте самой этой социологически важной формы деятельности. Общественная игра глубоко двойственна: она не только «играется» в обществе, которое внешне по отношению к ней несет ее, так сказать, в себе, но в ней фактически «играется» «общество».

Это рассуждение можно применить к социологии полов: эротика вырабатывает свою игровую форму — кокетство, находящее в общении легчайшее, прозрачнейшее, однако и полнейшее выражение [2]. Если все эротические проблемы у представителей противоположных полов вращаются вокруг общения и отказа (предметы их, естественно, бесконечно разнообразны и многообразны и по природе своей не только не радикально физиологичны, но могут вообще не относиться к физиологии), то сущность женского кокетства состоит в напряженном отношении между намеком на общение и намеком на отказ, в том, чтобы привлечь мужчину, не обещая ничего окончательно, и оттолкнуть его, не отнимая надежду. Кокетка очаровывает более всего, давая понять мужчине, что обещанное совсем близко, но вместе с тем не воспринимая это всерьез; она живет как бы между «да» и «нет», не принимая окончательного решения.

Эта свобода от тягостно однозначного содержания и жестких требований реальности придает кокетству характер парения, облегченности, идеальности, в связи с чем мы в общем-то вправе говорить об «искусстве», а не только о «приемах» кокетства. Но, как показывает опыт, для того чтобы кокетство могло произрастать на почве общения как комнатный цветок, оно должно получить вполне определенный отклик в поведении мужчины. Если мужчина не отвечает на кокетство или же, наоборот, падает его жертвой, безвольно влачась вслед за каждым полу-да и полу-нет, кокетство не может обрести собственно приличествующую общению форму. В нем отсутствуют те свободные взаимодействия и эквивалентность элементов, которых требует основной закон общения. Они же проявляются лишь тогда, когда мужчина стремится именно к этой свободнопарящей игре, в которой любая эротическая определенность — лишь отзвук, некий отдаленный символ и в Которой очарование намеков и прелиминарии существует само по себе, и не вытекает из влечений или страхов. Кокетство в том виде, в котором оно во всей своей прелести царит на вершинах культуры общения, изжило реальность эротических желаний, обещаний и отказов, оно довольствуется изменчивой игрой теней, отражением реальностей. Там же, где эти последние обнаруживаются или же действуют, оставаясь сокрытыми, само событие становится личным делом двоих, совершающимся на уровне реальности; под социологическую же рубрику общения, куда не помещается организующая свою жизнь вокруг себя как центр собственно личность, кокетство подпадает как забавная или даже ироническая игра, в которой эротика — лишь чистая схема взаимодействий, порвавшая с собственными материальными или строго индивидуальными содержаниями. Если в общении проигрываются формы общества, то в кокетстве — формы эротики — сущностное родство, которое предопределяет второе в качестве элемента первого.

В какой мере общение осуществляет абстракцию (значимых, впрочем, лишь в своем содержании) социологических форм взаимодействия и наделяет их, словно бы кружащихся теперь вокруг себя самих, неким призрачным телом, обнаруживается, наконец, в универсальном носителе всех человеческих общностей — в разговоре. Главное здесь можно выразить весьма банальным суждением: в жизни всерьез люди разговаривают ради некоего содержания, которое они хотят сообщить, объяснить, истолковать; в общении же разговор — самоцель, однако не в натуралистическом смысле — как говорение, но в смысле искусства саморазвлечения с его собственными художественными законами; в разговоре-общении предмет его — лишь неизбежный носитель очарования, которое излучает живой обмен репликами как таковой. Все формы, воплощаемые в этом обмене: спор или апелляция к признанным обеими сторонами нормам, достижение мира путем компромисса или открытие общих убеждений, благодарное восприятие нового или уклонение от тем, относительно которых взаимопонимание невозможно, — все эти формы разговорных взаимодействий, в реальности обслуживающие бесчисленные содержания и цели человеческой деятельности, здесь оказываются значимыми в себе, т.е. в игре отношений, которой они способствуют, связывая и отпуская, побеждая и поддаваясь, наделяя и получая; двусмысленность «саморазвлечения» здесь очевидна.

Для того чтобы игра была самодостаточной как пустая форма, содержание не должно иметь собственного веса: если дискуссия предметна, она уже не общение, она вращается вокруг своей телеологической оси, поскольку нахождение истины, которая может стать ее содержанием, стало ее целью. Точно так же беседа разрушает себя как общение, если она переходит в серьезный спор. Форма совместного поиска истины, форма спора может сохраняться; однако она не должна допускать серьезность содержания в свою субстанцию, подобно тому как не следует добавлять в перспективу картины кусок трехмерной действительности ее предмета. Пусть не покажется, что содержание общения-разговора несущественно, наоборот, оно должно быть интересным, захватывающим, даже важным, но оно ни в коем случае не является целью разговора, объективный его результат несуществен. Внешне поэтому два разговора могут показаться совершенно одинаковыми; общением же, согласно его внутреннему смыслу, будет лишь тот, где содержание, сколь бы ни было оно ценно и привлекательно само по себе, становится правомерным, уместным и целесообразным лишь в связи с функциональным целым разговора как такового, лишь в связи с формой речевого взаимодействия, с ее особенной и самонормирующейся значимостью.

Поэтому способность к быстрой и легкой смене предмета свойственна разговору-общению по самой его сути; ведь предмет здесь — лишь средство, а заменяемость и случайность свойственны вообще средствам в противоположность твердо устанавливаемым целям. Так что только в общении, пожалуй, разговор становится самоцелью. Ибо благодаря тому, что он по меньшей мере двусторонен (если исключить «самоуважение», это чистейшая и возвышеннейшая форма двусторонности из всех, известных социологии), он реализуется как отношение, которое, если можно так выразиться, не желает ничего другого, кроме себя самого, в котором, следовательно, то, что в ином случае является пустой формой взаимодействия, становится его самодостаточным содержанием.

Даже рассказывание историй, анекдотов — часто для того, чтобы заполнить «пустоты» в разговоре, может демонстрировать тонкий такт, где прозвучат все мотивы общения. Ибо прежде всего благодаря такту разговор удерживается на основании, лежащем по ту сторону всего индивидуально интимного, по ту сторону чисто личностного, т.е. всего, не включаемого в категории общения. Объективное привлекается не ради его содержания, а ради интересов общения; высказывание и восприятие его — не самоцель, но чистое средство оживления, самопонимания, выработки общего сознания общающегося круга. Следовательно, здесь дано не только содержание одинаково всеми воспринимаемое, но налицо дар индивида общности, причем дар, за которым дающий, так сказать, невидим: изящная, в духе общения рассказанная история такова, что за ней полностью исчезает личность рассказчика: самая же совершенная успешно балансирует в точке равновесия, обеспечиваемой этикой общения, где как субъективно индивидуальное, так и объективно содержательное полностью растворяются, образуя чистую форму общения.

Отсюда можно заключить, что общение дает также игровую форму этических сил конкретного общества. Важнейшие из стоящих перед обществом этических проблем: как побудить индивида включиться во всеобщую связь и жить для нее; как, в свою очередь, сделать так, чтобы эта связь наделяла индивида ценностями и идеалами; как превратить жизнь индивида в средство для достижения целей целого, а жизнь целого — в средство достижения целей индивида. Серьезность, более того, трагичность этих проблем общение переводит в символическую игру своего призрачного царства, где нет никаких препятствий, ибо ведь призраки не могут мешать друг другу. Если далее этическая задача обобществления состоит в том, чтобы в соединении и разделении своих элементов по возможности точнее и правдивее передать собственные внутренние, целостностью жизни обусловленные отношения, то в общении эти свобода и адекватность освобождаются от собственных конкретных содержательных условий; в «обществе» образуются и раскалываются группы, разговор в нем струится импульсивно и случайно, углубляется, разветвляется, иссякает — все это как бы миниатюрное изображение общественного идеала, который можно было бы назвать свободой связывания. Если всякая совместность должна быть феноменом, строго соразмерным своей внутренней реальности, и эта последняя здесь отпадает, то сохраняется и живет только то явление, которое своей игрой, послушной законам собственной формы, своей завершенной красотой эстетически воспроизводит ту соразмерность, которая этически необходима в серьезной действительности.

Эта общая оценка общения наглядно реализуется в определенных исторических процессах. В раннем германском средневековье существовали рыцарские братства, которые создавались дружественными семействами патрициев. Религиозные и практические цели этих союзов довольно быстро были утрачены, и уже в XIV в. рыцарские интересы и способы поведения оказались их единственным содержательным признаком. Скоро исчезли и они, а сами союзы сохранились лишь как объединения представителей аристократии в целях общения.

Ясно, что общение в данном случае сохранилось как «резидуум» содержательно определенного общества, как «остаток», который, поскольку содержание утеряно, воплощает в себе лишь форму и формы совместности. То, что строение этих форм показывает лишь внутреннюю сущность игры или, глубже, искусства, еще очевиднее подтверждается на примере придворного общества Ancien regime. Здесь в результате исчезновения конкретных жизненных содержаний, которые были, так сказать, «выжаты» из французской аристократии королевской властью, возникли своеобразные формы, в которых кристаллизовалось сознание сословия, — формы, направленность, определенность и интенсивность которых диктовались лишь общением, но не были символами или функциями реальных связей и сил личностей или утверждений. Правила придворного этикета стали самоцелью, они не подразумевали уже содержания, но содержали имманентные законы, подобные законам искусства, которые значимы лишь с точки зрения искусства и не стремятся отобразить действительность модели — вещи, .вне искусства существующей.

В этих явлениях общение обрело свое самое полезное и самостоятельное, но стоящее уже на грани карикатуры выражение. Разумеется, суть его заключается в том, чтобы из реальных человеческих взаимоотношений изъять реальность и по законам формы воздвигнуть свое воздушное царство, подвижное в себе, но не признающее никакой цели вне себя. Глубинный источник, питающий это подвижное царство, следует искать не в самоопределяющихся формах, а в жизни реальных индивидов, в их опыте и стремлениях, в полноте их импульсов и убеждений. Всякое общение есть лишь символ жизни, как она отражена в струении легко дающейся игры, но именно поэтому оно — символ жизни, образ которой изменяется лишь настолько, насколько этого требует достигнутая по отношению к ней дистанция; точно так же самое свободное и фантастическое, бесконечно далекое от копирования реальности искусство должно иметь с нею глубокие и верные связи, если оно не хочет оказаться пустым и лживым. Искусство тоже ведь стоит, хотя и над жизнью, но над жизнью. Перерезав связывающие его с жизненной реальностью нити, из которых оно, впрочем, ткет совсем иную стилизованную ткань, общение перестанет быть игрой, а превратится в пустую забаву с пустыми формами, в безжизненную и гордую своей безжизненностью схему.

Отсюда видно, что жалобы на поверхностность общественных контактов и справедливы, и несправедливы. Одно из самых интересных явлений нашего духовного существования заключается в том, что, если мы отнимем какие-то элементы от целостности бытия и построим из них собственное царство, управляемое не по законам целого, а по собственным законам, это царство, полностью отгороженное от жизни целого, может, конечно, обнаружить свою бессодержательную, воздушную сущность, однако же, изменившись под влиянием каких-то не поддающихся учету факторов, как раз при условии отдаления от непосредственной реальности, может полнее, цельнее, точнее продемонстрировать глубочайшую суть последней, чем попытка понять ее реалистично и вблизи. Поэтому развивающаяся по собственным нормам жизнь, которой живут в общении социальные взаимодействия, может оказаться в зависимости от способа восприятия либо формальной бессодержательной безжизненностью, либо символической игрой, в эстетическом блеске которой передается тончайшая сублимированная динамика общественного существования.

Мы чувствуем и наблюдаем в искусстве, в символике церковной и религиозной жизни, в системах научных формул, что своеобразие сфер чистой видимости, комбинация избранных поверхностных элементов связаны с глубиной и целостностью полной реальности. Связь эту иногда трудно объяснить, но именно благодаря ей видимость оказывается носителем и представителем прямо реального и фундаментального существования.

Так что можно понять облегчающее и разрешающее воздействие многих этих из чистых форм существования воздвигнутых царств: в них мы хотя и отпускаемы жизнью, но живем. Созерцание моря внутренне освобождает нас, и не вопреки, а именно потому, что в нем — в набегании и отступании, в игре и преломлении волн — воспроизводится жизнь в простейшем выражении ее динамики, жизнь, чуждая переживаемой реальности, тяготам единичных судеб, глубочайший смысл которых кажется тем не менее каким-то образом вплетенным в эту простую картину; точно так же, например, искусство открывает тайну жизни: мы освобождаемся не потому, что закрываем глаза и отворачиваемся от жизни, а потому, что в кажущейся самодостаточной игре форм строим и переживаем смысл и воздействие глубочайшей реальности, но без самой этой реальности.

На многих глубоких, чувствующих давление жизни людей общение не оказывало бы такого освобождающего и одушевляющего воздействия, если бы оно было лишь бегством от жизни, кратковременным снятием гнета жизни всерьез. Оно может, конечно, иметь и негативный смысл, быть конвенцией, безжизненным чередованием формул; так часто случалось в Ancien regime, где смутная угроза реальности пробуждала простое отрицание, стремление отгородиться, спастись от жизни всерьез. Однако освобождение и облегчение, которое именно глубокий человек находит в общении, имеет другую причину: взаимные связи и обмен воздействиями, в которых состоят все задачи и все тяготы жизни, здесь воплощаются в артистической игре, одновременно возвышенной и утонченной, где как бы издалека доносятся отзвуки действительных жизненных содержаний, гнет которых перешел в очарование.

[1]«Пусть свершится правосудие, даже если погибнет мир» (лат.).

[2]Сущность кокетства я подробно разобрал в другой книге — «Философская культура» (Simmel G. Philosophische Kultur. Gesammelte Essais. Leipzig, 1911; переиздание —Berlin, 1983, 1986)

Зиммель Георг Как возможно общество

 

Фундаментальный вопрос своей философии: «Как возможна природа?» — Кант мог ставить и отвечать на него лишь потому, что природа была для него не чем иным, как представлением о природе. Это, конечно, не только означает, что «мир есть мое представление», что мы, таким образом, и о природе можем говорить лишь постольку, поскольку она есть содержание нашего сознания; но это означает также: то, что мы называем природой, есть особый способ, которым наш интеллект соединяет, упорядочивает, оформляет чувственные восприятия. Эти «данные» нам восприятия цветного и вкусного, тонов и температур, сопротивлений и запахов, в случайной последовательности субъективного переживания пронизывающие наше сознание, еще не суть для нас «природа», но становятся ею благодаря активности духа, который составляет из них предметы и ряды предметов, субстанции, свойства и причинные связи. Между элементами мира, как они непосредственно даны нам, не существует, по Канту, той связи, которая только и делает из них понятное, закономерное единство природы. Точнее, она как раз и означает бытие — природой (Natur-Sein) самих по себе бессвязных и беспорядочно появляющихся фрагментов мира. Таким образом, картина мира у Канта вырастает в исключительно своеобразной игре противоположностей: наши чувственные впечатления для него чисто субъективны, ибо зависят от психофизической организации, которая могла бы быть иной у других существ, и от случайности, с какой они бывают вызваны. Но они становятся «объектами», будучи восприняты формами нашего интеллекта и получив благодаря им образ прочных закономерностей и взаимосвязанной картины «природы». С другой стороны, эти восприятия все-таки реально данное, суть содержание мира, которое приходится принимать неизменным, гарантия независимого от нас бытия, так что именно интеллектуальное оформление его [[ стр. 509]] в объекты, связи, закономерности выступает как субъективное; как то, что привнесено нами, в противоположность тому, что мы восприняли от наличного бытия; как функция самого интеллекта, которая, сама будучи неизменной, образовала бы якобы из иного чувственного материала содержательно иную природу. Природа для Канта — определенный род познания, образ, возникающий благодаря нашим категориям познания и внутри них. Итак, вопрос: как возможна природа? (т.е. какие условия необходимы, чтобы имелась природа) разрешается у него через поиск форм, составляющих существо нашего интеллекта и тем самым реализующих природу как таковую.

Казалось бы, аналогичным образом можно рассмотреть и вопрос об априорных условиях, на основании которых возможно общество. Ибо и здесь даны индивидуальные элементы, которые в известном смысле тоже всегда пребывают в разрозненности, как и чувственные восприятия, и синтезируются в единство общества лишь посредством некоего процесса сознания, который в определенных формах и по определенным правилам сопрягает индивидуальное бытие отдельного элемента с индивидуальным бытием другого элемента. Однако решающее отличие единства общества от единства природы состоит в следующем: единство природы — с предполагаемой здесь кантовской точки зрения — осуществляется исключительно в наблюдающем субъекте, производится только им среди элементов, которые сами по себе не связаны, и из их числа.

Напротив, общественное единство реализуется только своими собственными элементами, ибо они сознательны, синтетически активны,, и оно не нуждается ни в каком наблюдателе. Положение Канта о том, что связь никогда не может быть присуща самим вещам, поскольку она осуществляется только субъектом, не имеет силы для общественной связи, которая фактически совершается именно в «вещах», а «вещи» здесь — это индивидуальные души. Конечно, как синтез, связь остается чем-то чисто душевным, без параллельного соответствия пространственным образованиям и их взаимодействиям. Но чтобы образовалось единство, не требуется никакого фактора, помимо и вне его элементов, так как каждый из них выполняет ту же функцию, что и душевная энергия созерцателя относительно того, что находится вне его: сознание соучастия с другими в образовании единства и есть фактически то единство, о котором идет речь. Конечно, с одной стороны, это означает отнюдь не абстрактное осознание понятия единства, но бесчисленные единичные отношения, чувство и знание того, что мы [[ стр. 510]] определяем другого и определяемы им; с другой стороны, это вовсе не исключает, что, скажем, некий третий наблюдатель осуществляет еще какой-то, лишь в нем основанный синтез между двумя лицами, словно среди пространственных элементов. Какая область внешне созерцаемого бытия может быть заключена в единство — это определяется не его непосредственным и просто объективным содержанием, но через категории и с учетом познавательных потребностей субъекта. Однако общество есть объективное единство, не нуждающееся в созерцателе, который предполагался бы понятием «общество».

Вещи в природе разрознены сильнее, чем души; единству человека с человеком, которое заключается в понимании, любви, совместном труде, — этому единству вообще нет аналогии в пространственном мире, где каждая сущность занимает свое, неделимое с другими пространство. Вместе с тем фрагменты пространственного бытия сходятся в сознании созерцателя в некое единство, опять-таки недостижимое для совокупности индивидов. Благодаря тому что предметы синтеза здесь — самостоятельные сущности, душевные центры, персональные единства, они противятся абсолютному схождению в душе иного субъекта, коему должны повиноваться «лишенные самости» неодушевленные вещи. Так, некоторое число людей realiter — в куда большей (idealifer— в куда меньшей) степени есть единство, чем «обстановка комнаты», образованная столом, стульями, диваном, ковром и зеркалом, либо «ландшафт» или «образ» на картине, образованные рекой, лугом, деревьями, домом. Совсем в ином смысле, нежели внешний мир, общество есть «мое представление», т.е. основано на активности сознания. Ибо другая душа для меня столь же реальна, как я сам, и наделена той реальностью, которая весьма отличается от реальности какой-нибудь материальной вещи.

Если Кант еще старается уверить, будто пространственные объекты столь же несомненны, как и мое существование, то последнее может пониматься только как отдельные содержания моей субъективной жизни; ибо основа представления вообще, чувство сущего Я, обладает безусловностью и незыблемостью, недостижимой ни для каких отдельных представлений материально-внешнего. Но той же несомненностью (может она быть обоснована или нет) обладает для нас и факт Ты, и как причину или действие этой несомненности мы ощущаем Ты как нечто независимое от нашего представления, нечто такое, что настолько же есть для себя, как и наше существование. То, что это для-себя (-бытие) Другого все-таки не препятствует нам [[ стр. 511]] делать его своим представлением, что нечто неразложимое в нашем представлении становится содержанием, т.е. продуктом этого представления, — глубочайшая психологическая и теоретико-познавательная схема и проблема обобществления.

В своем собственном сознании мы весьма точно различаем. фундаментальность Я как не причастную к проблематике его содержаний предпосылку всякого представления, от которой невозможно полностью избавиться, и сами эти содержания, которые (а также их появление и исчезновение, возможность в них усомниться и их корректировать) предстают всего лишь как продукты абсолютной, предельной мощи и существования нашего душевного бытия вообще. Однако на другую душу, хотя в конечном счете мы представляем и ее, мы непременно должны перенести эти условия или, скорее, безусловность своего Я. Она имеет для нас ту высшую степень реальности, какая есть у нашей самости относительно ее содержаний, и несомненно, что эта высшая степень реальности присуща и другой душе относительно ее содержаний.

В этих условиях вопрос: Как возможно общество? — имеет совершенно иной методический смысл, чем вопрос: Как возможна природа? Ибо на последний отвечают формы познания, посредством которых субъект осуществляет синтез данных элементов в «природу», а на первый — a priori положенные в самих элементах условия, посредством которых они реально синтезируются в «общество». В известном смысле, все содержание книги («Социология») разворачивается на основании заявленного в начале принципа и представляет собой подходы к ответу на этот вопрос. Ибо эта книга представляет собой попытку обнаружить те процессы, в конечном счете совершающиеся в индивидах, которые обусловливают их бытие-обществом (Gesellschaft-Sein), но не как причины, по времени предшествующие результату, а как частные процессы синтеза, которые мы совокупно называем обществом.

Вопрос этот следует понимать еще в одном фундаментальном смысле. Я говорил, что функция образовывать синтетическое единство в отношении природы принадлежит созерцающему субъекту, но та же самая функция в отношении общества переходит к его собственным элементам. Сознание того, что он образует общество, правда, не присуще in abstracto отдельному человеку, но, во всяком случае, каждый знает, что другой связан с ним: при этом — что обыкновенно знание о другом как обобществленном, познание совокупного общества (это знание и познание) реализуются лишь в отдельных, конкретных [[ стр. 512 ]] содержаниях. Но, может быть, и здесь дело обстоит не иначе, чем с «единством познания», согласно которому мы соотносим в процессах сознания одно конкретное содержание с другим, не имея никакого особого сознания этого единства, разве что в редких и поздних абстракциях.

Итак, вопрос заключается в следующем: какова же именно всеобщая и априорная основа, какие предпосылки должны действовать для того, чтобы отдельные, конкретные процессы в индивидуальном сознании были реальными процессами социализации; какие из содержащихся в них элементов делают возможным в качестве результата, абстрактно выражаясь, производство из индивидов общественного единства? У социологических априорностей будет то же двойственное значение, что и у тех, которые «делают возможной» природу. С одной стороны, они будут более или менее полно или недостаточно определять действительное протекание обобществлений, как функции или энергии душевного процесса. С другой стороны, они суть идеальные логические предпосылки совершенного, хотя в этом своем совершенстве никогда, быть может, не реализованного общества: подобно тому как закон причинности живет и действует в фактических процессах познания и в то же время образует форму истины как идеальной системы вполне завершенных познании, независимо оттого, реализуются ли эти познания или нет посредством временной, относительно случайной динамики души, и независимо от большего или меньшего приближения истины, действительной в сознании, к этой идеально значимой истине.

Вопрос о том, следует ли изучение этих условий процесса социализации называть теоретико-познавательным, — всего лишь вопрос о том, какой поставить заголовок, ибо здесь образуются, нормативно оформляются не познания, а практические процессы и состояния бытия. И все-таки то, что я имею в виду и что, как общее понятие обобществления, должно быть рассмотрено под углом зрения его условий, подобно условиям познания, — это сознание совершаемого или претерпеваемого обобществления. Возможно, лучше называть это знанием, а не познанием. Ибо субъект не противостоит здесь объекту, теоретическую картину которого он бы постепенно составлял; напротив, сознание обобществления непосредственно есть носитель или внутреннее значение обобществления. Речь идет о процессах взаимодействия, означающих для индивида — хотя и не абстрактный, но могущий быть абстрактно выраженным — факт обобществленности. Какие формы должны быть здесь основополагающими, иначе говоря, какие категории человек должен как бы привнести, чтобы [[ стр. 513 ]] возникло это сознание, и каковы формы, носителем которых приходится быть возникшему сознанию (общество как факт знания), — все это можно, пожалуй, назвать теорией познания общества. Ниже я попытаюсь дать пример такого исследования, очертив некоторые из априорно действующих условий или форм обобществления — хотя их и нельзя, подобно кантовским категориям, обозначить одним словом.

I. Из личностного соприкосновения человек извлекает несколько смещенный образ другого, что обусловлено не просто заблуждениями, связанными с неполнотой опыта, недостаточной остротой зрения, предрассудками симпатии и антипатии. Это принципиальные изменения свойств реального объекта. И происходят они в двух измерениях. Мы видим Другого в некотором роде обобщенно. Может быть, потому, что нам не дано вполне репрезентировать в себе отличную от нас индивидуальность. Всякое воссоздание души определяется сходством с нею, и хотя это не единственное условие душевного познания, поскольку, с одной стороны, необходимой кажется нетождественность для достижения дистанции и объективности, а с другой стороны, интеллектуальная способность, остающаяся за гранью тождественности или нетождественности бытия. Однако совершенное познание все-таки предполагало бы и совершенное тождество. Словно есть в каждом человеке такая точка наиглубочайшей индивидуальности, форму которой внутренне воссоздать не сможет тот, у кого эта точка качественно отлична. А что это требование уже логически несовместимо с требованием дистанции и объективной оценки, на котором помимо всего прочего держится представление Другого, доказывает только, что совершенное знание об индивидуальности Другого для нас недоступно, и недостаточность этого знания в разной степени обусловливает все взаимоотношения людей. Но какова бы ни была причина недостатка знания, следствием его является обобщение образа Другого в душе, расплывчатость очертаний, присовокупляющая к уникальности этого образа отношение к другим.

Мы представляем себе каждого человека (а это имеет особые последствия для нашего практического, соотнесенного с ним поведения) как тип, к которому он принадлежит в силу своей индивидуальности, мы мысленно подводим его, наряду со всей его единичностью, под некую всеобщую категорию, причем, конечно, человек не полностью охватывается ею, а она не полностью охватывается им, последнее отличает это отношение от отношения между общим понятием и частью его объема. В процессе познания человека мы видим в нем не чистую [[ стр. 514 ]] индивидуальность, но то, какого поддерживает, возвышает или же унижает тот всеобщий тип, к которому мы его причисляем. Даже если этот переход столь незаметен, что недоступен для нашего непосредственного познания, даже если отказывают все привычные родовые характерологические понятия («моральный» или «аморальный», «свободный» или «связанный», «господский» или «рабский»), мы внутренне все равно даем человеку имя в соответствии с каким-то типом, для которого и слова-то нет и с которым не совпадает его чистое для-себя-бытие.

А это заставляет нас спуститься ступенью ниже. Именно из совершенной уникальности личности мы формируем ее образ, не тождественный действительности, однако же и не являющийся общим типом, напротив, это такой образ, какой он явил бы, будучи, так сказать, вполне самим собой, реализуя в хорошую или в дурную сторону ту идеальную возможность, которая есть в каждом человеке. Мы все суть фрагменты не только всеобщего человека, но и нас самих. Мы суть зачатки не только типа человека вообще, не только типа доброго и злого и т.п., номы суть также зачатки своей собственной индивидуальности и уникальности (чему в принципе нельзя дать определенного названия), которая, словно бы прорисованная идеальными линиями, заключает в себя нашу действительность, которая может быть воспринята. Однако взор Другого восполняет это фрагментарное, делая нас тем, чем мы никогда не являемся чисто и полно. Те фрагменты, которые действительно даны, он совершенно не способен видеть как всего лишь рядоположенные, но подобно тому как, совершенно не осознавая, мы восполняем слепое пятно в нашем поле зрения, так из этого фрагментарного мы творим его индивидуальность во всей ее полноте. Практика жизни заставляет создавать образ человека только из реальных, эмпирически известных отрывков; но именно она-то и основывается на изменениях и дополнениях, на преобразовании данных фрагментов во всеобщий тип и полноту идеальной личности (2).

Этот принципиальный, хотя в реальности и редко доводимый до совершенства процесс действует в уже существующем обществе как априори дальнейших взаимодействий, разворачивающихся между индивидами. В каком-либо кругу, принадлежность к которому основана на общности профессии или интересов, каждый его член видит другого не чисто эмпирически, но на основе некоего априори, которое этот круг навязывает каждому участвующему в нем сознанию. Среди офицеров, церковных верующих, чиновников, ученых, членов семьи каждый видит другого, предполагая как само собой разумеющееся: это — член моего круга. От общей [[ стр. 515 ]] жизненной основы идут определенные ожидания, что позволяет рассматривать друг друга словно через некую пелену. Эта пелена, конечно, не просто заволакивает своеобразие личности, но, образуя с индивидуальностью личности некий спав, придает ей новую форму. Мы видим другого не только как индивида, но как коллегу, или приятеля, или партийного соратника, короче, как соседа в том же особом мире, и эта неизбежная, совершенно автоматически действующая предпосылка является одним из средств придать его личности и действительности в представлении Другого качество и форму, которых требует его социабельность.

То же, конечно, можно сказать и о взаимоотношениях членов различных кругов. Штатский, который знакомится с офицером, никак не может освободиться от мысли, что этот индивид — офицер. Пусть даже принадлежность к офицерскому кругу — часть его индивидуальности, однако схема здесь совсем не такая, как предполагается в представлении Другого картиной индивидуальности. И точно так же обстоит дело с протестантом в отношении католика, с торговцем — в отношении чиновника, с мирянином — в отношении священника и т.д.. Повсюду линия реальности скрыта под покровом социального обобщения, так что обнаружить ее в обществе с резкой социальной дифференциацией в принципе невозможно. Таким образом, в представлении человека человеком сказываются смещения, умаления, дополнения (поскольку обобщения всегда и больше, и меньше индивидуальности), идущие от всех этих априорно действующих категорий: от типичности человека, от идеи его совершенного завершения, от социальной общности, к которой он принадлежит. А надо всем этим, как эвристический принцип познания, парит мысль о его реальной, чисто индивидуальной определенности. Но поскольку кажется, будто, только добравшись до нее, можно вступить в подлинно обоснованное к человеку отношение, то фактически все изменения и преобразования, препятствующие этому идеальному познанию, — и есть условия, благодаря которым возможны те отношения, которые мы только и знаем в качестве общественных — примерно как у Канта категории рассудка, придающие непосредственным данностям форму совершенно новых объектов, только и делают данный в созерцании мир познаваемым.

II. Другая категория, благодаря которой субъекты воспринимают (3) самих себя и других, чтобы, будучи так оформленными, составить эмпирическое общество, может быть сформулирована в кажущемся тривиальном положении: каждый элемент группы есть не только часть общества, но и, помимо того, еще [[ стр. 516]] нечто. Это имеет эффект социального априори постольку, поскольку не обращенная к обществу и не растворенная в нем часть индивида не просто располагается безо всякой связи рядом с его социально значимой частью, не просто есть то внешнее для общества, чему оно волей или неволей дает место. Но некоторыми своими сторонами человек не входит в общество как его элемент, и это образует позитивное условие того, что другими сторонами своего существа он таким элементом является: характер его обобществленности обусловлен или сообусловлен характером его необобществленности.

Дальнейшие исследования выявят несколько таких типов. Их социологическое значение, и даже самое глубокое, заключается в том, что каким-то образом они именно исключены из общества, для которого их существование значимо: так обстоит дело с чужаком, с врагом, с преступником и даже с бедняком (4). Однако то же самое относится не только к таким общим характерам, но — в бесчисленных модификациях — и ко всякому индивидуальному явлению. Каждый миг нас связывают отношения с людьми, и этими отношениями — прямо или косвенно — определяется содержание этого мгновения. Однако тем самым отнюдь не опровергается сказанное выше. Напротив, социальная схваченность затрагивает именно те сущности, которые охвачены не полностью.

Мы знаем о чиновнике, что он не только чиновник, о торговце — что он не только торговец, об офицере — что он не только офицер. И это внесоциальное бытие, темперамент и то, в чем выразились его судьба, интересы и ценность личности — сколь бы мало ни меняло это существа его чиновничьих, торговых, военных занятий, — всякий раз придает ему в глазах визави определенный нюанс, вплетая в его социальный образ внесоциальные, не поддающиеся учету факторы. Все общение людей в рамках социальных категорий было бы другим, если бы каждый выступал для другого как партнер лишь в соответствующей социальной категории, как носитель именно теперь выпавшей ему социальной роли. Конечно, индивиды, и профессии, и социальные ситуации различаются тем, в какой мере у них есть или ими допускается наряду с их социальным содержанием некое «помимо того».

Один полюс этого ряда образует, например, человек в любви или дружбе (здесь то, что индивид сохраняет за собой, по ту сторону обращенного к другому развития и деятельности, может количественно приближаться к предельному нулевому значению), единственная жизнь которого может рассматриваться или проживается как бы с двух сторон: во-первых, с внутренней стороны terminus a quo субъекта; но во-вторых, в совершенной [[ стр. 517]] неизменности, в направлении любимого человека, в категории его terminus ad quem, вмещающей эту жизнь без остатка. Формально тот же самый феномен, хотя тенденция (здесь) совершенно иная, представляет собой католический священник, в котором церковная функция полностью скрывает и поглощает индивидуальное для-себя-бытие. «Помимо того» социологической активности исчезает в первом из этих предельных случаев потому, что содержание полностью растворено в обращенности к партнеру, а во втором — потому, что соответствующий тип содержаний вообще исчез.

А противоположный полюс мы обнаруживаем, например, в явлениях современной культуры, определяемой хозяйством денежного типа. Здесь человек производящий, покупающий или продающий, вообще действующий для результата, приближается к идеалу абсолютной объективности. Если не принимать во внимание самые высокие, руководящие позиции, то индивидуальная жизнь, тон совокупной личности исчез из действий для результата, люди стали лишь носителями совершающегося по объективным нормам возмещения результата ответными действиями, а все, что не относится к этой чистой предметности, действительно из нее исчезло. «Помимо того» вместило в себя всю личность с ее особой окрашенностью, ее иррациональностью, ее внутренней жизнью, оставив общественным занятиям только специфичные для них энергии, начисто обособленные.

Между этими крайностями движутся социальные индивиды, и всегда их энергии и напор (Bestimmtheiten), обращенные к внутреннему центру, оказываются некоторым образом значимыми для действий и настроений, которые касаются Другого. Ибо в предельном случае даже сознание того, что эта социальная активность или настроенность есть нечто отдельное от остального человека и отнюдь не вступает в социологическое отношение с тем, чем он еще является и что он еще означает, — даже сознание этого имеет чрезвычайно позитивное влияние на установку субъекта относительно Другого и установку другого относительно субъекта. Априори эмпирической социальной жизни состоит в том, что жизнь не полностью социальна. Мы формируем наши взаимные отношения, не только негативным образом сохраняя за собой не входящую в них часть своей личности. Эта часть не только воздействует через всеобщие психологические связи как таковые на социальные процессы в душе, напротив, именно формальный факт, что эта часть находится вне этих последних, определяет род такого воздействия. На том, что общества образованы сущностями, которые [[ стр. 518 ]] находятся одновременно и внутри, и вне их, основана одна из важнейших социологических форм: между обществом и его индивидами может быть такое же отношение, как между двумя партиями, и, видимо, оно есть всегда, более или менее открыто. Тем самым общество создает, быть может, самую осознанную, по меньшей же мере, самую общую развернутую основную форму жизни: индивидуальная душа никогда не может находиться в связи, не находясь одновременно вне ее, она не встроена ни в какой порядок, не будучи одновременно и против него. И так обстоит дело, начиная от трансцендентных и самых общих взаимосвязей и до самых единичных и случайных.

Религиозный человек чувствует, что он полностью охвачен божественной сущностью, словно он был только ударом пульса божественной жизни; его собственная субстанция безо всяких оговорок и даже в мистической неразличимости отдана субстанции Абсолюта. И все-таки, чтобы придать хоть какой-то смысл своей слитности (с Абсолютом), он должен сохранить некоторое самобытие, некоторое личностное противостояние, обособленное Я, для которого растворение в божественном всебытии есть бесконечная задача, процесс, который не был бы ни метафизически возможным, ни религиозно ощутимым, если бы не исходил из для-себя-бытия субъекта: бытие-воедино (Eins-Sein) с Богом обусловлено в своем значении бытием-иначе (Anders-Sein), чем Бог. А по ту сторону этой устремленности ввысь к трансцендентному то отношение к природе как целому, которого всю свою историю взыскует для себя человеческий дух, обнаруживает ту же самую форму.

Мы знаем, что встроены в природу как один из ее продуктов, равный среди равных, как точка, которой достигают и которую покидают вещества и энергии природы, подобно тому как они совершают свой круговорот через текущую воду и цветущее растение. И все-таки у души есть чувство для-себя-бытия, независимого от всех этих переплетений и вовлечений, обозначаемого логически столь сомнительным понятием свободы; и противодействие тому движению, элементом которого мы, правда, и сами являемся, доходит до высшей степени: природа есть лишь представление в человеческих душах. Однако подобно тому как природа со всей ее бесспорной самозаконностью и грубой действительностью все-таки включается в Я, так и это Я, со всей своей свободой и для-себя-бытнем, со всей противоположностью природе как таковой, есть все-таки ее элемент. Именно в том и состоит универсальность природной взаимосвязи, что она заключает в себя также и эту сущность, [[ стр. 519]] самостоятельную по отношению к ней и часто даже враждебную, что элементом ее должно быть нечто, по своему глубинному чувству жизни находящееся за ее пределами. В той же мере эта формула приложима и к отношениям между индивидами и отдельными кругами их общественных связей или, если суммировать их в понятии или чувстве обобществления как такового, — просто к взаимоотношениям индивидов.

С одной стороны, мы знаем, что являемся продуктами общества: физиологический ряд предков, приспосабливавшихся и закреплявшихся, традиции их труда, знания и веры, весь дух прошлого, кристаллизовавшийся в объективных формах, — все это определяет предрасположенность и содержание нашей жизни. Поэтому возникает вопрос: не есть ли отдельный человек всего лишь сосуд, в котором в разной степени смешиваются уже прежде существовавшие элементы; ибо даже если элементы эти в конечном счете производятся отдельными людьми, то вклад каждого исчезающе мал, и только благодаря их родовому и общественному накоплению возникают факторы, синтез которых и составляет опять-таки то, что можно было бы называть «индивидуальностью».

С другой стороны, мы знаем, что являемся членами общества, и наш жизненный процесс, и его смысл, и цель столь же несамостоятельны, будучи переплетены в одновременном существовании, как они были несамостоятельны в их исторической последовательности. Будучи существами природными, мы не имеем для-себя-бытия, ибо круговорот природных элементов проходит через нас, словно через совершенно лишенные самости образования, а равенство перед законами природы делает наше существование всего лишь примером их необходимости. Точно так же, будучи существами общественными, мы не имеем в нашей жизни автономного центра, но каждое мгновение бываем составлены из взаимоотношений с другими, подобно телесной субстанции, являющейся для нас всего лишь суммой многообразных чувственных ощущений, но не сущим для себя существованием.

Мы чувствуем, однако же, что эта социальная диффузия не полностью растворяет нашу личность; речь идет не только о том, что мы сохраняем за собой (о чем уже было сказано), о тех отдельных содержаниях, смысл и развитие которых с самого начала принадлежат индивидуальной душе и вообще не имеют места в социальных связях; не только об оформлении (Formung) социальных содержаний, единство которых в качестве индивидуальной души само уже не имеет общественной сущности, подобно тому как художественная форма, [[ стр. 520 ]] образованная пятнами краски на полотне, не выводима из химической сущности самих красок. Нет, речь прежде всего идет о другом: все жизненное содержание, пусть даже объяснимое без остатка социальными антецедентами и взаимоотношениями, можно рассматривать одновременно и в категории единичной жизни, как переживание индивида, полностью на него ориентированное. Одно и то же содержание может подпадать под две различные категории, подобно тому как одно и то же растение может рассматриваться, во-первых, с точки зрения биологических условий его возникновения, во-вторых, сточки зрения практической полезности, а в-третьих, с точки зрения его эстетического значения. Чтобы локализовать существование индивида, понять его, можно избрать точку зрения как изнутри, так и извне: тотальность жизни со всеми ее социально выводимыми содержаниями может быть постигнута как устремленная к центру судьба ее носителя, но равным образом и жизнь, со всем тем в ней, что неотъемлемо от индивида, может считаться продуктом и элементом жизни социальной.

Тем самым факт обобществления ставит индивида в двойственное положение, что и послужило исходным пунктом моих рассуждений: обобществление заключает его в себе, и одновременно индивид противостоит обобществлению, индивид есть член организма обобществления и в то же время является замкнутым органическим целым, бытием для него и бытием для себя. Но сущность и смысл особого социологического априори, которое на этом основывается, состоит в том, что применительно к индивиду и обществу «пребывание внутри» и «пребывание вне» — это не два независимых определения (хотя иногда они могут принять и такой вид и даже развиться до полной взаимной противоположности), но характеристика позиции человека, живущего социальной жизнью, в ее нераздельном единстве.

Существование индивида не просто отчасти социально, отчасти индивидуально — сообразно тому, как распределяются содержания. Здесь господствует фундаментальная, формообразующая, ни к чему не сводимая категория единства, которую мы не можем назвать иначе, кроме как синтезом или одновременностью двух логически взаимопротивоположных определений индивида, каковы его положение элемента и его для-себя-бытие, то, что он — продукт общества, включен в него и что центр своей жизни, ее исток и цель — он сам. Общество, как было показано выше, состоит из существ, которые частично не обобществлены. Но, кроме того, они еще воспринимают себя, с одной стороны, как совершенно социальные, а с другой (при [[ стр. 521]] том же самом содержании) — как совершенно личностные существования, И это — не просто две точки зрения, между которыми нет никакой связи (как, например, в случае, когда одно и то же тело рассматривается и с точки зрения его тяжести, и с точки зрения его цвета). Здесь то и другое образует единство, которое мы называем социальным существом, синтетическую категорию — подобно тому как понятие «причинение» есть априорное единство, хотя оно включает в себя два весьма различных по содержанию элемента: «причиняющее» и «причиненное». Именно то, что мы способны к такому формообразованию, способны продуцировать понятие общества из существ, каждое из которых может воспринимать себя как terminus a quo и terminus ad quem своего развития, судеб, качеств, что мы способны учитывать все это в понятии — и все-таки видеть в нем terminus a quo и terminus ad quem этих живых существ и определенностей бытия, — это и есть априори эмпирического общества, это и делает возможной его известную форму.

III. Общество образовано из неравных элементов. Ибо даже там, где демократическая или социалистическая тенденции предусматривают «равенство» или частично достигают его, речь всегда идет лишь о равноценности личностей, результатов деятельности, позиций, в то время как равенство людей по их качествам, содержанию жизни и судьбам — вообще не предмет обсуждения. А с другой стороны, там, где порабощенное население образует лишь массу, как в больших восточных деспотиях, это равенство каждого с каждым затрагивает лишь определенные стороны существования, например, политические или хозяйственные, но никогда — существование в целом; присущие ему свойства, личностные отношения, претерпевание судеб неизбежно должны иметь некоторого рода уникальность и неповторимость, причем не только с внутренней стороны жизни, но и по взаимодействию с другими существованиями.

Если представить себе общество как чисто объективную схему, то оно окажется порядком содержаний и результатов, соотнесенных друг с другом соответственно пространству, времени, понятиям и ценностям, так что тут можно отвлечься от персональности, от формы Я как носителя их динамики. Если же внутри этого порядка в силу такого неравенства элементов всякий результат или качество выступают как нечто сугубо индивидуальное, однозначно локализованное, то общество оказывается неким космосом, который, правда, необозримо многообразен в своем бытии и движении, но в котором каждая точка сохраняет свою определенность лишь при неизменности [[ стр. 522]] структуры целого. То же самое, о чем говорили применительно к строению мира вообще, а именно, что ни одна песчинка не могла бы принять иной формы или лежать в ином месте, чем теперь, не будь предпосылкой и следствием этого изменение всего сущего, — то же повторяется и в строении общества, если рассматривать его как переплетение качественно определенных явлений. Аналогия такой картины общества в целом, словно ее миниатюрное изображение, бесконечно упрощенное и, так сказать, стилизованное, — это чиновничество, состоящее из определенного порядка «позиций», предопределенности результатов деятельности, которые, будучи отделенными от своих непосредственных носителей, образуют некую идеальную связь; внутри нее каждый вновь вступающий находит строго определенное, словно ожидавшее его место, с которым должна гармонировать его энергия. Конечно, то, что здесь — осознанное, систематическое закрепление содержательных результатов деятельности, то в целокупности общества — крайне запутанное переплетение функций; позиции в обществе не задаются созидательной волей, но постигаются лишь через реальное творчество и переживание индивидов. И все-таки, несмотря на это громадное различие, несмотря на все то иррациональное, несовершенное, с ценностной точки зрения негодное, в чем проявляет себя историческое общество, его феноменологическая структура — сумма и отношение объективно, общественно представляемых каждым элементом видов существования и результатов деятельности — остается порядком элементов, каждый из которых занимает индивидуально определенное место, координацией функций и функциональных центров; причем чисто личностное, внутренне продуктивное, и м пульсы и рефлексы собственно Я остаются совершенно вне поля зрения. Иначе говоря, жизнь общества протекает (не психологически, но феноменологически, исключительно с точки зрения его социальных содержаний) так, словно бы каждый элемент был предопределен к своему месту в этом целом, и, несмотря на всю дисгармонию, сравнительно с идеальными требованиями, споено бы все элементы находились в некотором едином отношении, так что каждый, именно поскольку он является совершенно особенным, зависел от других, а другие зависели от него.

А отсюда ясным становится то априори, о котором теперь должна идти речь и которое означает для отдельного человека основание и «возможность» принадлежать обществу. Что каждому индивиду ввиду его качеств указано определенное место в его социальной среде, что это идеально принадлежащее ему [[ стр. 523]] место также и в действительности имеется в социальном целом — это та предпосылка, исходя из которой отдельный человек живет своей общественной жизнью, предпосылка, которую можно назвать всеобщей ценностью индивидуальности. Эта предпосылка не зависит от того, что она развивается в ясное, оперирующее понятиями сознание, а также и от того, реализуется ли она в реальном течении жизни, подобно тому как априорность закона причинности, как формирующей предпосылки познания, не зависит от того, формулирует ли его сознание в особых понятиях и всегда ли сообразуется с ним психологическая действительность. Жизнь нашего познания основывается на предпосылке о предустановленной гармонии между нашими духовными анергиями — сколь бы индивидуальны они ни были — и внешним, объективным существованием; ибо оно всегда остается выражением непосредственного феномена, все равно, будут ли его затем метафизически или психологически сводить к существованию, порождаемому самим интеллектом.

Итак, общественная жизнь как таковая основывается на предпосылке о принципиальной гармонии между индивидом и социальным целым, хотя это отнюдь не препятствует резким диссонансам этической и эвдемонистической жизни. Если бы социальная действительность обрела свой вид благодаря этой принципиальной предпосылке, без помех и упущений, то у нас было бы совершенное общество — опять-таки не в смысле этического или эвдемонистического совершенства, а в смысле категориальном: так сказать, не совершенное общество, но совершенное общество. Однако в той мере, в какой индивид не реализует или не видит реализации этого априори своего социального существования, т.е. сплошной корреляции своего индивидуального бытия с охватывающими его кругами, а также интегрирующей необходимости для жизни целого своей особости, определяемой внутренней жизнью личности, — коль скоро этого нет, то индивид не обобществлен, а общество не является той непрерывной действительностью взаимодействия, о которой говорит понятие «общество».

Категория профессионального призвания сознательно обостряет это положение. Правда, в древности данное понятие не было известно в том смысле, что личности дифференцированы и общество расчленено на основе разделения труда. Но основополагающее — а именно, что социально эффективная деятельность есть единое выражение внутренней квалификации, что благодаря функциям субъективности в обществе практически объективируется ее целое и пребывающее — было и в древности. Только [[ стр. 524]] осуществлялось это отношение на куда более однородном содержании; его принцип выступает у Аристотеля в утверждении, что одни по природе предназначены к d o u l e u e i n , а другие — к d e s p o x e i n (6). При большей разработанности понятия оно обнаруживает своеобразную структуру: с одной стороны, общество производит в себе и предлагает некоторое «место», которое, правда, отличается от других по содержанию и очертаниям, но в принципе может быть заполнено многими и поэтому есть нечто анонимное; с другой стороны, несмотря на его всеобщий характер, индивид занимает это место на основании внутреннего «призвания», квалификации, воспринимаемой как вполне личная. Любое «профессиональное призвание» нуждается в гармонии (как бы она ни возникала) между строением и жизненным процессом общества и индивидуальными качествами и импульсами. Именно на этой гармонии как общей предпосылке основывается в конечном счете представление о том, что для каждой личности есть в обществе позиция и род деятельности, к которым она «призвана», и императив: искать их, покуда не найдешь.

Эмпирическое общество становится «возможным» только благодаря этому априори, достигающему своей вершины в понятии профессионального призвания, априори, которое, правда, подобно рассмотренным выше, нельзя обозначить так просто и звучно, как это удается с кантовскими категориями. Процессы сознания, при помощи которых совершается обобществление: единство, состоящее из многих, взаимное определение индивида — для тотальности других, и этой тотальности — для индивида, происходят лишь на основании этой крайне принципиальной, абстрактно не сознаваемой, но выражающейся в реальности практики предпосылки: индивидуальность отдельного человека находит какое-то место в структуре всеобщности. В известной мере эта структура с самого начала, невзирая на невозможность учесть в калькуляции индивидуальность, выстроена с расчетом на нее и на результаты ее деятельности. Каузальная связь, вплетающая всякий социальный элемент в бытие и деятельность всякого иного и порождающая таким образом внешнюю сетку общества, превращается в связь телеологическую, коль скоро ее рассматривают с точки зрения индивидуальных носителей, производителей, ощущающих себя как Я, поведение которых произрастает на почве для себя сущей, самое себя определяющей личности. То, что эта феноменальная целостность подлаживается под цели как бы извне подступающих к ней индивидуальностей, предлагая определенному изнутри их жизненному процессу такие места, где его [[ стр. 525 ]] особость становится необходимым звеном в жизни целого — как фундаментальная категория дает сознанию индивида форму, предназначающую его быть социальным элементом.

Примечания

  1. В оригинале сказано не «в процессе познания», а «чтобы познать человека, мы видим...». Это можно истолковать как стилистическую небрежность (они у Зиммеля нередки). Но нельзя исключить, что Зиммель хотел подчеркнуть безусловный характер описанного им созерцания: мы не можем, не хотим, не должны. Мы просто видим, и это видение делает возможным (опять-таки в кантовском смысле) познание.
  2. Этот абзац является самым темным, самым путаным местом во всем тексте. Путаница вызвана, на первый взгляд, избыточным и не очень аккуратным использованием личных местоимений. Однако и здесь дело, быть может, именно в принципиальной позиции автора. Сначала Зиммель не определяет, кто именно есть тот «он», который, будь «он» самим собой, явил бы образ уникальной личности. Зиммель не называет «его» человеком, потому что «человек» — это тип. Не называет и индивидом, ибо как конкретный «вот этот» человек индивид меньше своей уникальности, как мы ее видим. А далее выясняется, что и «мы», те, кто видит, тоже суть фрагменты, зачатки собственной индивидуальности. Восполняет эти фрагменты «взор Другого». Именно «Другой» есть тот «он», кто не способен видеть эти фрагменты как нечто несвязанное, но, в свою очередь, и «мы» восполняем фрагментарность Другого, образуем полноту его индивидуальности. Напомним, что Ты, по Зиммелю, в некотором роде тождественно Я как безусловный факт сознания. Поэтому «мы» (Я) и «он» (Другой) здесь равноправны. Точнее, равноправны перспективны Я и Ты, ибо Я лишь постольку есть Я, поскольку на него смотрит Другой, тот самый другой, которого только созерцание Я делает уникальным индивидом.
  3. Зиммель использовал многозначное слово «erblicken»: во-первых, «видеть», «воспринимать посредством зрения», а во-вторых, «думать, что познаешь». Иными словами, субъекты видят друг друга и притом верят, что познают и себя, и другого.
  4. Зиммель делает это в соответствующих разделах «Социологии»: гл. IV «Спор» (здесь речь идет о враге и вра ж адебности), гл. VII «Бедняк» и в «Экскурсе о чужаке» в гл. IX.
  5. Зиммель использовал здесь и ниже трудные для перевода слова: «der Gegenuberstehende» и «Gegenuber» — «тот, кто (или то, что) находится напротив»; и родственное ему «gegenobertreten» — подходить, относиться. Речь идет о том, чтобы подчеркнуть взаимную «потусторонность», но также и соотнесенность вступающих в общение. Поэтому я один раз перевожу «визави», а затем — «партнер». В дальнейшем Gegenuber переводится как «противостояние» и «сопротивление».
  6. Быть рабом; быть господином (греч.); см. Аристотель. Политика, 1254b16 — 1255 b 10 (Аристотель. Политика/ Пер. С.А.Жебелева// Аристотель. Сочинения: В 4-х т. Т. 4. М.: Мысль, 1984).

Луман Н. Формы помощи в процессе изменения общественных условий

 

I. Уравнивание потребностей как проблема.

Подобное утверждение может показаться странным. Исходя из определенных культурных традиций, мы привыкли связывать с представлением о помощи нечто… Помощь определяется и регулируется структурами взаимных ожиданий. Для этого… Эта концепция оставляет совершенно открытым вопрос о том, как понимается помощь в различных обществах, каким образом…

II. Функциональные изменения в ходе общественной эволюции.

Архаические общества – малоразвитые общества, дифференцированные на равные единства-сегменты по принципу родства или совместного проживания. Это… Общества высокой культуры – более крупные и комплексные общества, в некоторых… Современное общество – общество, постепенно охватывающее весь населенный мир в одну гигантскую социальную систему.…

III. Отсутствие регуляции на уровне общества в целом.

Причины этого следует искать отчасти в развитии самой общественной системы, отчасти экономики. Эпоха региональных обществ закончилась. С тех пор,… Между тем в индустриально развитых регионах мирового общества уравнивание… Из этого не следует делать вывод в духе поверхностной критики культуры, будто личной помощи как социальной форме…

Ссылки и примечания

  1. Такая формула упрощает социальные и психологические условия, достаточно сложные в конкретных случаях. См., например: Altruism and helping behavior: social psychological studies of some antecedents and consequences / Ed. by J. Maucaulay, L. Berkowitz. New York, 1970.
  2. Об этом свидетельствуют исследования о неоказании помощи при наблюдении за совершением преступления или за людьми, попавшими в бедственное положение. Исследования были вызванны скандальным убийством Китти Дженуэзе, за которым пассивно наблюдали 38 свидетелей. См. Altruism and helping behavior: social psychological studies of some antecedents and consequences / Ed. by J. Maucaulay, L. Berkowitz. New York, 1970; Darley J. M., Latané B. Bystander intervention in emergencies: diffusion of responsibility // Journal of personality and social psychology. 8 (1968). P. 337-383; Latané B., Darley J. M. Group inhibition of bystander intervention in emergencies // Journal of personality and social psychology. 10 (1968). P. 2I5-221. Latané B., Rodin J. A lady in distress: inhibiting effects of friends and strangers on bystander intervention // Journal of experimental social psychology. 5 (1969). P. 189-202. О подобном случае в Германии, который произошел с Ульрихом Наккеном, см. Kühnert H. Erfroren am Strassenrand // Frankfurter Allgemeine Zeitung. 22.01.1971. S. 1.
  3. См. Durkheim E. Leçons de sociologie phisique des moeurs et du droit. Paris, 1950. P. 206 ff.; Davy G. La foi jurée. Etude sociologique du problème du contrat. La formation du lien contractual. Paris, 1922; Mauss M. Manuel d'ethnographie, Paris 1947. P. 149 ff.; Gernet L. Les temps dans les formes archaiques du droit // Journal de psychologie normale et pathologique. 53 (1956). P. 379-406.
  4. Cм. Kaufmann F.-X. Sicherheit als soziologisches und sozialpolitisches Problem. Stuttgart, 1970. S. 174 ff.
  5. См. Darley J. M., Latané B. Norms and normative behavior: field studies of social interdependence // Altruism and helping behavior: social psychological studies of some antecedents and consequences / Ed. by J. Maucaulay, L. Berkowitz. New York, 1970. P. 83-101, особенно S. 92 f.
  6. Этнологи называют этот феномен "конвергенцией" найденных независимо друг от друга культурных форм и объясняют его ограниченным количеством возможных решений. В теории органической эволюции этот феномен получил название "эквифинальность". Теоретические рефлексии на эту тему можно найти у Campbell D.T. Variation and selective retention in socio-cultural evolution // General systems. 14 (1969). P. 69-85; Bertalanffy L. von. Zu einer allgemeinen Systemlehre // Biologia Generalis 19 (1949). S. 114-129 (123 ff.). (От этого феномена следует отличать сомнительный тезис о конвергенции целых общественных систем: Ludz P. Ch. Konvergenz, Konvergenztheorie. Sowjetsystem und demokratische Gesellschaft // Eine vergleichende Enzyklopädie. Bd. 3. Freibunrg, 1969. S. 890-903).
  7. Claessens D. Instinkt, Psyche, Geltung. Zur Legitimation menschlichen Verhaltens. Opladen, 1970. S. 122 f. О соответствующих церемониях при контактах, требующих предварительных услуг и доверия, см. Luhmann N. Vertrauen. Ein Mechanismus der Reduktion sozialer Komplexität. Stuttgart, 1973. S. 47 f.
  8. Поэтому следует усомниться в тезисе о том, что взаимность – принцип архаического права См.: Thurnwald R. Die menschliche Gesellschaft in ihren ethno-soziologischen Grundlagen. Bd. V. Berlin, 1934. S. 5, S. 43.; Malinowski B. Sitte und Verbrechen bei den Naturvölkern. Wien. S. 26 ff., S. 46 ff.. Применительно к праву как таковому, с особенным акцентом на временном моменте, см.: Schelsky H. Systemfunktionaler, anthropologischer und personfunktionaler Ansatz in der Rechtssoziologie // Jahrbuch für Rechtssoziologie und Rechtstheorie 1 (1970). S. 36-89 (69 ff.).
  9. Cм. классический пример: Mauss M. Die Gabe. Frankfurt, 1968. См. также: Goodfellow D.W. Grundzüge der ökonomischen Soziologie. Zürich 1954; Schott R. Anfänge der Privat- und Planwirtschaft. Wirtschaftsordnung und Nahrungsverteilung bei Wildbeutevölker. Braunschweig, 1956; Belshaw C. S. Traditional exchhange and modern markets. New York: Englewood Cliffs 1965, особенно S. 46 ff.
  10. См. Lee D.D. A primitive system of values // Philosophy of science. 7 (1940). S. 355-378.
  11. Eisenstadt Sh. N. Ritualized Personal relations // Man 96 (1956). S. 90-95; Burridge K. Friendschip in Tangu // Oceania 27 (1957). S. 177-189.
  12. См. Sigrist Ch. Regulierte Anarchie. Untersuchung zum Fehlen und zur Entstehung politischer Herrschaft in segmentaren Gesellschaften Afrikas. Olten, Freiburg am Breisgau. 1967. S. 176 ff. В современных обществах эта проблема сохраняется в виде трудностей на пути у тех, кто хочет "выбиться в люди". Достаточно вспомнить о том, какая ноша ложится на плечи итальянца, которому семья позволила получить образование.
  13. Так случилось с Дарием. Геродот. Истории III. В этой истории особенно примечателен переломный характер ситуации. Архаический этос еще переживается и превозносится во всей его неумеренности – и все-таки он уже воспринимается как нечто проблематичное и чуждое с трезвостью и дистанцированностью Нового времени.
  14. См. на эту тему. обзор (правда, несколько переоценивающий значение великих империий по сравнению с городской культурой): Eisenstadt Sh.N. The political systems of empires. New York, 1963.
  15. Таким образом, договор как социальный институт возникает, когда уже нет той близости, при которой взаимность мотивирует саму себя, то есть когда обратимость положений уже не может быть предпосылкой. Договор – абстрактная форма, делающая взаимные услуги независимыми от этой предпосылки и мотивов помощи.
  16. Характеристика Георгом Зиммелем помощи и благодарности как внеправового "дополнения правового порядка" (Simmel G. Soziologie. 2. Aufl. Mu nchen, 1922. S. 443) не верна по отношению к Средневековью, да и сегодня верна лишь отчасти. Старинные правовые системы придавали большое значение договорам, выгодным только одной из сторон. См., например, Pothier. Traité des contrats de bienfaisance. 2 Bd. Paris, 1807. Следует учитывать, что повторяемая помощь имеет тенденцию становится правовой нормой и что на помогающем лежит обязанность проявлять заботу. Из сохранившихся ныне отношений подобного рода можно назвать отношения дарения, регулируемые специальным кодексом. См. Perreau E.H. Les obligations de conscience deyant Jes tribunaux // Revue trimestrielle de Droit civil. 12 (1913). P. 503-561. Perreau E.H. Courtoisie, complaisance et usages non obligatoires devant la jurisprudence // Revue trimestrielle de Droit civil. 13 (1914), S. 481-522.
  17. Об этом с классической наивностью пишет Спенсер: Spencer H. The Principles of Ethics. London, 1893, Vol. II. P. 390 ff.
  18. Один из самых известных примеров – Сенека (De beneficiis). Мотив liberalitas звучит в поздней христианской традиции несколько приглушенно, однако сомнений в его необходимости, судя по всему, нет. Основанием для помощи бедным служат скорее представления о Caritas.. На эту тему см. Ratzinger G. Geschichte der kirchlichen Armenpflege. Freiburg, 1868; Uhlborn G. Die christliche Liebestätigkeit. 2 Aufl. Stuttgart, 1895.
  19. Тот факт, что моральная направленность помощи сверху вниз – искусственный продукт культуры, становится более очевиден, если принять во внимание, что помощь имеет тенденцию к движению снизу вверх, то есть скорее достается тем, кто и без того богат, красив, известен и любим, так как их более высокий статус увеличивает шансы на взаимность. Девушка-дурнушка напрасно роняет платочек. Это подтверждают и социально-психологические исследования: Daniels L.R., Berkowitz L. Liking and response to dependency relationships // Human relations. 16 (1963). P. 141-148; Pruitt D.G. Reciprocity and credit building in a laboratory dyad // Journal of personality and social psychology. 8 (1968). P. 143-147.
  20. Характерно, что в отношении к милостыни наряду с обязанностью любви к ближнему утверждается и правовая обязанность; главный представитель этой позиции – Йоахим Гирз (Giers J. Gerechtigkeit und Liebe. Die Grundpfeiler gesellschaftlicher Ordnung in der Sozialethik des Kardinals Cajetan. Düsseldorf, 1941. S.76 ff.). Îднако такая позиция остается спорной, она лишена разумной меры и неосуществима в судебной практике. В качестве функционального эквивалента возникают налоги (см. далее). Круг этих проблем пересекается в мирском законодательстве с вопросом о бродяжничестве, который сначала решается с точки зрения отправления правосудия, а позднее с точки зрения привлечения рабочей силы. Классическим трудом об этом конфликте ценностей является Ribton-Turner C.J. A history of vagrants and the vagrancy and beggars and begging. London, 1887 (см., например, р. 67 о законах против подаяния). См. далее: Chambliss W.J. A sociological analysis of the law of vagrancy // Social problems. 12 (1964). P. 67-77. Только в VIII в. утверждается четкое социально-структурное различие между бродягами, нищими, ворами и бедняками и вместе с тем необходимость дифференцированных правовых и организационных мероприятий, например, начало отделения домов для бедных (рабочих домов) от тюрем.
  21. Попытка оценить шансы нуждающихся в пoмoщи предпринята в работе Shopler J., Bateson N. The power of dependence // Journal of personality and social psychology. 2 (1965). P. 247-254.
  22. Это ясно уже Аристотелю: "Принимающий доброе деяние, подчиняется его творящему" (Никомахова этика 1124b). То. что в статусных системах заключены скрытые отношения обмена, установлено современным интеракционизмом: признание высшего положения является ответной услугой за услугу, отблагодарить за которую иначе невозможно. См., например: Thibaut J.W., Kelley H.H. The social psychology of groups. New York, 1959. P. 229 ff.; Blau P.M. Social integration, social rank and processes of interaction // Human organization. 18 (1959/1960). P. 152-157. Blau P.M. Exchange and power in social life. New York, 1964; Homans G.C. Social behavior. Its elementary forms. New York, 1961. P.149 ff. Правда, в этой концепции много узких мест: она близка к признанию справедливости статусной дифференциации, но не отвечает на вопрос, почему отношения обмена остаются скрытыми.
  23. Но это еще не говорит о том, что население принимает мораль и притязания на легитимность господствующих слоев, рассматривая их как собственные убеждения. Суть тезиса скорее в том, что для признания социальных позиций необходимы не только моральные, но и другие (хотя и связанные с моралью) мотивы. См. Spittler G. Probleme bei der Durchführung sozialer Normen // Jahrbuch für Rechtssoziologie und Rechtstheorie. 1 (1970). S. 203-225 (214 ff.).
  24. Один из многих примеров: Howard M.F. Lady Llettice Vi-countesse Falkland by John Duncon. London, 1908.
  25. Луман обращается здесь к изначальному значению понятия "профессия" (professio, ср. также: professus sum) как "общественной (общественно признанной) деятельности". – Прим. пер.
  26. Разумеется, это еще ничего не говорит о мотивах, которые могут в значительной степени определяться гонораром. Различие между заработной платой, содержанием и гонораром лишь символизирует особый этос помощи, к которому неприложимы масштабы собственных интересов. (Н. Луман пользуется словом "honoriert" в его двойном значении – "гонорара" и "воздания чести, признания "(honos, honoris). – Прим. пер.)
  27. Это относится и к старым, и к новым "профессиям". Поэтому дебаты о распространении профессионализма являются дискуссиями о сравнительном престиже различных профессий. См. Wilensky H.L. The Proffesionalization of Everyone? // American journal of sociology. 70 (1964). P. 137-158; Ben-David J. professions in the class system of the present-day-societies // Current sociology. 12 (1963/1964). P. 247-330; Mok A.L. Alte und neue Professionen // Kölner Zeitschrift für Soziologie und Sozialpsychologie. 21 (1969). S. 770-781.
  28. Подробнее об этом см. Luhmann N. Wirtschaft als soziales System // Luhmann N. Soziologische Aufklärung I, Opladen 1974, S.204-231.
  29. Критическое отношение к неразборчивому подаянию складывается во времена Реформации и становится господствующим мнением в эпоху Просвещения. Георг Зиммель говорит о "мести подаяния за чисто субъективистский мотив, учитывающий только дающего, но не принимающего" и указывает на его последствия: распространение попрошайничества, бессмысленное растрачивание поданного, деморализация беднейших слоев (Simmel G. Soziologie. Untersuchungen über die Formen der Vergesellschaftung. München, 1922. S. 348). Ответ на подобные упреки см. Foerstl J.N. Das Almosen. Paderborn, 1909. S. 20 ff. Во всяком случае не характерный, не согласующийся с потребностями мотив "liberalitas" или "générosité" îтносится скорее к рыцарским романам. В качестве примера можно привести герцога Букингемского: он нарочно плохо укреплял на своих одеяниях жемчужины, чтобы облагодетельствовать тех, кто их найдет: De la Curne de Sainte-Palaye. Mémoires sur l’ancienne chevalerie. Paris, 1759-1781. Bd. I, S. 99 f.
  30. Этот новый эгалитаристский тон ясно выражен в теории нравственного чувства Адама Смита: Theorie der ethischen Gefühle (1759), немецкий перевод: Leipzig 1926, особенно Bd. 1, S. 95 ff., 115 ff. Обратите внимание на критику "сумасбродной и расточительной щедрости" высокопоставленных кругов. Столетие спустя Герберт Спенсер видит в этом прогресс цивилизованного человечества в направлении к "истинному великодушию в частных поступках", мотивированных уже не заботой о спасении собственной души, a "чувством братства к тем, кому они помогают". (Spencer H. The Principles of Ethics. Vol.1. London, 1897. P. 387).
  31. Типичный тому пример Lawätz J.D. über die Sorge des Staats für seine Armen und Hilfsbedürftigen. Altona, 1815. Êритика этой тенденции – как либеральная, так и клерикальная – пронизывает всё XIX столетие.
  32. См. замечательную работу об этом переломном времени: Koch L. Wandlungen der Wohlfahrtspflege im Zeitalter der Aufklärung, Erlangen 1933.
  33. Уже в архаических обществах род отказывает в правовой помощи закоренелым преступникам. В более поздних, прежде всего феодальных обществах взаимосвязь защиты и помощи становится принципом обоснования господства.
  34. О чрезвычайно важном политическом принципе Средневековья "consilium et auxilium" см. Brunner O. Land und Herrschaft. Grundfragen der territorialen Verfassungsgeschichte Südostdeutschlands im Mittelalter. Brünn, 1943. S. 308 ff.
  35. См. для общего обзора Peyser D. Hilfe als soziologisches Phänomen. Diss. Berlin, 1934.
  36. См. Luhmann N. Gesellschaft // Luhmann N. Soziologische Aufklärung I, 4. Aufl. Opladen 1974. S. 137-153; Luhmann N. Funktionen und Folgen formaler Organisation. Berlin, 1964.
  37. В этом отношении интересны попытки превратить архаические структуры взаимной помощи сразу в организации, предпринимаемые в рамках политики содействия развивающимся странам. Cм. Trappe P. Warum Genossenschaften in Entwicklungsländer. Neuwied, 1966.
  38. Об этом см. Peters H. Moderne Fürsorge und ihre Legitimation. Eine soziologische Analyse der Sozialarbeit. Köln, 1968; Peters H. Das Verhältnis von Wertsystem und Sozialwissenschaften innerhalb der beruflichen Sozialarbeit // Soziale Welt. 16 (1965). S. 246-259.
  39. Simmel G. Soziologie. Eine Untersuchung über die Formen der Vergesellschaftung, München, 1922. S. 358.
  40. Как, например, в американской „social casework". См. типичные свидетельства: Perlman H.H. Soziale Einzelhilfe als problemlösender Prozess. dt. übers. Freiburg am Breisgau, 1969; Biestek F. Wesen und Grundsätze der helfenden Beziehung in der sozialen Einzelhilfe. dt. übers. Freiburg am Breisgau, 1970.
  41. О последствиях подобного схематизирования в литературе по социологии организаций см.: Thompson V.A. The regulatory process in OPA rationing. New York, 1950. P. 122 ff; Weiner M.G. Observations on the growth of information-processing centers // Some theories of organization / Ed. by Rubinstein A.H., Haberstroh Ch.J. Homewood Ill., I960, P. 147-156; March J.G., Simon H.A. Organizations. New York, 1958. S. 150 ff., 165 ff.; Zalkind Sh.S., Costello T.W. Perception. Some recent research and implications for administration // Administrative science quarterly. 6 (1962). P. 218-235. По социологии организаций социальной работы см. Peters H. Das Verhältnis von Wertsystem und Sozialwissenschaften innerhalb der beruflicher Sozialarbeit // Soziale Welt. 16 (1965). S. 246-259. Интересно сравнить замечание Гегеля об абстрагировании межчеловеческих отношений сложившейся структурой потребностей общества (Философия права, § 192).
  42. Об этом различии см. Eckhoff T., Jakobsen K.D. Rationality and responsibility in administrative and judicial decisionmacking. Kopenhagen, I960; Luhmann N. Lob der Routine // Luhmann N. Politische Planung. Opladen, 1971. S. 113-142.
  43. Добротные эмпирические исследования этого конфликта имеются в параллельной области – полицейской работе, где цели борьбы с преступностью и создания видимости общественного порядка также ограничены условиями правового государства: Banton M. The policeman in the community. New York, 1964. P. 6 f., 127 ff.; Skolnick J.S. Justice without trial. Law enforcement in democratic society. New York, 1966; Wilson J.Q. Varieties of police behavior. The management of law and order in eight communities. Cambridge, Mass., 1968. О переносе этого конфликта на судебные процессы: Packer H.L. Two models of the criminal process // The university of Pennsilvania law review. 113 (1964). P. 1-68.
  44. Такую формулировку по отношению к конституционному "социальному государству" предлагает Дитер Зур: Suhr D. Rechtsstaatlichkeit und Sozialstaatlichkeit // Der Staat. 9 (1970). S. 67-93 (77).
  45. Эмпирические исследования этого вопроса проводились в первую очередь применительно к особому случаю взаимопомощи в работе, когда взаимопомощь, с одной стороны, служит консолидации неформального статуса и неформальных групп, а иногда и разумному уравниванию потребностей, но с другой стороны, нарушает формальные правила и в этом плане приводит к негативным последствиям. См. Roethlisberger F.J., Dickson W.J. Management ant the worker. Cambridge, Mass., 1939. P. 505 ff., 547 f.; Jantke K. Bergmann und Zeche. Tübingen, 1953. S. 72 ff.; Gross E. Some functional consequences af primary work controls in formal work organizations // American sociological review. 18 (1953). P. 368-373; Blau P.M. The dynamics of bureaucracy. Chicago, 1955; Daheim H. Die Sozialstruktur eines Burobetriebes. Eine Einzelfallstudie. Diss. Köln, 1957; Marcson S. The scientist in american industry. New York, I960. P. 31 ff.; Mechanic D. The sources of power of lower participatnts in complex organizations // Administrative science quarterly. 7 (1962). P. 349-364; Luhmann N. Funktionen und Folgen formaler Organisation. Berlin, 1964, S. 334 ff.
  46. Schelsky H. Freiwillige Hilfe in der bürokratischen Gesellschaft // Schelsky H. Auf der Suche nach Wirklichkeit. Gesammelte Aufsätze. Düsseldorf, 1965. S. 294-304.
  47. Конечно, в этом случае отсутствие программы может определить специфику программ других организаций, так что подобного рода субсидиарная компетентность не приведет к действиям, вообще лишенным каких бы то ни было программных оснований.
  48. То, что такие такие способы "выживания" сохранились, доказывает, опираясь на имеющиеся источники, Warnotte D. Les origines sociologiques de 1'obligation contractuelle. Brüssel, 1927. S. 71 ff. Çиммель и Мосс также обращали внимание на непреходящее значение дарения и благодарности (Simmel G. Exkurs über Treue und Dankbarkeit // Soziologie. 2. Aufl. München, 1922. S. 438 ff.; Mauss M. Die Gabe. Frankfurt, 1968). О том, что мотивы помощи могут быть одновременно самыми разными, см. Danckwerts D. Organisierte freiwillige Hilfe in der modemen Gesellschaft. Berlin, 1964. S. 47 ff.
  49. Об этом не бесспорном применении понятия общества к глобальной социальной системе см. Luhmann N. Die Weltgesellschaft. Soziologische Aufklärung II. Opladen, 1975. S. 51-71.
  50. В аналогичном смысле и Шелъски (Schelsky H. Auf der Suche nach Wirklichkeit. Gesammelte Aufsätze. Düsseldorf, 1965. S. 297) указывает на исчезновение сословных обязанностей, принуждений и их следствий, что превращает помощь в дело свободного решения.

I

Самореферентные системы могут себя наблюдать. Они способны настраивать свои собственные операции на свою собственную тождественность, на основании различия, с помощью которого можно отличить свою идентичность от иного. Это может совершаться и по тем или иным поводам с использованием самых разных различений. Коль скоро появляется потребность управлять самонаблюдениями через структурные задания, не ставя их всецело в зависимость от наличных ситуаций, то, применительно к таким случаям, мы будем говорить о самоописаниях. Описание фиксирует структуру, «текст» для возможных наблюдений, которыми благодаря этому можно руководить и лучше их помнить, лучше образовывать из них традицию, лучше соединять их друг с другом. Это не исключает «свободных», окказиональных наблюдений, но они маргинализируются. Наблюдения по случаю образуют тогда « variety pool »** для отбора самоописаний, которые проходят проверку в эволюции идей и прочно фиксируются как традиция. Это может приводить к удерживанию тех традиций самоописания, которые уже неадекватны структурной комплексности системы, но в функции самоописания заменены быть не могут.

Следовательно, нет никакого обязательно синхронизированного соответствия между тем, как система фиксирует отношение к своему окружающему миру через социальную структуру и через семантику. Но можно, в общем и целом, предположить, что в конце концов устарелость самоописаний и неправильная ориентация самонаблюдений бросится в глаза; что значительная степень рассогласования окажется для них невыносимой и что утеря реальности в самоописаниях даст повод для корректировок, даже если и не удастся так быстро достичь понятности и убедительности, свойственных традиции. Во всяком случае, в такие переходные эпохи рекомендуется иметь широкую перспективу и соответственно абстрактную теорию, если есть намерение наблюдать и описывать то, как меняются в качестве реакции на структурные трансформации общественной системы, общественные самонаблюдения и самоописания.

Простым сегментарным обществам самоописания доставляли v сравнительно мало труда, и семантические затраты могли удерживаться на низком уровне. С одной стороны, дело было в том, что все жизненно важное концентрировалось прежде всего в мельчайших единицах, каковы домохозяйства, орды, поселения, а взаимосвязи больших масштабов должны были функционировать лишь по случаю. Тут было достаточно знаний местности и лиц, а в случае необходимости — мифических рассказов, отграничивающих данный порядок человеческой жизни от бездны иных возможностей. Притом мифы и культовые формы могли приводиться в унисон с экологическими условиями, структурами и интересами, и это не становилось явственным как контингентное решение или только связь. Например, Дж. Миддлтон и Д. Тэйт констатировали: «В то время как культ предков, в частности, является ритуализацией организации, основой которой служит происхождение, культ земли является ритуализацией организации, основой которой служит преимущественно местность или сообщество с высокой степенью взаимозависимости между связанными происхождением группами» ([24], Р. 25).

Лишь когда общество в большей мере начинает строиться на асимметриях и тем самым на неравенстве, начинают расти и семантические затраты. Становится ощутимой невероятность порядка; она требует если не оправдания, то хотя бы экспликации, коль скоро образуется различие между центром и периферией, прежде всего — городом и деревней, в особенности же при иерархической стратификации. В ретроспективе может показаться, что неравенства этого рода вынуждают привилегированные позиции к легитимации. Фактически же это едва ли было так. Если общественная структура следует этому типу дифференциации, то его легитимация не нужна, ибо реалистическим образом порядок иного рода совершенно непредставим. Соответственно, вряд ли можно будет брать за исходный пункт «согласие» или «потребность в согласии» так, словно бы решение об этом принималось в противоположность представлявшимся иным возможностям. Всякая артикуляция смысла и хороших форм общественной жизни есть феномен, свойственный высшим слоям, соответственно феномен городской. Самоописания общественной системы — будь то по линии polis - civitas - civilitas - societas civilis , будь то в религиозном контексте: corpus Christi или сообщество грешников с различными видами на спасение, будь то в контексте учения о сословиях и кодифицированной им морали, — каждое из этих самоописаний использует возможности асимметрической структуры самой общественной системы — либо беря за точку отсчета ее центр 1, либо навязывая самопонимание ее высшего слоя.

Самый очевидный признак этого порядка взаимосвязи социальной структуры и самоописания общественной системы состоит в возможности бесконкурентной репрезентации общества в обществе. Существует лишь одна позиция, исходя из которой могут проектироваться и распространяться самоописания: позиция центра или верхушки, позиция города или благородного сословия. Асимметрия общественной дифференциации надежно и действенно исключает иные возможности. С помощью этих заданий различия между изначально религиозным и изначально политическим пониманием общественной системы выравнены быть не могут. Они перенимаются в саму семантику, а там, по большей части, ею иерархизируются: в семантике религия получает преимущественное положение, в то время как фактически она не может осуществиться, не присоединившись к политическим центрам. Как бы ни было важно это различие для тогдашнего переживания, в ретроспективе оно не оказывается тем, что отличает такого рода высокие культуры от нынешнего общества. Историческое различие между «тогда» и «ныне» состоит, скорее, в том, что с переходом к общественной дифференциации, изначально ориентированной на функции, от возможности бесконкурентной репрезентации общества в обществе, безусловно, приходится отказаться. Ни одна из функциональных систем не может востребовать для себя эту позицию; каждая изготовляет свое собственное описание общества с точки зрения того, что именно ее функция имеет в нем примат; но ни одна из них не способна навязать это описание другим функциональным системам, ибо слишком различны для этого их конкретные операции. И даже если тут дело придет к новому различию, а именно, различию дифференцированных по функциям систем и направленного против них протеста — вместе с Хабермасом [13] можно назвать это различием между системой и жизненным миром, — то все равно нельзя решить, какая из этих двух перспектив позволит общеобязательным или по меньшей мере репрезентативным образом описать общество.

Итак, в сравнительно-историческом аспекте характерным признаком современного общества является утеря им естественной репрезентации или, если использовать для формулировки старое понятие, невозможность repraesentatio identitatis *. Целое, никогда не наличествующее всецело, не может быть представлено в наличии как целое. Реконструкция понятия репрезентации как понятия специфически политического является следствием этого, и она означает, что организация репрезентации еще возможна лишь в ограниченной специфической функцией перспективе политической системы. А это подводит к вопросу о том, как еще возможно тогда самоописание общественной системы.

II

Ниже излагается следующая гипотеза. На утерю естественной бесконкурентной репрезентации общество реагирует тем, что переводит проблему тождества в абстрактный план. Как известно, такой попыткой в XVIII веке был апофеоз разума. Однако эта попытка провалилась. В дедуктивном и нормативном отношении, теоретически и практически она осталась неплодотворной, а при внедрении в общественную реальность дала эффект, противоположный интуитивно ожидаемому. Ориентация на абстракцию соответствует проблеме, в духе классической социологической формулировки: на более сильную дифференциацию необходимо реагировать генерализацией еще возможной в таком случае единой символики (см.: [ 27 ]). Но формализация принципов разума и придание им характера процедуры годится тут лишь на крайний случай и, как только начинается их содержательное наполнение, не позволяет уже рассчитывать на конкретные результаты. В конце концов остается лишь возможность держаться за разум вопреки фактам, упорствовать, несмотря ни на что, возможность жалоб и резиньяций. Конечно, отказ от разума — вещь трудная. Но, быть может, ныне мы храним верность лишь исторически введенному сорту семантики, в то время как действительность уже давно использует для ориентации другие позиции. Во всяком случае, стоило бы посмотреть, нет ли для руководимой разумом рефлексии единства общественной системы альтернатив, функциональных эквивалентов.

То же самое относится, конечно же, к присоединяющемуся сюда апофеозу «Я» в немецком идеализме, прежде всего наукоучению Фихте. Правда, это уже весьма точно понималось как разрешение парадокса через аппроксимативную идею: Я полагает различие между Я и He -Я и затем возвышает себя самое до идеального Я «вне и внутри границы» ([8], Р. 509). Но при этом, еще больше, чем при ориентации на разум, из поля зрения выпадает социальное измерение. Проблема парадокса была соотнесена с познанием, а не с обществом, и соответственно разработка теории была ориентирована скорее на религиозную или эстетическую перспективу, возможно, и на перспективу теории образования, но не на вопросы хозяйства и политики.

Мы начнем с того, что возведем рефлексию в высшую степень и тем самым преодолеем формализм разума и идеализм «Я». Возможны две формы рефлексии тождества системы: тавтологическая и , парадоксальная. Соответственно, можно сказать: общество есть то, что оно есть; или же: общество есть то, что оно не есть. Обе эти формы не способны к последующим подсоединениям. Они не ведут дальше, но блокируют операции системы. Обе они, как в свое время разум, дедуктивно и нормативно неплодотворны. Поскольку этот недостаток — стерильность — свойствен обеим версиям, наблюдатель 1 не может ни выяснить, какая из них выбирается, ни порекомендовать, какую следует выбрать, ни предсказать, какие следствия для системы повлечет за собой выбор ею той или иной версии самоописания. Итак, в самоблокировании участвует и наблюдение наблюдения или описание описания. Оно само становится тавтологичным или же парадоксальным, поскольку фиксирует свой предмет таким образом, что делает невозможными дальнейшие высказывания о нем.

Однако эту помеху можно преодолеть, если принять во внимание, как преодолевает ее сама система. Весьма общим образом это можно назвать «размыканием» самореференции (так у Лефгрена, присоединяющегося тут к Тарскому, см.: [19], [20]). Циркулярность самореференции (позитивная или негативная) разрывается, и интерпретируется она таким образом, который в конечном счете уже не может быть обоснован. Пожалуй, самый известный пример этого — теория типов для парадокса теории множеств. Во всяком случае, операция по детавтологизации / депарадоксализации требует «придания невидимости» («инвизибилизации» 1) как самой операций, так и ее проблеме. Итак, речь не идет о целях или намерениях, и лишь наблюдатель может провести субординацию, познать функцию, видеть не-можествование-видеть. Негативным образом формулируя то же самое, можно сказать, что речь идет об избежании « strange loops » или « tangled hierarchies »* [15] и таких их эффектов, как « double bind »**, так, чтобы при этом не оказывалось возможным элиминировать тавтологии и парадоксы как проблемы тождества самореферентных систем.

Поэтому современное общество не сознается самому себе, что его самоописание наталкивается на проблему тавтологии или парадокса. Оно зашифровывает свое тождество и лишь таким образом оказывается в состоянии образовывать теории общества. И все-таки в этом процессе «размыкания» возникает своеобразная амбивалентность. А именно, в зависимости от того, берут ли (не сознавая этого и не говоря об этом) за отправной пункт тавтологию или же парадокс, образуются и весьма различные семантики. В одном случае приходят к самоописаниям скорее консервативным, в другом — скорее прогрессивным, если не революционным. Основная проблема самореференции размыкается в свою противоположность. Если предполагается, что общество — это то, что оно есть, то речь может идти лишь о том, чтобы сохранить его, решать его проблемы и дальше и, может быть, лучше, и содействовать ему в преодолении вновь появляющихся трудностей. Если же, напротив, общество есть то, что оно не есть, то следует предложить теории иного рода. Например, его тождественность может быть перемещена в план некоей возможности, реализации которой препятствуют определенные силы: вспомним о популярных вариантах марксизма или о каргоизме. Или же проблеме придается темпорально асимметрический характер. Тут предполагается, что структурно-логическое развитие через революцию или эволюцию реализует то, чем общество в настоящее время пока что «еще не» является.

Каждый вариант, будучи сформулирован в качестве теории, имеет свои специфические трудности, обсуждать которые мы здесь не станем. Нас интересуют не столько различия или даже мера интеллектуальной уточненности, которая тут потребовалась, сколько то общее, что можно узнать, несмотря на эту бифуркацию, и что сказывается именно в ней. Общее мы усматриваем в том, что в этих условиях описания общества становятся идеологиями.

Понятие идеологии, введенное около 1800 г., испытало затем многочисленные изменения [6] , [7]. Его прояснение происходит очень постепенно, и, только будучи очищено от представления о семантическом управлении общественным воспроизводством посредством идей и пройдя затем стадию чисто уничижительного и полемического применения, оно становится пригодным для употребления в социальных науках. Решающая роль принадлежит тут Марксу и Энгельсу не столько в образовании безупречного понятия идеологии, сколько в создании теории капиталистического общества, которая указывает функциональное место для идеологии. С тех пор это понятие означает своеобразную, устойчивую к наблюдению, противящуюся критике рефлексивность. Оно постулирует своего рода опору, которая препятствует разрушению идеологии при объяснении ее функции. Тогда идеология пропагандируется именно как «партийная» или же как практически-направляющее знание, ставшая практикой теория. Тем самым она перенимает функцию руководства поведением и его оправдания, и, если рекомендуются другие направления действия, она, неразрушимая для критики, становится в этой направляющей функции заменимой.

Сама идеология, ее самообъяснение оснащено смысловыми формами такого соотнесения с практикой. Но позиция наблюдателя идеологических самоописаний позволяет все-таки обнаружить сложное переплетение условий. Опора всякой идеологии состоит прежде всего в некоммуницируемости той проблемы, с которой она связана, в зашифровке того, что ее вдохновляет, в невидимости ее исходного пункта. На место рефлексии тождества, увлекающей назад, к тавтологии или парадоксу, приходит рефлексия противоположности идеологий, противоположности, возникающей из бифуркации. Всякая идеология в той мере, в какой она способна объяснять, что имеются другие идеологии, и каким это образом получается, что они существуют, способна также оформиться в целостную конструкцию. Насколько ей это удается — а наиболее притязательный пример такого оформления дал, конечно, Маркс, — настолько становится ненужным возвращение к той форме, в какой описание общества фиксирует проблему тождества. Идеология сама себя стабилизирует включением в себя контридеологии; и если консервативная сторона удовлетворяется антипросвещением, а о своей позиции дает знать лишь походя ( aper с ue ), чтобы не оказаться под огнем своих собственных утверждений, — то это лишь один из вариантов решения.

Ну, конечно, напрасно ее так окрестили — «идеология», — да и оснащение темами тоже зависело тут от таких исторических случайностей, как Французская революция, или социальных проблем эпохи, особенно от последствий быстрой индустриализации. Новый способ идентификации ухватывал любые темы, как бы и где бы они ни обнаруживались. Это должно было привести к зависимости от эпохи и постепенному устареванию многих воззрений. В равной мере это относится и к либерализму, и к социализму. Но говорить о конце идеологий все-таки еще слишком рано. Напротив, возрос интеллектуальный скепсис и вместе с ним — готовность к плоскому морализаторству, или же — если посмотреть на Францию — попытки укрыться за исключительно темным стилем изложения, свойственным современным французским философам. Но как бы ни обстояли дела со специфически научными возможностями, фундаментально иные формы самоописания общественной системы все-таки еще не образовались.

Старческая немощь некогда могущественных идеологий понуждает их нынешних сторонников к творчеству, но сама по себе не приводит к новым предложениям.

Может быть, в более длительной перспективе, с привыканием к системно-теоретическому наблюдению второго порядка, к наблюдению и описанию самонаблюдения и самоописания общественной системы, удастся достичь иного рода результатов. Но пока что не приходится наблюдать никакой выстроенной семантики этого типа как уже наличного общественного знания. Таким образом, пока что можно лишь попытаться выяснить эффективность этого способа рассмотрения и переформулировать идеологию в соответствующей перспективе, а это должно будет в дальнейшем занимать нас еще в ряде аспектов.

III

XIX век разработал разные различения, образовавшие тот каркас, к которому крепится то или иное идеологическое содержание. Именно различения, а не тождества. Одно из предложений состояло в различении государства и общества на основе различения силы и собственности, авторитетного уже в XVIII веке. После того как была отклонена попытка Гегеля вновь привести это различение к единству и остроумно подавить полнотой духа обязательно снова всплывающий тут парадокс, — после того, как эта попытка была отклонена, примерно с середины XIX века различение государства и общества уже принималось как фактическое, неоспоримое положение дел . Это позволило приписывать государству, в зависимости от идеологической предрасположенности, больше или меньше ответственности, но одновременно, сравнительно со средневековой расположенностью, заменять религию хозяйством и давать описание эпохи в перспективе ее будущего развития с точки зрения хозяйства (которое именно поэтому было названо «обществом»). Понятию общества было тем самым найдено место, а позиция единства различия государства и общества, могущая быть тавтологической или парадоксальной, осталась незанятой. В ходе перенастройки обработки информации с единства на различие у староевропейского societas civilis , о котором еще напоминало гегелевское государство, не оказалось продолжения. Различие ослепляет открывающимися возможностями дирижировать переработкой информации. Но эта ослепленность различием и его возможностями блокирует постижение единства, а тождества определяются внутри различения при помощи различения как тождества различенного — как бы это потом ни оказывалось на данном уровне вновь тавтологичным или парадоксальным (см. [ 22 ]).

Сколь бы сильно ни подчиняло себе это различение понятие общества, делая его почти непригодным для зарождающейся социологии, но скрытую теорию общества надо бы искать не там. Она использует иное различие, трансцендирующее общество как социальную систему. Она соотносит социальное, как бы оно ни называлось, с индивидом и потому представляет себе индивида как некое внесоциальное единство.

Эта теоретическая установка подготовлена новейшей философией сознания и следует из разработанного в ней понятия субъекта. Эту установку можно обнаружить и в понятии индивида, абстрагирующемся от какой бы то ни было включенности индивида в социальные связи и его социальные позиции и предполагающем, что индивид идентифицирует сам себя через соотнесение не с чем иным, как с собственной индивидуальностью 1. Такого индивида можно считать способным к существованию во множественных контекстах [32]. Как бы в компенсацию, этот индивид семантически наделен способностью предъявлять жалобу -- будь то на отчуждение, будь то на неосуществленные обетования свободы, на неравенство, на неспособность общества ориентироваться по тем критериям, которые, по мнению индивида, индивиды считают разумными. По этому всему видно: индивид понимается через отличие от общества, а не по-прежнему — как своеобразная часть природы.

И наоборот: общество в отличие от индивида может тогда пониматься как коллектив 2. При этом можно мыслить совершенно разное: популяцию живущих в данный момент людей, нации, социальный порядок или же исторически варьирующиеся формы (например, «капитализм»). Сравнительно с нынешними теоретическими притязаниями, речь в меньшей мере идет о понятийной четкости, чем о различии, фиксирующем ту точку зрения, которая является руководящей при идентификации социального: отличие от индивида. Сюда может подсоединяться переработка информации, трансформация этого различия во все новые формы. Все снова и снова будет встречаться констатация неудовлетворительности общества, и можно будет снова и снова делать ее актуальной. Руководящее различие, в длительной перспективе, гарантирует достаточную для этого безнадежность, не исключая при этом возможности изменений. Наконец, во второй половине XIX века оно разрушает веру в естественный прогресс и тем самым побуждает возникающую в это время социологию заняться проблемами индивида в структурных условиях современного общества [29].

Если сравнить два различения: «государство / общество» и «индивид / коллектив», то легко увидеть, что оба они выполняют одну и ту же функцию: препятствуют постижению единства различия и тем самым — проблемы тавтологии и парадокса, позволяя тем не менее производить переработку информации. Прохождение информации в текущих самонаблюдениях общественной системы использует, подтверждает и трансформирует эти « distinctions directri ces »*. Информацией становится то, что может быть различено при помощи этих различений. Но в то время как различение «государство / общество» пребывает внутри социального порядка и потому может индентифицировать лишь субсистемы, различение «индивид / коллектив» работает с внешней референцией, с неким противоположным, выдвигая его в качестве точки зрения для оценки социальных отношений. Вплоть до эпохи так называемой «Франкфуртской школы» этот процесс производит такую теорию общества, которая живет различием. Лишь начиная с Хабермаса, с интерсубъективизацией и процедурализацией субъекта совершается отказ от этого основоположения и замена его новыми формулами различия, такими, как «труд и интеракция» или «система и жизненный мир», которые на свой лад скрывают то единство, о котором тут идет речь 1.

IV

Однако вернемся еще раз к проблеме идеологии. В своем программном Введении к словарю «Основные исторические понятия» ( [3], XIII — XXVII ) Козеллек исходит из того, что с середины XVIII века произошло фундаментальное изменение значения староевропейской социальной и политической семантики. Своеобразие этой перемены состоит, между прочим, в темпорализации и идеологизируемости многих понятий. Это положение можно сконцентрировать и выразить в тезисе, что сама идеология отличается темпорализацией. Она заменяет отнесение к природе отнесением к историческому времени и современному положению общественной системы (см. об этом также: [36]). Темпорализация и идеологизация в известной мере выручают друг друга там, где речь идет о компенсации утери реальности, которая становится неизбежной, если общественная структура уже не дает возможности ни для какой предпочтительной естественной репрезентации.

Это проявляется в первую очередь в том, что различие детавтологизации и депарадоксализации воспроизводится через различие консервативных и прогрессивных идеологий. В этом различии тематизируется установка на историческое время. Однако затем опыт все более ускоряющихся общественных перемен саботирует это простое противопоставление и трансформирует его в вопрос о том, следует ли и впредь держаться за основы собственной динамики общественной системы, например, за рыночное хозяйство и неподцензурное научное исследование, или же здесь необходимо какое-то дирижирование, чтобы сохранить существенные для человека устремления. При этом дело может дойти до обмена темами между правыми и левыми, так что темы, бывшие некогда консервативными, такие, как культурный пессимизм, критика техники и обращение к «государству», обнаруживаются теперь главным образом в лагере «левых» 1. Но тем моментом, который позволяет различать один идеологический выбор от другого (ибо с различием рефлексии тождества — скорее тавтологической или скорее парадоксальной — они, напомним, соотносить себя не могут), все еще является историческая отсылка ( Zeitbezug ) к интерпретации положения общества в данный момент. Обмен темами доказывает, что дело заключается не столько в субстанциальных семантических привязках — они служат лишь реализации противоположности, которая не должна открывать своего основания и потому вновь и вновь заряжает себя в форме интерпретации актуального состояния общественной системы.

Темпорализация общественных самоописаний и восприятие быстрых общественных перемен глубоко затрагивает прежде всего быль поведение может тем не менее иметь хорошие следствия. А в ориентированной на общественное мнение политике наоборот: как показывает «консервативным» теперь наблюдателям Французская революция, тут лучшие намерения могут иметь наихудшие следствия. Следовательно, парадокс в его моральном варианте в обратно-пропорциональном отношении распределен на хозяйство и политику, на общество и государство и, таким образом, снабжен соответствующими институтами. Программа реставрации (со своей стороны парадоксальная) гласит: институционализация свободы.

Но отношения тем самым отнюдь не успокаиваются. Если институционализация свободы становится программой, то есть политическим решением и идеологией (прежде всего: программой управления обществом посредством идей), то отсюда возникает потребность в нового рода семантических гарантиях. Имплицитная самореференция требует различия, внутри которого она может формироваться в отношении к иному. Должен иметься уровень порядка, способный выдержать игру контингенции, « inviolate level »* ([15], P . 686 ff .,) который не затрагивается производством парадоксов и тавтологий в процессе решения, но именно отсюда и получает свою значимость. Систему невозможно покинуть, ибо вне общества нет позиции, способной на коммуникацию; однако система может испробовать внутренние референции, которые будут рассматриваться как абсолюты. В этом отношении понятие данности начинает свою карьеру примерно с середины XIX века.

Ценности суть «слепые пятна», которые вооружают способностью к наблюдению и действованию 1. Ценностность ценности есть та позиция, исходя из которой наблюдают, требуют, ангажируются и обнаруживают себя способными к действованию. Если речь идет о наблюдении, то требуется различение ценности и противоценности или ценности и неудовлетворительного состояния. Если речь идет о действовании, ценность включается в систему страховки мотивации. В фиксированной таким образом перспективе видят лучше (четче, глубже, а также дальше в будущее), но именно в силу этого подставляют себя также и под наблюдение со стороны других. Ценности не суть формулы согласия, напротив, они побуждают к критическому наблюдению наблюдения.

Концептуальная история ценностной семантики исследована еще недостаточно. Маловероятно тут непосредственное происхождение из этоса « valeur » благородного сословия 2. Скорее напрашивается предположение, что это происхождение связано с экономикой, ибо здесь всегда уже существовала потребность проецировать контингенции и переменчивые судьбы цен на менее подвижную сферу ценностей 3. Нужно было, в сущности, лишь генерализировать функциональное место понятия ценности, и это происходило с середины XIX века благодаря распространению этого понятия на моральные, литературные, эстетические сферы'. В конечном счете понятие ценности означает тогда те предпочтения, из которых можно исходить в социальной коммуникации, не оказываясь перед необходимостью считаться с противоречием. Это, так сказать, апробированные «собственные ценности» (« Eigenvalues ») системы, которые оказываются стабильными даже при использовании их в контексте самореферентных операций [10].

Пожалуй, самый заметный признак ценностей состоит в том, что коммуницируются они незаметно. Они предполагаются, допускаются в форме намеков и импликаций. Именно это отвечает предполагаемой самоочевидности их значимости. Вместо того чтобы сообщать другому о своей приверженности справедливости, участник коммуникации требует лишь большей справедливости в распределении дохода. Ценности некоторым образом скрыты в коммуникации, в то время как непосредственно коммуникацию ориентируют на нечто такое, что могло бы встретить возражение и еще нуждается в обсуждении. Они воспроизводятся и конденсируются через непрямую коммуникацию. Это своеобразие может быть потом использовано и тактически, чтобы пресечь возражение, а ценности достаточно высокого уровня найти легко.

Правда, возразить против ценностей нельзя, но можно их истолковывать. В пандан к новому смысловому уровню нерушимых ценностей и была, видимо, изобретена современная герменевтика. Поначалу — как некоего рода теория рефлексии системы религии, затем — субъективированная и, наконец, как наука о тексте — она приводит бесспорное в форму круга, в котором сама может двигаться. И это также является разработанной формой тавтологии и парадокса, размыканием самореференции, именно такой формой, в которой можно пребывать и двигаться, если есть желание избежать выбора в пользу «дискурса» той или иной идеологии.

Конечно, у такого размещения понятия ценности есть свои следствия и свои издержки. Это отнимает у него (вопреки всему, что о нем говорят) практическое значение. Понятие ценности символизирует аутопойесис коммуникации — именно это и не более того. Оно не позволяет сделать никаких выводов о правильном поведении, ибо это всякий раз требовало бы разрешения конфликтов ценностей, а это разрешение всегда остается контингентным в качестве решения и не может быть гарантированным образом зафиксировано на « inviolate level » ценностей". Это — только другая формулировка для, пожалуй, общепринятого воззрения, что нет никакого транзитивного порядка ценностей, который мог бы на деле быть различение консервативных и прогрессивных направлений. Консерваторы начинают с разочарования, прогрессисты кончают разочарованием; тех и других эпоха заставляет страдать, и в этом они согласны. Кризис становится всеобщим. В предельном случае самоописание общества истаивает тогда до «определенной ситуации». Такое определение, даже при однозначных данных, может быть выстроено лишь противоречивым образом. Так, данный уровень благосостояния уже весьма значителен или же недостаточен — в зависимости от того, с какими ожиданиями подходят к его оценке и какие противники имеются при этом в виду. То же самое относится и к экологическим темам. (Общество есть то, что оно есть, или же не есть то, что оно есть.) Вследствие этого находится повод указать на стоимость и побочные следствия повышенных расходов или же раздувать потребности, и различие возникает даже тогда, когда относительно фактов имеется единогласие. Параллельно этому обедняется и интеллектуальная рефлексия. Характерен тут спор о том, что называют «постсовременностью». Прогрессивная фракция горюет, что ее цели больше не принимаются всерьез; она переключается с «еще не» на «больше не»; а консервативная сторона, для которой этот поворот благоприятен, может именно поэтому избежать дальнейших размышлений. Столь далеко идущая темпорализация все еще производит то, чего мы ждем от идеологий: она депарадоксирует или же детавтологизирует тождество. Она высказывает нечто и выводит следствия. Только вот наскучит она быстро, ибо не учитывает ничего нового и предоставляет настоящему просто идти своим чередом.

Эта альтернатива консервативных и прогрессивных фракций и их идеологий ориентируется на время, уже ставшее историческим. Она дает примат прошедшему или будущему над определением настоящего — настоящего, которое не может локализовать себя иначе, кроме как через признание такого примата одного из своих временных горизонтов. Следовательно, альтернатива молчаливо предполагает, что настоящее определяется исходя из различения прошедшего и будущего. Но как?

Этот вопрос выводит нас в область столь сложную, что не удивительна невозможность ответить на него без дальнейших рассуждений. Ново уже то, что темпоральные структуры общества вообще вовлекаются в поле зрения таким образом. Традиционно время переживалось не в схеме «прошедшее / будущее», но в схеме «прежде / после». Это привело к понятию движения (как единства «прежде» и «после»), а затем, когда мышление вышло на более высокую ступень, — к различению подвижного / неподвижного, прочного / текучего, постоянства / изменения и т. д. Соответственно время понималось как мера движения или же как tempus , как репрезентация вечного в пронизанном движением мире. Тогда могла иметься по крайней мере одна позиция для наблюдения движения из неподвижного; а если возникал вопрос о единстве различия подвижного и неподвижного, то можно было сослаться на понятие Бога.

Все это мышление незаметно устаревает, если основополагающее различение «прежде / после» заменяют на «прошедшее будущее». Тогда понятие движения теряет свою фундаментальную роль. Нет именно никакого «движения» из прошедшего через настоящее в будущее, как если бы настоящее было частью хронометрически уловимого времени между прошедшим и будущим. Напротив, саму позицию, которая, как предполагалось прежде, предназначена движению, теперь получает настоящее. Оно есть включенное во время исключенное третье, ни будущее, ни прошлое, но одновременно и то, и другое. Как некогда движение, так настоящее теперь является парадоксом времени. Поэтому именно настоящее по преимуществу является той категорией, благодаря которой и парадокс темпорализованного описания общества оказался бы уловимым и является неуловимым, если дело не доходит до разрешения именно этого парадокса. Но одновременно настоящее является временным модусом актуальности наблюдения и самого описания, так что время может наблюдаться и описываться лишь во времени, общество — лишь в обществе, а не гак, как движение, — извне.

Неудивительно поэтому, повторим, что современное общество никакого понятия настоящего не породило. Отсутствует и история понятия «настоящее» [26]. Зафиксировано лишь то, что об исторически локализованном настоящем начинают говорить только в конце XVIII века, а род локализации своего собственного настоящего в историческом времени и после того долго еще остается неясным. Такие представления, как быстротечность момента (каковой момент и есть все, что имеется), соотнесенный с будущим активизм, революция, которую необходимо проделать, а одновременно утеря истории и утеря опыта или же отсутствие в настоящий момент всего того, что следовало бы знать, чтобы иметь возможность действовать (бесполезно совершать путешествия в Париж, чтобы узреть мировую историю), — эти представления распространяются лишь во второй трети XIX века. Так что прежде всего тут придется искать такие представления, которые в этих условиях еще могут показать, как возможно описывать общество, что означает теперь: как можно его изменять.

V

Не только во временном измерении, но и в измерении предметном можно наблюдать изменения, когда при переходе к функциональной дифференциации самоописания, охватывающие всю общественную систему, становятся труднее. Вследствие утери естественной, бесконкурентной репрезентации обществу приходится справляться с более высокой степенью контингенции; многое, гораздо больше, нежели прежде, становится явственным как «решение», даже если «решающего» с уверенностью идентифицировать невозможно. Ориентация на рынок и демократия создают новую чувствительность в этом аспекте. Соответственно, парадоксы приводятся в форму моральных парадоксов, то есть наблюдаются как нечто близкое решению. Что касается рынка, то здесь морально предосудительное, своекорыстное, ориентированное лишь на приприменен безотносительно к обстоятельствам как устойчивая иерархия.

Когда временные горизонты суживаются до «определения ситуации», то этому в сфере ценностей соответствует то, что наблюдалось как перемена ценностей (этому наблюдению частично сопутствовало использование для характеристики новых ценностей таких обозначений, как «постматериалистические», — обозначений, весьма сильно вводящих в заблуждение). По видимости, в основе этой перемены лежит быстро возрастающее осознание риска, подпитываемое как экологическими проблемами современного общества, так и теми трудностями, с которыми сопряжено поддержание существующего уровня благосостояния 1. Страх больше не является табу; он стал публичной темой, в особенности когда он принимает форму озабоченности и опасений по поводу других или по поводу всех: поэтому современность можно характеризовать прямо-таки как «век неприкрытого страха» ([11], Р. 27). О состоянии сознания конкретных людей тем самым еще ничего не сказано, а вот об отсылках к ценностям в публичной риторике тем самым кое-что говорится. Страх, как тема, становится эрзац-априори. Он не может быть оспорен, опровергнут, излечен. В коммуникации он всегда выступает аутентично. Тому, кто говорит о своем страхе, нельзя возразить, что он заблуждается. Следовательно, страх творит для себя уважение, как минимум терпимость; он делает некоммуницируемым противоречие и потому служит точкой фиксации «новых ценностей».

Страх блокирует одновременно проникновение в проблемы тождества тавтологии и парадокса, рефлексия которых, как уже сказано, блокировала бы коммуникацию. Страх высвобождает коммуникацию, и ее новые ценности процветают за счет этой облегченности, доходящей до неведомой прежде неисправимой болтливости. И в этом тоже пробивает себе дорогу та форма депарадоксализации проблем тождественности общественной системы, которая уже не нуждается больше в какой-либо идеологии в классическом смысле. Да и всегда приходилось идеологиям предлагать нечто большее, чем рекомендации относительно ценностей. Они были для этого вооружены когнитивными компонентами, описаниями общественного положения и его проблем. Возможно, сегодня все это может быть сведено к «страху» как общему знаменателю, страху, который дирижирует отбором описаний, «сценариями», моделями мира и воззваниями. Но и это остановило бы самоописание общества еще до того, как оно прозреет свой собственный произвол.

VI

До сих пор мы рассматривали тавтологии и парадоксы как логически равноценные нормы, которые различаются лишь тем, что находятся между собой в отношении обращения, причем обе эти формы (как и логика вообще) понимаются в качестве схематизации наблюдений и описаний. Однако эта предпосылка становится проблематичной, если наблюдать сами тавтологии как парадоксы, и они действительно оказываются, если их наблюдать, парадоксами, в то время как обратное силы не имеет.

Тавтологии суть различения, которые не различают; они суть различения без различия. Они эксплицитно отрицают, что то, что они различают, составляет различие. Они, таким образом, приглашают к колебанию, к блокированию наблюдения. О тавтологии можно говорить, только если предполагается двучастная схема наблюдений: нечто есть то, что оно есть. Но само это высказывание отрицает двучастность и утверждает однотождественность. Таким образом, оно отрицает то, что само же и делает возможным, из-за чего и отрицание теряет свой смысл.

Если относиться к этим рассуждениям серьезно, то нельзя тогда больше исходить из того, что тавтологии и парадоксы, а соответственно, детавтологизации и депарадоксализации, функционально эквивалентны. Понятно тогда становится и то, почему, как это часто утверждают, дух предпочитает левую полосу интеллектуального и политического спектра. Разрешение парадоксов — занятие явно более плодотворное, чем развертывание тавтологий (но это все же не должно вводить в искушение заключить отсюда, что депарадоксализация — знание истинное, свободное от идеологии).

И тем более стоило бы продолжать исследовать идеологии, темпорализации, а иногда и другие варианты решения проблемы самоописания, исходя из проблемы парадокса и депарадоксализации. При этом главным вопросом становится то, при каких условиях депарадоксализации могут вводиться в действие не патологическим, а плодотворным образом, как творческий, а не порочный круг (см. исследовательский обзор [ 18 |). И, напротив, известная проблема «безобидных» самореференций (по типу: «это предложение есть предложение») отступает на задний план, ибо, как уже сказано, и они оказываются парадоксальными для наблюдателя и потому нуждаются в рассмотрении по тому же типу, что и парадоксы. Детавтологизации суть депарадоксализации, и в конечном счете речь в обоих случаях идет о преобразовании бесконечных информационных нагрузок в конечные. Соответственно, нужно будет пересмотреть и логико-математический подход к проблеме: парадоксы нельзя свести к circulus vitiosus (которого следует избегать), но такие круги — это неудачные формы депарадоксализации 1.

VII

Всякое наблюдение систем, которые сами себя наблюдают, приходит к вопросу об имманентных границах самореферентных операций. Если допустить самореференцию без ограничений, в том числе и применительно к ней самой, то наталкиваешься на тавтологии и парадоксы — этот факт хорошо известен прежде всего в логике истинности. Если, исходя из этого, наблюдать и описывать самоописания современного общества, то возникнет впечатление, что они наталкиваются на эту проблему, но в то же время неспособны воспринять ее как таковую.

Можно наблюдать разные стратегии уклонения. Одной из них является дискурс относительно «субъекта» — так сказать, симуляция проблемы во внешнем для общества случае. Это делает для общества возможным экстернализировать проблему и убаюкивать себя в том, что касается его самого, иллюзией, будто оно конституировано хотя и несовершенным, но во всяком случае не парадоксальным образом. Именно разоблачение парадокса, просвещающего себя относительно себя самого субъекта, разоблачение, которое Юрген Хабермас производит со всей остротой и блеском, опять-таки ставит себя в зависимость от этой функции экстернализации. Парадигма интерсубъективного взаимопонимания изображается как имплицированный в самой коммуникации идеал, то есть как свободная от парадокса ориентация — так, словно лишь субъект, постулирующий себя в качестве разумного, оказывался бы перед этой проблемой. Но так как можно знать, что неограниченная самореференция чисто логически не функционирует, то для наблюдателя предлагаемой теории ( Theorievorschlag ) это может только означать, что идеализация интерсубъективного взаимопонимания выполняет функцию прерывания самореференции; а тогда задают себе вопрос: почему это именно так и почему не иначе 1.

Результаты наших предшествующих рассуждений согласуются с этой оценкой. Общественное самоописание, которое не может тематизировать то, что оно не может тематизировать, прибегает к помощи ориентации, которые скрывают от него именно это и тем не менее делают возможным самоописание. Определенные различения, которые идентифицируют общество в отличие от чего-то (будь то «государство», «сообщество», «индивид») выполнили эту функцию: создали алиби. Идеологизация и темпорализация вооружили эту функцию семантическим признаком сомнительности, не сделав ее прозрачной для нее самой. Семантика ценностей формулирует тут подобающее обоснование: она формулирует новые « inviolate levels », когда все становится контингентным, и то, что оправдывает себя как исходный пункт, необходимо проверить в самой коммуникации.

Но что дает опору "социологическому просвещению», которое наблюдает и описывает также еще и это? Какая семантика стабилизируется в таком процессе описания описаний описаний?.. И прежде всего: что следует из того, что и это может тоже происходить только в обществе, только как самонаблюдение и самоописание общества, ибо никакое отдельное сознание никогда не может быть «субъектом» в том смысле, чтобы в основу такого наблюдения и описания оно могло положить лишь себя самого (а не так, что за первичную основу бралась бы уже идущая коммуникация).

Исходный пункт для ответа на этот вопрос можно найти в предположении, что в обществе нет свободных от наблюдения операций — это равнозначно тезису, что коммуникацию по поводу коммуникации исключить невозможно. Если происходит коммуникация, то эта операция, поддерживающая и продолжающая аутопойесис общества, тоже подвергается наблюдению в рамках значимого для самого наблюдения различения (например, сказано то-то, а не то, что я ожидал). (Можно предполагать, что различие операции и наблюдения на этой фактической основе универсально и постоянно регенерируется. Аутопойесис общества не может быть продолжен, если тем самым не создаются возможности для наблюдения 1.) Универсальная значимость этого тезиса предполагает, что и само наблюдение может проводиться лишь как аутопойетическая операция, то есть — в случае социальных систем — только как коммуникация.

На этом различении операции и наблюдения базируется второе, различение «естественных» и «искусственных» ограничений самореференции 2. Естественными можно назвать те прерывания самореференции, которые кажутся системе необходимыми условиями возможности ее операций. Напротив, в качестве искусственных рассматриваются те ограничения, которые воспринимаются как контингентные, как иначе возможные. Таким образом, естественные прерывания самореференции препятствуют пониманию парадокса и тавтологии самореферентного тождества. Они делают проблему невидимой. Искусственные прерывания делают прозрение возможным, но они постулируют, что нечто должно произойти, дабы депарадоксировать парадокс.

Работать с этим различением естественного и искусственного (необходимого и контингентного) надо только, всегда имея в виду ту систему, о которой идет речь. Кроме того, оно меняется в силу процессов эволюции или обучения. Та семантика, которая служит депарадоксализации, может переводиться из области необходимого в область контингентного, если система сможет найти новые « invio late levels », перенимающие функцию депарадоксализации. Это позволяет понять европейское Просвещение как эволюционный процесс, который, правда, со своей стороны не мог употреблением семантики субъективного разума выработать формулу собственной самореференции. И, кроме того, с помощью этого различения можно показать, что — и каким именно образом — несомненные основы общественной семантики, из-за эволюционных изменений в формах общественной дифференциации, подпадают под подозрение в том, что и они контингентны.

Но прежде всего с помощью этого различения можно прояснить отношения между наблюдением (самонаблюдением) и операцией, то есть и отношения между процессами самотематизации и самоописания общества и самим обществом. Наблюдатель может (и, если он намерен вполне постичь свой предмет, должен) познать, что самореферентные системы конституированы парадоксальным образом. Но само это познание делает невозможным наблюдение, ибо оно постулировало бы аутопойетическую систему, аутопойесис которой блокирован. Если предположить чистую, неограниченную, неразомкнутую самореференцию, то и парадокс бы, следовательно, был перенесен в само наблюдение. Наблюдение своими собственными предпосылками противоречило бы своему собственному намерению. Поэтому понимание необходимости прерывать самореференцию одновременно депарадоксирует предмет наблюдения и само наблюдение. По ту сторону всех априорно приложенных возможностей познания оно смыкает наблюдение с его предметом. Оно только и делает возможным самонаблюдение (самотематизацию, самоописание) общества.

На этой основе получает свое значение различение естественных и искусственных ограничений самореференции. Оно позволяет удержать различение наблюдения и операции, хотя оба они возможны лишь как разомкнутые (депарадоксированные) операции, то есть только как система. Различение естественного и искусственного может использоваться таким образом, что наблюдение отнесет то, что естественно и необходимо для системы, в категорию того, что искусственно и может быть другим. Тогда наблюдатель, например, может исследовать, как система продуцирует для себя самой впечатление естественности, неизбежности, безальтернативности своих самоописаний. Он может тогда, например, задать вопрос о функциональных эквивалентах понятию Бога, при помощи которого депарадоксирует себя система религии [23]. Таким образом, если прибегнуть к формулировке, данной Гейнцем фон Ферстером, наблюдатель может видеть, что наблюдаемая система не может видеть, что она не может видеть того, чего не может [9]. В этом состоит подлинный выигрыш, предлагаемый кибернетикой второго порядка: видеть, что некто не может видеть того, чего не могут видеть. А если сделать целью всякое иное просвещение, то оно запуталось бы в достаточно известных самопротиворечиях.

Но это не значит, что данная формула дает предел конечный мудрости земной. Но все-таки это означает, может быть, что тут конец мудрости и начало теории, которая должна была бы заняться вопросом о том, какая семантика самоописания нашего общества оправдывает себя в процессе рекурсивной самопроверки, даже если можно постигнуть ее искусственность, контингентность, ее возможность быть и другой.

VIII

То, что реализовано, может и наблюдаться. Поэтому в ходе истории увеличивается количество опыта, которым могут располагать относительно себя самих определенные общественные формации. Поэтому очевидно, что современное общество, которое начало самонаблюдения и самоописания в XVIII веке, ныне в большей мере способно на них, чем прежде. Во всяком случае, те негативные аспекты современности, которые с самого начала тоже были наблюдаемы в буржуазном движении, сегодня не могут быть списаны ни как преходящие явления, ни как необходимые издержки процесса цивилизации. Лишь теперь общество в полной мере обнаруживает, на какие последствия своего структурного выбора оно наталкивается. В особенности это относится к экологическим проблемам, порожденным его собственной рациональностью. Поэтому напрашивается радикализация самонаблюдения и самоописания до такой степени, пока не станет очевидно: это сводится к парадоксу, то есть к пониманию, что хотят того, чего не хотят.

Ища позицию, позволяющую современному обществу самому себя в этом смысле наблюдать, попадаешь в поле социальных движений. Весьма типичный показатель — уже то, что эти движения пытаются в обществе оперировать против общества, словно бы они-то пришли извне. После длительных попыток, столь же богатых последствиями, сколь и безуспешных, фиксироваться на каком-то особом феномене (ключевое слово — «капитализм») сегодня так называемые «новые социальные движения» открывают куда более радикальную перспективу, соответствуя, таким образом, исторической ситуации, которая предлагает для самоописания более благоприятные возможности. Тематически они шире, а потому и мотивация их гетерогенна (из-за чего и оказываются все время бесплодными многочисленные усилия понять эти движения как единство). Они ориентированы одновременно и радикально, и нерадикально. У них речь идет о сохранении отдельных деревьев и об изменении общества, о том, чтобы избежать радиоактивности, превышающей естественный уровень, и о жизни иной. Часто эти движения ориентированы противоречиво. Например, преследуя экологические цели, они используют для характеристики своего противника экономические категории. Или же они в себе раздроблены. Так, когда в женском движении выдвигается тема равенства, то при этом артикулируется вполне буржуазная потребность в компенсации, а одновременно, в вопросе о семантике жертвенности — поиск совершенно иной формы жизни. В зародыше эти движения содержат возможность радикальной критики общества, далеко превосходящей то, что мог видеть и на что мог осмелиться Маркс. Они действуют на широком фронте, занимаясь множеством последствий взаимной дифференциации функциональных систем, и если позволительно приписать им радикальные намерения, то они состоят в критике функциональной дифференциации.

Но это уже граница альтернативности. Общество может представить себе изменение своего принципа стабильности, то есть своей формы дифференциации, своей формы проведения границ системы, только как катастрофу 1. Поэтому, как некогда критика сословного порядка, так теперь критика функциональной дифференциации остается моральной критикой, неспособной ни к созиданию, ни к указанию на то, что могло бы функционировать вместо этого. Как тогда, так и теперь остается бесспорным, что многое можно сделать лучше. И равным образом снова и снова можно констатировать, что люди виноваты перед другими людьми, такими же людьми, как и они. Таким образом, новые социальные движения неизбежно оказываются в вихре актуальных тем — разве что хватаются они за эти темы, может быть, более непринужденно. Их «антипубличность» живет активным обменом с «буржуазной» публикой, через противоположность к которой она и рассчитывает обрести четкие очертания. Но при всем том и «альтернативисты» обнаруживают, что они попали в вихрь функциональных замен, всегда уже продуманных, испытанных и либо подтвержденных, либо отклоненных. Апофеоз собственной моральности и несколько неконвенциональные средства собственного появления на публике могут тогда внушить впечатление, что следует быть готовым к перепроверке оценок. Но так или иначе это все равно происходит, и происходит в обществе, а не вопреки ему и не помимо его.

Тайна альтернатив состоит в том, что никакой альтернативы они вообще предлагать не должны. Это они должны скрывать от себя и от других. В этом состоит их вклад в депарадоксализацию. И нет недостатка в признаках того, что он уже начинает оказываться плодотворным.

Мангейм К. Глава IV. Образование, социология и проблемы общественного сознания (отрывок из Диагноз нашего времени)

I. Меняющиеся черты современной практики образования 19

Одним из важнейших изменений в области образования является постепенный переход от концепции фрагментарного образования, преобладавшей в эпоху laissez- faire, к концепции интегрального образования. Первая концепция рассматривала образование как более или менее самостоятельную область жизни. Для нее характерны школы, в которых учителя преподавали предметы, указанные в программе. Успехи учащихся и косвенным образом способности преподавателей определялись с помощью системы оценок. Устраивались письменные экзамены, и если учащиеся успешно их выдерживали, считалось, что цель образования достигнута. Кое-кто сочтет мое описание карикатурным, другие упрекнут меня в том, что я отношу этот тип обучения к прошлому, а между тем он существует и поныне.

Образование считалось независимой областью, поскольку школа и общество превратились в две категории, не дополняющие, а противостоящие друг другу. Образование ограничивалось тем возрастным барьером, до достижения которого человек считался способным к обучению. До определенного возраста образовательные институты пытались оказать влияние на вас и ваше поведение; после достижения этого возраста вы считались свободным. Эта тенденция к фрагментарности образования была нарушена, когда появились концепции образования взрослых, обучения вне стен университета, курсов повышения квалификации, познакомившие нас с идеей постобразования и переквалификации. Благотворное влияние концепции обучения взрослых проявилось и в том, что она заставила нас признать непрерывность образования и посредническую роль общества в его приобретении, подчеркнула значимость обучения практическим жизненным навыкам в рамках школьного образования. С этого момента цель школьного обучения состояла не в том, чтобы передать учащимся определенный набор готовых знаний, а в том, чтобы научить их эффективнее учиться у самой жизни.

Барьер между школой и жизнью преодолевается не только отказом от книжной схоластической концепции обучения. Аналогичная тенденция распространяется и на другие сферы. Так, в прошлом существовал разрыв между семьей и школой. Сейчас делаются попытки объединить усилия родителей и учителей и скоординировать влияние школы и дома. Расширение сферы общественной деятельности, изучение преступности несовершеннолетних по-новому высвечивают ту роль, которую играют в формировании характера подростка различные сферы жизни. Стало очевидным, что если семья, школа, клиники, занимающиеся воспитанием детей, суды для несовершеннолетних будут действовать изолированно и не учитывать влияние друг друга, они не достигнут эффекта. Так возникла тенденция к объединению их усилий.

Осознание потребности интеграции школы с жизнью общества оказало различное влияние на школу. Оно привело к интегральной концепции школьной программы. Это лучше всего можно показать на примере изменения концепции этического воспитания. Раньше, когда сама мораль считалась независимой частью жизни общества, мы думали, что отдаем ей должное, если включаем в программу религиозное или этическое воспитание. Сегодня мы знаем, что такое включение неэффективно, пока религиозное или этическое воспитание не связано с другими частями школьной программы. На формирование характера оказывает влияние все, чему мы учим, и еще в большей степени то, как мы учим. Если раньше мы думали, что можем разгадать тайну формирования характера подростка через его игры или с помощью школ-интернатов, то сегодня мы знаем, что гораздо большее значение имеют характер игр, а также внутренние детали школьной организации, нежели те ярлыки, которые мы наклеиваем на игры или школьные системы. Социальная организация школы, социальные роли учащихся и учителей, преобладание духа конкуренции или сотрудничества, наличие возможности групповой или индивидуальной работы - все эти факторы способствуют формированию личности.

Интегральная концепция школьной программы является не чем иным, как выражением глубокой психологической мысли о том, что личность едина и неделима. Если мы сегодня отказываемся от прежней жесткой концепции школьных предметов и пытаемся связать знания, полученные в одном курсе, со знаниями из другого курса, то делаем это потому, что понимаем, что только координированное наступление на разум индивида может быть эффективным. Успех преподавания зависит сегодня от того, как мы соединяем новый опыт с уже существующими знаниями индивида. В конечном итоге идеальная модель обучения человека будет принимать во внимание всю историю его жизни и множество социальных факторов, воздействующих на него наряду со школой. Такое обучение является интегральным в двояком отношении: а) в силу интеграции деятельности школы с деятельностью других общественных институтов; б) в силу соответствия целостности личности.

Тенденция к интеграции достигает высшей точки, когда мы не только на практике, но и в теории откровенно признаем, что образование - это всего лишь один из многих социальных факторов, воздействующих на поведение человека, и как таковой, хотим мы этого или нет, всегда служит социальным целям и сознательно направлен на формирование определенных типов личности.

В предшествующую эпоху, эпоху либерализма, образование было слишком обособленным; его главный недостаток состоял в игнорировании общественных потребностей. Система образования не могла или не желала признать существование общества как важного фактора человеческих отношений, влияющего на цели и методы образования.

Теория либерального образования основывалась на принципе, гласящем, что важнейшие цели и ценности образования неизменны; что конечная и исключительная цель образования - воспитание свободной личности путем беспрепятственного развертывания внутренних качеств. Интегральная теория образования в своем социологическом аспекте не отвергает этой теории как таковой; она не подвергает сомнению тот факт, что некоторые идеалы живут века и определяют нравственность образа жизни и социальной организации. Она лишь утверждает, что данная теория слишком далека от конкретных исторических условий, чтобы быть действенной. Тот, кто пытается сформулировать неизменные вечные ценности, скоро понимает, что они слишком абстрактны, чтобы придать определенную конкретную форму образованию в данный момент. Точно так же, если конечная сущность человеческой личности представляет собой нечто вечное, находящееся вне влияния окружающей среды, то мы тем не менее вынуждены принимать во внимание эмпирические и конкретно-исторические условия, те сферы, где встречаемся с другими людьми как гражданами государства, рабочими фабрик, клерками контор и просто человеческими существами, стремящимися к удовлетворению конкретных целей, достижимых в данной социальной системе.

II. Некоторые причины, вызывающие необходимость социологической интеграции в образовании

Наши отцы и деды могли обходиться без социологических теорий, так как взаимосвязи между институтами и человеческой деятельностью в деревне или небольшом населенном пункте были вполне очевидны и понятны каждому. Во времена наших предков социология существовала только на уровне здравого смысла; впоследствии бурное развитие индустриального общества и скрытое действие его сил превратили общество в загадку для отдельного индивида. Самый скрупулезный анализ его окружения не может раскрыть неискушенному уму того, что происходит в глубине, как различные силы концентрируются и воздействуют друг на друга.

Вера в то, что важнейшие проблемы образования и общественной деятельности можно решить лишь на основе здравого смысла, оказалась непрочной, когда различные должностные лица столкнулись с решением одной и той же проблемы. Практические правила были различными в разных областях - в образовании, судебной практике и т. д. - и определялись существующими традициями. Поэтому должностные лица имели различные мнения по отдельным вопросам (по такому, например, как польза наказания),а такжепо-разному оценивали влияние среды на индивида.

К счастью, на протяжении последних десятилетий было накоплено много знаний в различных областях психологии и социологии. Детская психология, психология обучения, криминология, экспериментальная психология и психоанализ дали богатый материал, который был обобщен и интегрирован в науке о человеческом поведении. С другой стороны, социология тоже внесла свой вклад. Она изучала поведение человека в различных обществах на различных этапах исторического развития, а также поведение людей, принадлежащих к различным классам и находящихся в нашем обществе в различном социальном окружении. Она исследовала также воздействие на поведение человека таких социальных институтов, как семья, община, цех, группа; изучала поведение человека в условиях социальной безопасности, как деятельность по улучшению экономических условий жизни, статуса или досуга, а также в условиях отсутствия социальной безопасности, т. е. в периоды социальных волнений, революций и войн.

В конце концов многочисленные случаи личной и социальной неадаптивности, вытекающие из особенностей развития промышленного общества, стало невозможно рассматривать, не учитывая накопленных знаний о природе человека. Эта отрасль социологии - еще одно связующее звено между науками, изучающими проблемы человека. Ведь вряд ли можно представить себе учителя, который не сталкивается ежедневно в воспитании детей с трудностями, которые при внимательном рассмотрении представляют собой симптомы конфликтов внутри семьи, в обществе или между возрастными группами и т. д.

Есть и еще одна область социологической информации, которую должен учитывать учитель, если он стремится дать своим ученикам не абстрактное образование, а хочет воспитать их для жизни в существующем обществе. Я имею в виду тот кризис культуры, который переживает наше общество, изменения в духовной жизни, влияющие на поведение индивидов. Это прежде всего колоссальные изменения, связанные с развитием промышленной цивилизации, такие, как частичное и даже полное разрушение наших привычек, обычаев и традиционных ценностей. Это социальные процессы, способствующие распаду семьи и общества. Я имею в виду также изменение характера труда и досуга, влияющего на формирование личности или способствующего ее дезинтеграции. Я принимаю во внимание тенденции развития современного общества, ведущие к разрушению его культурной жизни, к утрате связей между ученым, художником и обществом, снижению стандартов оценки общественных отношений и усилению роли пропаганды. Было бы абсурдом оставлять учителя в неведении относительно социологических исследований, посвященных роли молодежи в современном обществе, а также наблюдений, показывающих, как состояние повышенной возбудимости, связанное с половым созреванием, и социальная смута способствуют формированию поколения, которое, будучи предоставлено самому себе, не сможет выдержать надвигающихся трудностей. Одним словом, нельзя оставлять учителя в неведении относительно этих основных разрушительных тенденций, их причин и средств их преодоления, применявшихся более или менее успешно. Невозможно вернуться после войны, одной из самых бесчеловечных в истории, к условиям мирной жизни, не привлекая к этому процессу восстановления учителей для воспитания нового поколения. Сегодня, говоря о мире, который наступит после этой самой бесчеловечной войны, мы не можем предложить простое возвращение к довоенной ситуации. Существует насущная потребность возрождения нашего общества. В прошлом привычки, обычаи и определенная жизненная философия передавались по наследству, и это позволяло индивидам играть в обществе роли, более или менее заранее установленные. В меняющемся обществе, таком, как наше, нам может помочь лишь соответствующее обучение, недогматический тренинг ума, позволяющий человеку возвышаться над событиями, а не слепо подчиняться их ходу.

Лишь образованный ум в состоянии отличить истинные элементы, присущие традиции и обеспечивающие эмоциональную стабильность, от тех взглядов и институтов, которые приходят в упадок, поскольку теряют свои функции и смысл в меняющемся обществе. Сам факт нашего незнания того, что промышленная цивилизация оказывает дегуманизирующее влияние на ум человека, является причиной образования того вакуума, в который льют свой яд шарлатаны от пропаганды. Если современный учитель осознает себя не просто школьным наставником, а учителем жизни, то он будет стремиться овладеть всеми доступными и необходимыми ему знаниями, чтобы справиться с возникшей перед ним задачей. Он попытается воспитать такое молодое поколение, которое будет сочетать эмоциональную стабильность с гибкостью ума, и он добьется успеха, если сможет связать проблемы, волнующие молодежь, с изменениями, происходящими в мире.

Подведем итог. Роль социологии состоит в первую очередь в том, что она помогает учителю преодолеть обособленность и ограниченность схоластической концепции образования, ориентируя обучение на нужды общества. Во-вторых, социология открывает возможность скоординировать процесс обучения с влияниями внешкольных учреждений, т. е. семьи, церкви, а также общественного мнения, социальных служб. Нам открылось, что истинный смысл образования может быть определен, только если оно основано на тщательном изучении всех социологических аспектов человеческого поведения. Социология способствует объяснению множества психологических конфликтов и случаев неудачного приспособления индивидов, являющихся отражением неадекватного приспособления к непосредственному социальному окружению. И наконец, социология позволяет понять глубинные корни упадка в области морали и культуры, вызванного дезинтеграцией традиции и господствующей социальной структуры. На академическом языке это значит, что для надлежащего образования необходимы следующие курсы: 1) социология образования, 2) наука о человеческом поведении, 3) социология культуры, 4) изучение социальной структуры.

Во всех проанализированных до сих пор случаях социология служила средством для гуманизации образования. Мы убедились в том, что в современном сложном и быстро меняющемся обществе образование может быть адекватным лишь тогда, когда учитель знает социальный мир, из которого приходят его ученики и для жизни в котором их надо подготовить, а также если он может оценить большую часть своих действий с точки зрения их социальных результатов. Во всех этих аспектах социология является необходимым дополнением к образованию в наш век, в какой бы стране и при какой бы социальной системе мы ни жили. Возникает вопрос, что еще может дать социология для образования применительно к данной стране и данному моменту.

III . Роль социологии в обществе воинствующей демократии

Ту же проблему можно сформулировать по-другому. Существует ли такой аспект социологии, который не только дает информацию по отдельным фактам и определенным причинным связям и тенденциям, но и способен также представить, кроме обзоров и описаний, синтетическую картину настоящей ситуации? Можно ли получить целостную эмпирическую информацию, которая могла бы ответить на такие вопросы, как «Где мы находимся?», «Куда мы идем?», «Может ли социология сделать ценный вклад в формирование нашей общей политики?»

До начала войны такой синтетический подход к изучению социологии столкнулся бы с трудностями. Тогда признавалось, что информация об отдельных сторонах жизни общества - необходимый элемент учебной программы, но никто и не думал о том, чтобы делать выводы с целью выработки синтетического подхода.

Сегодня нет ничего более очевидного для думающих людей, чем потребность последовательной и объективной точки зрения на общество, его настоящие и будущие возможности. Основное отличие довоенной демократии от нынешней состоит в том, что первая находилась на оборонительных позициях, заботясь главным образом о сохранении своего равновесия, тогда как сейчас мы знаем, что сможем выжить, только если нам удастся превратить ее в динамическую и воинствующую демократию, которая будет в состоянии приспособиться к новой ситуации изнутри и в то же время отразить характер изменений, вытекающих из новых конструктивных идей. Идеи эти должны быть истинными и своевременными, а также привлекательными как для нашего молодого поколения, которое должно их отстаивать, так и для народов оккупированных стран Европы, ждущих такого руководства.

Недостаточное осознание социальной обстановки или, иными словами, отсутствие всесторонней социологической ориентации - одна из важнейших проблем настоящего момента. Поэтому предметом дальнейшего обсуждения я хочу сделать вопрос об осознании и причинах его подавления.

Под «осознанием» я понимаю не простое накопление рационального знания. Осознание, как на уровне индивида, так и на уровне общества, означает готовность увидеть целиком всю ситуацию, в которой мы находимся, а не только ориентировать свои действия на конкретные задачи и цели. Осознание выражается прежде всего в правильном диагнозе ситуации. Способный гражданский служащий может знать все формальности, необходимые для осуществления административных предписаний, однако он не осознает ни конфигурации политических сил, сделавших необходимым появление такого закона, ни социальных последствий этого закона для тенденций общественного развития. Эти политические и социальные реальности лежат в другом измерении, за пределами его осознания. Другой пример: молодой человек может быть умен и хорошо обучен для определенных целей, но тем не менее не осознавать скрытые страхи, мешающие его действиям и достижению цели. Осознав свой психологический тип и глубинные истоки своих страхов, он может постепенно научиться контролировать действующие на него факторы. Поэтому осознание измеряется не только на уровне приобретенных знаний, но и на уровне способности увидеть уникальность нашей ситуации и овладеть фактами, которые появляются на горизонте нашего личного и группового опыта, но входят в наше сознание с помощью дополнительного усилия. Осознание не требует знания трансцендентальных явлений, находящихся вне сферы человеческого опыта, таких, как духи или божество; оно нуждается в знании фактов, которые становятся частью нашего опыта, однако остаются вне сферы нашего внимания, так как мы не хотим осознать их.

Для настоящего специалиста в области образования эта сфера познаваемого, но еще непознанного должна быть очень важной и ценной. Что касается степени и качества осознания, то я вовсе не считаю, что надо при всех обстоятельствах стремиться к высшей степени; конкретная ситуация индивида или группы, например нации, определяет степень желаемого и возможного осознания, а также пути его достижения.

Приведу еще один очень простой пример. Старый крестьянин может быть очень мудрым человеком и знать в силу своего опыта и интуиции, что он должен делать в любой жизненной ситуации. Молодые крестьянские парни и девушки могут спросить его совета по всем жизненным проблемам, таким, как семья, жизнь, любовь и др. Он всегда сможет дать им хороший совет, исходя из обычаев и своего жизненного опыта, хотя он не в состоянии дать сознательное определение всей жизненной ситуации, в которой живут он и его товарищи. Об отсутствии такого осознания свидетельствует тот факт, что он считает законы своей жизни законами жизни вообще, не понимая, что они есть законы того ограниченного социального мира, в котором он живет. Осознание жизненной ситуации может наступить для него как откровение, если он вдруг в силу стечения обстоятельств попадает из своей деревни в город и обнаружит, что его знания и мудрость не применимы к новой ситуации. Сначала он почувствует полную растерянность не только потому, что привык к совершенно иной социальной обстановке, но и потому, что его образ мыслей и оценок отличается от городского. Его выживание в новых условиях будет зависеть главным образом от его способности приспособиться к новым потребностям, а это, в свою-очередь, будет зависеть от осознания им своей ситуации. Осознание в данном случае состоит в понимании того, что существуют два мира (сельский и городской), для каждого из которых характерен свой образ мыслей и действий. Отныне он должен будет каждый свой поступок сопровождать ясным пониманием той ситуации, в которой находится, и действовать в соответствии с этим осознанием. Такое осознание вовсе не будет мешать, вопреки ожиданиям многих людей, ни спонтанности его реакций, ни его привычкам. Скорее наоборот, осознание поможет ему перестроить свое поведение и переориентировать свои жизненные ожидания.

Осознание становится необходимым не только при изменении среды; любое другое изменение условий жизни требует пересмотра наших привычек и переориентации ожиданий. Если подросток, достигший половой зрелости, переживает психологический и социальный конфликт, то необходимо помочь ему осознать новую ситуацию. Сам факт такого осознания часто способствует установлению нового равновесия. В связи с этим небезынтересно заметить, что если подросток проходит стадию половой зрелости без осознания им новой ситуации, велика вероятность того, что это осознание не наступит и позже, если только для этого не будут предприняты особые усилия.

Потребность осознания в обществе бывает разной в зависимости от темпа изменений и характера личных и групповых конфликтов, сопровождающих происходящие изменения. Пока в обществе преобладают медленное, постепенное развитие и безопасность, нет необходимости в глубинном осознании. Если же в обществе происходят внезапные изменения, то нельзя найти правильный образ действий, не определив смысл этих изменений. В особенности это относится к лидерам в важнейших жизненных сферах, от которых другие люди ждут примера в мыслях и действиях; они рискуют потерять своих приверженцев, если не смогут сориентироваться в новой ситуации. В век изменения социология сохраняет свою функцию тщательного изучения и описания фактов, однако сущность ее вклада будет состоять в поиске нового направления развития событий и новых требований времени.

Осознание не следует смешивать с классовым сознанием в марксистском понимании, хотя последнее и представляет весьма важную форму осознания. Классовое сознание -это осознание тех факторов, которые заставляют социальную группу или класс бороться против другого класса или остального общества. Классовое сознание намеренно игнорирует факторы, которые, несмотря на конфликты, способствуют сплоченности и сотрудничеству в обществе. С точки зрения классового сознания социальный мир воспринимается как борьба групп.

Классовое сознание является только частичным осознанием, в то время как настоящее осознание обладает всеобщностью: оно представляет собой осознание ситуации в целом, насколько это возможно для человека в данный исторический момент. В результате сопоставления и интеграции различных аспектов частичного группового опыта возникает синтетическая картина.

Для нашей страны были особенно характерны безопасность, благосостояние и постепенность изменений. Поэтому отсутствовала необходимость в постоянном пересмотре существующего положения, и социальное осознание было не развито. Лишь теперь, в результате быстрых изменений, вызванных войной, и еще более стремительных изменений в будущем возникает насущная необходимость соответствующего обучения национальных лидеров, в первую очередь учителей, в результате которого они смогли бы понять смысл происходящих изменений.

Совершится ли под давлением этих изменений радикальный психологический переворот или реформа - зависит главным образом от того, найдутся ли в стране лидеры, которые будут в состоянии понять ту ситуацию, в которую попали они и их сограждане, и смогут ли они разработать модель разумного приспособления. Там, где нет разумной модели -альтернативы быстро меняющимся привычкам и обычаям, складывается тяжелая ситуация, и у людей наблюдаются психические расстройства.

Поскольку осознание представляет собой не знание как таковое, а установку сознания, то его развитие зависит не только от инструкций, но и от устранения определенных препятствий, таких, например, как неосознанные страхи. Сопротивляемость почти всех общественных классов в нашей стране по отношению к определенным типам осознания объясняется не только счастливым развитием ее истории, обеспечившей постепенное приспособление к меняющимся условиям, но также намеренным уклонением от всяческих возможностей безоговорочного вынесения решений по судьбоносным проблемам. В этом нельзя винить только отдельных индивидов или отдельные классы. В этом одинаково виноваты как консерваторы, так и сторонники прогрессивных взглядов, говорившие о пацифизме, в то время как враг уже стучался в нашу дверь. Миротворческая политика Чемберлена представляет собой не что иное, как еще один пример того же самого нежелания смотреть в глаза нелицеприятным фактам, которое было столь характерно для лейбористских кругов, отказавшихся перевооружиться, хотя они и могли предвидеть результаты собственной неподготовленности. Такое искусственное подавление осознания не находится ни в малейшей связи с расовыми различиями. Это просто-напросто выражение определенного типа преемственности, постепенности изменений и определенного типа образования, что в своей совокупности способствовало формированию стиля жизни, несомненно обладающего красотой и эстетической ценностью. Для меня как социолога проблема заключается не в том, что представляет ценность само по себе, а в том, может ли в совершенно изменившихся условиях продолжаться подавление осознания; а если нет, то что с ним произойдет. Для рассмотрения этого вопроса необходимо более детально разобраться в причинах, его породивших.

Я хочу прежде всего сказать о двух методах, господствовавших в академическом преподавании и во многом способствовавших подавлению сознания у образованных классов общества. Затем я перечислю еще несколько факторов, действовавших в том же направлении.

Первым из вышеупомянутых методов является чрезмерная специализация, которая ведет к нейтрализации истинного интереса к реальным проблемам и путям их разрешения. Специализация необходима в век высокоразвитой дифференциации; однако если не предпринимается никаких усилий, чтобы скоординировать результаты специальных исследований и различные предметы, входящие в программу обучения, то объяснение этому может быть только одно: такая целостная картина нежелательна. В результате такого обучения, при котором каждый несет ответственность за одну область исследования, не связанную с другими, и никто не стремится рассмотреть ситуацию в целом, студенты оказываются совершенно неспособными не только к созданию синтетической картины, но и к критике вообще.

В существующих условиях осознание неизбежно возникает, а потребность в создании целостной картины не может быть полностью подавлена. Поэтому в настоящее время возникает опасность того, что ввиду отсутствия адекватного обучения методам синтеза студенты могут стать легкой добычей дилетанта или пропагандиста, использующих эту потребность в целях своей партии.

В этой стране постепенность изменений и преемственность традиций не только позволили избежать таких ситуаций, когда спорные проблемы становятся непримиримыми и требуют ясных определений, но и само социальное окружение создало такой психологический климат и стиль жизни, который в принципе избегает не только преувеличений, но и любого ясного определения ситуации. Для человека с континента одним из наиболее поразительных фактов является принятая здесь манера оставлять недосказанным то, что ясно говорится в любой другой стране. Если двое англичан хранят между собой молчание по поводу определенных вещей, весьма вероятно, что оба прекрасно понимают друг друга и без слов. Многое здесь не говорится, а просто осознается. Я, конечно, вовсе не имею в виду ни секс, ни деньги, ни власть. О них также не говорят, но по другой причине: этого требуют условности. В Англии не принято выяснять нюансы различий во мнениях.

Я признаю существенную ценность такого стиля жизни, но должен указать и на его некоторые недостатки. В отношениях со странами континента этот уклончивый неопределенный язык часто был причиной недоразумений. Однако еще большая опасность такого коллективного подавления осознания заключается в том, что непонимание происходящих в мире изменений и неспособность отреагировать на них обращаются против нации. Сегодня нам ясно, что на протяжении последних десятилетий в этой стране господствовали коллективные заблуждения, состоящие в игнорировании и отрицании угрозы, исходящей от роста фашистских режимов в Италии и Германии. Люди просто не хотели нарушать свой покой и осуждали таких людей, как Черчилль, которые отваживались говорить правду. В этом настроении подавленного осознания мы не замечали также и других больших изменений, происходящих в мире. В области экономики мы не хотели признавать, что система laissez- faire отжила свой век, что современная организация нуждается в координации, что необходима определенная доля планирования, что возникает противник в лице нового типа государства, действующего методами механического грабежа.

Вторым фактором нашего академического преподавания, мешающим осознанию, было наше неправильное толкование терпимости и объективности как нейтрального подхода. Как демократическая терпимость, так и научная объективность вовсе не препятствуют нам твердо стоять на своей точке зрения и вступать в дискуссии о конечных целях и ценностях жизни.

Однако как раз к этому и стремилось академическое преподавание. Методы преподавания наших демократических учителей напоминали осторожную дискуссию в гостиной, где каждый избегает высказываться по проблемам, которые могли бы привести к жаркому спору в поисках истины.

Именно такой нейтральный подход способствовал формированию психологического климата, который с самого начала подавлял любую попытку провести различие между важными и неважными вопросами. Академический ум гордится тем, что уделяет так много внимания пустякам и насмехается над теми, кто отдает предпочтение серьезным проблемам. В этой связи следует упомянуть также и отживший принцип, гласящий, что не важно, что учить, а важен сам факт обучения для тренировки мозгов. На это хочется возразить следующее: почему бы не тренировать мозги, изучая действительно нужные предметы? Неосознанная тенденция к нейтральному подходу в обучении и скрытое желание к саморазрушению ведут к намеренному избеганию таких ситуаций, где необходимо изучать действительно важные вещи и занимать определенную позицию. Это напоминает отказ от тщательного изучения географии своей страны из страха, что враг может овладеть картами. Враг уж как-нибудь найдет способ изучить нашу географию. А такое образование и обучение, которое пытается помешать нам мысленно объять данный предмет в целом и занять определенную позицию, неизбежно воспитывает человека, не способного к реальному сопротивлению различным доктринам и пропаганде. Сталкиваясь с важными жизненными проблемами и чувствуя свою беспомощность, он с презрением позовет кого-нибудь более «умного», чтобы тот попытался найти решение проблемы; у него постепенно выработается отвращение к мышлению вообще, а также ко всякого рода дискуссиям, т. е. сформируется по сути дела недемократический подход. Пока нашей стране не угрожал тоталитарный враг, такая нейтральная позиция была просто пустой тратой человеческой энергии. Но когда противник разворачивает идеологическую кампанию, то лучшим антиподом его доктрине будет другая доктрина, более современная, но никак не нейтральная позиция. Именно с этого нужно начинать, если мы признаем, что только воинствующая демократия может выиграть настоящую войну, которая в конечном счете является войной идей.

Позиция воинствующей демократии вовсе не предполагает, что на смену свободной дискуссии придет тоталитарная нетерпимость или что, устраняя нейтрализующие последствия суперспециализации, мы должны пренебречь специализацией вообще и превратить обучение в пропаганду. Он означает только, что в настоящей ситуации обучение неадекватно, если оно не учит человека осознавать целостную ситуацию, в которой он находится, так, чтобы после глубоких размышлений он был бы в состоянии сделать выбор и принять нужное решение.

Наряду с этими академическими методами нейтрализации ума действовали и другие, более основательные силы. Основной причиной того, что довоенная демократия не смогла выработать настоящее осознание, было опасение, что обсуждение жизненно важных вопросов может привести к распаду согласия, на котором базируется функционирование демократии. Многие считают, что во время войны эта опасность усилилась, и именно поэтому они не отваживаются начать дискуссию по проблемам мира и послевоенного восстановления. Они полагают, что обсуждение этих проблем угрожает внутреннему единству, необходимому для победы в войне. Ясно, что рассуждающие таким образом люди попадают в затруднительное положение. С одной стороны, очевидно, что без конструктивных идей они не смогут вдохновить на борьбу ни свой собственный народ, ни другие народы, страдающие от фашистского ига. С другой стороны, они не допускают распространения этих конструктивных идей, опасаясь их возможных последствий. Очень важно, чтобы мы посмотрели в лицо этому факту, тем более что наша демократия, особенно в нынешней ситуации, имеет чистую совесть; ей нечего терять, и она многое может приобрести от роста осознания. Когда я говорю это, я вовсе не игнорирую тот факт, что как для победы в войне, так и для выживания демократии очень важно не подвергать опасности существующее в обществе согласие. Одна из существенных черт истинной демократии состоит в том, что различия во мнениях не убивают солидарность, пока существует единство относительно метода достижения согласия, т. е. что мирное урегулирование разногласий следует предпочесть насильственному. Демократия по своей сути - это метод социального изменения, институционализация веры в то, что приспособление к меняющимся условиям и примирение различных интересов могут быть обеспечены договорным путем - через дискуссию, сделку и достижение договоренности.

До войны стремление различных политических партий и социальных групп к согласию и совместному решению было далеко не всегда очевидно, когда слишком многие полагали, что главная дилемма состоит в противоположности капитализма - будь то в демократической или фашистской форме, с одной стороны, и коммунизма - с другой. Это противоречие многие считали неразрешимым, так как единственными методами урегулирования спорных вопросов были до сих пор классовая война, диктатура и полное уничтожение противника.

Сейчас я убежден в том, что в связи с войной и распространением нацизма общая ситуация стала совершенно другой. Изменился лейтмотив истории, и если все партии продолжают твердить свои лозунги и не хотят солидаризироваться с тем общим делом, ради которого они борются и идут на большие жертвы, то это объясняется отсутствием осознания. Поистине замечательно, что действительный Leitmotif их борьбы может благодаря обстоятельствам полностью измениться, однако люди, оставаясь в неведении относительно этих изменений, могут по-прежнему воспринимать политические альтернативы под углом зрения старых различий и противоречий. В этом смысле совершенно очевидно, что такие крупные решения, как развязывание мировой войны, и спорные вопросы, послужившие ее причиной, имеют непосредственное отношение к определению главной цели нашей борьбы в будущем.

Изменение лейтмотива заключается прежде всего в том, что если до войны главной альтернативой был выбор между капитализмом и коммунизмом, то сейчас она для западных стран состоит в выборе между свободой и демократией, с одной стороны, и диктатурой - с другой. Это не означает, конечно, что исчезла социальная проблема, проблема социального восстановления; она просто потеряла свое первостепенное значение. Это вовсе не предполагает, что мы создали такое счастливое государство, в котором исчезло противопоставление планирования и социальной справедливости, с одной стороны, и капитализма типа laissez- faire с ведущей ролью промышленности и финансов - с другой.

Непримиримость этого противоречия была несколько сглажена появлением новой проблемы, которая представляется всем партнерам еще более важной, чем предыдущие альтернативы. Это новое заключается в сохранении свободы и демократического контроля. Для обеспечения безопасности демократии нужно вовсе не исключение социальной борьбы, а ведение ее методами реформ.

Еще один фактор, ведущий к смягчению этого кажущегося непримиримым противоречия, заключается в том, что в ходе борьбы за победу демократическая Великобритания в значительной степени приспособилась к планированию и принципам социальной справедливости. Непосредственным результатом войны является тот факт, что в настоящих условиях борьба за победу для всех стран, участвующих в ней, делает необходимым планирование. Демократические страны вынуждены планировать, поскольку ничто не говорит о том, что после войны будет возможно возвращение к laissez- faire. В то же время в Великобритании существуют такие институты, как обременительное налогообложение, широко развитая система социального обеспечения, различного рода страхования и компенсации. В них находят свое выражение принцип социальной справедливости и идея коллективной ответственности, и весьма вероятно, что для нас не только исключен возврат к довоенному обществу с его чрезвычайными различиями в доходах и благосостоянии, но и реформы непременно должны будут продолжаться.

В результате всех этих изменений две главные спорные проблемы довоенного периода - планирование и социальная справедливость, которые, казалось, неизбежно вели к классовым войнам и революциям, постепенно начинают воплощаться в жизнь в демократических странах, хотя и в модифицированной форме. Многие из нас несомненно будут удовлетворены тем, что планирование в этих странах никогда не станет тоталитарным, а будет ограничиваться лишь контролем ключевых позиций в экономической жизни, а также тем, что большая социальная справедливость не приведет к механической уравниловке. Ибо мы должны извлечь урок из опыта тоталитарных государств, состоящий в том, что жестокая регламентация ведет к порабощению граждан, а механистическая концепция равенства терпит крах, как показывает пример России, где снова пришлось ввести различия в доходах и предпринять другие меры, ведущие к социальной дифференциации.

На основе опыта России, Германии и Италии можно сказать, что в нашей стране большинство левых и правых группировок придерживаются менее бескомпромиссных взглядов и согласятся на большие жертвы, чтобы осуществить восстановление без классовой войны, революции и диктатуры. Все партии в нашей стране (за исключением небольшого количества экстремистов) едины в понимании того, что самое большое зло заключается в диктатуре.

Если это так, то, следовательно, в иерархии наших ценностей произошло изменение, состоящее в том, что важными требованиями стали ббльшая социальная справедливость и стремление к разумному плановому порядку при одновременном возрастании роли свободы и демократических методов изменения. Это означает также, что планирование переходного периода гораздо важнее, чем планирование более отдаленного будущего, поскольку, если свобода и парламентский контроль будут подавляться в период социальной реконструкции, они могут исчезнуть вообще. Очень мало вероятно, что какой-нибудь класс или группа, овладев механизмом власти современного государства, захочет добровольно отдать ее, если в обществе отсутствуют демократические средства контроля. Возможность же свержения установившегося тоталитарного режима изнутри, без войны или внешнего вмешательства очень мала.

В то время как все очевиднее становятся плачевные результаты диктаторских методов, англосаксонские демократии постепенно превращаются в альтернативу фашизму или коммунизму, указывая третий путь. Этот путь предусматривает планирование, но не тоталитарное, а находящееся под контролем общества, а также сохранение основных свобод. Общепризнан тот факт, что общество не может существовать без ответственных и заслуживающих доверия правящих групп, а также что социальным средством против олигархии является не замена старой олигархии новой, а облегчение доступа одаренных людей из низших слоев к руководящим позициям в обществе.

Опыт последних десятилетий показал нам, что цель общественного прогресса вовсе не в построении воображаемого общества без правящего класса, а в улучшении экономических, социальных, политических и образовательных возможностей для того, чтобы люди учились управлению, а также в усовершенствовании методов отбора лучших в различных областях жизни общества. Я вовсе не закрываю глаза на существующие опасности, а также на тот факт, что необходимо демократическое осознание, чтобы выбрать из методов военного времени такие, которые ведут к установлению прогрессивного демократического режима англосаксонского образца, а также пресечь тенденции, которые под прикрытием демократии и планирования способствуют установлению новой разновидности фашистского режима. Я верю в то, что эта страна проложит путь к такой общественной модели, которая сможет стать основой демократического переустройства всего мира.

И, возможно, не случайно, что стремление к социальному осознанию просыпается в этой стране как раз в тот момент, когда начался переходный период. И вряд ли можно объяснить простым любопытством тот факт, что люди, как молодые, так и старые, все снова и снова задают вопрос о человеке и его месте в меняющемся обществе. Они неосознанно чувствуют, что все зависит от их бдительности и что нам больше не нужно бояться смотреть в лицо социальной ситуации в целом и развивать нашу социальную философию. Для страха нет оснований, ибо, если нам не надо бояться существующих между нами различий, мы можем позволить себе быть недогматичными. Изменение ситуации требует, чтобы мы стали динамичными, прогрессивными и ответственными. Новая ответственность означает, что критическая мысль не выродится в разрушительный критицизм, а будет понимать свои конструктивные задачи, призывая к изменению и в то же время к поддержанию в обществе согласия, от которого зависит его свобода.

Сегодня все те силы, которые полны решимости бороться со злом и угнетением, сплачиваются под знаменем прогрессивной демократии, которая стремится к созданию нового строя свободы и социальной справедливости. В этой борьбе мы должны либо прийти к необходимому осознанию, которое приведет нас от трагедии войны к социальному возрождению, либо погибнуть.

Маркузе Герберт Часть I. Одномерное общество (отрывок из Одномерный человек)

 

Паралич критики: общество без оппозиции

Не служит ли угроза атомной катастрофы, способной истребить человеческую расу, защите именно тех сил, которые порождают и стремятся увековечить эту опасность? И не затемняют ли в то же время усилия, направленные на ее предотвращение, поиск ее потенциальных причин в современном индустриальном обществе? Оставаясь нераспознанными, непредъявленными обществу для обсуждения и критики, они отступают перед куда более очевидной угрозой извне: для Запада - с Востока, для Востока - с Запада. Не менее очевидно, что жизнь превращается в существование, так сказать, на грани, в состояние постоянной готовности принять вызов. Мы молча принимаем необходимость мирного производства средств разрушения, доведенного до совершенства расточительного потребления, воспитания и образования, готовящего к защите того, что деформирует как самих защитников, так и то, что они защищают.

Если мы попытаемся связать причины этой опасности с тем способом, которым общество организовано и организует своих членов, то поймем, что развитое индустриальное общество растет и совершенствуется лишь постольку, поскольку оно поддерживает эту опасность. Защитная структура облегчает жизнь многим и многим людям и расширяет власть человека над природой. При таких обстоятельствах наши средства массовой информации не испытывают особых трудностей в том, чтобы выдавать частные интересы за интересы всех разумных людей. Таким образом, политические потребности общества превращаются в индивидуальные потребности и устремления, а удовлетворение последних, в свою очередь, служит развитию бизнеса и общественному благополучию. Целое* (* Т.е. общество как таковое. - Примеч. пер.) представляется воплощением самого Разума.

Тем не менее именно как целое это общество иррационально. Его производительность разрушительна для свободного развития человеческих потребностей и способностей, его мирное существование держится на постоянной угрозе войны, а его рост зависит от подавления реальных возможностей умиротворения борьбы за существование - индивидуальной, национальной и международной. Эта репрессия, которая существенно отличается от имевшей место на предшествующих, более низких ступенях развития общества, сегодня действует не с позиции природной и технической незрелости, но скорее с позиции силы. Никогда прежде общество не располагало таким богатством интеллектуальных и материальных ресурсов и, соответственно, не знало господства общества над индивидом в таком объеме. Отличие современного общества в том, что оно усмиряет центробежные силы скорее с помощью техники, чем Террора, опираясь одновременно на сокрушительную эффективность и повышающийся жизненный уровень.

Исследование истоков этого развития и изучение исторических альтернатив входит в задачи критической теории современного общества, анализирующей общество в свете возможностей (которые общество употребило, или не употребило, или которыми злоупотребило) улучшения условий существования человека.

Разумеется, здесь не обойтись без ценностных суждений. Если мерой для утвердившегося способа организации общества могут служить другие возможные пути, которые, по общему мнению, с большей вероятностью способны облегчить борьбу человека за существование, то для специфически исторической практики такой мерой могут быть ее собственные исторические альтернативы. Таким образом, с самого начала любая критическая теория общества сталкивается с проблемой исторической объективности - проблемой, которая возникает вокруг двух моментов, предполагающих ценностные суждения:

  1. суждение, что человеческая жизнь стоит того, чтобы ее прожить, или скорее может и должна стать таковой. Это суждение лежит в основе всякого интеллектуального усилия и отказ от него (совершенно логично) равнозначен отказу от самой теории;
  2. суждение, что в данном обществе существуют возможности для улучшения человеческой жизни и специфические способы и средства реализации этих возможностей. Критическая теория должна, основываясь на эмпирических данных, показать объективную значимость этих суждений. Существующее общество располагает интеллектуальными и материальными ресурсами, количество и качество которых вполне поддается определению. Каким образом можно употребить эти ресурсы для оптимального развития и удовлетворения индивидуальных потребностей и способностей при минимуме тяжелого труда и бедности? Социальная теория не может не быть исторической теорией, т.к. история - это царство случая в царстве необходимости. Поэтому вопрос состоит в том, какие из различных возможных и данных способов организации и использования наличных ресурсов обещают наибольшую вероятность оптимального развития?

Чтобы ответить на эти вопросы, следует произвести ряд начальных абстракций. Для того чтобы выделить и определить возможности оптимального развития, критическая теория должна абстрагироваться от существующего способа использования ресурсов общества и обусловленных им последствий. Такой метод абстрагирования, отказывающийся принять данный универсум фактов как окончательный, обосновывающий контекст, такой "трансцендирующий" анализ фактов в свете их неиспользованных и отвергнутых возможностей присущи самой .структуре социальной теории, которая противостоит всякой метафизике в силу строго исторического характера трансцендирования* (*Термины "трансцендировать" и "трансцендирование" везде употребляются в эмпирическом, критическом смысле: они обозначают тенденции в теории и практике, которые в данном обществе "переходят границы" утвердившегося универсума дискурса и действия, приближаясь к их историческим альтернативам (реальные возможности). - Примеч. авт.) Эти "возможности" должны быть осуществимы силами соответствующего общества, т.е. должны поддаваться определению как практические цели. Кроме того, абстрагирование от существующих институтов должно выражать действительную тенденцию, т.е. их преобразование должно быть действительной потребностью основной части населения. Социальную теорию интересуют исторические альтернативы, которые проявляются в существующем обществе как подрывные тенденции и силы. Когда ценности, связанные с этими альтернативами в силу исторической практики, обретают реальность и становятся фактами, эти социальные изменения полагают предел для теоретических понятий.

Но в данном случае критика развитого индустриального общества сталкивается с ситуацией, которая, похоже, лишает ее всяких оснований. Технический прогресс, охвативший всю систему господства и координирования, создает формы жизни (и власти), которые, по видимости, примиряют противостоящие системе силы, а на деле сметают или лишают почвы всякий протест во имя исторической перспективы свободы от тягостного труда и господства. Очевидно, что современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление производственного процесса и новые формы человеческого существования. В этой способности, вероятно, в наибольшей степени заключается исключительное достижение развитого индустриального общества; общее одобрение Национальной цели, двухпартийная политика, упадок плюрализма, сговор между Бизнесом и Трудом в рамках крепкого Государства свидетельствует о слиянии противоположностей, что является как результатом, так и предпосылкой этого достижения.

То, насколько изменилась основа критики, можно проиллюстрировать путем беглого сравнения начального этапа формирования теории индустриального общества с современным ее состоянием. В период своего зарождения в первой половине девятнадцатого столетия критика индустриального общества, выработав первые концепции альтернатив, достигла конкретности в историческом опосредовании теории и практики, ценностей и фактов, потребностей и задач. Это историческое опосредование произошло в сознании и политических действиях двух крупнейших противостоящих друг другу классов: буржуазии и пролетариата. Но, хотя в капиталистическом мире они по-прежнему остаются основными классами, структура и функции обоих настолько изменились в ходе капиталистического развития, что они перестали быть агентами исторических преобразований. Всепобеждающий интерес в сохранении и улучшении институционального status quo объединяет прежних антагонистов в наиболее развитых странах современного общества. Что касается коммунистического общества, то и там технический прогресс обеспечивает рост и сплоченность в такой степени, что реалистичность понятия лишенной скачков эволюции подавляет саму идею качественных перемен. В отсутствие явных агентов и сил социальных перемен критика не находит почвы для соединения теории и практики, мысли и действия и, таким образом, вынуждена восходить на более высокий уровень абстракции. Даже самый эмпирический анализ исторических альтернатив начинает казаться нереалистичной спекуляцией, а подобные убеждения - делом личного (или группового) предпочтения.

И однако: опровергается ли этим теория? Перед лицом явно противоречивых фактов критический анализ продолжает утверждать, что необходимость социальных перемен не менее настоятельна, чем когда-либо прежде. Для кого? Ответ неизменен: для общества в целом и для каждого из его членов в отдельности. Союз растущей производительности и усиливающейся разрушительности, балансирование на грани уничтожения, отказ от личной ответственности за мысль, надежду и страх в пользу власть предержащих, сохраняющаяся нищета перед лицом беспрецедентного богатства являют собой наиболее бесстрастный обвинительный приговор - даже в том случае, если они составляют лишь побочный продукт этого общества, а не его raison d'etre* (*рациональное основание (фр.). - Примеч. пер.): сама его всеохватная рациональность, которая обусловливает его эффективность и разрастание, иррациональна.

Тот факт, что подавляющее большинство населения принимает и вместе с тем принуждается к приятию этого общества, не делает последнее менее иррациональными и менее Достойным порицания. Различие между истинным и ложным сознанием, подлинными и ближайшими интересами еще не утеряло своего значения, но оно нуждается в подтверждении своей значимости. Люди должны осознать его и найти собственный путь от ложного сознания к истинному, от их ближайших к их подлинным интересам. Это возможно, только если ими овладеет потребность в изменении своего образа жизни, отрицании позитивного, отказе - потребность, которую существующее общество сумело подавить постольку, поскольку оно способно "предоставлять блага" во всем большем масштабе и использовать научное покорение природы для научного порабощения человека.

Тотальный характер достижений развитого индустриального общества оставляет критическую теорию без рационального основания для трансцендирования данного общества. Вакуум вкрадывается в саму теоретическую структуру, так как категории критической теории общества разрабатывались в период, когда потребность в отказе и ниспровержении была воплощена в действиях реальных общественных сил. Определяя действительные противоречия в европейском обществе девятнадцатого века, они имели существенно негативное и оппозиционное звучание. Сама категория "общество" выражала острый конфликт между социальной и политической сферами - антагонизм общества и государства. Подобным же образом понятия "индивид", "класс", "частный", "семья" обозначали области и силы, еще не интегрированные в установившиеся условия, - области напряжения и противоречия. Но возрастающая интеграция индустриального общества, лишая эти понятия критического смысла, стремится превратить их в операциональные термины описания или обмана.

Попытка вернуть этим категориям критическую направленность и понять, каким образом она была сведена на нет социальной действительностью, кажется с самого начала обреченной на регресс: от теории, соединенной с исторической практикой, к абстрактному, спекулятивному мышлению; от критики политической экономии к философии. Идеологический характер критики обусловлен тем, что анализ вынужден исходить из позиции "извне" как позитивной, так и негативной, как продуктивной, так и деструктивной тенденций в обществе. Мы повсеместно видим тождество этих противоположностей в современном индустриальном обществе - это целое и является нашей проблемой. В то же время позиция теории не может быть спекулятивной, она должна быть историчной, т.е. должна вырастать из возможностей данного общества.

Эта двусмысленность ситуации ведет к еще большей фундаментальной двусмысленности. В нашей книге нам не избежать колебания между двумя противоречащими одна другой гипотезами, а именно: (1) что развитое индустриальное общество обладает способностью сдерживать качественные перемены в поддающемся предвидению будущем; (2) что существуют силы и тенденции, которые могут положить конец этому сдерживанию и взорвать общество. Не думаю, что здесь возможен однозначный ответ. Налицо обе тенденции, бок о бок - и даже одна в другой. Первая тенденция, безусловно, доминирует, и все возможные предусловия для того, чтобы повернуть ее вспять уже использованы. Нельзя, конечно, отбрасывать возможность вмешательства случая в ситуацию, но даже катастрофа не сможет привести к переменам, если уразумение того, что происходит в мире и чему следует положить предел, не изменит сознание и поведение человека.

Наш анализ сосредоточен на развитом индустриальном обществе. Его технический аппарат производства и распределения (с увеличивающимся сектором автоматизации) функционирует не как сумма простых инструментов, которые можно отделить от их социальных и политических функций, но скорее как система, a priori определяющая продукт аппарата, а также операции по его обслуживанию и расширению. В этом обществе аппарат производства тяготеет к тоталитарности в той степени, в какой он определяет не только социально необходимые профессии, умения и установки, но также индивидуальные потребности и устремления. Таким образом, оказывается забытой противоположность частного и публичного существования, индивидуальных и социальных потребностей. Технология служит установлению новых, более действенных и ее приятных форм социального контроля и социального сплачивания. И, по-видимому, тоталитарная тенденция этого контроля утверждается еще и другим способом - путем распространения в менее развитых и даже доиндустриальных странах мира, а также путем формирования сходных черт в развитии капитализма и коммунизма.

Перед лицом тоталитарных свойств этого общества невозможно больше придерживаться концепции "нейтральности" технологии. Технологию как таковую нельзя изолировать от ее использования, технологическое общество является системой господства, которое заложено уже в понятии и структуре техники. Способ, которым общество организует жизнь своих членов, предполагает первоначальный выбор между историческими альтернативами, определяемыми унаследованным уровнем материальной и интеллектуальной культуры. Сам же выбор является результатом игры господствующих интересов. Он предвосхищает одни специфические способы изменения и использования человека и природы, отвергая другие. Таким образом, это один из возможных "проектов" реализации* (* Термин "проект" подчеркивает элемент свободы и ответственности в исторической детерминации: он связывает автономию и случайность. Именно в этом смысле он употребляется в работах Жан-Поля Сартра. Далее этот термин рассматривается в гл. 8. - Примеч. авт.) Но как только проект воплощается в основных институциях и отношениях, он стремится стать исключительным и определять развитие общества в целом. Как технологический универсум развитое индустриальное общество является прежде всего политическим универсумом, последней стадией реализации специфического исторического проекта - а именно переживания, преобразования и организации природы как материала для господства. По мере своего развертывания этот проект формирует весь универсум дискурса и действия, интеллектуальной и материальной культуры. Культура, политика и экономика при посредстве технологии сливаются в вездесущую систему, поглощающую или отторгающую все альтернативы, а присущий этой системе потенциал производительности и роста стабилизирует общество и удерживает технический прогресс в рамках господства. Технологическая рациональность становится политической рациональностью.

При обсуждении известных тенденций развитой индустриальной цивилизации я старался избегать специальных ссылок. Материал собран и описан в обширной социологической и психологической литературе по технологии и социальным переменам, научному менеджменту, коллективному предпринимательству, изменениям в характере промышленного труда и рабочей силы и т.п. Существует множество неидеологических работ, которые просто анализируют факты: Берль и Минз "Современная корпорация и частная собственность", доклады 76-го Конгресса Временного национального экономического комитета по "Концентрации экономической власти", публикации AFL - CIO* (* Американская федерация труда и Конгресс производственных профсоюзов (АФТ-КПП). - Примеч. пер.) по "Автоматизации и глобальным технологическим изменениям", а также детройтские "Ньюз энд леттерз" и "Корреспонденс". Я хотел бы подчеркнуть особую важность труда К. Райта Милза, а также исследований, которые часто заслуживали неодобрение из-за упрощенности, преувеличений или журналистской легкости: Вэнса Паккарда "The Hidden Persuaders", "The Status Seekers" и "The Waste Makers", Уильяма X. Уайта "The Organization Man", Фреда Дж. Кука "The Warfare State"** (** "Скрытые аргументы", "В поисках статуса", "Производители отходов", "Человек организации", "Государство войны" (англ.). - Примеч. пер.) Разумеется, недостаточность теоретического анализа в этих работах оставляет скрытыми и непотревоженными корни описываемых явлений, но и безыскусно изображенные, эти явления достаточно громко говорят сами за себя. Возможно, самое красноречивое свидетельство можно получить, просто глядя в телевизор или слушая радио на средних волнах пару дней в течение часа, не исключая рекламные перерывы и не переключаясь время от времени на новую станцию.

Мой анализ сосредоточен на тенденциях в наиболее развитых современных обществах. Существуют обширные области как внутри, так и вне этих обществ, где описанные тенденции не являются преобладающими - я бы сказал: пока не являются. Пытаясь спрогнозировать эти тенденции, я просто предлагаю некоторые гипотезы. Ничего более.

Часть I. ОДНОМЕРНОЕ ОБЩЕСТВО

1. Новые формы контроля

Развитая индустриальная цивилизация - это царство комфортабельной, мирной, умеренной, демократической несвободы, свидетельствующей о техническом прогрессе. В самом деле, что может быть более рациональным, чем подавление индивидуальности в процессе социально необходимых, хотя и причиняющих страдания видов деятельности, или слияние индивидуальных предприятий в более эффективные и производительные корпорации, или регулирование свободной конкуренции между технически по-разному вооруженными экономическими субъектами, или урезывание прерогатив и национальных суверенных прав, препятствующих международной организации ресурсов. И хотя то, что этот технологический порядок ведет также к политическому и интеллектуальному координированию, может вызывать сожаление, такое развитие нельзя не признать перспективным.

Права и свободы, игравшие роль жизненно важных факторов на ранних этапах индустриального общества, утрачивают свое традиционное рациональное основание и содержание и при переходе этого общества на более высокую ступень сдают свои позиции. Свобода мысли, слова и совести - как и свободное предпринимательство, защите и развитию которого они служили, - первоначально выступали как критические по своему существу идеи, предназначенные для вытеснения устаревшей материальной и интеллектуальной культуры более продуктивной и рациональной. Но, претерпев институционализацию, они разделили судьбу общества и стали его составной частью. Результат уничтожил предпосылки.

В той степени, в которой свобода от нужды как конкретная сущность всякой свободы становится реальной возможностью, права и свободы, связанные с государством, обладающим более низкой производительностью, утрачивают свое прежнее содержание. Независимость мысли, автономия и право на политическую оппозиционность лишаются своей фундаментальной критической функции в обществе, которое, как очевидно, становится все более способным удовлетворить потребности индивидов благодаря соответствующему способу их организации. Такое государство вправе требовать принятия своих принципов и институтов и стремиться свести оппозицию к обсуждению и развитию альтернативных направлений в политике в пределах status quo. В этом отношении, по-видимому, вполне безразлично, обеспечивается ли возрастающее удовлетворение потребностей авторитарной или неавторитарной системой. В условиях повышающегося уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным, и уж тем более в том случае, когда это сулит ощутимые экономические и политические невыгоды и грозит нарушением бесперебойной деятельности целого. Разумеется, по меньшей мере в том, что касается первых жизненных необходимостей, не видно причины, по которой производство и распределение товаров и услуг должно осуществляться через согласование индивидуальных свобод путем конкуренции.

Свобода предпринимательства с самого начала вовсе не была путем, усыпанным розами. Как свобода работать или умереть от голода она означала мучительный труд, ненадежность и страх для подавляющего большинства населения. И если бы индивиду больше не пришлось как свободному экономическому субъекту утверждать себя на рынке, исчезновение свободы такого рода стало бы одним из величайших достижений цивилизации. Технологические процессы механизации и стандартизации могли бы высвободить энергию индивидов и направить ее в еще неведомое царство свободы по ту сторону необходимости. Это изменило бы саму структуру человеческого существования; индивид, избавленный от мира труда, навязывающего ему чуждые потребности и возможности, обрел бы свободу для осуществления своей автономии в жизни, ставшей теперь его собственной. И если бы оказалось возможным организовать производственный аппарат так, чтобы он был направлен на удовлетворение витальных потребностей, и централизовать его управление, то это не только не помешало бы автономии индивида, но сделало бы ее единственно возможной.

Такая задача, "конец" технологической рациональности, вполне по силам развитому индустриальному обществу. В действительности, однако, мы наблюдаем противоположную тенденцию: аппарат налагает свои экономические и политические требования защиты и экспансии как на рабочее, так и на свободное время, как на материальную, так и на интеллектуальную культуру. Сам способ организации технологической основы современного индустриального общества заставляет его быть тоталитарным; ибо "тоталитарное" здесь означает не только террористическое политическое координирование общества, но также нетеррористическое экономико-техническое координирование, осуществляемое за счет манипуляции потребностями посредством имущественных прав. Таким образом, создаются препятствия для появления действенной оппозиции внутри целого. Тоталитаризму способствует не только специфическая форма правительства или правящей партии, но также специфическая система производства и распределения, которая вполне может быть совместимой с "плюрализмом" партий, прессы, "соперничающих сил" и т.п.

В настоящее время политическая власть утверждает себя через власть над процессом машинного производства и над технической организацией аппарата. Правительство развитого и развивающегося индустриального общества может удерживать свое положение только путем мобилизации, организации и эксплуатации технической, научной и механической продуктивности, которой располагает индустриальная цивилизация. Эта продуктивность мобилизует общество как целое поверх и помимо каких бы то ни было частных индивидуальных и групповых интересов. Тот грубый факт, что физическая (только ли физическая?) сила машины превосходит силу индивида или любой группы индивидов, делает машину самым эффективным политическим инструментом в любом обществе, в основе своей организованного как механический процесс. Но эту политическую тенденцию не следует считать необратимой; в сущности, сила машины - это накопленная и воплощенная сила человека. И в той степени, в которой в основе мира труда лежит идея машины, он становится потенциальной основой новой человеческой свободы.

Современное индустриальное общество достигло стадии, на которой оно уже не поддается определению в традиционных терминах экономических, политических и интеллектуальных прав и свобод; и не потому, что они потеряли свое значение, но потому, что их значимость уже не вмещается в рамки традиционных форм. Требуются новые способы реализации, которые бы отвечали новым возможностям общества.

Однако поскольку такие новые способы равносильны отрицанию прежде преобладавших способов реализации, они могут быть указаны только в негативных терминах. В этом смысле экономическая свобода означала бы свободу от экономики - от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь, а политическая - освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать. Подобным же образом смысл интеллектуальной свободы состоит в возрождении индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации и воздействия на сознание, в упразднении "общественного мнения" вместе с теми, кто его создает. То, что эти положения звучат нереалистично, доказывает не их утопический характер, но мощь тех сил, которые препятствуют их реализации. И наиболее эффективной и устойчивой формой войны против освобождения является насаждение материальных и интеллектуальных потребностей, закрепляющих устаревшие формы борьбы за существование.

Интенсивность, способ удовлетворения и даже характер небиологических человеческих потребностей всегда были результатом преформирования* (* В оригинале используется понятие preconditioning или being preconditioned, что в английском языке имеет техническое значение - "предварительная обработка". Автор, употребляя свой термин, имеет в виду то, что индустриальное общество формирует индивидуальные влечения, потребности и устремления в предварительно заданном, нужном ему направлении. - Примеч. пер.) Возможность делать или не делать, наслаждаться или разрушать, иметь или отбросить становится или не становится потребностью в зависимости от того, является ли она желательной и необходимой для господствующих общественных институтов и интересов или нет. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той степени, в какой общество обусловливает репрессивное развитие индивида, потребности и притязания последнего на их удовлетворение подпадают под действие доминирующих критических норм.

Мы можем различать истинные и ложные потребности. "Ложными" являются те, которые навязываются индивиду особыми социальными интересами в процессе его подавления: это потребности, закрепляющие тягостный труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Утоляя их, индивид может чувствовать значительное удовлетворение, но это не то счастье, которое следует оберегать и защищать, поскольку оно (и у данного, и у других индивидов) сковывает развитие способности распознавать недуг целого и находить пути к его излечению. Результат - эйфория в условиях несчастья. Большинство преобладающих потребностей (расслабляться, развлекаться, потреблять и вести себя в соответствии с рекламными образцами, любить и ненавидеть то, что любят и ненавидят другие) принадлежат именно к этой категории ложных потребностей.

Такие потребности имеют общественное содержание и функции и определяются внешними силами, контроль над которыми индивиду недоступен; при этом развитие и способы удовлетворения этих потребностей гетерономны. Независимо от того, насколько воспроизводство и усиление таких потребностей условиями существования индивида способствуют их присвоению последним, независимо от того, насколько он отождествляет себя с ними и находит себя в их удовлетворении, они остаются тем, чем были с самого начала, - продуктами общества, господствующие интересы которого требуют репрессии.

Преобладание репрессивных потребностей - свершившийся факт, принятый в неведении и отчаянии; но это факт, с которым нельзя мириться как в интересах довольного своим положением индивида, так и всех тех, чья нищета является платой за его довольство. Безоговорочное право на удовлетворение имеют только первостепенные потребности: питание, одежда, жилье в соответствии с достигнутым уровнем культуры. Их удовлетворение является предпосылкой удовлетворения всех потребностей, как несублимированных, так и сублимированных.

Для совести, сознания и опыта тех, кто не принимает господствующие общественные интересы за верховный закон мышления и поведения, утвердившийся универсум потребностей и способов удовлетворения является фактом, подлежащим проверке - проверке на истинность и ложность. Поскольку эти термины сплошь историчны - исторична и их объективность. Оценка потребностей и способов их удовлетворения при данных условиях предполагает нормы приоритетности - нормы, подразумевающие оптимальное развитие индивида, т.е. всех индивидов при оптимальном использовании материальных и интеллектуальных ресурсов, которыми располагает человек. Ресурсы вполне поддаются исчислению. "Истинность" и "ложность" потребностей же обозначают объективные условия в той мере, в которой универсальное удовлетворение первостепенных потребностей и, сверх того, прогрессирующее облегчение тяжелого труда и бедности являются всеобще значимыми нормами. Тем не менее как исторические нормы они не только различаются в зависимости от страны и стадии общественного развития, но также могут быть определены только в (большем или меньшем) противоречии с господствующими нормами. Но вот вопрос: кто вправе претендовать на то, чтобы выносить решение?

Право на окончательный ответ в вопросе, какие потребности истинны и какие ложны, принадлежит самим индивидам - но только на окончательный, т.е. в том случае и тогда, когда они свободны настолько, чтобы дать собственный ответ. До тех пор, пока они лишены автономии, до тех пор, пока их сознание - объект внушения и манипулирования (вплоть до глубинных инстинктов), их ответ нельзя считать принадлежащим им самим. Однако и никакая инстанция не полномочна присвоить себе право решать, какие потребности следует развивать и удовлетворять. Всякий суд достоин недоверия, хотя наш отвод не отменяет вопроса: как могут люди, сами потакающие превращению себя в объект успешного и продуктивного господства, создать условия для свободы?

Чем более рациональным, продуктивным, технически оснащенным и тотальным становится управление обществом, тем труднее представить себе средства и способы, посредством которых индивиды могли бы сокрушить свое рабство и достичь собственного освобождения. Действительно, в-Разум-ить (to impose Reason) все общество - идея парадоксальная и скандальная, но, пожалуй, можно поставить под сомнение справедливость того общества, которое смеется над такой идеей, а между тем превращает население в объект тотального администрирования. Всякое освобождение неотделимо от осознания рабского положения, и преобладающие потребности и способы удовлетворения, в значительной степени усвоенные индивидом, всегда препятствовали формированию такого сознания. Одна система всегда сменяется другой, но оптимальной задачей остается вытеснение ложных потребностей истинными и отказ от репрессивного удовлетворения.

Отличительной чертой развитого индустриального общества является успешное удушение тех потребностей, которые требуют освобождения - в том числе от такого притеснения, которое вполне терпимо или даже сулит вознаграждение и удобства, тем самым поддерживая деструктивную силу и репрессивную функцию общества изобилия. Такое управление обществом стимулирует неутолимую потребность в производстве и потреблении отходов, потребность в отупляющей работе там, где в ней больше нет реальной необходимости, потребность в релаксации, смягчающей и продлевающей это отупление, потребность в поддержании таких обманчивых прав и свобод, как свободная конкуренция при регулируемых ценах, свободная пресса, подвергающая цензуре самое себя, свободный выбор между равноценными торговыми марками и ничтожной товарной мелочью при глобальном наступлении на потребителя.

Под мастью репрессивного целого права и свободы становятся действенным инструментом господства. Для определения степени человеческой свободы решающим фактором является не богатство выбора, предоставленного индивиду, но то, что может быть выбрано и что действительно им выбирается. Хотя критерий свободного выбора ни в коем случае не может быть абсолютным, его также нельзя признать всецело относительным. Свободные выборы господ не отменяют противоположности господ и рабов. Свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если они поддерживают формы социального контроля над жизнью, наполненной тягостным трудом и страхом, - т.е. если они поддерживают отчуждение. Также спонтанное воспроизводство индивидом навязываемых ему потребностей не ведет к установлению автономии, но лишь свидетельствует о действенности форм контроля.

Наше настойчивое указание на глубину и эффективность этих форм контроля может вызвать возражение вроде того, что мы в значительной степени переоцениваем силу внушения "масс-медиа" и что навязываемые людям потребности могут возникать и удовлетворяться самопроизвольно. Такое возражение упускает суть дела. Преформирование начинается вовсе не с массового распространения радио и телевидения и централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию уже как преформированные сосуды долгой закалки, и решающее различие заключается в стирании контраста (или конфликта) между данными и возможными, удовлетворяемыми и неудовлетворяемыми потребностями. Здесь свою идеологическую функцию обнаруживает так называемое уравнивание классовых различий. Если рабочий и его босс наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если макияж секретарши не менее эффектен, чем у дочери ее начальника, если негр водит "кадиллак" и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, а на степень усвоения основным населением тех потребностей и способов их удовлетворения, которые служат сохранению Истеблишмента.

Бесспорно, в наиболее высокоразвитых странах современного общества трансплантация общественных потребностей в индивидуальные настолько успешна, что различие между ними кажется чисто теоретическим. Можно ли реально провести черту между средствами массовой информации как инструментами информации и развлечения и как агентами манипулирования и воздействия на сознание? Между автомобилем как фактором опасности и как удобством? Между безобразием и удобством функциональной архитектуры? Между работой на национальную безопасность и на процветание корпорации? Между удовольствием частного индивида и коммерческой и политической пользой от увеличения рождаемости?

Мы вновь сталкиваемся с одним из самых угнетающих аспектов развитой индустриальной цивилизации: рациональным характером его иррациональности. Его продуктивность, его способность совершенствовать и все шире распространять удобства, превращать в потребность неумеренное потребление, конструктивно использовать дух разрушения, то, в какой степени цивилизация трансформирует объективный мир в продолжение человеческого сознания и тела, - все это ставит под сомнение само понятие отчуждения. Люди узнают себя в окружающих их предметах потребления, прирастают душой к автомобилю, стереосистеме, бытовой технике, обстановке квартиры. Сам механизм, привязывающий индивида к обществу, изменился, и общественный контроль теперь коренится в новых потребностях, производимых обществом.

Преобладающие формы общественного контроля технологичны в новом смысле. Разумеется, в рамках современного периода истории техническая структура и эффективность продуктивного и деструктивного аппарата играли важнейшую роль в подчинении народных масс установившемуся разделению труда. Кроме того, такая интеграция всегда сопровождалась более явными формами принуждения: недостаточность средств существования, карманные правосудие, полиция и вооруженные силы - все это имеет место и сейчас. Но в современный период технологические формы контроля предстают как воплощения самого Разума, направленные на благо всех социальных групп и удовлетворение всеобщих интересов, так что всякое противостояние кажется иррациональным, а всякое противодействие немыслимым.

Неудивительно поэтому, что в наиболее развитых цивилизованных странах формы общественного контроля были интроектированы до такой степени, что индивидуальный протест подавляется уже в зародыше. Интеллектуальный и эмоциональный отказ "следовать вместе со всеми" предстает как свидетельство невроза и бессилия. Таков социально-психологический аспект политических событий современного периода: исторические силы, которые, как казалось, сулили возможность новых форм существования, уходят в прошлое.

Однако термин "интроекция", по-видимому, уже недостаточен для описания воспроизводства и закрепления индивидом форм внешнего контроля, осуществляемых его обществом. Интроекция, подразумевая разнообразие и до некоторой степени спонтанность процессов, посредством которых Я (Эго) переводит "внешнее" во "внутреннее", предполагает, таким образом, существование внутреннего измерения, отличного и даже антагонистичного внешним нуждам, - индивидуальное сознание и индивидуальное бессознательное помимо общественного мнения и поведения* (* Решающую роль здесь играет перемена функции семьи: "социализация" в значительной степени теперь переходит к внешним сообществам и средствам массовой информации. См.: Эрос и цивилизация. - Примеч. авт.) Здесь реальная основа понятия "внутренней свободы": оно обозначает личное пространство, в котором человек имеет возможность оставаться "самим собой".

В современную эпоху технологическая реальность вторгается в это личное пространство и сводит его на нет. Массовое производство и распределение претендуют на всего индивида, а индустриальная психология уже давно вышла за пределы завода. Многообразные процессы интроекции кажутся отвердевшими в почти механических реакциях. В результате мы наблюдаем не приспособление, но мимесис: непосредственную идентификацию индивида со своим сообществом и через это последнее с обществом как целым.

Непосредственная, автоматическая идентификация, характерная для примитивных форм ассоциирования, вновь возникает в высокоразвитой индустриальной цивилизации; однако эта новая "непосредственность" является продуктом изощренного, научного управления и организации, которые сводят на нет "внутреннее" измерение сознания - основу оппозиции status quo. Утрата этого измерения, питающего силу негативного мышления - критическую силу Разума, - является идеологическим соответствием тому материальному процессу, в котором развитое индустриальное общество усмиряет и примиряет оппозицию. Под влиянием прогресса Разум превращается в покорность фактам жизни и динамической способности производить больше и больше фактов жизни такого рода. Эффективность системы притупляет способность индивида распознавать заряженность фактов репрессивной силой целого. И если индивиды обнаруживают, что их жизнь формируется окружающими их вещами, то при этом они не создают, а принимают закон явлений - но не закон физики, а закон своего общества.

Я уже отметил, что понятие отчуждения делается сомнительным, когда индивиды отождествляют себя со способом бытия, им навязываемым, и в нем находят пути своего развития и удовлетворения. И эта идентификация - не иллюзия, а действительность, которая, однако, ведет к новым ступеням отчуждения. Последнее становится всецело объективным, и отчужденный субъект поглощается формой отчужденного бытия. Теперь существует одно измерение - повсюду и во всех формах. Достижения прогресса пренебрегают как идеологическим приговором, так и оправданием, перед судом которых "ложное сознание" становится истинным.

Однако это поглощение идеологии действительностью не означает "конца идеологии". Напротив, в специфическом смысле развитая индустриальная культура становится даже более идеологизированной, чем ее предшественница, ввиду того, что идеология воспроизводит самое себя* (* Adorno, Theodor W. Prismen. Kulturkritik und Gesellschaft. Frankfurt: Suhrkamp, 1955, S. 24. - Примеч . авт .) Провокативная форма этого суждения вскрывает политические аспекты господствующей технологической рациональности. Аппарат производства и производимые им товары и услуги "продают" или навязывают социальную систему как целое. Транспортные средства и средства массовой коммуникации, предметы домашнего обихода, пища и одежда, неисчерпаемый выбор развлечений и информационная индустрия несут с собой предписываемые отношения и привычки, устойчивые интеллектуальные и эмоциональные реакции, которые привязывают потребителей посредством доставляемого им большего или меньшего удовольствия к производителям и через этих последних - к целому. Продукты обладают внушающей и манипулирующей силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против собственной ложности. И по мере того, как они становятся доступными для новых социальных классов, то воздействие на сознание, которое они оказывают, перестает быть просто рекламой; оно превращается в образ жизни. И это вовсе не плохой образ жизни - он гораздо лучше прежнего, - но именно поэтому он становится на пути качественных перемен. Как следствие, возникает модель одномерного мышления и поведения, в которой идеи, побуждения и цели, трансцендирующие по своему содержанию утвердившийся универсум дискурса и поступка, либо отторгаются, либо приводятся в соответствие с терминами этого универсума, вписываются в рациональность данной системы и ее количественных измерений (its quantitative extension).

Параллель этой тенденции можно увидеть в развитии научных методов: операционализм в физике, бихевиоризм в социальных науках. Их общая черта в тотально эмпирической трактовке понятий, значение которых сужается до частных операций и поведенческих реакций. Прекрасной иллюстрацией операциональной точки зрения может служить анализ понятия длины у Бриджмена:

Очевидно, что нам известно то, что мы подразумеваем под длиной, если мы можем определить длину любого объекта, а для физика ничего другого и не требуется. Для того чтобы измерить длину какого-либо объекта, следует выполнить некоторые физические операции. Таким образом, понятие длины определяется с определением операций, необходимых для ее измерения: это означает, что понятие длины подразумевает не более чем набор операций, посредством которых устанавливается длина. Вообще говоря, под любым понятием мы подразумеваем не более чем набор операций; понятие синонимично соответствующему набору операций.* (* Bridgeman P.W. The Logic of Modern Physics. New York: Macmillan, 1928, p. 5. С тех пор операциональная доктрина претерпела видоизменения и стала утонченнее. Сам Бриджмен распространил понятие "операция" на операции "с бумагой и карандашом", производимые теоретиком (Frank, Philip J. The Validation of Scientific Theories. Boston: Beacon Press, 1954, Chap. II). Но основная движущая сила сохраняется: остается "желательным", чтобы операции с карандашом и бумагой "можно было фактически, хотя бы и непрямо, соотнести с инструментальными операциями". - Примеч. авт.)

Бриджмен понимал широкие следствия такого способа мышления для общества в целом: Принятие операциональной точки зрения предполагает нечто большее, чем просто ограничение обычного способа понимания "понятия", это означает далеко идущие изменения во всех наших мыслительных привычках, в том смысле, что мы отказываемся от использования как инструментов нашего мышления понятий, о которых мы не можем дать точный отчет в операциональных терминах.** (** Bridgeman P.W. The Logic of Modem Physics, loc. cit., p. 31. - Примеч . авт .)

Предсказания Бриджмена сбылись. Новый способ мышления в настоящее время доминирует в философии, психологии, социологии и других областях. Большое количество понятий, доставляющих наиболее серьезное беспокойство, было "элиминировано" путем демонстрации невозможности дать о них точный отчет в терминах операций или поведенческих реакций. Радикальный натиск эмпиризма (в гл. 7 и 8 я вернусь к рассмотрению того, насколько правомерны его притязания на эмпиричность) обеспечивает, таким образом, методологическое оправдание интеллектуалистского развенчания сознания - т.е. для позитивизма, который, отрицая трансцендентные элементы Разума, формирует академического двойника социально желательного поведения.

За пределами же академической сферы "далеко идущие изменения во всех наших мыслительных привычках" еще более серьезны. Они служат координированию любых идей и целей с идеями и целями, угодными системе, встраивая их в эту систему и отторгая те из них, которые не поддаются приспособлению к ней. Царство подобного одномерного общества не означает господства материализма и отмирания спиритуалистских, метафизических и богемных установок. Напротив, можно видеть огромное число их своеобразных форм: "Молимся вместе на этой неделе", "Давайте обратимся к богу", дзэн, экзистенциализм, битничество и т.п. Однако такие формы протеста и трансцендирования перестали быть негативными и уже не приходят в противоречие со status quo. Скорее они являются церемониальной частью практического бихевиоризма, его безвредным отрицанием, и status quo легко переваривает их как часть своей оздоровительной диеты.

Одномерное мышление систематически насаждается изготовителями политики и их наместниками в средствах массовой информации. Универсум их дискурса внедряется посредством самодвижущихся гипотез, которые, непрерывно и планомерно повторяясь, превращаются в гипнотически действующие формулы и предписания. К примеру, "свободными" являются те институты, которые действуют (и приводятся в действие) в Свободном Мире; остальные трансцендентные формы свободы по определению записываются в разряд анархизма, коммунизма или пропаганды. Подобным образом всякие посягательства на частное предпринимательство, которые исходят не от него самого (или правительственных решений), такие как система всеобщего и всеохватывающего здравоохранения, или защита природы от чересчур активной коммерциализации, или учреждение общественных услуг, чреватых ущербом для частных прибылей, являются "социалистическими". Подобная тоталитарная логика свершившихся фактов имеет свое соответствие на Востоке. Там свобода провозглашена образом жизни, установленным коммунистическим режимом, в то время как все остальные трансцендентные формы свободы объявляются либо капиталистическими, либо ревизионистскими, либо левым сектантством. И в том, и в другом лагере неоперационалистские идеи воспринимаются как подрывные и изгоняются из образа жизни, а всякое движение мысли упирается в барьеры, провозглашаемые границами самого Разума.

Подобное ограничение мысли, разумеется, не ново. Как в его спекулятивной, так и эмпирической форме набиравший силу современный рационализм обнаружил поразительный контраст между крайним критическим радикализмом научных и философских методов, с одной стороны, и некритическим квиетизмом перед утвердившимися и функционирующими социальными институтами, с другой. Так декартовское ego cogitans вынуждено было оставить нетронутыми "большие общественные тела", по мнению Гоббса, "поддержку и внимание всегда предпочтительнее отдавать настоящему", а Кант согласился с Локком в оправдании революции в том случае и тогда, когда она преуспевает в организации целого и предотвращении краха.

Однако такие примирительные концепции Разума всегда находились в противоречии с неприкрытой нищетой и несправедливостью "больших общественных тел" и успешными, более или менее сознательными восстаниями против них. Провоцируя разобщение и способствуя ему в рамках установившегося положения вещей, общественные условия создавали некое личное, а также политическое измерение, в котором это разобщение могло развиться в действенную оппозицию, испытывающую свою силу и значимость своих целей.

По мере сворачивания обществом этого измерения самоограничение мышления становится все более существенным. Связь между научно-философскими и общественными процессами, между теоретическим и практическим Разумом утверждается "за спиной" ученых и философов. Блокируя как тип оппозиционные действия и формы поведения, общество делает иллюзорными и бессмысленными связанные с ними понятия. Теперь историческое трансцендирование предстает как исключительно метафизическое, неприемлемое для науки и научного мышления. Мы видим, что операциональная точка зрения, действующая в широком масштабе как "мыслительная привычка", начинает представительствовать за весь универсум дискурса и поступка, потребностей и побуждений. Как это не раз случалось, "коварство Разума" обнаруживает свою приверженность интересам властвующих сил. Разворачивается наступление операциональных и бихевиористских понятий, направленное против усилий свободной мысли и образа действий, отвергающих данную действительность во имя подавляемых альтернатив. В итоге теоретический и практический разум, академический и социальный бихевиоризм встречаются на общей почве - почве развитого общества, превращающего научный и технический прогресс в инструмент господства.

Понятие "прогресса" вовсе не нейтрально, оно преследует специфические цели, определяемые возможностями улучшения условий человеческого существования. Развитое индустриальное общество приближается к такой стадии, когда продвижение вперед может потребовать радикального изменения современного направления и организации прогресса. Эта стадия будет достигнута, когда автоматизация материального производства (включая необходимые услуги) сделает возможным Удовлетворение первостепенных потребностей и одновременное превращение времени, затрачиваемого на работу, в маргинальное время жизни. Переход через эту точку означал бы трансцендирование техническим прогрессом царства необходимости, внутри которого он служил инструментом господства и эксплуатации, ограничивая этим свою рациональность; за счет этого технология стала бы субъектом свободной игры способностей, направленной на примирение природы и общества.

Такое состояние предвосхищено понятием Маркса "упразднение труда". Однако термин "умиротворение существования" кажется более подходящим для обозначения исторической альтернативы миру, который посредством международного конфликта, трансформирующего и консервирующего противоречия существующих обществ, подталкивает к глобальной войне. "Умиротворение существования" означает развитие борьбы человека с человеком и с природой в таких условиях, когда соперничающие потребности, желания и побуждения уже не преобразовываются в господство и нужду посредством имущественных прав, т.е. означает конец организации, увековечивающей деструктивные формы борьбы.

В современном обществе борьба против этой исторической альтернативы находит устойчивую массовую поддержку в основных слоях населения, а свою идеологию - в строгой ориентации мышления и поведения на данный универсум фактов. Усиленный достижениями науки и технологии и оправданный возрастающей производительностью, status quo создает препоны для всякого трансцендирования. Зрелое индустриальное общество, сталкиваясь с возможностью умиротворения на основе технических и интеллектуальных достижений, закрывает себя, стремясь избежать этой альтернативы, в результате чего операционализм в теории и практике становится теорией и практикой сдерживания. Нетрудно видеть, что под покровом поверхностной динамики этого общества скрывается всецело статическая система жизни - система, приводящая себя в движение с помощью угнетающей производительности и нацеленного на выгоду координирования. Сдерживание технического прогресса идет рука об руку с развитием в утвердившемся направлении и вопреки тем политическим оковам, которые налагает status quo; чем более технология становится способной создать условия для умиротворения, тем с большей жесткостью умы и тела людей настраиваются против этой альтернативы.

Повсюду в наиболее развитых странах индустриального общества представлены две следующие черты: тенденция к завершению технологической рациональности и интенсивные усилия удержать эту тенденцию в рамках существующих институтов. В этом и состоит внутреннее противоречие нашей цивилизации, т.е. в иррациональном элементе ее рациональности, которым отмечены все ее достижения. Индустриальное общество, овладевающее технологией и наукой, по самой своей организации направлено на все усиливающееся господство человека и природы, все более эффективное использование ее ресурсов. Поэтому, когда успех этих усилий открывает новые измерения для реализации человека, оно становится иррациональным. Организация к миру и организация к войне суть две разные организации, и институты, которые служили борьбе за существование, не могут служить умиротворению существования. Между жизнью как целью и жизнью как средством - непреодолимое качественное различие.

Такой качественно новый способ существования непозволительно рассматривать как простой побочный продукт экономических и политических перемен или более или менее спонтанный эффект введения новых институтов, способных к созданию необходимых предпосылок. Качественная перемена означает также изменение технической основы, на которой покоится общество, - основы, на которой держатся экономические и политические институты, стабилизирующие "вторую природу" человека как агрессивного объекта управления. Методы индустриализации суть политические методы, и как таковые они предрешают возможности Разума и Свободы.

Очевидно, что сокращению труда предшествует сам труд и что развитию человеческих потребностей и возможностей их удовлетворения должна предшествовать индустриализация. Но поскольку всякая свобода зависит от победы над чуждой этим потребностям и возможностям индивида необходимостью, реализация свободы зависит от методов этой победы. Ибо самая высокая производительность труда может стать средством для его увековечения, а самая эффективная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипулированию.

Достигая этой точки, господство под маской изобилия и свобод распространяется на все сферы частного и публичного существования, интегрирует всякую подлинную оппозицию и поглощает все альтернативы. Становится очевидным политический характер технологической рациональности как основного средства усовершенствования господства, создающего всецело тоталитарный универсум, в котором общество и природа, тело и душа удерживаются в состоянии постоянной мобилизации для защиты этого универсума.

2. Герметизация политического универсума

В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. Сравнение с его предшественниками не оставляет сомнений в том, что это "новое общество". Традиционные очаги опасности здесь стерилизированы или изолированы, а подрывные элементы взяты под контроль. Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребностей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития; постепенное уподобление синих и белых воротничков, разновидностей лидерства в сферах бизнеса и труда, видов досуга и устремлений различных социальных классов; формирование предустановленной гармонии между образованием и национальной целью; вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации.

В политической сфере эта тенденция явственно обнаруживается как унификация и слияние противоположностей. Под угрозой международного коммунизма двухпартийность подминает интересы соперничающих групп во внешней политике и распространяется на внутреннюю политику, где программы крупных партий становятся все менее различимыми даже по степени притворства и духу клише. Это объединение противоположностей сказывается на самой возможности социальных перемен, ибо оно охватывает даже те слои, на чью спину опирается прогресс системы, т.е. те классы, само существование которых было когда-то воплощенной оппозицией системе как целому.

Яркий пример союза и столкновения интересов бизнеса и организованного труда - Соединенные Штаты; в опубликованной Центром по изучению демократических институтов в 1963 г. книге "Труд глазами труда: беседа" читаем следующее: Случилось так, что профсоюз в своих собственных глазах стал почти неотличимым от корпорации. Сегодня мы наблюдаем феномен совместного лоббизма профсоюзов и корпораций. Профсоюзу, похоже, уже вряд ли удастся убедить рабочих ракетных предприятий, что компания, для которой они работают, не более чем шайка штрейкбрехеров, ибо и профсоюз, и корпорация, пытаясь привлечь также другие отрасли оборонной промышленности, борются за крупные контракты на производство ракет или совместно выступают перед Конгрессом и совместно выпрашивают разрешение на производство ракет вместо бомб или бомб вместо ракет в зависимости от контракта.

В Великобритании лейбористская партия, соревнуясь с консервативной в заботе о национальных интересах, не способна отстоять даже скромную программу частичной национализации. Официально отказавшись от марксистской программы, небезуспешно пытается доказать свою респектабельность Социал-демократическая партия Западной Германии, где коммунистическая партия объявлена вне закона. Такова ситуация в ведущих индустриальных странах Запада. На Востоке же постепенное уменьшение доли прямого политического контроля свидетельствует о том, что все больше значения придается действенности технологических форм контроля как инструмента господства. Что же касается сильных коммунистических партий Франции и Италии, то их приверженность программе-минимум, откладывающей революционный приход к власти и солидаризующейся с правилами парламентской игры, также свидетельствует об общей тенденции в развитии событий.

Однако, хотя и неправильно рассматривать французскую и итальянскую партии как "иностранные" в том смысле, что они во многом зависят от поддержки другой державы, в этой пропаганде непреднамеренно присутствует зерно правды: они иностранные, ибо являются историческими свидетелями прошлого (или будущего?) в настоящей действительности. И их согласие работать в рамках существующей системы объясняется не просто тактическими мотивами и стратегией малого масштаба, а ослаблением их социальной базы и изменением их целей вследствие трансформации капиталистической системы (как и целей Советского Союза, который принял эту перемену в политике). Эти национальные коммунистические партии играют историческую роль легальной оппозиции, "осужденной" на нерадикальность, что свидетельствует о глубине и масштабе капиталистической интеграции и условиях, когда качественные различия конфликтующих интересов представляются количественными различиями внутри утвердившегося общества.

Чтобы обнаружить причины такого развития, не требуется глубокого анализа. Конфликты, существовавшие на Западе, частично претерпели модификацию и частично нашли свое разрешение под двойным (и взаимозависимым) влиянием технического прогресса и международного коммунизма. Угроза извне привела к торможению классовой борьбы и консервации "империалистических противоречий". Мобилизованное против этой угрозы капиталистическое общество демонстрирует неведомую предыдущим стадиям индустриальной цивилизации межгосударственную согласованность, которая опирается на материальную почву: а именно, мобилизация против врага действует как могучий стимул производства и трудовой занятости, тем самым поддерживая высокий уровень жизни.

На этой почве формируется универсум администрирования, в котором возрастающая производительность и угроза ядерной войны способствуют контролю над депрессиями и стабилизации конфликтов. Является ли эта стабилизация "временной" в том смысле, что она не затрагивает корней конфликтов, обнаруженных Марксом в капиталистическом способе производства (противоречие между частной собственностью на средства производства и общественной формой последнего), или она свидетельствует о трансформации самой антагонистической структуры, разрешающей противоречия и делающей их вполне терпимыми? И если второе соответствует действительности, то каким образом изменилось соотношение капитализма и социализма, в котором последнему отводилась роль исторического отрицания первого?

Сдерживание социальных перемен

В классической теории Маркса переход от капитализма к социализму рассматривается как политическая революция: пролетариат разрушает политический аппарат капитализма, сохраняя при этом технологический аппарат и подчиняя его целям социализации. Революция обеспечивает определенную непрерывность: в новом обществе технологическая рациональность, освобожденная от иррациональных ограничений и деструктивных функций, сохраняется и совершенствуется. Интересно читать утверждения советских марксистов по поводу этой непрерывности, которая столько же важна для понятия социализма, как и решительное отрицание капитализма: (1) Хотя развитие технологии определяется экономическими законами данной общественно-экономической формации, оно не прекращается, как другие экономические факторы, с прекращением действия законов этой формации. Когда в ходе революции разрушаются старые производственные отношения, технология остается и, подчиняясь новым экономическим законам, продолжает развиваться со все возрастающей скоростью. (2) В противоположность развитию экономического базиса в антагонистических обществах технология развивается не скачками, а путем постепенного накопления элементов нового качества при исчезновении старых элементов. (3) [несущественно в данном контексте].* (* Zworikine A. The History of Technology as a Science and as a Branch of Learning; a Soviet view // Technology and Culture. Detroit: Wayne State University Press, Winter 1961, p. 2. - Примеч . авт .)

В обществе развитого капитализма воплощением технологической рациональности становится аппарат производства, причем становится вопреки его иррациональному использованию. Это справедливо не только в отношении механизированных заводов, станков и эксплуатации ресурсов, но также в отношении способа труда как приспособления к механизированному процессу, с одной стороны, и управления, организованного как "научный менеджмент", с другой. Ни национализация, ни социализация сами по себе не в состоянии изменить это физическое воплощение технологической рациональности; напротив, последнее остается предпосылкой социального развития любых производительных сил.

Маркс полагал, что организация аппарата производства "непосредственными производителями" должна привести к качественным изменениям в технической непрерывности: а именно к направлению производства на удовлетворение свободно развивающихся индивидуальных потребностей. Однако в той степени, в которой существующий технический аппарат поглощает публичное и частное существование во всех сферах общества - т.е. становится средством контроля и сплачивания политического универсума, охватывающего классы трудящихся, - качественные изменения ведут к изменению самой технологической структуры. Такая перемена, соответственно, предполагает отчужденность самого бытия классов трудящихся от этого универсума и абсолютную невозможность для их сознания продолжать существование внутри него, так что потребность в качественных переменах становится вопросом жизни и смерти. Таким образом, концепция предшествования отрицания самой перемене и развития освободительных исторических сил внутри существующего общества является краеугольным камнем теории Маркса.

Именно этому новому сознанию, этому "внутреннему пространству", в котором зарождается трансцендирующая историческая практика, преграждает путь современное общество, в котором субъекты заодно с объектами превращены в инструмент целого, опирающегося на raison d'etre достижений его всепобеждающей производительности. Его главным обещанием является еще более комфортабельная жизнь для все большего числа людей, которые, строго говоря, и не способны вообразить себе иной универсум дискурса и поступка, поскольку сдерживание и манипулирование подрывными усилиями и элементами воображения стали составной частью данного общества. Те же, чья жизнь являет собой ад Общества Изобилия, подравниваются под общий порядок путем возрождения жестокой практики средневековья и начала нового времени. Что же касается других классов, которые в меньшей степени ощущают свою непривилегированность, то об умиротворении их потребности в освобождении общество заботится посредством удовлетворения тех их потребностей, которые делают рабство терпимым и даже незаметным, и причем делают это в самом процессе производства. В наиболее развитых странах индустриальной цивилизации производство приводит к трансформации классов трудящихся, ставшей объектом широкомасштабных социологических исследований. Я попытаюсь перечислить основные факторы этой трансформации: (1) В процессе механизации происходит непрерывное сокращение расхода физической энергии в труде. Эта эволюция имеет прямое отношение к марксовой концепции рабочего (пролетария). Для Маркса пролетарием является прежде всего работник ручного труда, чья физическая энергия расходуется и истощается в трудовом процессе, даже если он имеет дело с машинами. Покупка и использование этой физической энергии в целях частного присвоения прибавочной стоимости и при недостойных человека условиях вела к отвратительной бесчеловечной эксплуатации; именно против этой мучительности физического труда, против наемного рабства и отчуждения, которое предстает как физиологическое и биологическое измерение классического капитализма, направлены понятия Маркса.

На протяжении прошедших столетий одной из важнейших причин отчуждения было то, что биологическая индивидуальность человеческого бытия была передоверена техническому аппарату: человек стал придатком орудий труда, без чего невозможным было бы формирование технической структуры. По самой своей природе такая деятельность не могла не иметь как физиологически, так и психологически деформирующего эффекта...* (* Simondon, Gilbert. Du Mode d'existence des objets techniques. Paris: Aubier, 1958, p. 103. - Примеч . авт .)

В обществе развитого капитализма при все более полной механизации труда, способствующей поддержанию эксплуатации, и установки, и статус эксплуатируемого претерпевают изменение. Внутри технологического целого механизированный труд, большую часть которого (если не целое) составляют автоматические и полуавтоматические реакции, остается в качестве пожизненной профессии изнурительным, отупляющим, бесчеловечным рабством - причем даже более истощающим вследствие увеличения скорости, усиления контроля над машинными операторами (в большей степени, чем над продуктом) и изоляции рабочих друг от друга** (** См.: Denby, Charles. Workers Battle Automation. // News and Letters. Detroit, 1960. - Примеч. авт.) Такая форма монотонной работы характерна, конечно, для частичной автоматизации с одновременным существованием автоматизированных, полуавтоматизированных и неавтоматизированных секций в пределах одного предприятия, но даже в этих условиях "технология заменила мускульную усталость напряжением и/или умственным усилием"*** (*** Walker, Charles R. Toward the Automatic Factory. New Haven: Yale University Press, 1957, p. XIX. - Примеч . авт .) При этом подчеркивается трансформация физической энергии в технические и умственные умения на более передовых заводах:...умения скорее головы, а не рук, расчета, а не ремесла, нервов, а не мускулов, менеджера, а не работника физического труда, техника, а не оператора.* (* Ibid., p. 195. - Примеч. авт.)

Не слишком существенно отличается от этого вида порабощения труд машинистки, банковского кассира, назойливого продавца и теледиктора. Стандартизация и рутина уравнивают продуктивные и непродуктивные профессии. На предшествующих этапах развития капитализма пролетарий выполнял роль вьючной скотины, трудом своего тела зарабатывая предметы первой необходимости и роскоши и продолжая при этом жить в грязи и бедности. Он был живым приговором своему обществу** (** Мы настаиваем на внутренней связи марксовых понятий эксплуатации и обнищания вопреки позднейшим ревизиям, рассматривавшим обнищание либо как культурный аспект, либо релятивно до такой степени, что оно становилось приложимым только к пригородной жизни с автомобилем, телевидением и т.п. "Обнищание" подразумевает абсолютную потребность и необходимость низвержения невыносимых условий существования, которая лежит в основе всех революций и направлена против базовых социальных институтов. - Примеч. авт.) Напротив, в жизни современного рабочего в развитых странах технологического общества это отрицание гораздо менее заметно; как и другие живые объекты общественного разделения труда, он втянут в технологическое сообщество управляемого населения. Более того, в районах наиболее успешной автоматизации биологическая сторона человека, кажется, становится частью технологического целого. Машина как бы по капле вливает отравляющий ритм в операторов: По общему согласию взаимозависимые движения группы людей, следующие определенной ритмической модели, доставляют удовольствие - причем совершенно независимо от того, что производится посредством этих движений...*** (*** Walker, Charles R. Loc. cit, p. 104. - Примеч . авт .)

Социолог-исследователь полагает, что в этом заключается причина постепенного развития общего климата, более "благоприятного как для производства, так и для некоторых важных видов удовлетворения человека". Он говорит о "росте сильного группового чувства в каждой бригаде" и цитирует высказывание рабочего: "Вообще говоря, мы живем в ритме вещей..."* (* Ibid., p. 104f - Примеч. авт.) Эта фраза прекрасно выражает перемену в механическом порабощении: вещи скорее задают ритм, чем угнетают, ритм человеку как инструменту, т.е. не только его телу, но также его уму и даже душе. Глубину этого процесса точно схватывает замечание Сартра: Вскоре после введения полуавтоматических машин исследования показали, что квалифицированные работницы предавались во время работы мечтам сексуального характера; им вспоминалась спальня, постель, ночь и все то, что касается только человека в одиночестве, двоих, предоставленных самим себе. Но то, что в ней (en elle) мечтало о ласке, было только машиной...** (** Sartre, Jean-Paul. Critique de la raison dialectique, tome I. Paris: Gallimard, 1960, p. 290. - Примеч . авт .)

Машинный процесс в технологическом универсуме разрушает внутреннюю личную свободу и объединяет сексуальность и труд в бессознательный, ритмический автоматизм - процесс, соответствующий процессу уподобления профессий.

(2) Впоследствии тенденция уподобления проявляется в стратификации профессиональных занятий. В ключевых промышленных отраслях доля участия рабочей силы "голубых воротничков" падает по сравнению с "белыми воротничками"; происходит увеличение числа непроизводственных рабочих*** (*** Automation and Major Technological Change: Impact on Union Size, Structure, and Function. Industrial Union Dept. AFL - CIO, Washington, 1958, p. 5ff. Barkin, Solomon. The Decline of the Labor Movement. Santa Barbara: Center for the Study of Democratic Institutions, 1961, p. lOff. - Примеч . авт .) Эта качественная перемена связана с изменениями в характере основных инструментов производства. На развитой стадии механизации машина как часть технологической действительности не является абсолютным единством, но только индивидуализированной технической реальностью, открытой в двух направлениях: (1) в отношении элементов и (2) в отношениях между индивидами в техническом целом.* (* Simondon, Gilbert. Loc. cit., p. 146 - Примеч . авт .)

В той степени, в какой машина сама становится системой механических орудий и отношений и, таким образом, выходит далеко за пределы индивидуального процесса труда, она утверждает свое возрастающее господство путем сокращения "профессиональной автономии" работника и интегрирования его вместе с другими профессиями, которые претерпевают воздействие технического ансамбля и вместе с тем направляют его. Разумеется, прежняя "профессиональная" автономия работника была скорее его профессиональным рабством, но в то же время эта специфическая форма рабства была источником его специфической, профессиональной силы отрицания: он был в состоянии остановить процесс, угрожавший ему как человеческому существу уничтожением. В современном обществе работник теряет свою профессиональную автономию, делавшую его членом класса, отделенного от других профессиональных групп, именно потому что такое положение вещей служило воплощенным опровержением существующего общества.

Технологические изменения, которые стремятся покончить с машиной как индивидуальным инструментом производства, как "абсолютной единицей", по-видимому, лишают значения концепцию Маркса об "органическом составе капитала", а вместе с ней и теорию создания прибавочной стоимости. Согласно Марксу, машина никогда не создает стоимость, но просто передает продукту свою собственную стоимость, в то время как прибавочная стоимость остается результатом эксплуатации живого труда. Машина является воплощением человеческой рабочей силы и благодаря этому прошлому (мертвому) труду она сохраняет себя и определяет живой труд. По нашему мнению, в современном обществе отношение между мертвым и живым трудом качественно меняется вследствие автоматизации, которая ведет к тому, что производительность будет определяться "не индивидуальными усилиями, а машиной"* (* Simondon, Gilbert. Loc. cit., p. 146) Более того, невозможным становится измерить индивидуальный вклад как таковой: Автоматизация в самом широком смысле означает по своему воздействию конец измерения труда... При автоматизации уже нельзя измерить вклад отдельного человека; теперь вы можете измерить только использование оборудования. Если попытаться обобщить это... то мы не находим, например, оснований платить человеку сдельно или почасово, т.е. больше нет оснований сохранять двойную систему выплачивания жалований и заработной платы.** (** Automation and Major Technological Change, loc cit, p. 8. - Примеч . авт .)

Далее автор этого доклада Дэниел Белл связывает технологические изменения с исторической системой самой индустриализации: значение индустриализации стало очевидным не с появлением фабрик, оно выросло из измерения труда. Говорить о современной индустриализации можно тогда, когда может быть измерен труд, когда человека можно связать с работой, взнуздать его, измерить его вклад в терминах произведенных единиц и платить ему сдельно или почасово.*** (*** Ibid. - Примеч. авт.)

В процессе этих технологических перемен решается судьба не только системы оплаты, отношения рабочего к другим классам и организации труда. Решается вопрос совместимости технического прогресса с теми институтами, в рамках которых развивалась индустриализация.

(3) Эти перемены в характере труда и орудий производства изменяют сознание и установки работника, что проявляется в широко .обсуждаемой "социальной и культурной интеграции" рабочего класса с капиталистическим обществом. Однако являются ли эти изменения только изменениями в сознании? Утвердительный ответ, который часто дают марксисты, кажется странно непоследовательным. Можно ли понять такие фундаментальные изменения в сознании без соответствующих изменений в "социальном существовании"? Даже если предположить высокую степень независимости идеологии, связь этой перемены с трансформацией производительного процесса говорит против такой интерпретации. Выравнивание потребностей и устремлений, уровня жизни, видов досуга, политики проистекает от интеграции внутри предприятия, в материальном процессе производства. Разумеется, трудно себе представить, что о "добровольной интеграции" (Серж Малле) можно говорить иначе, как с ироническим подтекстом. В современной ситуации доминирующими являются негативные черты автоматизации: ускорение, технологическая безработица, усиление позиции менеджмента, растущее состояние бессилия и резиньяции у части рабочих, все меньшие шансы на продвижение, поскольку менеджмент отдает предпочтение инженерам и выпускникам колледжей* (* Walker, Charles R. Loc. cit. p. 97ff. См . также : Chinoy, Ely. Automobile Workers and the American Dream. Garden City Doubleday, 1955, passim. - Примеч . авт .) Однако существуют и другие тенденции. Та же самая технологическая организация, которая способствует работе механического целого, ведет также к большей взаимозависимости, интегрирующей** (** Mann, Floyd C., Hoffman, Richard L. Automation and the Worker. A Study of Social Change in Power Plants. New York: Henry Holt, 1960, p. 189. - Примеч. авт.) рабочих и завод. Со стороны рабочих отмечается "стремление внести свой вклад в разрешение производственных проблем", "желание активного сотрудничества в приложении своего интеллекта к производственным проблемам технологического характера"*** (*** Walker, Charles R. Loc. cit. p. 213f. - Примеч. авт.) На некоторых наиболее развитых предприятиях рабочие выказывают имущественный интерес в развитии производства - так называемый часто наблюдаемый эффект "участия рабочих" в капиталистическом предприятии. Для характеристики этой тенденции можно сослаться на в высшей степени американизированные очистительные заводы Калтекс в Амбэ во Франции. Рабочие этого завода вполне отдают себе отчет о тех узах, которыми они связаны с предприятием: Профессиональные, социальные, материальные связи, умения, приобретаемые ими на заводе, тот факт, что они привыкают к определенным установившимся производственным отношениям, различные социальные услуги, на которые они могут рассчитывать в случае неожиданной смерти, серьезного заболевания, неспособности трудиться, возраста, только потому что они принадлежат к фирме, которая обеспечивает социальную защищенность даже за пределами трудоспособного возраста. Поэтому мысль о живом и нерушимом контакте с Калтекс заставляет их с небывалым вниманием относиться к финансовой стороне управления фирмой. Делегаты "Комитета предприятия" изучают и обсуждают отчеты компании с такой же ревнивой заботой, как и добросовестные держатели акций. Вполне понятно, что совет директоров Калтекс может только потирать руки от радости, когда профсоюзы снимают свои требования о повышении зарплаты из-за необходимости новых инвестиций. Однако они начинают выказывать признаки вполне оправданного недовольства, когда те же делегаты слишком серьезно относятся к фальшивым балансовым ведомостям французских отраслей и проявляют беспокойство о заключенных ими невыгодных сделках, осмеливаясь оспаривать производственные затраты и предлагая меры по экономии средств.* (* Mallet, Serge. Le Salaire de la technique // La Nef, no 25, Paris, 1959, p. 40. По поводу тенденции к интегрированию в Соединенных Штатах можно привести поразительное утверждение лидера профсоюза объединенных автомобильных рабочих: "Много раз нам пришлось бы встречаться в зале профсоюза для обсуждения жалоб, поданных рабочими. Но ко времени организованной мною на следующий день встречи с управлением проблема была устранена и профсоюз лишился возможности приписать себе заслугу удовлетворения жалобы. Это превратилось в битву за верность воем стороне. Все, за что боролись мы, компания сама теперь предоставляет рабочим. Нам приходится изыскивать нечто такое, чего хочет рабочий и что наниматель не в состоянии ему предоставить... Мы ищем, ищем". (Labor Looks at Labor. A Conversation. Santa Barbara: Center for the Study of Democratic Institutions, 1963, p. 16f.) - Примеч . авт .)

(4) Таким образом, новый технологический мир труда ведет к ослаблению негативной позиции рабочего класса: последний уже не выглядит живым опровержением существующего общества. Эту тенденцию усиливает эффект технологической организации производства по ту сторону барьера: управление и дирекция. Господство преобразуется в администрирование* (* Есть ли еще необходимость в разоблачении идеологии "революции управляющих"? Капиталистическое производство осуществляется путем вложения частного капитала для частного извлечения и присвоения прибавочной стоимости; при этом капитал является инструментом господства человека над человеком. Ни распространение акционирования, ни отделение собственности от управления и т.п. не изменили сущностные черты этого процесса. - Примеч. авт.) Капиталистические боссы и собственники теряют отличительные черты ответственных агентов и приобретают функции бюрократов в корпоративной машине. Внутри обширной иерархии исполнительных и управляющих советов, значительно переросших индивидуальную форму управления в формах научной лаборатории и исследовательского института, правительства государства и национальной цели, осязаемые источники эксплуатации исчезают за фасадом объективной рациональности. Ненависть и фрустрация лишились своих специфических объектов, а воспроизводство неравенства и рабства скрыл технологический покров. Несвобода - в смысле подчинения человека аппарату производства - закрепляется и усиливается, используя технический прогресс как свой инструмент, в форме многочисленных свобод и удобств. Новыми чертами являются всепобеждающая рациональность в этом иррациональном предприятии и глубина преформирования инстинктивных побуждений и стремлений, скрывающая разницу между ложным и истинным сознанием. Ибо в действительности ни предпочтение административных форм контроля физическим (голод, личная зависимость, сила), ни изменение характера тяжелого труда, ни уподобление профессиональных групп, ни выравнивание возможностей в сфере потребления не компенсируют того факта, что решения по вопросам жизни и смерти, личной и национальной безопасности являются областью, в которую индивиду нет доступа. Хотя рабы развитой индустриальной цивилизации превратились в сублимированных рабов, они по-прежнему остаются рабами, ибо рабство определяется не мерой покорности и не тяжестью труда, а статусом бытия как простого инструмента и сведением человека к состоянию вещи.** (** Perroux, Franс ois. La Coexistence pacique. Paris: Presses Universitaires, 1958, vol. Ill, p. 600. - Примеч. авт.)

Это и есть чистая форма рабства: существование в качестве инструмента, вещи. И то, что вещь одушевлена и сама выбирает свою материальную и интеллектуальную пищу, то, что она не чувствует себя вещью, то, что она привлекательна и подвижна, не отменяет сути такого способа существования. И наоборот, по мере того как овеществление стремится стать тоталитарным в силу своей технологической формы, сами организаторы и администраторы обнаруживают все большую зависимость от механизмов, которые они организуют и которыми управляют. В этой взаимной зависимости уже не осталось ничего от диалектического отношения между Господином и Слугой, которое было разрушено в борьбе за взаимное признание; это скорее порочный круг, в который заключены и Господин, и Слуга. Принадлежит ли власть технической элите или тем, кто полагается на нее как на своих проектантов и исполнителей?

...давление современной высокотехнологической гонки вооружений выхватило инициативу и исключительное право принимать ключевые решения из рук ответственных представителей правительства и передало их в руки инженеров, проектировщиков и ученых, нанятых огромными индустриальными империями и ответственных только перед интересами своих нанимателей. Их работа состоит в том, чтобы изобретать новое оружие и убеждать представителей военной профессии, что их будущее, как и будущее их страны, зависит от покупки их изобретений.* (* Meacham, Stewart. Labor and the Cold War. Philadelphia: American Friends Service Committee, 1959, p. 9. - Примеч . авт .)

Если производственные структуры полагаются на военных ради самосохранения и роста, то военные полагаются на корпорации "не только из-за своего оружия, но также из-за знания, какой вид оружия им требуется, сколько оно стоит и в какой срок его можно получить"** (**Ibid. - Примеч. авт.) Образ порочного круга действительно кажется подходящим для общества, которое обрекает себя на развитие в предустановленном направлении, будучи подталкиваемо растущими потребностями, которые им же порождаются и одновременно сдерживаются.

Перспективы сдерживания

Есть ли какая-нибудь надежда на то, что эта цепь растущей производительности и подавления может быть разорвана? Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо мысленно продолжить в будущее направления современного развития, предположив нормальный ход эволюции, т.е. игнорируя весьма реальную возможность ядерной войны. Враг при этом остается "неизменным" - продолжается сосуществование коммунизма с капитализмом. В то же время последний продолжает поддерживать и повышать жизненный уровень все большей части населения, несмотря на расширение объема производства средств разрушения и методически расточительное потребление природных и людских ресурсов. Вопреки и даже благодаря двум мировым войнам и неизмеримому физическому и интеллектуальному регрессу, вызванному фашистской системой, эта способность только утвердилась.

Материальными предпосылками этого способа существования общества продолжают оставаться:

  • (a) возрастающая производительность труда (технический прогресс);
  • (b) рост рождаемости среди основного населения;
  • (c) ориентированная на оборону экономика;
  • (d) экономико-политическая интеграция капиталистических стран и установление отношений с отсталыми регионами.

Однако неразрешенный конфликт между производственным потенциалом общества и его деструктивным и репрессивным использованием неизбежно ведет к усилению власти аппарата над населением, которая проявляется в избавлении от лишних способностей, создании необходимости в покупке товаров, которые нужно выгодно продать, а также в "воспитании" желания трудиться для их производства и успеха. Таким образом, система тяготеет одновременно к тотальному администрированию и к тотальной зависимости от администрирования, исходящего от общественных и частных правящих групп и направленного на усиление предустановленной гармонии между интересами больших государственных и частных корпораций и их клиентов и слуг. До тех пор, пока труд сам остается опорой и утверждающей силой, изменить эту систему господства не способны ни частичная национализация, ни расширение участия трудящихся в управлении и распределении прибыли.

В нашей цивилизации действуют некоторые центробежные тенденции, направленные как вовнутрь, так и вовне, и одной из них, присущей техническому прогрессу как таковому, является автоматизация. Я уже говорил о том, что распространение автоматизации представляет собой не просто количественный рост механизации, но изменения в характере базисных производительных сил. Начинает казаться, что автоматизация, дошедшая до грани технических возможностей, несовместима с обществом, основанным на частной эксплуатации человеческого труда в процессе производства. Почти за столетие до того, как автоматизация стала реальностью, Маркс сумел разглядеть ее преобразующие возможности: Развитие крупной промышленности, создание реального богатства в значительно меньшей степени зависят л от количества затраченного рабочего времени, чем от . мощи тех инструментов труда (Agentien), которые приводятся в движение в течение трудового дня. Эти средства труда и их эффективность ни в коей мере не пропорциональны непосредственному рабочему времени, которое требуется для их производства; их эффективность зависит скорее от достигнутого уровня научного развития и технологического прогресса; иными словами, от применения достижений этой науки в производстве... Человеческий труд больше не включен в процесс производства - человек рассматривает себя в отношении к этому процессу как контролера и регулятора (Wachter und Regulator)... Он находится вне процесса производства вместо того, чтобы быть его принципиальным действующим лицом... В этой трансформации основной опорой, на которой держится производство и богатство, теперь является не труд, выполняемый непосредственно самим человеком, и не количество затраченного на труд времени, но использование его универсальной производительной силы (Produktivkraft), т.е. его знания и его власти над природой, основывающейся на его общественном существовании, - одним словом, развития общественного индивидуума (des gesellschaftlichen Individuums). В этом случае присвоение рабочего времени другого человека, на котором до сего дня покоится богатство общества, предстает жалким средством в сравнении с тем новым базисом, созданным крупной промышленностью для себя самой. Как только человеческий труд в его непосредственной форме перестанет быть основным источником богатства, время труда перестанет и необходимо должно перестать быть мерой богатства, так же как обменная стоимость должна необходимо перестать быть мерой потребительной стоимости. Таким образом, прибавочный труд массы [населения] уже больше не является условием развития общественного богатства (des allgemeineti Reichtums), так же как праздность немногих уже не является условием развития универсальных интеллектуальных способностей человека. Следовательно, способ производства, который основывается на обменной стоимости, терпит крушение...* (* Marx, Karl. Grundrisse der Kritik der politischen Okonomie. Berlin: Dietz Verlag, 1953. S. 592-593. См также с. 596. - Примеч. авт.)

Автоматизация действительно представляется великим катализатором развитого индустриального общества, закладывающим материальную базу качественной перемены скачкообразным или иным путем. Автоматизация - это технический инструмент перехода от количества к качеству, ибо социальный процесс автоматизации выражает трансформацию или даже транссубстанциализацию энергии труда, вследствие чего последний, отделившись от индивида, сам становится независимым объектом и субъектом производства.

Автоматизация, овладев процессом материального производства, способна революционизировать все общество. Доведенное до совершенства овеществление энергии человеческого труда могло бы разбить овеществленные формы, обрубив цепи, связывающие индивида с машиной, с механизмом, который порабощает его посредством его собственного труда. Полная автоматизация в царстве необходимости открыла бы новое измерение - измерение свободного времени, в котором произошло бы самоопределение частного и общественного существования человека.

На современном этапе развитого капитализма организованный рабочий класс противостоит автоматизации, что оправдано создаваемой ею безработицей. Таким образом, настаивая на широком использовании энергии человеческого труда в материальном производстве, рабочий класс противостоит техническому прогрессу, но тем самым также и более эффективному использованию капитала и повышению производительности труда. Иными словами, продолжительное сдерживание автоматизации может ослабить конкурентную позицию капитала внутри страны и на международной арене, а следовательно - вызвать долгосрочную депрессию и возобновить конфликт классовых интересов.

Это предположение становится тем более реалистичным, чем дальше спор между капитализмом и коммунизмом смещается из военной в социальную и экономическую сферу. В силу тотального администрирования автоматизация в советской системе может по достижении определенного технического уровня пойти с неудержимой скоростью. Эта угроза позициям западного мира в международном соперничестве заставила бы его ускорить рационализацию процесса производства, которая наталкивается на жесткое, хотя и не сопровождающееся политической радикализацией сопротивления со стороны труда. По крайней мере в Соединенных Штатах лидеры рабочего движения в своих целях и средствах не выходят за пределы общенациональных и групповых интересов при подчинении последних первым. Эти центробежные силы по-прежнему вполне поддаются управлению в рамках названных интересов.

И здесь сокращение участия силы человеческого труда в процессе производства означает упадок силы политической оппозиции. Ввиду повышения роли белых воротничков в этом процессе политическая радикализация возможна только с появлением независимого политического сознания и действия в группе белых воротничков, что в развитом индустриальном обществе представляется маловероятным. Активизация движения, стремящегося организовать растущий элемент белых воротничков в промышленные союзы* (* Automation and Major Technological Change, loc. cit, p. 11f. - Примеч. авт.), при наибольшем успехе может привести к развитию у этих групп тред-юнионистского сознания, но вряд ли приведет к их политической радикализации.

В политическом плане присутствие в трудовых союзах большего числа работников в белых воротничках даст либералам и представителям рабочих шанс верно идентифицировать "интересы рабочего класса" с интересами общества как целого. По мере расширения массовой базы рабочего класса в качестве группы давления представитель рабочих неизбежно окажется вовлеченным в большое количество сделок с далеко идущими последствиями по вопросам национальной политики и экономики.** (** Mills С . Wrigt. White Collar. New York: Oxford University Press, 1956, p. 319f. - Примеч . авт .)

В этих условиях перспективы отрегулированного сдерживания центробежных тенденций зависят прежде всего от возможности приспособить имущественные интересы и их экономику к требованиям Государства Благосостояния. К ним принадлежат значительно увеличенные правительственные расходы и функции, планирование в государственном и международном масштабе, расширенная программа зарубежной помощи, всеобъемлющая социальная защита, широкомасштабные общественные работы и, возможно, даже частичная национализация*** (*** В менее развитых капиталистических странах, где по-прежнему силен сектор воинственного рабочего движения (Франция, Италия), его сила направлена против ускоряющейся технологической и политической рационализации в авторитарной форме. Необходимость соперничества на международной арене, вероятно, усилит последнюю и приблизит ее согласие и союз с доминирующими тенденциями в наиболее развитых индустриальных странах. - Примеч. авт.) По моему мнению, господствующие силы постепенно, хотя и не без колебаний, примут эти требования, доверив свои прерогативы более действенной силе.

Возвращаясь в нашем обсуждении к перспективам сдерживания социальных перемен в иной системе индустриальной цивилизации, в советском обществе**** (**** В связи с дальнейшим см. мою работу: Soviet Marxism. New York: Columbia University Press, 1958. - Примеч. авт.), мы с самого начала сталкиваемся с двойной трудностью сравнения: (а) хронологической, так как советское общество находится на более ранней стадии индустриализации, а значительный его сектор на дотехнологической стадии, и (b) структурной, так как оно имеет существенно иные экономические и политические институты (тотальная нацонализация и диктатура).

Взаимосвязь между этими двумя аспектами дополнительно усугубляет трудность анализа. Историческая отсталость не только позволяет, но даже вынуждает советскую индустриализацию развертываться без планирования уровня потребления и морального износа, без ограничений производительности, налагаемых интересами частных прибылей, но при планировании удовлетворения первостепенных потребностей после, а возможно, даже одновременно с удовлетворением приоритетных военных и политических потребностей.

Является ли эта еще большая рациональность только знаком и преимуществом исторической отсталости, которая, вероятно, исчезнет при достижении более высокого уровня развития? Является ли эта историческая отсталость одновременно и тем, что побуждает - в условиях соревновательного сосуществования с развитым капитализмом к всесторонней разработке ресурсов и контролю над ними со стороны диктаторского режима? И окажется ли советское общество способным, достигнув осуществления лозунга "догнать и перегнать", либерализовать тоталитарные формы контроля настолько, чтобы стали возможными качественные перемены?

Аргумент исторической отсталости - согласно которому в условиях материальной и интеллектуальной незрелости путь к освобождению лежит через силовые методы управления - является не только ядром советского марксизма, но также и всех теоретиков "воспитательной диктатуры" от Платона до Руссо. Над ним можно посмеяться, но его нелегко опровергнуть, поскольку ему принадлежит заслуга нелицемерного признания реальности тех условий (материальных и интеллектуальных), которые служат предотвращению подлинного и разумного самоопределения.

Более того, этот аргумент разоблачает репрессивную идеологию свободы, согласно которой человеческая свобода может успешно осуществляться в условиях изнурительного труда, бедности и отупляющей пропаганды. Разумеется, для того чтобы стать свободным, общество должно прежде всего создать материальные предпосылки свободы, создать богатства еще до того, как оно станет способным распределить их в соответствии со свободно развивающимися потребностями индивида; оно должно сделать рабов способными учиться, видеть и думать, прежде чем они поймут, что происходит и что они сами могут сделать для того, чтобы изменить это. И в той степени, в какой для рабов была предуготовлена роль рабов и довольствование этой ролью, их освобождение необходимо должно прийти извне и сверху. Их необходимо "принудить к тому, чтобы стать свободными" и "увидеть вещи такими, как они есть, а иногда такими, какими их следует видеть", им нужно показать "дорогу добра", которую они ищут* (* Rousseau. The Social Contract, Book I, Chap. VII, Book II, Chap. VI. - Примеч . авт .).

Но несмотря на безусловную справедливость этого аргумента, он не может ответить на освященный временем вопрос: кто воспитал воспитателей и где доказательство того, что в их руках "добро"? Этот вопрос нельзя снять утверждением, что он в равной степени приложим к определенным демократическим формам правления, где судьбоносные решения относительно того, что хорошо для нации, принимаются (или скорее утверждаются) избранными представителями - избранными в условиях эффективной и свободно принятой обработки сознания. Единственным возможным (и весьма слабым!) оправданием "воспитательной диктатуры" является то, что страшный риск, который она влечет за собой, едва ли страшнее, чем тот риск, на который идут сейчас великие либеральные, а также авторитарные общества; цена этого риска едва ли намного выше.

Однако диалектическая логика вопреки языку грубых фактов и идеологии настаивает на том, что рабы еще до того, как они станут свободными, уже должны быть свободны для своего освобождения и что цель должна жить в средствах для того, чтобы быть достигнутой. Это a priori и утверждает положение Маркса о том, что освобождение рабочего класса должно быть делом самого рабочего класса. Социализм должен стать реальностью с первым актом революции, так как он должен уже существовать в сознании и действиях носителей революции.

Действительно, в "первой фазе" социалистического строительства новое общество "сохраняет еще родимые пятна старого общества, из недр которого оно вышло"* (* Маркс К., Энгельс Ф. Соч., М., 1961, т. 19, с. 18. - Примеч. авт.), но уже с ее началом происходят качественные изменения от старого к новому обществу, уже в ней закладывается фундамент "второй фазы". Качественно новый способ жизни, рождаемый новым способом производства, обнаруживается в социалистической революции, которая является концом и в конце капиталистической системы. Уже с первой фазой революции начинается социалистическое строительство.

По той же причине смена лозунга "от каждого по способностям" на лозунг "каждому по потребностям" определяется первой фазой - не только созданием технологической и материальной базы, но также (и это главное!) способом ее создания. Именно переход контроля над процессом производства к "непосредственным производителям" отмечает начало развития, которое отделяет историю свободных людей от предыстории человека. В этом обществе прежние объекты производительности впервые становятся индивидуальностями, планирующими и использующими свой труд для реализации своих собственных человеческих потребностей и способностей. Впервые в истории люди обрели бы свободу для того, чтобы вместе работать под давлением необходимости, ограничивающей их свободу и их человечность, и против нее. Поэтому всякое подавление, излагаемое необходимостью, стало бы в действительности самоналагаемой необходимостью. Однако вопреки этой концепции действительное развитие в теперешнем коммунистическом обществе откладывает (или вынуждено откладывать в силу международной ситуации) качественную перемену до второй фазы, и переход от капитализма к социализму, несмотря на революцию, по-прежнему предстает как количественная перемена. Человек по-прежнему порабощен инструментами своего труда, и это порабощение происходит в высоко рационализированной, эффективной и многообещающей форме.

Террористические черты сталинской индустриализации могут быть объяснены ситуацией враждебного сосуществования, но тем самым были приведены в движение силы, которые стремятся увековечить технический прогресс как инструмент господства; средства такого рода обусловливают вырождение цели. Если, как мы предположили, ядерная война или иная катастрофа не прервет развитие технического прогресса, то он поведет к устойчивому повышению уровня жизни и постепенной либерализации форм контроля. В национализированной экономике возможна эксплуатация труда и капитала без структурного сопротивления* (* О различиях между встроенным и управляемым сопротивлением см. мою работу: Soviet Marxism, loc. cit., p. 109ff. - Примеч. авт.) и при значительном сокращении рабочего времени и увеличении числа бытовых удобств. При этом вовсе не обязателен отказ от тотального администрирования. Нет также оснований предполагать, что технический прогресс и национализация "автоматически" приведут к освобождению негативных сил. Напротив, противоречие между растущими производительными силами и их порабощающей организацией - открыто признаваемое даже Сталиным** (** Economic Problems of Socialism in the U.S.S.R. (1952) // Leo Gruliow ed. Current Soviet Policies. New York: F. A. Praeger, 1953, p. 5, 11, 14. - Примеч. авт.) чертой развития советского социализма, - по-видимому, склонно скорее к выравниванию, чем к обострению. Чем в большей степени правящие классы способны обеспечивать постоянное наличие товаров потребления, тем крепче становится связь основного населения с различными управляющими бюрократиями.

Но если эти перспективы сдерживания качественных перемен в советской системе кажутся сходными с перспективами развитого капиталистического общества, то социалистическая база производства позволяет говорить о решающем различии. В советской системе "непосредственные производители" (трудящиеся), безусловно, отделены организацией производства от контроля над средствами производства, что способствует, таким образом, классовым различиям в самом базисе системы. Это отделение было установлено силой политических решений после короткого "героического периода" большевистской революции и закрепилось с того времени. Однако не в этом двигатель производственного процесса как такового; это отделение не встроено в процесс производства как разделение между трудом и капиталом, проистекающее из существования института частной собственности на средства производства. Следовательно, правящие слои сами отделены от процесса производства, т.е. они могут сменяться без взрыва базисных институтов общества.

Развиваемый советским марксизмом тезис о том, что преобладающие противоречия между "отстающими производственными отношениями и характером производительных сил" могут быть разрешены без взрыва и что "согласие" между этими двумя факторами может быть достигнуто путем "постепенных изменений"* (* Ibid., p. 14f. - Примеч. авт.), соответствует действительности лишь наполовину. Вторая половина истины заключается в том, что количественной перемене все еще предстоит перейти в качественную, в исчезновение Государства, Партии, Плана и прочих независимых форм власти, налагаемых на индивидов. Поскольку такая перемена должна оставить нетронутым материальный базис общества (национализированный производственный процесс), это означает "политическую" революцию. И если бы она повела к самоопределению в самом фундаменте человеческого существования, а именно в измерении (dimension) необходимого труда, это была бы самая радикальная и самая полная революция в истории. Распределение предметов необходимости независимо от выполняемого труда, сокращение до минимума рабочего времени, универсальное всестороннее образование, стремящееся к взаимозаменимости функций - таковы предпосылки, но еще не содержание самоопределения. И если создание этих предпосылок может быть результатом принуждающего управления, то их становление означало бы его конец. Разумеется, это не уничтожило бы зависимости зрелого индустриального общества от разделения труда, несущего с собой неравенство функций, которое вынуждается действительными социальными потребностями, техническими требованиями и физическими и умственными различиями между индивидами. Однако организаторская и надзирающая функции лишились бы привилегии управления жизнью других в каких-то особых интересах. Такого рода переход имел бы скорее революционный, чем эволюционный характер, даже если бы он произошел на основе полностью национализированной и плановой экономики.

Правомерно ли предположить, что коммунистическое общество в его существующих формах сумеет (или скорее будет вынуждено международной ситуацией) развить условия, способствующие такому переходу? Мы видим сильные аргументы против такого предположения. Можно выделить сильное сопротивление окопавшейся бюрократии, сопротивление, находящее свой raison d'etre на той самой почве, которая питает тенденцию, способствующую созданию предпосылок освобождения, а именно соревнование не на жизнь, а на смерть с капиталистической системой.

Мы вполне можем обойтись без понятия врожденного "движущего влечения" (power-drive) в человеческой природе, поскольку это в высшей степени двусмысленное психологическое понятие, которое принципиально не подходит для анализа социальных явлений. Вопрос состоит не в том, "откажется" ли бюрократия от своего привилегированного положения при достижении возможной качественной перемены, но в том, сможет ли она воспрепятствовать этой перемене. Для этого ей необходимо приостановить материальный и интеллектуальный рост в той точке, где господство еще является рациональным и обеспечивающим прибыль, где основное население по-прежнему привязано к своей работе и к интересам государства или существующих институтов. И здесь опять-таки решающим фактором кажется глобальная ситуация сосуществования, давно уже ставшая внутренним фактором ситуации двух противостоящих обществ. Потребность в безудержном использовании технического прогресса и в выживании благодаря более высокому уровню жизни может оказаться сильнее, чем сопротивление институционализированных бюрократий.

Я бы хотел добавить несколько замечаний к довольно распространенному мнению о том, что новое развитие отсталых стран .способно не только изменить перспективы развитых индустриальных стран, но также и создать "третью силу", которая может приобрести относительную независимость. Вопрос в том - если воспользоваться терминами, предложенными выше, - существуют ли свидетельства того, что бывшие колониальные или полуколониальные страны могут воспринять путь индустриализации, отличный от капитализма и теперешнего коммунизма? Может ли что-нибудь в местной культуре или традиции этих государств дать указание на такую альтернативу? В своем ответе я ограничусь моделями отсталых стран, переживающих индустриализацию в настоящее время, т.е. стран, в которых индустриализация ""существует с ненарушенной до- и антииндустриальной культурой (Индия, Египет).

Эти страны вступили на путь индустриализации при непонимании населением ценностей самоё себя движущей производительности, эффективности и рациональности. Иными словами, с населением, которое еще не превратилось в рабочую силу, отделенную от средств производства. Могут ли такие условия благоприятствовать союзу индустриализации и освобождения, т.е. существенно новой форме индустриализации, которая создала бы аппарат производства, согласующийся не только с первостепенными потребностями основного населения, но также с целью умиротворения борьбы за существование?

Индустриализация в этих отсталых странах происходит не в вакууме, но в такой исторической ситуации, когда социальный капитал, требующийся для первоначального накопления, должен быть получен в основном извне, от капиталистического или коммунистического блока - или от обоих. Более того, понятно, что сохранение независимости требует ускоренной индустриализации и достижения уровня производительности, который бы обеспечивал хотя бы относительную автономию в условиях соревнования двух гигантов.

При таких обстоятельствах преобразование слаборазвитых обществ в индустриальные должно как можно быстрее отбросить дотехнологические формы. Это особенно существенно для стран, которые очень далеки от возможности удовлетворить даже самые существенные потребности населения и где ужасающе низкий уровень жизни требует прежде всего количеств en masse, механизированного и стандартизованного массового производства и распределения. Но в этих же странах мертвый груз дотехнологических и даже до-"буржуазных" обычаев и условий создает сильное сопротивление такому навязываемому сверху развитию. Машинный процесс (как процесс социальный) требует всеобщего повиновения системе анонимной власти, т.е. требует тотальной секуляризации и еще не санкционированного разрушения ценностей и институтов. Можно ли, таким образом, обоснованно предположить, что под воздействием двух великих систем тотального технологического управления разложение этого сопротивления приобретет освободительные и демократические формы? Что слаборазвитые страны окажутся способными сделать исторический скачок из дотехнологического в посттехнологическое общество, в котором подконтрольный технологический аппарат обеспечит базис для подлинной демократии? Напротив, навязываемое сверху развитие этих стран заставляет скорее думать о начале периода тотального администрирования еще более жесткого и связанного с насилием, чем пережитый развитыми обществами, за спиной которых были достижения эпохи либерализма. Подведем итоги: отсталые страны вероятнее всего примут одну из различных форм неоколониализма или более или менее террористическую систему первоначального накопления.

Однако, похоже, существует возможность другой альтернативы* (* По поводу дальнейшего см. замечательные книги Рене Дюмона, в особенности: Torres vivantes. Paris: Plon, 1961. - Примеч . авт .) Если индустриализация и распространение технологии в отсталых странах столкнется с сильным сопротивлением местных, традиционных форм жизни и труда - сопротивлением, которое не угасает даже ввиду весьма ощутимых перспектив лучшей и более легкой жизни, - есть ли вероятность того, что сама эта дотехнологическая традиция станет источником прогресса и индустриализации?

Для такой неевропейской формы прогресса необходима политика планового развития, которая вместо навязывания технологии традиционным формам жизни и труда совершенствовала бы их, исходя из их собственных оснований и устраняя силы угнетения и эксплуатации (материальные и религиозные), препятствовавшие развитию человеческого существования. Предпосылками этого могли бы стать социальная революция, аграрная реформа и смягчение последствий перенаселенности, но не индустриализация по модели развитых обществ. Безусловно возможной такая форма прогресса кажется там, где природные ресурсы, не затронутые разорительным посягательством, достаточны не только для поддержания существования, но и для того, чтобы обеспечить человеческую жизнь. Там же, где дела обстоят иначе, этого можно было бы добиться благодаря постепенному и частичному применению технологий в рамках традиционных форм.

В этом случае смогли бы развиться условия, которых нет (и никогда не было) в старых и развитых индустриальных обществах - а именно "непосредственные производители" получили бы шанс создать своим собственным трудом и досугом собственный прогресс и определить его темп и направление. Благодаря такому, опирающемуся на базис, самоопределению "труд по необходимости" мог бы перерасти в "труд для удовлетворения".

Однако даже в таких абстрактных предположениях нельзя не увидеть непреодолимости границ этого самоопределения. Начало революции, которая должна путем уничтожения умственной и материальной эксплуатации создать предпосылки нового развития, вряд ли возможно как спонтанный акт. Более того, такая форма прогресса предполагает перемены в политике двух великих индустриально могучих блоков, которые определяют сегодня лицо мира, т.е. отказ от неоколониализма во всех его формах. В настоящее время мы не видим никаких предпосылок к этому.

Государство Благосостояния и Войны

Резюмируя, можно сказать, что перспективы сдерживания перемен, определяемые политикой технологической рациональности, зависят от перспектив Государства Благосостояния и его способности к повышению уровня управляемой жизни. Эта способность присуща всем развитым индустриальным обществам, в которых налаженный технический аппарат - утвердившийся как отдельная власть над индивидами - зависит от ускоряющегося развития и распространения производительности. В этих условиях упадок свободы и оппозиции следует рассматривать не в связи с ухудшением нравственного и интеллектуального климата или коррупцией, но скорее как объективный общественный процесс, поскольку производство и распределение все растущего числа товаров и услуг укрепляют позиции технологической рациональности.

Однако при всей своей рациональности Государство Благосостояния является государством несвободы, поскольку тотальное администрирование ведет к систематическому ограничению: (а) "технически" наличного свободного времени* (* "Свободное" время не означает время "досуга". Последнему развитое индустриальное общество максимально благоприятствует, но, однако же, оно не является свободным в той мере, в какой оно регулируется бизнесом и политикой. - Примеч. авт.); (b) количества и качества товаров и услуг, "технически" наличных для удовлетворения первостепенных потребностей индивидов; (с) интеллекта (сознательного и бессознательного), способного понять и реализовать возможности самоопределения.

Позднее индустриальное общество скорее увеличило, чем сократило потребность в паразитических и отчужденных функциях (если не для индивида, то для общества в целом). Рекламное дело и техника службы информации, воздействие на сознание, запланированное устаревание уже не воспринимаются как непроизводственные накладные расходы, но скорее как элементы расходов базисного производства. Для эффективности такого производства, обеспечивающего социально необходимое избыточное потребление, требуется непрерывная рационализация, т.е. безжалостная эксплуатация развитой науки и техники. Вот почему с преодолением определенного уровня отсталости повышение жизненного стандарта становится побочным продуктом политических манипуляций над индустриальным обществом. Возрастающая производительность труда создает увеличивающийся прибавочный продукт, который обеспечивает возрастание потребления независимо от частного или централизованного способа присвоения и распределения и все большего отклонения производительности. Такая ситуация снижает потребительную стоимость свободы; нет смысла настаивать на самоопределении, если управляемая жизнь окружена удобствами и даже считается "хорошей" жизнью. В этом заключаются рациональные и материальные основания объединения противоположностей и одномерного политического способа действий. Трансцендирующие политические силы законсервированы внутри этого общества, и качественные перемены кажутся возможными только как перемены извне.

Противопоставление Государству Благополучия абстрактной идеи свободы вряд ли убедительно. Утрата экономических и политических прав и свобод, которые были реальным достижением двух предшествующих столетий, может показаться незначительным уроном для государства, способного сделать управляемую жизнь безопасной и комфортабельной. Если это управление обеспечивает наличие товаров и услуг, которые приносят индивидам удовлетворение, граничащее со счастьем, зачем им домогаться иных институтов для иного способа производства иных товаров и услуг? И если преформирование индивидов настолько глубоко, что в число товаров, несущих удовлетворение, входят также мысли, чувства, стремления, зачем же им хотеть мыслить, чувствовать и фантазировать самостоятельно? И пусть материальные и духовные предметы потребления - негодный, расточительный хлам, - разве Geist * (* "Свободное" время не означает время "досуга". Последнему развитое индустриальное общество максимально благоприятствует, но, однако же, оно не является свободным в той мере, в какой оно регулируется бизнесом и политикой. - Примеч. авт.) и знание могут быть вескими аргументами против удовлетворения потребностей?

Основанием критики Государства Благополучия в терминах либерализма и консерватизма (с приставкой "нео-" или без нее) является существование тех самых условий, которые Государство Благополучия оставило позади, - а именно, более низкой степени социального богатства и технологии. Однако зловещие аспекты этой критики проявляются в борьбе против всеохватывающего социального законодательства и соответствующих правительственных расходов на службы вне оборонной сферы.

Таким образом, обличение средств угнетения, присущих Государству Благополучия, служит защите средств угнетения предшествующего ему общества. На стадии наивысшего развития капитализма общество является системой приглушенного плюрализма, в которой институты состязаются в укреплении власти целого над индивидом. Тем не менее для управляемого индивида плюралистическое администрирование гораздо предпочтительнее тотального. Один институт может стать для него защитой от другого; одна организация - смягчить воздействие другой; а возможности бегства и компенсации можно просчитать. Все-таки власть закона, пусть ограниченная, бесконечно надежнее власти, возвышающейся над законом или им пренебрегающей.

Однако ввиду преобладающих тенденций следует поставить вопрос: не способствует ли вышеуказанная форма плюрализма его разрушению? Без сомнения, развитое индустриальное общество является системой противоборствующих сил, которые, однако, взаимоуничтожаются, объединяясь на более высоком уровне, - в общих интересах, направленных на защиту и укрепление достигнутой позиции, на борьбу с историческими альтернативами, на сдерживание качественных изменений. Сюда не относятся силы, противодействующие целому* (* В отношении критической и реалистической оценки идеологической концепции Гэлбрейта см.: Latham, Earl. The Body Politic of the Corporation // Mason E. S. The Corporation in Modern Society. Cambridge: Harvard University Press, 1959, p. 223, 225f. - Примеч . авт .) Уравновешивающие силы стремятся привить целому иммунитет против отрицания, идущего как изнутри, так и извне; внешняя политика сдерживания предстает тогда как продолжение аналогичной внутренней политики.

Становясь идеологической, обманчивой, действительность плюрализма, кажется, еще более усиливает, а не сокращает манипулирование и координирование, противодействуя роковой интеграции. Свободные институты состязаются с авторитарными, стремясь превратить образ Врага в могучую силу внутри системы. Эта смертоносная сила стимулирует рост и инициативу [в производстве], но не с помощью увеличения и экономического влияния оборонного "сектора", а посредством превращения общества в целом в обороняющееся общество. Ибо Враг существует постоянно - не только в чрезвычайной ситуации, но также и при нормальном положении дел. Он равно угрожает как во время войны, так и в мирное время (причем, пожалуй, даже больше, чем в военное); он, таким образом, встраивается в систему как связующая ее сила.

Эта угроза извне нимало не способствует ни росту производительности труда, ни повышению уровня жизни, но она незаменима как инструмент увековечения рабства и сдерживания социальных изменений. Враг является общим знаменателем всех деяний и недеяний. Его нельзя отождествить с действительным коммунизмом или капитализмом; в обоих случаях он - реальный призрак освобождения.

Повторюсь еще раз: пораженное безумием целое санкционирует безумность частных проявлений и превращает преступления против человечества в рациональную предприимчивость. Когда люди, надлежащим образом стимулируемые государственной и частной властью, готовятся к жизни в состоянии тотальной мобилизации, то тем самым они проявляют известную разумность и не только ввиду реальности Врага, но также потому, что способствуют развертыванию возможностей промышленности и индустрии развлечений. Рациональными тогда становятся даже самые безумные расчеты: уничтожение пяти миллионов человек можно предпочесть уничтожению десяти, двадцати и т.д. И пустое занятие пытаться доказать, что цивилизация, оправдывающая такого рода самозащиту, провозглашает свой собственный конец.

В этих обстоятельствах даже существующие свободы и формы отклонения оказываются к месту внутри организованного целого. Достаточно поставить вопрос: является ли соревнование на настоящем этапе организации рынка фактором, смягчающим или обостряющим гонку за большим и скорейшим оборотом и моральным износом? Состязаются ли политические партии за воцарение мира или за усиленную и дорогостоящую военную промышленность? Если верны первые альтернативы, то современная форма плюрализма усиливает способности сдерживания качественных изменений и, таким образом, скорее предотвращает, чем подталкивает "катастрофу" самоопределения. Демократия в этом случае является наиболее эффективной формой господства.

Образ Государства Благосостояния, набросанный нами выше, - это образ исторического мутанта организованного капитализма и социализма, рабства и свободы, тоталитаризма и счастья. Его возможности достаточно ясно обозначены преобладающими тенденциями технического прогресса, хотя и находятся под угрозой некоторых взрывоопасных сил. Наибольшая опасность исходит, конечно, от подготовки к ядерной войне, которая может стать реальностью: ведь средство запугивания служит также подавлению усилий, направленных на сокращение потребности в этом средстве. Существуют и другие факторы, которые могут создать препятствия для привлекательного сочетания тоталитаризма и [личного] счастья, манипулирования и демократии, гетерономии и автономии - словом, увековечения предустановленной гармонии между организованным и спонтанным поведением, преформированной и свободной мыслью, внешней целесообразностью и внутренним убеждением.

Даже на наивысшей ступени организации капитализм сохраняет потребность в частном присвоении и распределении прибыли как в средстве регулирования экономики и тем самым продолжает связывать удовлетворение общего интереса с удовлетворением частных имущественных интересов. Таким образом, он не может уйти от конфликта между возрастающим потенциалом примирения борьбы за существование и потребностью в ее усилении, между прогрессирующим "упразднением труда" и потребностью сохранения его как источника прибыли. Этот конфликт закрепляет нечеловеческие условия существования для тех, кто формирует человеческий фундамент социальной пирамиды, - аутсайдеров, бедняков, безработных, цветных, узников тюрем и заведений для умалишенных.

В современных коммунистических обществах черты угнетения проявляются в стремлении "догнать и перегнать" капитализм, которое поддерживается наличием внешнего врага, отсталостью и террористическим наследием. Тем самым укрепляется приоритет средств над целями, который могло бы устранить только достижение умиротворения; капитализм и коммунизм продолжают соревноваться хотя и без применения военной силы, однако в мировом масштабе и с использованием мировых институтов. Такое умиротворение означало бы возникновение подлинно мировой экономики и конец национальных государств, национальных интересов, национального бизнеса заодно с международными союзами. Но именно против этой перспективы мобилизуется современный мир:Неведение и несознательность позволяют процветать национализму. Для обеспечения безопасности и существования "отечеств" недостаточно ни вооружений двадцатого столетия, ни промышленности - необходимы организации, которые имеют международный вес в военной и экономической области. Однако на Востоке, так же как и на Западе, коллективные убеждения не стремятся свыкнуться с реальными переменами. Великие державы создают свои империи или подновляют фасад, оставляя неизменным экономический и политический режим, что могло бы придать значение и эффективность одной из коалиций.

И еще: Одураченные нацией, одураченные классом, страдающие массы повсеместно вовлекаются в обостряющийся конфликт, в котором их единственными врагами являются хозяева, со знанием дела использующие мистификации промышленности и власти.

Сговор современной промышленности и государственной власти является пороком с более глубокими корнями, нежели капиталистические и коммунистические институты и структуры, пороком, необходимость искоренения которого не предусмотрена диалектикой необходимости.* (* Perroux, Francois. Loc. cit., vol. III, p. 631-632; 633 - Примеч. авт.)

Роковая взаимозависимость двух "суверенных" социальных систем в современном мире указывает на то, что конфликт между прогрессом и политикой, человеком и его хозяевами стал тотальным. Сталкиваясь с вызовом коммунизма, капитализм сталкивается с продолжением самого себя: впечатляющим развитием всех производительных сил после подчинения интересам общества частного интереса в прибыли, задерживающего такое развитие. Но и коммунизм, принимая вызов капитализма, также сталкивается с продолжением самого себя: впечатляющими удобствами, свободами и облегчением жизненной ноши. В обеих системах эти возможности искажены, и в обоих случаях причина одна и та же - борьба против формы жизни, которая стремится сокрушить основу господства.

3. Победа над несчастным сознанием: репрессивная десублимация

После рассмотрения политической интеграции развитого индустриального общества, достижений, ставших возможными благодаря росту технологической производительности и непрекращающемуся покорению человека и природы, мы хотим теперь обратиться к соответствующей интеграции в сфере культуры. В этой главе с помощью некоторых ключевых понятий и образов литературы мы проиллюстрируем, как в движении прогресса технологической рациональности ликвидируются оппозиционные и трансцендентные элементы "высокой культуры", которые теряют силу в процессе десублимации, развертывающемся в развитых регионах современного мира.

Достижения и неудачи современного общества лишили высокую культуру ее прежнего значения. Прославление автономной личности, гуманизма, трагической и романтической любви, по-видимому, являлось идеалом только для пройденного этапа развития. То же, что мы видим сейчас, - это не вырождение высокой культуры в массовую культуру, но ее опровержение действительностью. Действительность превосходит свою культуру, и сегодня человек может сделать больше, чем культурные герои и полубоги; он уже разрешил множество проблем, казавшихся неразрешимыми. Но вместе с тем он предал надежду и погубил истину, хранимые сублимированными образами высокой культуры. Разумеется, высокая культура всегда находилась в противоречии с социальной действительностью, и наслаждение ее дарами и идеалами было доступно только для привилегированного меньшинства. Однако две антагонистические сферы общества всегда сосуществовали; высокая культура отличалась уживчивостью, и ее идеалы и ее истина редко тревожили действительность.

Новизна сегодняшней ситуации заключается в сглаживании антагонизма между культурой и социальной действительностью путем отторжения оппозиционных, чуждых и трансцендентных элементов в высокой культуре, благодаря которым она создавала иное измерение реальности. Ликвидация двухмерной культуры происходит не посредством отрицания и отбрасывания "культурных ценностей", но посредством их полного встраивания в утвердившийся порядок и массового воспроизводства и демонстрации.

Фактически они становятся инструментами социального сплачивания. В соревновании между Востоком и Западом величие свободной литературы и искусства, идеалы гуманизма, печали и радости индивида, осуществление личности занимают важное место. И то, что они являются тяжелым упреком формам современного коммунизма, современного общества, не мешает им быть объектами ежедневного управления и продажи. Подобно тому, как люди, зная или чувствуя, что реклама и политические платформы по самому своему смыслу не могут быть истинными или правдивыми, продолжают прислушиваться к ним, читать их и даже позволяют им себя увлечь, таким же образом они принимают традиционные ценности, делая их частью своего интеллектуального оснащения. И то, что средства массовой коммуникации гармонично, часто незаметно смешивают искусство, политику, религию и философию с коммерческой рекламой, означает, что эти сферы культуры приводятся к общему знаменателю - товарной форме. Музыка души становится ходовой музыкой. Котируется не истинностная ценность, а меновая стоимость. Здесь - средоточие рациональности status quo и начало всякой отчужденной рациональности.

Когда высокие слова о свободе и исполнении надежд произносятся соревнующимися лидерами и политиками, а затем тиражируются с помощью экранов, радио и трибун, они превращаются в пустые звуки, имеющие какой-то смысл только в контексте пропаганды, бизнеса, дисциплины и релаксации. Эта ассимиляция идеала действительностью свидетельствует о том, насколько идеал отстал от нее. Низвергнутый из сублимированного царства души, духа, внутреннего мира человека, он зазвучал на языке операциональных терминов и проблем, на языке прогрессивной массовой культуры. Это искажение указывает на то, что развитое индустриальное общество вплотную подошло к возможности материализации идеалов. Царство сублимации, в котором представлялись, идеализировались и обличались условия человеческого существования, постепенно сходит на нет, не в силах тягаться с оснащенностью общества. Высокая культура становится частью материальной культуры и в этом превращении теряет большую часть своей истины.

Высокая культура Запада - нравственные, эстетические и интеллектуальные ценности которой по-прежнему исповедует индустриальное общество - была как в функциональном, так и в хронологическом смысле культурой дотехнологической. Ее значимость восходит к опыту мира, который больше не существует и который нельзя вернуть, ибо его место заняло технологическое общество. Более того, она оставалась по преимуществу феодальной культурой даже тогда, когда буржуазный период дополнил ее своими наиболее долговечными принципами. Она была феодальной не только потому, что составляла исключительное достояние привилегированного меньшинства, не только вследствие присущего ей романтического элемента (к обсуждению которого мы сейчас переходим), но также потому, что творения, подлинно принадлежащие ей по духу, выразили сознательное, методическое неприятие всей сферы бизнеса, промышленности и порядка, основанного на расчете и прибыли.

Несмотря на то что буржуазный порядок нашел всестороннее - и даже утверждающее - отображение в искусстве и литературе (например, в голландской живописи семнадцатого столетия, в "Вильгельме Мейстере" Гете, в английском романе девятнадцатого столетия, в произведениях Томаса Манна), он по-прежнему оставался в тени и, более того, под прицелом другого, непримиримо антагонистичного ему измерения, осуждающего и отрицающего порядок бизнеса. Это другое измерение представляют в литературе не религиозные, нравственные герои духа (которые, как правило, на стороне существующего порядка), а скорее такие мятежные персонажи, как художник, проститутка, прелюбодейка, великий преступник или изгнанник, воин, поэт-бунтарь, дьявол, чудак - т.е. те, кто не зарабатывает самостоятельно на жизнь, по крайней мере общепринятым способом.

Разумеется, эти персонажи не исчезли из литературы развитого индустриального общества, но они претерпели существенные превращения. Авантюристка, национальный герой, битник, невротическая жена-домохозяйка, гангстер, кинозвезда, обаятельный магнат выполняют функцию весьма отличную и даже противоположную функции своих культурных предшественников. Теперь они предстают не столько как образы иного способа жизни, сколько как случаи отклонения или типы этой же жизни, служащие скорее утверждению, чем отрицанию существующего порядка.

Безусловно, мир их предшественников был миром отсталым, дотехнологическим, миром с чистой совестью, не отягощенной неравенством и тягостным трудом, поскольку труд воспринимался как несчастливая судьба; но в этом мире человек и природа еще не были организованы как вещи и инструменты. С ее кодексом форм и манер, с ее стилем и языком философии и литературы эта культура прошлого выразила ритм и содержание универсума, в которой равнины и леса, деревни и трактиры, представители знати и разбойники, салоны и царские дворы составляли часть переживаемой действительности. В ее стихах и прозе живет ритм тех, кто брел по дорогам или ездил в карете, кто располагал временем и желанием для того, чтобы предаваться размышлению, созерцательности, чувствам и рассказам.

Это - отжившая и отсталая культура, которую можно вернуть только в мечтах или в форме своего рода детской регрессии. Однако некоторые и притом важнейшие из ее элементов можно также назвать посттехнологическими. Ее наиболее значимые образы и принципы, похоже, способны пережить отнесение к разряду управляемых удобств и стимулов, ибо продолжают будить в сознании мысль о возможности своего повторного рождения в завершении технического прогресса. Они являются выражением того свободного и сознательного отчуждения от существующих форм жизни, которым искусство и литература противостояли, даже украшая их.

В противоположность понятию Маркса, обозначающему отношение человека к себе и к своей работе в капиталистическом обществе, художественное отчуждение - это сознательное трансцендирование отчужденного существования, т.е. отчуждение "более высокого уровня", или опосредованное отчуждение. Источником конфликта с миром прогресса, отрицающим порядок бизнеса, источником антибуржуазных элементов в буржуазной литературе и искусстве являются не эстетическая приземленность этого порядка и не романтическая реакция - ностальгическое освящение уходящего периода цивилизации. "Романтическое" - термин, используемый для снисходительной дискредитации, с легкостью, равнозначной пренебрежению, прилагается к авангардистским проявлениям, точно так же как термин "декадентский" гораздо чаще служит орудием обличения подлинно прогрессивных черт умирающей культуры, чем реальных факторов упадка. Традиционные образы художественного отчуждения действительно романтичны в том смысле, что они эстетически несовместимы с развивающимся обществом, - но именно эта несовместимость является знаком их истинности. То, о чем они напоминают и что сохраняют в памяти, связано с будущим: образы удовлетворения, способные разрушить подавляющее их общество. Их подрывная и освободительная функции вновь ожили в великом сюрреалистическом искусстве и литературе двадцатых и тридцатых. Можно наугад привести примеры из лексикона литературы, указывающие на размах и родство этих образов и открытого ими измерения: Душа, Дух, Сердце, поиски абсо люта, "Цветы Зла", женщина-ребенок; "Королевство у моря"; Пьяный корабль и "Длинноногая приманка"; Даль и Отечество; а также дьявольский ром, дьявольская машина и дьявольские деньги; Дон Жуан и Ромео; Строитель и "Когда мы мертвые пробуждаемся".

Уже простое перечисление этих образов делает очевидной их принадлежность к утерянному измерению. Они утратили свое значение не из-за литературной устарелости; некоторые из них принадлежат современной литературе и продолжают жить в ее наиболее передовых произведениях. Они утратили свою подрывную силу, свое разрушительное содержание - свою истину. Благодаря такому превращению они стали частью повседневной жизни. Отчуждающая сила произведений интеллектуальной культуры приняла вид хорошо знакомых товаров. Вряд ли можно объяснить это массовое их воспроизводство и потребление только как перемену количественного характера, а именно распространившееся признание, понимание и демократизацию культуры.

Истина литературы и искусства всегда признавалась (если только вообще признавалась) истиной "высшего" порядка, который не должен был и которому фактически не удавалось вторгаться в пределы порядка бизнеса. Однако именно это отношение между двумя порядками и их истинами изменилось в современный период Поглощающая сила общества обескровливает художественное измерение, усваивая его антагонистическое содержание. Именно в виде гармонизирующего плюрализма, позволяющего мирное и безразличное сосуществование наиболее противоречащих друг другу произведений и истин, в сферу культуры входит новый тоталитаризм.

До наступления этого культурного примирения литература и искусство являли собой отчуждение, давшее приют голосу протеста: несчастному сознанию разобщенного мира, сокрушенным возможностям, неосуществившимся надеждам и преданным обещаниям. Они были той рациональной, познавательной силой, которая открывала подавляемое и отвергаемое действительностью измерение человека и природы. Их истина жила в пробужденной иллюзии, в настойчивом требовании создания мира, избавленного от ужасов жизни, покоренных силой познания. Таково чудо chef-d'oevre'a: трагедия, до последнего нагнетающая напряжение, и конец трагедии - невозможность ее разрешения. Жить своей любовью и ненавистью, жить своей жизнью означает поражение, покорность судьбе и смерть. Преступления общества, ад, сотворенный человеком для человека, приняли вид непобедимых космических сил.

Напряжение между действительным и возможным перешло в неразрешимый конфликт, в котором примирение возможно только как форма произведения искусства: красота как "promesse de bonheur"* (*обещание счастья (фр.) - Примеч. пер.). В форме художественного произведения действительные обстоятельства помещены в иное измерение, в котором данная реальность обнаруживает себя как она есть, т.е. высказывает истину о самой себе, ибо перестает говорить на языке обмана, неведения и подчинения. Искусство, называя вещи своими именами, тем самым разрушает их царство, царство повседневного опыта. Последнее открывается в своей неподлинности и увечности. Однако эта волшебная сила искусства проявляется только в отрицании. Его язык, его образы живы только тогда, когда они отвергают и опровергают установившийся порядок.

"Мадам Бовари" Флобера отличает от подобных же грустных любовных историй современной литературы то, что потаенный мир реальной "Бовари" по-прежнему наполняли те же образы, которые жили в воображении героини. Ее тревога была безысходна, потому что рядом не было психоаналитика, а психоаналитика не было, потому что в ее мире он не смог бы ее вылечить. Она бы отвергла его как часть ионвильского мира, который: ее сокрушил. Сделавшее "трагичной" эту историю общество было отсталым, не доросшим до либерализации сексуальной морали и институционализации психологии. Пришедшее же ему на смену "решило" проблему путем ее подавления. Конечно, было бы нелепостью утверждать, что трагедия Бовари или трагедия Ромео и Джульетты разрешена современной демократией, но не меньшей нелепостью было бы отрицать историческую сущность трагедии. Развивающаяся технологическая действительность подрывает не только традиционные формы, но и саму основу художественного отчуждения, т.е. стремится выхолостить не только "стили", но также и сам источник искусства.

Разумеется, отчуждение - не единственная характеристика искусства. Размеры этой работы не позволяют не только анализировать, но даже поставить проблему надлежащим образом; мы лишь попытаемся коротко прояснить вопрос. На протяжении развития цивилизации искусство предстает как полностью интегрированное с обществом. Искусство Египта, Греции, готического периода, а также Баха, Моцарта - знакомые примеры, часто приводимые в доказательство существования "положительной" стороны искусства. Но хотя место произведения искусства в дотехнологической и двухмерной культуре очень отличается от того, которое оно занимает в одномерной цивилизации, отчуждение присуще как утверждающему, так и отрицающему искусству.

Решающее различие между ними - не в психологической противоположности, не в том, что питает искусство - восторг или печаль, здоровье или невроз, - но в отношении между художественной и социальной реальностью. Разрыв с последней, ее чудесное или рациональное преодоление являются существенной чертой даже самого утверждающего искусства; оно отчуждено от той самой публики, к которой обращено. Независимо от того, насколько близок или привычен был храм или собор живущим вокруг него людям, он повергал их в состояние благоговейного страха, неведомого им в повседневной жизни, идет ли речь о рабах или крестьянах, ремесленниках или даже их господах.

В ритуальном или ином виде искусство содержало в себе рациональность отрицания, которое в наиболее развитой форме становится Великим Отказом - протестом против существующего. Формы искусства, представляющие людей и вещи, их пение, звучание и речь, суть формы опровержения, разрушения и преображения их фактического существования. Однако, будучи связанными с антагонистическим обществом, они вынуждены платить ему определенную дань. Отделенный от сферы труда, в которой общество воспроизводит себя и свою увечность, мир искусства, несмотря на свою истинность, остается иллюзией и привилегией немногих.

Эта его форма сохраняется на протяжении девятнадцатого века и входит в двадцатый, претерпевая при этом демократизацию и популяризацию. "Высокая культура", прославляющая это отчуждение, обладает собственными ритуалами и собственным стилем. Именно для создания и пробуждения иного измерения действительности предназначены салон, концерт, опера, театр. Их посещение требует праздничной подготовки, благодаря чему отстраняется и трансцендируется повседневный опыт.

В настоящее время этот существенный зазор между искусствами и повседневной рутиной, поддерживаемый художественным отчуждением, все более смыкается под натиском развивающегося технологического общества. В свою очередь, это означает предание забвению Великого Отказа и поглощение "другого измерения" господствующим состоянием вещей. Произведения, созданные отчуждением, сами встраиваются в это общество и начинают циркулировать в нем как неотъемлемая часть оснащения, служащего либо украшению, либо психоанализу доминирующего положения вещей. Они выполняют, таким образом, коммерческую задачу, т.е. продают, утешают или возбуждают.

Неоконсервативные критики, направляющие свои стрелы против левой критики массовой культуры, высмеивают протест против Баха как кухонной музыки, против Платона и Гегеля, Шелли и Бодлера, Маркса и Фрейда на полках магазина среди лекарств, косметики и сладостей. Вместо этого они настаивают на признании того, что классика вышла из мавзолея и снова вошла в жизнь, что люди просто стали достаточно образованными. Это так, но, входя в жизнь как классики, они перестают быть собой; они лишаются своей антагонистической силы, того остранения* (* В оригинале "estrangement", т.е. "отчуждение". Однако в русском языке термин "отчуждение" имеет особое значение (английское соответствие - alienation). Среди терминов же искусствоведения есть два соответствующих английскому "estrangement": очуждение (Б. Брехт) и остра-нение (В. Шкловский), О-стран-ять - значит делать странным, т.е. заставлять зрителя (читателя) по-новому воспринимать привычную вещь, переживать ее, а не узнавать. - Примеч. пер.), которое создавало измерение их истины. Тем самым принципиально изменились предназначение и функция этих произведений. Если раньше они находились в противоречии со status quo, то теперь это противоречие благополучно сгладилось.

Однако такое выравнивание исторически преждевременно, ибо оно устанавливает культурное равенство, сохраняя при этом существование господства. Упраздняя прерогативы и привилегии феодально-аристократической культуры, общество упраздняет и их содержание. Правда то, что доступность трансцендентных истин изящных искусств, эстетики жизни и мысли лишь небольшому числу состоятельных и получивших образование была грехом репрессивного общества, но этот грех нельзя исправить дешевыми изданиями, всеобщим образованием, долгоиграющими пластинками и упразднением торжественного наряда в театре и концертном зале** (** Не хочу недоразумений: настолько, насколько они удовлетворяют потребности, дешевые издания, всеобщее образование и долгоиграющие пластинки действительно являются благом. - Примеч. авт.) Действительно, культурные привилегии выражали несправедливость в распределении свободы, противоречие между идеологией и действительностью, отделение интеллектуальной производительности от материальной; но они также создавали защищенное пространство, в котором табуированные истины могли выжить в абстрактной неприкосновенности, в отдалении от подавляющего их общества.

Теперь эта удаленность оказалась сведенной на нет, а с ней и преодолевающая и обличающая сила. Текст и тон не исчезли, но исчезла дистанция, которая превращала их в "Воздух с других Планет"* (* Стефан Георге в Квартете fis moll А. Шенберга. См .: Adorno T. W. Philosophic der neuen Musik. Tubingen: J. C. B. Mohr, 1949, S. 19. - Примеч . авт .) Художественное отчуждение стало вполне функциональным, как и архитектура новых театров и концертных залов, в которых оно вызывается к жизни. И здесь также неразделимы рациональность и вред. Без сомнения, новая архитектура лучше, т.е. красивее, практичнее, чем монстры Викторианской эпохи, но она и более "интегрирована": культурный центр становится удачно встроенной частью торгового, или муниципального, или правительственного центра. Так же как господство имеет свою эстетику, демократическое господство имеет свою демократическую эстетику. Это прекрасно, что почти каждый имеет изящные искусства под рукой: достаточно только покрутить ручку приемника или зайти в свой магазин. Но в этом размывании они становятся винтиками культурной машины, изменяющей их содержание.

Художественное отчуждение вместе с другими формами отрицания становится жертвой процесса наступления технологической рациональности. Глубина и степень необратимости этой перемены станет ясной, если мы рассмотрим ее как результат технического прогресса. На современном этапе происходит переопределение (redefinition) возможностей человека и природы в соответствии с новыми средствами для их реализации, в свете которых дотехнологические образы утрачивают свою силу.

Их истинностная ценность в большой степени зависела от измерения человека и природы, сопротивляющегося рациональному объяснению и завоеванию, от узких рамок организации и манипулирования, от "неразложимого ядра" (insoluble core), неподдающегося интегрированию. В полностью развившемся индустриальном обществе это неразложимое ядро постепенно сводится на нет технологической рациональностью. Очевидно, что физическая трансформация мира влечет за собой психическую трансформацию его символов, образов и идей. Очевидно, что, когда города, шоссейные трассы и национальные парки вытесняют деревни, равнины и леса, когда катера бороздят озера, а самолеты исчерчивают небо, - эти пространства утрачивают свой характер качественно иной реальности, характер пространства, противостоящего человеку.

Но поскольку такое противостояние рождается работой Логоса (рациональным противоборством "того, чего нет", и "того, что есть"), оно нуждается в средствах самовыражения. Борьба за такие средства или скорее борьба против их поглощения господствующей одномерностью проявляется в усилиях авангарда создать формы остранения, способные быть носителями художественных истин.

Попытка наметить теоретические основания таких усилий была сделана Бертольдом Брехтом. Как драматургу, тотальный характер существующего общества противостоит ему в виде вопроса, возможно ли еще сегодня "представлять мир на сцене театра", т.е. представлять его таким образом, чтобы зритель мог понять истину, которую должна нести пьеса. Ответ Брехта заключается в том, что современный мир может быть представленным только в том случае, если он представлен как долженствующий измениться* (* Brecht, Bertolt. Schriften zur Theater. Berlin-Frankfurt: Suhrkamp, 1957, S. 7, 9. - Примеч. авт.) - как состояние негативности, подлежащее отрицанию. Вот учение, которое дает в руки ключ к пониманию и действию! Но ведь театр, скажут, есть и должен быть развлечением, удовольствием. Однако развлечение и обучение отнюдь не противоположности; более того, развлечение может быть самым эффективным способом обучения. Для того чтобы объяснить то, каким в действительности является современный мир, скрытый идеологическим и материальным покровом, и как возможно его изменить, театр должен разрушить самоотождествление (identification) зрителя с событиями на сцене. Здесь нужны не эмпатия и не чувство, а дистанция и рефлексия. Именно к разложению единства, в котором мир предстает познанию таким, какой он на самом деле, стремится "эффекточуждения" (Verfremdungseffekt). "Предметы повседневной жизни извлечены из царства самоочевидного..."* (* Ibid., S. 76. - Примеч. авт.) "То, что является "естественным", должно принять черты необычайного. Только таким путем можно заставить раскрыться законы причин и следствий"** (** Ibid, S. 63. - Примеч. авт.)

"Эффект очуждения" не навязывается литературе извне. Скорее это ответ самой литературы на угрозу тотального бихевиоризма - попытка спасти рациональность негативного, в которой великая "консервативная" сила литературы объединяется с радикальным активизмом. Поль Валери настаивает на приверженности поэтического языка отрицанию. На этом языке стихи "ne parlent jamais que de choses absentes"*** (*** говорят лишь о предметах отсутствующих (фр.). См.: Валери П. Поэзия и абстрактная мысль // Валери П. Об искусстве. М, 1993, с. 323. - Примеч. пер.) Они говорят о том, что, несмотря на свое отсутствие, напоминает о себе утвердившемуся универсуму как о его собственной возможности, которая подвергается табуированию с максимальной суровостью, - это не ад и не рай, не добро и не зло, но всего лишь "le bonheur". Таким образом, поэтический язык говорит о том, что принадлежит этому миру, что видимо, осязаемо, слышимо в человеке и природе, - но также и о том, чего нельзя ни увидеть, ни коснуться, ни услышать.

Творя посредством представления того, что отсутствует, поэтический язык как язык познания способствует подрыву положительности (the positive). Поэзия в своей поэтической функции выполняет великую задачу мышления: le travail qui fait vivre en nous ce qui n'existe pas**** (**** усилие, которое наделяет в нас жизнью несуществующее (фр.). См. там же, с. 331. - Примеч. пер.)

Понятие "вещей отсутствующих" подтачивает власть вещей существующих; более того, это - проникновение иного порядка в уже существующий - "le commencement d'un monde"***** (***** рождение мира (фр.). См. там же, с. 326. - Примеч. пер.)

Способность поэтического языка выразить этот другой порядок, который является трансцендированием в пределах единого мира, зависит от трансцендентных элементов в обычном языке* (* См. гл. 7. - Примеч. авт). Однако тотальная мобилизация всех средств массовой информации для защиты существующей действительности привела к такому согласованию выразительных средств, что сообщение трансцендентного содержания стало технически неосуществимым. Призрак, не покидавший художественное сознание со времен Малларме - невозможность избежать овеществления языка, невозможность выразить негативное, - перестал быть призраком. Эта невозможность материализовалась.

Для подлинно авангардных литературных произведений само разрушение становится способом общения. В лице Рембо, а затем дадаизма и сюрреализма литература отвергает саму структуру дискурса, который на протяжении всей истории культуры связывал художественный и обыденный языки. Система суждений** (** См. гл. 5. - Примеч. авт.) (в которой единицей значения является предложение) была тем посредником, который делал возможными встречу, общение и сообщение двух измерений реальности. К этому средству выражения прибегали равно самая возвышенная поэзия и самая низкая проза. Однако позднее современная поэзия "разрушила реляционные связи языка и превратила дискурс в совокупность остановленных в движении слов"*** (*** Барт Р. Нулевая степень письма // Семиотика. М., 1983, с. 331 (курсив мой). - Примеч. авт. (Цитата несколько изменена. - Примеч. пер).

Слово отвергает объединяющие, осмысливающие правила предложения. Оно взрывает предустановленную структуру значения и, превращаясь в "абсолютный объект", становится знаком невыносимого, самоуничтожаюшегося универсума - дисконтинуума. Такой подрыв лингвистической структуры предполагает переворот в переживании природы: Природа здесь превращается в разорванную совокупность одиноких и зловещих предметов, ибо связи между ними имеют лишь потенциальный характер; никто не подбирает для этих предметов привилегированного смысла, не подыскивает им употребления или использования, не устанавливает среди них иерархических отношений, никто не наделяет их значением, свойственным мыслительному акту или практике человека, а значит, в конечном счете, не наделяет их человеческой теплотой... Эти слова-объекты, лишенные всяких связей, но наделенные неистовой взрывчатой силой... Эти поэтические слова не признают человека: наша современность не знает понятия поэтического гуманизма: эта вздыбившаяся речь способна наводить только ужас, ибо ее цель не в том, чтобы связать человека с другими людьми, а в том, чтобы явить ему самые обесчеловеченные образы Природы - в виде небес, ада, святости, детства, безумия, наготы материального мира и т.п.* (* Там же, с. 332. - Примеч. авт.)

Традиционные средства искусства (образы, гармонии, цвета) вновь появляются только как "цитаты", останки прежнего значения в контексте отказа. Таким образом, сюрреалистические картины являются воплощением того, что функционализм прикрывает посредством табу, ибо оно напоминает ему о его овеществляющей сущности и о том, что его рациональность неисправимо иррациональна. Сюрреализм собирает то, в чем функционализм отказывает человеку; искажения здесь суть свидетельства того, во что табу превратило предмет желания. С их помощью сюрреализм спасает отжившее, альбом идиосинкразии, в которых требование счастья дышит тем, что отнято у человека в его собственном технифицированном мире.** (** Adortio, Theodor W. Noten zur Literatur. Berlin-Frankfurt: Suhrkamp, 1958., S. 160. - Примеч . авт .)

Другой пример - произведения Бертольта Брехта, которые сохраняют "promesse de bonheur", содержащийся в романсе и киче (лунное сияние и синее море; мелодия и уютный дом; любовь и верность), превращая его в политический фермент. Его персонажи поют об утраченном рае и незабываемой мечте ("Siehst du den Mond uber Soho, Geliebter?" "Jedoch eines Tages, und der Tag war blau". "Zuerst war es immer Sonntag". "Und ein Schiff mit acht Segeln". "Alter Bilbao Mond, Da wo noch Liebe lohnt".* (*"И вот вам луна над Сохо", "Но в один прекрасный безоблачный день", "Давным-давно в былые времена", "И корабль под семью парусами", "Под древней луной Бильбао, где еще живет любовь" - первые строки зонгов из пьес Б. Брехта. - Примеч. пер.) - но в то же время это песня жестокости и жадности, эксплуатации, обмана и лжи. Обманутые поют о своем обмане, но тем самым они как бы учатся (или научились) понимать причины, потому что только так они могут вернуть истину своей мечты.

Усилия вновь обрести Великий Отказ в языке литературы обречены на то, чтобы быть поглощенными тем, что они пытаются опровергнуть. В качестве современных классиков авангардисты и битники равно выполняют развлекательную функцию, так что спокойная совесть людей доброй воли может чувствовать себя в безопасности. Технический прогресс, облегчение нищеты в развитом индустриальном обществе, покорение природы и постепенное преодоление материального недостатка - таковы причины и поглощения литературы [одномерным обществом], и опровержения отказа, и, в конечном счете, ликвидации высокой культуры.

Лишая значения издавна хранимые образы трансцендирования путем встраивания их в безграничную повседневную реальность, общество тем самым свидетельствует о том, насколько возросла способность управлять неразрешимыми конфликтами - насколько трагедия и романтическая ностальгия, архетипические мечты и тревоги стали подвластными техническому разрешению и разрушению. Дон Жуан, Ромео, Гамлет, Фауст, как и Эдип, стали пациентами психиатра. Правители, решающие судьбы мира, теряют свои метафизические черты. Непрерывно фигурирующая по телевидению, на пресс-конференциях, в парламенте и на публичных мероприятиях, их внешность теперь вряд ли пригодна для драмы, кроме драматического действия в рекламном ролике** (** Еще существует легендарный революционный герой, способный устоять перед телевидением и прессой - в мире "слаборазвитых" стран. - Примеч. авт.), в то время как последствия их действий далеко превосходят масштаб драмы.

Установка на бесчеловечность и несправедливость порождаются рационально организованной бюрократией, жизненный центр которой, однако, скрыт от взора. Душе оставлено немного таких тайн, которые нельзя было бы хладнокровно обсудить, проанализировать и вынести на голосование. Одиночество, важнейшее условие способности индивида противостоять обществу, ускользая из-под его власти, становится технически невозможным. Теперь, когда логический и лингвистический анализ показал иллюзорность старых метафизических проблем, поиск "смысла" вещей может быть переформулирован как поиск смысла слов, в то время как существующий универсум дискурса и поведения может предоставить безукоризненные и адекватные критерии ответа.

В этом рациональном универсуме всякая возможность ухода блокируется размером и оснащенностью его аппарата. В своем отношении к действительности повседневной жизни высокая культура прошлого означала множество вещей: оппозицию и украшение, протест и резиньяцию. Но прежде всего она создавала видимость царства свободы: отказ повиноваться. Подавить такой отказ невозможно без компенсации, которая обещает большее удовлетворение, чем сам отказ. Преодоление и унификация противоположностей, которые находят свой идеологический триумф в трансформации высокой культуры в поп-культуру, осуществляются на материальной основе растущей удовлетворенности. Именно эта основа открывает возможность стремительной десублимации.

Художественное отчуждение является сублимацией. Оно создает образы условий, непримиримых с утвердившимся Принципом Реальности, к которым, однако, именно как к культурным образам общество относится толерантно и даже находит им применение, тем самым их обесценивая. Вносимые в атмосферу кухни, офиса, магазина, используемые в коммерческих и развлекательных целях, они как бы претерпевают десублимацию, т.е. замещение опосредованного удовлетворения непосредственным. Однако эта десублимация осуществляется с "позиции силы", со стороны общества, которое теперь способно предоставить больше благ, чем прежде, потому что его интересы теперь стали внутренними побуждениями его граждан и потому что предоставляемые им удовольствия способствуют социальной сплоченности и довольству.

Принцип Удовольствия поглощает Принцип Реальности: происходит высвобождение (или скорее частичное освобождение от ограничений) сексуальности в социально конструктивных формах. Это понятие предполагает существование репрессивных форм десублимации* (* См. мою книгу "Эрос и цивилизация", в особенности гл. 10. - Примеч. авт.), в сравнении с которыми сублимированные побуждения и цели содержат больше свободы и более решительный отказ скрывать социальные табу. Кажется, что репрессивная десублимация происходит прежде всего в сексуальной сфере, и в случае с десублимацией высокой культуры она является побочным продуктом форм социального контроля технологической реальности, расширяющей свободу и одновременно усиливающей господство. Эту связь между десублимацией и технологическим обществом, вероятно, лучше всего можно прояснить, если мы рассмотрим изменения в социальном использовании энергии инстинктов.

В этом обществе не всякое время, потраченное на обслуживание механизмов, можно назвать рабочим временем (т.е. лишенным удовольствия, но необходимым трудом), как и не всякую энергию, сэкономленную машиной, можно считать энергией труда. Механизация также "экономит" либидо, энергию Инстинктов Жизни, т.е. преграждает ей путь к реализации в других формах. Именно это зерно истины заключает в себе романтическое противопоставление современного туриста и бродячего поэта или художника, сборочной линии и ремесла, фабричной буханки и домашнего каравая, парусника и моторной лодки и т.п. Да, в этом мире жили нужда, тяжелый труд и грязь, служившие фоном всевозможных утех и наслаждений. Но в этом мире существовал также "пейзаж", среда либидозного опыта, которого нет в нашем мире.

С его исчезновением (послужившим исторической предпосылкой прогресса) целое измерение человеческой активности и пассивности претерпело деэротизацию. Окружающая среда, которая доставляла индивиду удовольствие - с которой он мог обращаться почти как с продолжением собственного тела, - подверглась жесткому ограничению, а, следовательно, ограничение претерпел и целый либидозно наполняемый "универсум". Следствием этого стали локализация и сужение либидо, а также низведение эротического опыта и удовлетворения до сексуального* (* В соответствии с терминологией, используемой в поздних работах Фрейда: сексуальность является "специализированным" частным влечением, в то время как Эрос - влечением всего организма. - Примеч. авт).

Если сравнить, к примеру, занятие любовью на лугу и в автомобиле, во время прогулки любовников за городом и по Манхэттен-стрит, то в первых примерах окружающая среда становится участником, стимулирует либидозное наполнение и приближается к эротическому восприятию. Либидо трансцендирует непосредственно эрогенные зоны, т.е. происходит процесс нерепрессивной сублимации. В противоположность этому, механизированная окружающая среда, по-видимому, преграждает путь такому самотрансцендированию либидо. Сдерживаемое в своем стремлении расширить поле эротического удовлетворения, либидо становится менее "полиморфным" и менее способным к эротичности за пределами локализированной сексуальности, что приводит к усилению последней.

Таким образом, уменьшая эротическую и увеличивая сексуальную энергию, технологическая действительность ограничивает объем сублимации, а также сокращает потребность в ней. Напряжение в психическом аппарате между объектом желания и тем, что разрешено, по-видимому, значительно снижается, и Принцип Реальности больше не требует стремительной и болезненной трансформации инстинктивных потребностей. Индивид должен приспособиться к миру, который уже, кажется, не принуждает к отказу от глубинных потребностей, миру, который утратил враждебность.

Преформирование подготавливает организм к спонтанному принятию предложенного. В той мере, в какой большая свобода ведет скорее к сужению, чем к расширению и развитию инстинктивных потребностей и действует скорее в пользу, чем против status quo общего подавления, - можно говорить об "институционализированной десублимации". Именно она, по-видимому, становится первостепенным фактором формирования авторитарной личности в наше время.

Часто отмечалось, что развитая индустриальная цивилизация предоставляет большую степень сексуальной свободы - "предоставляет" в том смысле, что последняя получает рыночную стоимость и становится фактором [развития] общественных нравов. Не прекращая быть инструментом труда, тело получает возможность проявлять свои сексуальные качества в мире повседневного труда и в трудовых отношениях. Таково одно из уникальных достижений индустриального общества, ставшее возможным благодаря сокращению грязного и тяжелого физического труда, благодаря наличию дешевой, элегантной одежды, культуры красоты и физической гигиены, благодаря требованиям рекламной индустрии и т.д. Сексуальные секретарши и продавщицы, красивые и мужественные молодые экспедиторы и администраторы стали товаром с высокой рыночной стоимостью; даже правильно выбранная любовница - что раньше было привилегией королей, принцев и лордов - получает значение фактора карьеры и в не столь высоких слоях делового сообщества.

Этой тенденции способствует обретающий художественное качество функционализм. Магазины и офисы демонстрируют себя и свой персонал через огромные стеклянные витрины, в то время как внутри неуклонно снижаются высокие прилавки и непрозрачные перегородки. В больших жилых и пригородных домах коррозия уединенности ломает барьеры, которые ранее отделяли индивида от публичного существования, и выставляет напоказ привлекательные черты чужих жен и чужих мужей.

Такая социализация не противоречит деэротизации природного окружения, а скорее дополняет ее. Интегрированный в труд и публичные формы поведения, секс, таким образом, все больше попадает в зависимость от (контролируемого) удовлетворения. Благодаря техническому прогрессу и более комфортабельной жизни происходит систематическое включение либидозных компонентов в царство производства и обмена предметов потребления. Однако независимо от способа и уровня контроля мобилизации энергии инстинктов (которая иногда переходит в научное регулирование либидо), независимо от ее способности служить опорой для status quo - управляемый индивид получает реальное удовлетворение просто потому, что нестись на катере, подталкивать мощную газонокосилку или вести автомобиль на высокой скорости доставляет удовольствие.

Мобилизация и управление либидо могут служить также объяснением добровольного согласия, отсутствия террора и предустановленной гармонии между индивидуальными потребностями и социально необходимыми желаниями, целями и стремлениями. Технологическое и политическое обуздание трансцендирующего фактора в человеческом существовании, характерное для развитой индустриальной цивилизации, утверждает себя в данном случае в сфере инстинктов через своего рода удовлетворение, порождающее уступчивость и ослабляющее рациональность протеста.

Объем социально допустимого и желательного удовлетворения значительно увеличился, но такое удовлетворение вытесняет Принцип Удовольствия, игнорируя его притязания, несовместимые с существующим обществом. Таким образом, удовольствие, формируемое с целью приспособления, порождает подчинение.

В противоположность удовольствиям приспособительной десублимации сублимация сохраняет сознание отказа, к которому репрессивное общество принуждает индивида и, таким образом, сохраняет потребность в освобождении. Разумеется, и сама сублимация является результатом общественного принуждения, но несчастное сознание этого принуждения пробивает брешь в отчуждении. Разумеется также, что всякая сублимация - это принятие социальных барьеров удовлетворения инстинктов, но она же и - преодоление этих барьеров.

"Сверх-Я", осуществляя цензуру бессознательного и порождая совесть, подвергает цензуре также и цензора, ибо развитая совесть чутко реагирует на подлежащее осуждению проявление зла не только в индивиде, но и в обществе. И наоборот, утрата совести вследствие разрешающих удовлетворение прав и свобод, предоставляемых несвободным обществом, ведет к развитию счастливого сознания, которое готово согласиться с преступлениями этого общества, что свидетельствует об упадке автономии и понимания происходящего. Требуя высокой степени автономии и понимания, сублимация осуществляет связь между сознанием и бессознательным, между первичными и вторичными процессами, между интеллектом и инстинктом, отказом и бунтом. В ее наиболее совершенных формах, как, например, художественное произведение, сублимация становится познавательной силой, которая, уступая репрессии, одновременно наносит ей удар.

В свете познавательной функции этой формы сублимации бурно распространяющаяся в развитом индустриальном обществе десублимация обнаруживает свою подлинную конформистскую функцию. Это освобождение сексуальности (и агрессивности) значительно снижает уровень обездоленности и недовольства, в которых проявляется репрессивная мощь утвердившегося универсума удовлетворения. Но, безусловно, это счастливое сознание весьма непрочно - как тонкая поверхность над все проникающим несчастьем, страхом, фрустрацией и отвращением. Такое чувство обездоленности легко поддается политической мобилизации, и теперь, когда для сознательного развития больше не остается места, оно может обернуться источником нового фашистского образа жизни и смерти. Существует множество путей превращения чувства несчастности, скрытого счастливым сознанием, в источник силы и сплочения социального порядка. Теперь конфликты несчастного индивида, как кажется, гораздо лучше поддаются излечению, чем те, которые, согласно Фрейду, способствовали "недовольству культурой", как, впрочем, и определению их в терминах "невротической личности нашего времени", а не в терминах безысходной борьбы между Эросом и Танатосом.

Для того чтобы осветить процесс ослабления бунта инстинктов против утвердившегося Принципа Реальности посредством управляемой десублимации, обратимся к контрасту между изображением сексуальности в классической и романтической литературе и в современной литературе. Если из тех произведений, которые по самому своему содержанию и внутренней форме определяются эротической тематикой, мы остановимся на таких качественно различных примерах, как "Федра" Расина, "Странствия" Гете, "Цветы Зла" Бодлера, "Анна Каренина" Толстого, мы увидим, что сексуальность входит в них в сублимированной в высшей степени и "опосредованной" форме - однако в этой форме она абсолютна, бескомпромиссна и безусловна. Господство Эроса здесь изначально связано с Танатосом, ибо осуществление чревато деструкцией и не в нравственном или социологическом, но в онтологическом смысле. Оставаясь по ту сторону добра и зла, по ту сторону социальной морали, она оказывается, таким образом, недосягаемой для утвердившегося Принципа Реальности, отвергаемого и подрываемого Эросом.

Полную противоположность мы найдем в алкоголиках О'Нила и дикарях Фолкнера, в "Трамвае "Желание"" и под "Раскаленной крышей"* (* Пьесы Т. Уильямса "Трамвай "Желание"" и "Кошка на раскаленной крыше". - Примеч. пер.), в "Лолите", в рассказах об оргиях Голливуда и Нью-Йорка и приключениях домохозяек, обитательниц пригородов, - здесь буйным цветом цветет десублимированная сексуальность. Здесь гораздо меньше ограничений и больше реалистичности и дерзости. Это неотъемлемая часть общества, но ни в коем случае не его отрицание. Ибо то, что происходит, можно назвать диким и бесстыдным, чувственным и возбуждающим или безнравственным - однако именно поэтому оно совершенно безвредно.

Освобожденная от сублимированной формы, свидетельствовавшей именно о непримиримости мечты и действительности - формы, проявляющейся в стиле, языке произведений, - сексуальность превращается в движущую силу бестселлеров, служащих подавлению. Ни об одной из сексуально привлекательных женщин современной литературы нельзя сказать то, что Бальзак говорит о проститутке Эстер: что ее нежность расцветает в бесконечности. Все, к чему прикасается это общество, оно обращает в потенциальный источник прогресса и эксплуатации, рабского труда и удовлетворения, свободы и угнетения. Сексуальность - не исключение в этом ряду.

Понятие управляемой десублимации предполагает возможность одновременного высвобождения подавленной сексуальности и агрессивности, возможность, которая кажется несовместимой с понятием фиксированного количества энергии инстинктов для распределения между двумя первичными влечениями у Фрейда. Согласно Фрейду, усиление сексуальности (либидо) необходимо ведет к ослаблению агрессивности и наоборот. Однако, если бы социально допустимое и поощряемое высвобождение либидо касалось бы частной и локальной сексуальности, оно было бы равносильным сжатию (compression) эротической энергии, и такая десублимация сочеталась бы с ростом как несублимированных, так и сублимированных форм агрессивности. Последняя бурно распространяется в современном индустриальном обществе.

Неужели же оно достигло такой степени нормализации, что риск собственного уничтожения в ходе нормальной деятельности для национальной безопасности стал привычным для индивидов? А может быть, причиной этого молчаливого согласия является их бессилие что-либо изменить? В любом случае риск отнюдь не неизбежного уничтожения, которое человек уготовил себе сам, стал нормальной частью и психического, и материального обихода, так что он перестал служить приговором или опровержением существующей социальной системы. Более того, как часть их повседневного обихода он может даже связывать их с этой системой. Очевидна экономическая и политическая зависимость между абсолютным врагом и высоким уровнем жизни (и желательным уровнем трудовой занятости!), которая достаточно рациональна, чтобы быть приемлемой.

Предположив, что Инстинкт Разрушения (в конечном счете, Влечение к Смерти) является важным составляющим энергии, питающей порабощение человека и природы техникой, мы увидим, что растущая способность общества манипулировать техническим прогрессом также увеличивает его способность манипулировать и управлять этим инстинктом, т.е. удовлетворять его "в процессе производства". Как следствие, усиление социальной сплоченности осуществляется на уровне глубочайших инстинктов. Это означает, что высочайший риск и даже факт войны может быть принят не только с беспомощным согласием, но также с инстинктивным одобрением со стороны жертв. Такими могут быть последствия управляемой десублимации.

Таким образом, институционализированная десублимация предстает как аспект "обуздания способности к трансцендированию", достигнутого одномерным обществом. Так же как это общество стремится уменьшить и даже поглотить оппозицию (качественные изменения!) в сфере политики и высокой культуры, оно стремится к этому и в сфере инстинктов. В результате мы видим атрофию способности мышления схватывать противоречия и отыскивать альтернативы; в единственном остающемся измерении технологической рациональности неуклонно возрастает объем Счастливого Сознания.

Это отражает прежде всего общее убеждение в том, что действительное разумно и что существующая система, несмотря ни на что, продолжает производить блага. Мысль людей направляется таким образом, чтобы они видели в аппарате производства эффективную движущую силу мышления и действия, к которым должны присоединиться их индивидуальное мышление и поступки. В этом переносе аппарат также присваивает себе роль морального фактора, вследствие чего совесть становится балластом в мире овеществления, где царит единственная всеобщая необходимость* (* Необходимость одномерного общества. - Примеч. пер.)

В этом мире всеобщей необходимости нет места вине. Уничтожение сотен и тысяч людей зависит от сигнала одного человека, который затем может заявить о своей невиновности и продолжать жить счастливо, не испытывая угрызений совести. Державы антифашистского блока, разгромившие фашизм на поле битвы, пожинают плоды труда нацистских ученых, генералов и инженеров; за ними преимущество пришедших позднее. То, что начинается как ужас концентрационных лагерей, превращается в практику приучения людей к аномальным условиям - подземному существованию и ежедневной дозе радиоактивной подпитки. Один христианский министр провозглашает, что это не противоречит христианским принципам всеми доступными средствами не дать своему соседу войти в твое убежище. Другой христианский министр, возражая своему коллеге, настаивает на ином истолковании христианских принципов. Кто из них прав? Нас опять убеждают в нейтральности технологической рациональности, которая выше и вне политики, и опять мы убеждаемся в лживости этих заверений, ибо в обоих случаях она служит политике господства.

Мир концентрационных лагерей... был не единственным чудовищным обществом. То, что мы видели, было образом и в некотором смысле квинтэссенцией того инфернального общества, в которое нас ввергают ежедневно* (* Ионеско Э. в: Nouvelle Revue Francaise, July 1956; цит. по: London Times Literary Supplement, March 4, 1960. Герман Кан считает (1959 RAND study RM-2206-RC), что "необходимо исследовать выживаемость населения в условиях окружающей среды, напоминающей переполненные убежища (концентрационные лагеря, использование в России и Германии грузовых вагонов для перевозки людей, военные корабли, переполненные тюрьмы... и т.п.). Из этого можно извлечь некоторые руководящие принципы для программы убежищ". - Примеч. авт.)

Кажется, что даже самые отвратительные преступления могут быть подавлены таким образом, что они практически перестают быть опасными для общества. Или если их взрыв ведет к функциональным нарушениям (пример одного из пилотов в случае с Хиросимой), то это не затрагивает функционирования общества. Дом для душевнобольных - надежное средство урегулирования этих нарушений.

Счастливое Сознание не знает пределов - оно устраивает игры со смертью и опасностью увечий, в которых веселье, командная работа и стратегическая важность перемешаны в гарантирующей вознаграждение социальной гармонии. Корпорация Рэнд, в которой воедино сплетаются наука и военная организация, климат и благоустроенная жизнь, сообщает о подобных играх тоном извинительной снисходительности в своих "РЭНДом ньюз"* (* Игра слов в английском языке, т.к. random означает "наугад". - Примеч. пер.) (т. 9, номер 1) под заглавием "ЛУЧШЕ БЕЗОПАСНОСТЬ, ЧЕМ СОЖАЛЕНИЕ". Грохочут ракеты, ожидают своей очереди нейтронные бомбы, летят космические корабли, а проблема состоит в том, "как сберечь нацию и свободный мир". Во всем этом военные прожектеры демонстрируют озабоченность "ценой риска, ценой эксперимента и ошибки, которая может быть ужасающе высокой". Здесь-то и приходит РЭНД, РЭНД несет спасение, и в фокусе внимания оказываются "приспособления типа РЭНД БЕЗОПАСНОСТЬ". Возникает не поддающаяся классификации картина, картина, в которой "мир становится картой, ракеты - просто символами [да здравствует успокаивающая сила символизма!], а войны - не более чем [не более чем]** (** В квадратных скобках иронические замечания самого Маркузе. - Примеч. пер.) планами и расчетами на бумаге..." В этой картине РЭНД превратила мир в увлекательную технологическую игру, и можно позволить себе расслабиться, пока "военные прожектеры без всякого риска приобретают ценный "синтетический" опыт".

Играем в игру

Для того чтобы понять, необходимо участвовать, ибо понимание приходит "с опытом".

Поскольку игроки в БЕЗОПАСНОСТЬ представляют разные отделы РЭНД, а также военно-воздушные силы, мы можем найти в команде синих врача, инженера или экономиста. Команда красных представляет аналогичный поперечный срез корпорации.

Первый день занимает совместный брифинг по поводу содержания игры и изучение правил игры. И когда команды усаживаются наконец вокруг карт в своих комнатах, игра начинается. Обе команды получают от директора игры свои политические декларации, которые, как правило, подготавливаются одним из членов группы контроля. В декларациях содержится оценка мировой ситуации во время игры, некоторая информация о политике соперничающих команд, преследуемые ими цели и бюджет команд. (Направления политики изменяются в каждой игре для того, чтобы изучить широкий спектр стратегических возможностей.)

В нашей гипотетической игре цель синих состоит в том, чтобы сохранять на протяжении всей игры способность сдерживания, т.е. сохранять силу, способную нанести красным ответный удар, что заставляет красных воздерживаться от риска атаки. (Синие получают также некоторую информацию о политике красных.)

Политика красных направлена, в свою очередь, на достижение превосходства над синими.

Что касается бюджетов синих и красных, они соизмеримы с действительными расходами на оборону...

Успокаивающее впечатление производят сообщения о том, что игра проходит в РЭНД с 1961 г. "где-то в лабиринте нашего подвального помещения под баром", и то, что "на стенах комнат красных и ^синих повешены меню, перечисляющие имеющееся оружие и техническое оснащение, которые покупают команды... В общей сложности - около семидесяти пунктов". У игры есть свой "директор", истолковывающий правила игры, поскольку, хотя "своды правил снабжены диаграммами и иллюстрациями на 66 страницах", на протяжении игры неизбежно возникают проблемы. У директора игры есть еще одна важная функция: "не предупреждая заранее игроков", он "вводит ситуацию войны с целью проверить эффективность имеющихся вооруженных сил". Но следующий заголовок гласит: "Кофе, пирожные и идеи". Можно расслабиться! "Игра длится до 1972 г. Затем команды синих и красных закапывают ракеты и вместе усаживаются за кофе и пирожные на "post mortem" заседание". Однако все же не следует слишком расслабляться: "существует ситуация реального мира, которая не поддается эффективному моделированию в игре БЕЗОПАСНОСТЬ", а именно - "переговоры". Остается только поблагодарить: единственная надежда, которая дана нам в ситуации реального мира, оказывается не по силам РЭНД.

Очевидно, что в царстве Счастливого Сознания нет места чувству вины, заботы совести принял на себя расчет. Когда на кон поставлена судьба целого, никакое деяние не считается преступлением, кроме неприятия целого или отказа его защищать. Преступление, вина и чувство вины становятся частным делом. Согласно открытию Фрейда, в душе индивида живут следы преступлений человечества, а в его истории - история целого. Теперь эта роковая связь успешно подавлена. Те, кто отождествляет себя с целым, кто оказался вознесенным до уровня вождей и защитников целого, могут ошибаться, но они не могут быть неправыми - они находятся по ту сторону вины. И только когда это отождествление распадается, когда они покидают пьедестал, на них может пасть вина.

4. Герметизация универсума дискурса

Подобно тому, как при современном состоянии Истории любое политическое письмо способно служит}, лишь подтверждению полицейской действительности, точно также всякое интеллектуальное письмо может создать только "паралитературу", не решающуюся назваться собственным именем.

Ролан Барт* (* Барт Р. Нулевая степень письма // Семиотика. М., 1983, с. 319. -Примеч. пер.)

Счастливое Сознание - убеждение в том, что действительное разумно и что система продолжает производить блага - является отражением нового конформизма, рожденного переходом технологической рациональности в социальное поведение. Его новизна заключается в беспрецедентной степени рационализации, поскольку он служит сохранению общества, которое сузило - а в самых развитых странах устранило - более примитивную форму иррациональности, связанную с предшествующими этапами, и которое более умело, чем прежде, действует в направлении продления и улучшения жизни. Есть ли связь между уничтожением нацистских лагерей, предназначенных для уничтожения, и тем, что мы еще не стали свидетелями войны, грозящей уничтожением человечеству? Счастливое Сознание отвергает такую связь. Мы видим, что вновь нормой становится применение пытки. Однако это происходит в колониальных войнах, на окраинах цивилизованного мира, так что для успокоения совести безотказно действует аргумент: на войне как на войне. Ведь война опустошает только окраины, т.е. "слаборазвитые" страны. Мирный покой остальных это не тревожит.

Власть над человеком, достигнутая обществом, ежедневно оправдывается его эффективностью и производительностью. И если оно уподобляет себе все, к чему прикасается, если оно поглощает оппозицию и заигрывает с противоречиями, то тем самым оно как бы доказывает свое культурное превосходство. Следуя этой логике, истощение ресурсов и рост количества отходов можно считать доказательством его благосостояния и "высокого уровня жизни"; "Сообщество слишком богато, чтобы проявлять беспокойство!"* (* Galbraith, John К . American Capitalism. Boston: Houghton Mifflin, 1956, p. 96. - Примеч . авт .)

Язык тотального администрирования

Этот вид благосостояния, продуктивная суперструктура над спрессованным несчастьем в фундаменте общества полностью подчинил себе "масс-медиа", служащие посредником между хозяевами и теми, кто от них зависит. Его рекламные агенты формируют универсум коммуникации (в котором выражает себя одномерное поведение), а его язык служит свидетельством процессов идентификации, унификации, систематического развития положительного мышления и образа действий, а также сосредоточенной атаки на трансцендентные, критические понятия. В преобладающих формах общения становится все более очевидным контраст между двухмерными, диалектическими формами мышления и технологическим поведением, или "социальной привычкой мышления".

В формах выражения этих привычек мышления идет на убыль напряжение между видимостью и реальностью, фактом и его движущей силой, субстанцией и атрибутом. Элементы автономии, творческой инициативы и критики отступают перед знаком, утверждением и имитацией. Язык и речь наполняются магическими, авторитарными и ритуальными элементами, а дискурс постепенно утрачивает связи, отражающие этапы процесса познания и познавательной оценки. Функция понятий состоит в понимании и, следовательно, трансцендировании фактов. Однако теперь, когда они утрачивают аутентичную лингвистическую репрезентацию, язык обнаруживает устойчивую тенденцию к выражению непосредственного тождества причины и факта, истины и принятой истины, сущности и существования, вещи и ее функции.

Эти тенденции к отождествлению, первоначально возникшие как черты операционализма, теперь обнаруживаются как черты дискурса в социальном поведении. Функционализм языка здесь становится средством изгнания нонконформистских элементов из языковой структуры и речевого процесса, оказывая аналогичное воздействие на лексический состав и синтаксис. Выражая непосредственно свои требования в языковом материале, общество встречает оппозицию народного языка, язвительный и непокорный юмор которого наносит чувствительные удары официальному и полуофициальному дискурсу. Такая творческая сила редко была уделом сленга и разговорной речи. Это выглядит так, как если бы рядовой человек (или его анонимный представитель) в своей речи противостоял господствующим силам, утверждая человечность, как если бы протест и восстание, подавленные в политической сфере, выплеснулись в словах, служащих именами вещей: "headshrinker" (мучитель голов, т.е. психиатр) и "egghead" (яйцеголовый, т.е. интеллектуал), "boobtube" (труба для болвана, т.е. телевизор), "thinktank" (думалка, т.е. голова), "beat it" (отвали) и "dig it" (смекай), "gone, man, gone" (ушел, ушел).

Однако оборонные лаборатории и исполнительные органы, правительства и машины, табельщики и менеджеры, эксперты и политические салоны красоты (которые выдвигают лидеров с соответствующим гримом) говорят на другом языке, и пока последнее слово, похоже, за ними. Это слово, которое приказывает и организует, которое определяет поступки, потребность в товарах и человеческие предпочтения. Для его передачи создан языковой стиль, сам синтаксис которого с его уплотненной структурой предложения не допускает никакого "пространства", никакого напряжения между частями предложения. Сама лингвистическая форма становится препятствием для развития смысла. Рассмотрим этот стиль подробнее.

Характерное для операционализма стремление превращать понятие в синоним соответствующего набора операций проявляется и в тенденции языка "рассматривать названия вещей как указывающие одновременно на способ их функционирования и названия свойств и процессов как символизирующие аппарат, используемый для их открытия или создания"* (* Gerr, Stanley. Language and Science // Philosophy of Science, April 1942, p. 156. - Примеч . авт .) В этом заключается технологический способ рассуждения, который стремится "к отождествлению вещей и их функций"** (** Ibid. - Примеч. авт.)

Этот способ рассуждения становится мыслительной привычкой также за пределами научного и технического языка и определяет формы выражения специфического социального и политического бихевиоризма. В этом бихевиористском универсуме наблюдается явная тенденция к совпадению понятий со словами или скорее к поглощению понятий миром. Они утрачивают всякое содержание, кроме обозначаемого словом в его публичном и стандартизованном употреблении, причем предполагается, что слово, в свою очередь, не должно иметь никакого иного отклика, кроме публичного и стандартизованного поведения (реакции). Слово превращается в клише и в таком качестве определяет речь и письмо, вследствие чего общение становится препятствием для развития значения.

Разумеется, во всяком языке содержится большое число терминов, которые не нуждаются в развитии своего значения, как, например, термины, обозначающие предметы и атрибуты повседневной жизни, наблюдаемой природы, первостепенные потребности и желания. Эти термины всеми понимаются таким образом, что уже только их внешняя данность вызывает отклик (языковой или операциональный), адекватный тому прагматическому контексту, в котором они звучат.

Совершенно иная ситуация с терминами, обозначающими предметы и события, внеположные этому однозначному контексту. В этом случае функционализация языка выражает урезывание значения, которое обладает политическим звучанием. Названия вещей не только "указывают на способ функционирования", но на их (действительный) способ функционирования также определяет и "замыкает" значение вещи, исключая при этом иные способы функционирования. Ведущую роль в предложении играет существительное, задающее авторитарную и тоталитарную тенденцию, в результате чего предложение становится декларацией, требующей только принятия и сопротивляющейся демонстрации, уточнению и отрицанию его закодированного и декларируемого значения.

В центральных точках универсума публичного дискурса появляются самое себя удостоверяющие, аналитические суждения, функция которых подобна магически-ритуальным формулам. Вновь и вновь вколачиваемые в сознание реципиента, они производят эффект заключения его в круг условий, предписанных формулой.

Я уже говорил о самое себя удостоверяющей гипотезе как форме суждения в универсуме политического дискурса. Такие существительные, как "свобода", "равенство", "демократия" и "мир", подразумевают в аналитическом плане специфический набор свойств, которые неизменно всплывают при упоминании или написании существительного. Если на Западе аналитическое предицирование осуществляется посредством таких терминов, как "свободное предпринимательство", "инициатива", "выборы", "индивид", то на Востоке в качестве таких терминов выступают "рабочие и крестьяне", "построение коммунизма" или "социализма", "уничтожение антагонистических классов". И в том, и в другом случаях нарушение дискурса в плане выхода за пределы замкнутой аналитической структуры либо ошибочно, либо является пропагандой, хотя средства насаждения истины и степень наказания значительно отличаются. Аналитическая структура изолирует ключевое существительное от тех его содержаний, которые способны обессмыслить или по меньшей мере создать трудности для его общепринятого употребления в политических высказываниях и выражениях общественного мнения. Как следствие, ритуализованное понятие наделяется иммунитетом против противоречия.

Таким образом, герметичное определение этих понятий в терминах тех сил, которые формируют соответствующий универсум дискурса, блокирует возможность выразить тот факт, что преобладающей формой свободы является рабство, а равенства - навязанное силой неравенство. В результате мы видим уже знакомый оруэлловский язык ("мир - это война" и "война - это мир" и т.п.), который присущ не только террористическому тоталитаризму. Он не теряет свое оруэлловское качество в том случае, если противоречие не становится явным в предложении, но заключено в существительном. И то, что политическая партия, которая направляет свою деятельность на защиту и рост капитализма, называется "социалистической", деспотическое правительство "демократическим", а сфабрикованные выборы "свободными", - явление и языковое, и политическое, которое намного старше Оруэлла.

Относительно новым является полное принятие этой лжи общественным и частным мнением и подавление ее чудовищного содержания. Распространение и действенность этого языка свидетельствуют о триумфальной победе общества над присущими ему противоречиями, которые воспроизводятся, не угрожая взрывом социальной системе. Причем именно наиболее откровенные и кричащие противоречия превращаются в инструменты речи и рекламы. Синтаксис стяжения провозглашает примирение противоположностей, объединяя их в прочную и уже знакомую структуру. Я попытаюсь показать, что "чистая бомба" и "безвредные осадки" - только крайние проявления нормального стиля. Ранее считавшееся принципиальным нарушением логики противоречие теперь предстает как принцип логического манипулирования - реалистическая карикатура на диалектику. Такова логика общества, которое может позволить себе обходиться без логики и вести разрушительные игры, общества, достигшего технологической власти над сознанием и материей.

Универсум дискурса, в котором примеряются противоположности, обладает твердой основой для такого объединения, а именно его прибыльной деструктивностъю. Благодаря тотальной коммерциализации происходит объединение некогда; антагонистических сфер жизни, которое выражается в гладком языковом сочетании частей речи, находящихся в конфликте. Для сознания, жать сколько-нибудь свободного от условности, большая часть публично звучащей речи и печатной продукции кажется полным сюрреализмом. Такие заголовки, как: "Труд в поисках ракетной гармонии"* (*New York Times, December 1, 1960. - Примеч. авт.), и рекламы вроде "Убежище-люкс от радиоактивных осадков"** (**Ibid., November 2, 1960 - Примеч. авт.) еще способны вызвать наивное возражение, что "Tруд", "Ракеты" и "Гармония" являются непримиримыми противоречиями и что никакая логика и никакой язык не способны, не нарушив правил, соединить роскошь и побочный продукт. Однако логика и язык становятся безукоризненно рациональными, когда мы узнаем, что "атомная, вооруженная баллистическими ракетами субмарина" "обладает стоимостью $120 000 000" и что "покрытие полов, общественные развлечения и телевизор" обеспечиваются в убежище стоимостью $ 1000. Действенность языка заключается прежде всего не в том, что он продает (кажется, делать бизнес на побочных продуктах не слишком прибыльно), но скорее в том, что он способствует непосредственному тождеству частного интереса с общим, Бизнес с Силой Нации, процветания с потенциалом уничтожения. И когда театр объявляет "Рождественское представление по случаю специальных выборов, Стриндберг, "Танец смерти"", то мы понимаем, что это только проговорка истины*** (Ibid., November 7, 1960 - Примеч. авт.) Это объявление обнаруживает связь в менее идеологической форме, чем это обычно предполагается.

Унификация противоположностей, характерная для делового и политического стиля, является одним из многочисленных способов, которыми дискурс и коммуникация создают себе иммунитет против возможности выражения протеста и отказа. Разве могут эти последние найти нужное слово, если органы существующего порядка приучают к мысли, что мир, в действительности, есть балансирование на грани войны, что оружие, несущее конец всему, может приносить прибыль и что бомбоубежище тоже может быть уютным? Выставляя напоказ свои противоречия как знак своей истинности, этот универсум замыкается от всякого чуждого дискурса, обладающего собственными терминами. В то же время, обладая способностью ассимилировать все чужие термины, он открывает перспективу сочетания возможности величайшей толерантности с возможностью величайшего единства. Тем не менее в его языке отчетливо обнаруживается репрессивный характер этого единства. Этот язык изъясняется посредством конструкций, навязывающих реципиенту искаженный и урезанный смысл, и преграждает путь развитию смысла, заставляя принять только предложенное и именно в предложенной форме.

Такой репрессивной конструкцией является и аналитическое предицирование. То, что специфическое существительное почти всегда спарено с "разъясняющими" прилагательными и другими атрибутами, превращает предложение в гипнотическую формулу, которая, бесконечно повторяясь, фиксирует смысл в сознании реципиента. Ему и в голову не приходит мысль о возможности принципиально иных (и, возможно, истинных) пояснений существительного. Позднее мы рассмотрим также другие конструкции, обнаруживающие авторитарный характер этого языка. Им также свойственно свертывание и сокращение синтаксиса, блокирующего развитие смысла путем фиксированных образов, которые навязываются с сокрушительной и ошеломляющей конкретностью. Именно этому служит хорошо известная техника рекламной индустрии, используемая для "утверждения образа", который прилипает к продукту, предмету мысли и способствует продаже как людей, так и товаров. Речь и письмо группируются вокруг "ударных строк" и "встряхивателей публики" как основных носителей образа. Этим образом может быть "свобода" или "мир", "хороший парень", "коммунист" или "Мисс Рейнгольд". Предполагается, что у читателя или слушателя возникнут ассоциации (а так и происходит) с определенной структурой институтов, установок, стремлений и что это вызовет определенную, специфическую реакцию.

За пределами относительно безвредной сферы торговой рекламы обнаруживаются куда более серьезные последствия, ибо такой язык является одновременно "и средством устрашения, и средством прославления"* (* Барт Р. Нулевая степень письма // Семиотика. М., 1983, с. 315. - Примеч. авт.) Суждения принимают форму суггестивных приказов, они скорее побуждают, чем констатируют. Предицирование превращается в предписывание, и, таким образом, коммуникация в целом носит гипнотический характер. В то же время она слегка окрашена ложной фамильярностью - результат непрерывного повторения - и умело манипулируемой популярной непосредственностью. Это отсутствие дистанции, положения, образовательного ценза и официальной обстановки легко подкупает реципиента, доставая его или ее в неформальной атмосфере гостиной, кухни или спальни. Этой фамильярности способствует играющий значительную в развитой коммуникации роль персонализированный язык** (** См.: Lowenthal, Leo. Literature, Popular Culture, and Society. Prentice-Hall, 1961, p. 109 ff, а также : Hoggart, Richard. The Uses of Literacy. Boston: Beacon Press, 1961, p. 161 ff. - Примеч. авт.): "ваш/твой" (your) конгрессмен, "ваше/твое" шоссе, "ваш/твой" любимый магазин, "ваша/твоя" газета; это делается для "вас/тебя", мы приглашаем "вас/тебя" и т.д. В этой манере навязываемые, стандартизованные и обезличенные вещи преподносятся как будто "специально для вас/тебя", и нет большой разницы в том, верит или нет этому адресат. Ее успех указывает на то, что это реально способствует самоидентификации индивидов с исполняемыми ими или кем-то функциями.

В наиболее развитом секторе функциональной коммуникации, подверженной манипулированию, язык насаждает посредством рассчитанных на сильный эффект конструкций авторитарное отождествление человека и функции. В качестве крайнего примера этой тенденции можно упомянуть журнал "Тайм". Обильное использование им флективного родительного падежа внушает мысль о том, что индивиды являются придатками или свойствами своего дома, работы, босса или предприятия. Людей представляют как Берд (из) "Вирджинии", Блау (из) "Ю. С. Стил", Насер (из) Египта* (* В английском, языке родительный падеж передается либо с помощью формы генитива, обычно употреблявшейся для одушевленных лиц, либо с помощью предлога of, употреблявшегося равным образом и для одушевленных лиц, и для неодушевленных предметов. В данном случае, по-видимому, происходит смешение значений этих форм: Virginia's Bvrd, U.S. Steel's Blough, Egypt's Nasser. - Примеч. пер). Подлинным фиксированным синдромом становятся дефисные атрибутивные конструкции: По приказу властного (high-handed), низколобого (lowbrowed) губернатора Джорджии... на прошедшей неделе был воздвигнут помост для одного из его диких политических собраний.

Губернатор** (** Это высказывание относится не к нынешнему губернатору, а к г-ну Тэлмеджу. - Примеч. авт.), его функции, физические черты и политические приемы сплавлены в одну неразделимую и неподдающуюся изменению структуру, которая своей естественностью и непосредственностью оказывает ошеломляющее воздействие на сознание читателя. Здесь неуместно пытаться развивать значение или различать его оттенки, структура движется и живет только как целое. Напичканная подобными персонализированными и гипнотическими образами, статья далее может переходить к важной информации. Повествование остается безопасно заключенным в хорошо отредактированные рамки более или менее интересной в человеческом смысле истории в зависимости от направления издательской политики.

Широкое употребление нашло сокращение с помощью дефиса: например, "brush-browed" Teller (Теллер с бровями-щетками), "father of the H-bomb" (отец нейтронной бомбы), "bull-shouldered missileman von Braun" (ракетчик фон Браун с бычьими плечами), "science-military dinner" (банкет ученых и военных)* (* Последние четыре примера цитируются в: The Nation, Feb. 22, 1958 - Примеч. авт.), "nuclear-powered, ballistic-missile-firing submarine" (вооруженная баллистическими ядерными ракетами подводная лодка). Вероятно, не случайно подобные конструкции часто встречаются во фразах, объединяющих технологию, политику и военную сферу. Термины, служащие для обозначения различных сфер или качеств, спрессовываются в устойчивое, подавляющее целое.

И в этом случае их воздействие подобно магии и гипнозу - передача образов, несущих нерушимое единство и гармонию противоположностей. Это значит, что внушающий и любовь, и страх Отец, родоначальник жизни, производит нейтронную бомбу для уничтожения жизни; "военные и ученые" объединяют усилия с целью уменьшить тревогу и страдания с помощью работы, которая их создает. А вот без дефиса: Академия Свободы для специалистов по холодной войне** (** Предложение журнала "Life", цитируемое в: The Nation, August 20, 1960. Согласно Дэвиду Сарнову, билль об учреждении такой академии рассматривается конгрессом в настоящий момент. См .: Jessup John К .; Stevenson, Adiai and others. The National Purpose (produced under the supervision and with the help of the editorial stuff of Life magazine) New York: Holt, Rinehart and Winston, 1960, p. 58. - Примеч . авт .), а также "чистая бомба ", с помощью которой можно избежать и морального , и физического ущерба . Что же касается людей, которые говорят на таком языке, то кажется, что они напрочь потеряли восприимчивость к чему бы то ни было - но стали при этом подверженными всем влияниям. Дефис (явный или подразумеваемый) не всегда примиряет непримиримое; часто соединение непрочно (как в случае с "ракетчиком с бычьими плечами"), или оно может нести угрозу. Однако это не меняет эффекта. Внушительная структура соединяет и действующих лиц, и сами действия насилия, власти, защиты и пропаганды в единую вспышку молнии. Мы видим человека или вещь в действии (operation) и только в действии.

Замечание по поводу сокращения. NATO, SEATO, UN, AFL-CIO, АЕС, а также USSR, GDR и т.п. Большинство из этих аббревиатур вполне целесообразны и обоснованы их длинным полным видом. Однако можно попытаться увидеть и здесь "коварство Разума" - аббревиатура служит подавлению нежелательных вопросов. Сокращение NATO не имеет в виду то, что означает Организация северо-атлантического договора (North Atlantic Treaty Organization), т.к. в этом случае возникает вопрос об участии Греции и Турции. В аббревиатуре USSR основной акцент падает на слова "социализм" и "советы"; в аббревиатуре GDR - на "демократию". Аббревиатура UN (ООН) не может обойтись без должного акцента, связанного со словом "объединенные" ("united"); и то же можно сказать о SEATO в отношении стран Южной Азии, которые к нему принадлежат. Аббревиатура AFL-CIO - попытка похоронить острые политические противоречия, некогда разделявшие две организации, а АЕС - всего лишь один из многих административных органов. Аббревиатуры обозначают то и только то, что подвергается институционализации, и таким образом, чтобы отторгнуть все посторонние коннотации. Значение монтируется, фиксируется и всякий раз всплывает целиком. Становясь официальной вокабулой, постоянно упоминаемой в общем употреблении и "санкционированной" интеллектуалами, оно теряет всякую познавательную ценность и служит для простого узнавания неоспоримого факта.

Здесь мы имеем дело со стилем обезоруживающей конкретности. "Отождествленная со своей функцией вещь" более реальна, чем вещь, отличаемая от своей функции, и языковое выражение этого отождествления (в функциональном существительном, а также во многих формах синтаксического сокращения) создает базовую лексику и синтаксис, которые упрочиваются путем дифференциации, отделения и различения. Этот язык постоянно навязывает образы, и тем самым препятствует развитию и выражению "понятий". Его непосредственность становится преградой для понятийного мышления и, таким образом, для мышления как такового, ибо понятие как раз является способом не отождествлять вещь и ее функцию. Такое отождествление вполне может быть легитимировано как значение или даже как единственное значение операционального и технологического понятия, однако операциональные и технологические дефиниции суть лишь специфические способы использования понятий для специфических целей. Более того, растворяя понятия в операциях, они исключают саму понятийную интенцию, которая несовместима с таким растворением. Отрицание понятием отождествления вещи и ее функции предшествует операциональному использованию этого понятия; оно отличает то, что есть, от случайных функций вещи в существующей действительности.

Преобладающие тенденции речи, отторгающие эти различения, выражают изменения в мышлении, рассматривавшиеся в предшествующих главах: этот функционализированный, сокращенный и унифицированный язык и есть язык одномерного мышления. Для того чтобы показать его новизну, сопоставим его основные черты с классической философией грамматики, которая выходит за пределы бихевиористского универсума и соотносит категории лингвистики с онтологическими категориями.

Согласно этой философии, грамматическое подлежащее в предложении является прежде всего "субстанцией" и остается таковой в различных состояниях, функциях и качествах, которые предицируются подлежащему в предложении. Оно активно или пассивно соотносится со своими сказуемыми, однако не совпадает с ними. Подлежащее - это больше, чем просто существительное: оно называет понятие вещи; это универсалия, которая в предложении определяется через особенное состояние или функцию. Таким образом, грамматическое подлежащее несет значение сверх того, которое выражено в предложении.

По словам Вильгельма фон Гумбольдта, существительное как грамматическое подлежащее обозначает нечто, что "может войти в определенные отношения"* (* Humboldt, W. V. Uber die Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues, reprint Berlin, 1936, S. 254. - Примеч. авт.), но при этом не тождественно с ними. Более того, оно остается тем, что оно есть внутри этих отношений и "вопреки" им; это их "универсальное" и субстанциальное ядро. В суждении действие (или состояние) синтетически связывается с подлежащим таким образом, что подлежащее отмечается как источник (или носитель) действия и, таким образом, отличается от функций, которые ему приходится выполнять. В выражении "удар молнии" подразумевается "не просто бьющая молния, но молния, которая бьет", т.е. подлежащее, которое "произвело действие". И если в предложении дается дефиниция его подлежащего, подлежащее не растворяется в своих состояниях и функциях, но определяется как бытийствующее в этом состоянии или выполняющее эту функцию. Подлежащее не исчезает в своих сказуемых, но также и не существует как нечто до и помимо своих предикатов, оно конституирует себя в своих предикатах - как результат процесса опосредования, выраженного в предложении** (** По поводу этой философии грамматики смотри понятие "субстанции как субъекта" в гегелевской диалектической логике и понятие "спекулятивного предложения" в предисловии к "Феноменологии духа". - Примеч. авт.)

Я сослался на философию грамматики для того, чтобы стало ясно, что сокращение языковых форм свидетельствует о сокращении форм мышления и в то же время способствует ему. Указывая на философские элементы в грамматике, на связь между грамматическим, логическим и онтологическим "субъектом", мы тем самым высвечиваем то содержание, которое подавляется в функциональном языке, встречая преграду для своего выражения и сообщения. Сведение понятия до фиксированного образа, задержка развития посредством самое себя удостоверяющих, гипнотических формул, невосприимчивость к противоречию, отождествление вещи (или человека) с ее (его) функцией - таковы тенденции, обнаруживающие одномерное сознание в том языке, на котором оно говорит.

Если языковое поведение становится преградой для развития понятий, если оно препятствует абстрагированию и опосредованию, если оно обезоруживает себя перед непосредственными фактами, то тем самым оно отказывается от познания движущих сил, стоящих за фактами, и, таким образом, от познания самих фактов, их исторического содержания. Эта организация функционального дискурса имеет первостепенную важность для общества; она является фактором координирования и субординирования. Унифицированный, функциональный язык неустранимо антикритичен и антидиалектичен, благодаря чему операциональная и бихевиористская рациональность в нем поглощает трансцендентные, негативные и оппозиционные элементы Разума.

Далее* (* В гл. 5. - Примеч. авт.) эти элементы будут рассмотрены в терминах напряжения между "есть" и "должно", между сущностью и внешними характеристиками, возможностью и действительностью - т.е. как проникновение негативного в позитивные определения логики. Двухмерный универсум дискурса охвачен этим напряжением именно как универсум критического, абстрактного мышления. Будучи антагонистичными по отношению друг к другу, оба измерения обладают своей реальностью, и поэтому в развитии диалектических понятий развиваются реальные противоречия. Тем самым диалектическое мышление приходит к пониманию исторического характера противоречий и историчности процесса их опосредования. Вот почему "другое" измерение мышления представало как историческое измерение, возможность как историческая возможность, а ее реализация как историческое событие.

Подавление этого измерения в общественном универсуме операциональной рациональности - это подавление истории, и оно уже становится вопросом, представляющим не академический, а политический интерес. Это подавление прошлого самого общества, а также его будущего в той мере, в какой это будущее побуждает к качественным переменам, к отрицанию настоящего. Универсум дискурса, в котором категории свободы стали взаимозаменяемыми или даже тождественными со своими противоположностями, не просто прибегает к оруэлловскому или эзопову языку, он отталкивает и забывает историческую действительность - ужасы фашизма, идею социализма, предпосылки демократии, содержание свободы. Если бюрократическая диктатура руководит коммунистическим обществом, если фашистские режимы могут быть партнерами Свободного Мира, если ярлыка "социализма" достаточно для того, чтобы сорвать программу развития просвещенного капитализма, если сама демократия достигает гармонии через отмену своих собственных оснований - это означает, что прежние исторические понятия обессмыслились вследствие их современного операционального переопределения. Ибо переопределение, налагаемое власть предержащими, - это фальсифицирование, которое служит превращению лжи в истину. Функциональный язык радикально антиисторичен: операциональная рациональность оставляет мало места для применения исторического разума* (* Это не означает, что история, частная или общая, исчезает из универсума дискурса. Прошлое достаточно часто становится предметом призывного обращения: будь то Отцы-основатели, или Маркс-Энгельс-Ленин, или скромное начало карьеры кандидата на пост президента. Однако это также своего рода ритуальные взывания, которые не допускают развития призываемого содержания; достаточно часто эти призывы даже служат приглушению такого развития, которое бы раскрыло их историческую неуместность. - Примеч. авт.) Не является ли эта борьба против истории составной частью борьбы против того духовного измерения, в котором могли бы развиться центробежные способности и силы, способные воспрепятствовать полной координации индивида и общества? Воспоминание о прошлом чревато опасными прозрениями, и поэтому утвердившееся общество, кажется, не без основания страшится подрывного содержания памяти. Воспоминание - это способ отвлечения от данных фактов, способ "опосредования", который прорывает на короткое время вездесущую власть данного. Память возвращает как ушедший ужас, так и утраченную надежду, но в то время как в действительности первый повторяется во все новых формах, последняя по-прежнему остается надеждой. Тревоги и чаяния человечества утверждаются в событиях личной жизни, возвращаемых индивидуальной памятью - всеобщее утверждает себя в частном. Назначение памяти - сохранять историю. Но в бихевиористском универсуме она становится жертвой тоталитарной власти: Призрак человечества без памяти... это не просто черта упадка - здесь имеется необходимая связь с принципом прогресса в буржуазном обществе... Экономисты и социологи, такие как Вернер Зомбарт и Макс Вебер, приурочили принцип традиционализма к феодальным, а принцип рациональности - к буржуазным формам общества. Это говорит ни много ни мало о том, что развивающееся буржуазное общество упраздняет Память, Время, Воспоминание как своего рода иррациональный остаток прошлого...* (* Adorno Т . W. Was bedeutet Aufarbeitung der Vergangenheit? // Bericht uber die Erziehungskonferenz am 6. und 7. November in Wiesbaden. Frankfurt, 1960, S. 14. Борьба с историей будет рассмотрена в главе 7. - Примеч. авт.)

Если прогрессирующая рациональность развивающегося буржуазного общества стремится к упразднению доставляющих беспокойство элементов Времени и Памяти как "иррационального остатка", то тем самым она также стремится к упразднению несущей возмущение рациональности, которая содержится в этом иррациональном остатке. Отношение к прошлому как к настоящему противодействует функционализации мышления в существующей действительности. Оно становится препятствием для замыкания универсума дискурса и поведения, так как открывает путь развитию понятий, дестабилизирующих и трансцендирующих замкнутый универсум через осознание его историчности. Сталкиваясь с данным обществом как объектом своей рефлексии, критическое мышление становится историческим сознанием, которое, собственно, есть суждение** (** См. гл. 5. - Примеч. авт.) Оно далеко не означает необходимости индифферентного релятивизма, но нацелено на поиск в действительной истории человека критериев истины и ложности, прогресса и регресса*** (*** Дальнейшее обсуждение этих критериев см. в гл. 8. - Примеч. авт.) Опосредование прошлого и настоящего открывает движущие силы, которые творят факты и определяют ход жизни, которые создают господ и рабов, - таким образом, оно открывает перспективу пределов и альтернатив. Язык этого критического сознания - "язык познания" (Ролан Барт)* (* Цит. соч. с. 315. - Примеч. пер.), который раздвигает замкнутый универсум дискурса и его отвердевшую структуру. Ключевые понятия этого языка - не гипнотические существительные, вызывающие в памяти всегда одни и те же замороженные предикаты; они открывают путь развитию и даже развертывают свое содержание в противоречивых предикатах.

Классическим примером может служить Коммунистический манифест. Здесь мы видим два ключевых термина - Буржуазия и Пролетариат, каждый из которых "управляет" противоположными предикатами. "Буржуазия" - это субъект технического прогресса, освобождения, завоевания природы, создания социального богатства, но и искажения и разрушения этих достижений. Подобным же образом "пролетариат" несет с собой атрибуты тотального угнетения и тотальной отмены угнетения.

Такое диалектическое отношение противоположностей внутри и при посредстве суждения возможно благодаря признанию субъекта историческим агентом, идентичность которого конституирует себя как внутри его исторической практики и социальной действительности, так и вопреки им. В дискурсе развивается и констатируется конфликт между вещью и ее функцией, причем этот конфликт находит свое языковое выражение в предложениях, соединяющих противоречивые предикаты в логическое единство - понятийное соответствие объективной действительности.

Я проиллюстрировал противоположность между двумя языками, обратившись к стилю марксистской теории, однако критические и познавательные качества - достояние далеко не исключительно марксистского стиля. Их также можно найти (хотя и в различных формах) в стиле замечательной консервативной и либеральной критики развивающегося буржуазного общества. К примеру, язык Берка и Токвиля, с одной стороны, и Джона Стюарта Милля, с другой, - в высшей степени демонстративный, понятийный и "открытый" язык, который до сих пор не поддается гипнотическо-ритуальным формулам сегодняшнего неоконсерватизма и неолиберализма.

Однако авторитарная ритуализация дискурса наносит больше урона там, где она воздействует на язык самой диалектики. Так, в авторитарной трансформации марксистского языка в сталинистский и постсталинистский очевидно проявление требований индустриализации, основывающейся на соревновании, и тотального подчинения человека аппарату производства, требований, которые посредством истолкования лидерами определяют, что правильно и неправильно, что истинно, а что ложно. Они не оставляют ни времени, ни места для обсуждения, способного навести на открывающие просвет альтернативы. И в самом языке уже не остается места для "дискурса" как такового. Он только провозглашает и, опираясь на власть аппарата, устанавливает факты. Это самое себя обосновывающее изложение* (* См. мою работу Soviet Marxism, loc. cit., p. 87ff. - Примеч. авт.), для демонстрации магически-авторитарных черт которого достаточно процитировать и перефразировать слова Ролана Барта: "Больше нет никакого зазора между наименованием и суждением, что приводит к полной (закрытости) языка..."

Закрытый язык не показывает и не объясняет - он доводит до сведения решение, мнение, приказ. И там, где он определяет, определение становится "отделением добра от зла"; он непререкаемо устанавливает правое и неправое, утверждает одну ценность как основу другой. Основу его движения составляют тавтологии, однако тавтологическим "предложениям" не откажешь в потрясающей эффективности. Выносимые с их помощью суждения принимают "предрешающую форму"; они провозглашают осуждение. Например, "объективное содержание", т.е. определение таких терминов, как "уклонист", "ревизионист", относится к уголовному кодексу, и такого рода обоснование способствует сознанию, для которого язык власть предержащих является языком истины** (** Barthes, Roland. Le Degre zero de I'ecriture. Paris, Editions du Seuil, 1953, p. 25. - Примеч . авт .).

К сожалению, это еще не все. Производительный рост существующего коммунистического общества также служит осуждением той коммунистической оппозиции, которая борется за свободу воли; язык, который пытается припомнить и сохранить первоначальную истину, становится жертвой ритуализации. Ориентация дискурса (и поступка) на такие термины, как "пролетариат", "советы рабочих", "диктатура сталинского аппарата", становится ориентацией на ритуальные формулы там, где "пролетариата" уже нет, где прямой контроль "снизу" стал бы помехой для массового производства и где борьба против бюрократии ослабила бы единственную реальную силу, способную к мобилизации против капитализма в международном масштабе. Прошлое здесь пунктуально сохраняется, но не входит в отношения опосредования с настоящим. Мы имеем дело с понятиями, которые берут историческую ситуацию, игнорируя ее развитие в ситуацию настоящего времени, с понятиями, лишенными внутренней диалектичности.

Ритуально-авторитарный язык распространяется по современному миру, по демократическим и недемократическим, капиталистическим и некапиталистическим странам* (*В отношении Западной Германии см. интенсивные штудии, предпринятые Институтом социальных исследований во Франкфурте-на-Майне в 1950-1951; Cruppen Experiment, ed. F. Pollock. Frankfurt, Europaeische Verlagsanstalt, 1955, S. 545w. Также : Karl Korn, Sprache in der verwalteten Weft. Frankfurt, Heinrich Scheffler, 1958, по поводу обеих частей Германии.) Согласно Ролану Барту, это язык, "присущий всем режимам", а существует ли сегодня на орбите развитой индустриальной цивилизации общество, которое свободно от авторитарного режима? Сущность различных режимов проявляется теперь не в альтернативных формах жизни, но в альтернативных техниках манипулировании и контроля. Язык теперь не только отражает эти формы контроля, но сам становится инструментом контроля даже там, где он сообщает не приказы, а информацию, где он требует не повиновения, а выбора, не подчинения, а свободы.

Языковой контроль осуществляется с помощью сокращения языковых форм и символов рефлексии, абстрагирования, развития и противоречия, с помощью замещения понятий образами. Этот язык отрицает или поглощает способную к трансцендированию лексику, он не ищет, но устанавливает и предписывает истину и ложность. Однако нельзя приписать успех этого дискурса террору. По-видимому, нет оснований говорить, что реципиенты верят или вынуждены верить тому, что им говорят. Новизна магически-ритуального языка заключается скорее в том, что люди не верят ему или даже не придают этому значения, но при этом поступают в соответствии с ним. Можно не "верить" высказыванию, включающему операциональное понятие, но утверждать его своими действиями - посредством выполненной работы, продажи и покупки, отказа прислушиваться к другим и т.п.

Если язык политики проявляет тенденцию к тому, чтобы стать языком рекламы, тем самым преодолевая расстояние между двумя прежде далеко отстоящими друг от друга общественными сферами, то такая тенденция, по-видимому, выражает степень слияния в технологическом обществе господства и администрирования, ранее бывших отдельными и независимыми функциями. Это не означает того, что власть профессиональных политиков уменьшилась. Как раз наоборот. Чем более глобальную форму принимает вызов, который сам является своим источником, чем более входит в норму близость полного уничтожения, тем большую независимость они, политики, получают от реального контроля народа. Однако их господство внедрено в повседневные формы труда и отдыха, и бизнес, торговля, развлечения также стали "символами" политики.

Языковые преобразования имеют свою параллель в изменениях в политическом поведении. Продажа оборудования для развлечений и отдыха в бомбоубежищах, телешоу с участием кандидатов, соревнующихся в борьбе за роль национального лидера, демонстрируют полное единение между политикой, бизнесом и развлечением. Однако это единство бесчестно и фатальным образом преждевременно - бизнес и развлечение помогают осуществлять политику господства. Это не сатирова драма, которую представляют после трагедии, не finis tragoediae - трагедия только должна начаться. И вновь роль ритуальной жертвы отведена не герою, а людям.

Разбор тотального администрирования

Функциональное общение - это только внешний слой одномерного универсума, в котором человек приучается к забывчивости - к переводу негативного в позитивное, так чтобы он мог продолжать функционировать с умеренным успехом. Институты свободы слова и свободы мышления ничуть не препятствуют духовному координированию с существующей действительностью. Происходит стремительное преобразование самого мышления, его функции и содержания. Координирование индивида с его обществом проникает в такие слои сознания, где вырабатываются понятия для понимания утвердившейся действительности. Эти понятия берутся из интеллектуальной традиции и подвергаются переводу в операциональные термины, что позволяет сократить напряжение между мыслью и реальностью путем ослабления отрицающей силы мышления.

Такое философское развитие в значительной степени порывает с традицией, что можно показать только посредством в высокой степени абстрактного и идеологического анализа. Это сфера, наиболее удаленная от конкретной жизни общества, и поэтому наиболее ярко показывающая степень, в какой общество подчинило себе мышление человека. Более того, анализ необходимо продолжить в глубину истории философской традиции для того, чтобы распознать тенденции, приведшие к этому разрыву.

Однако прежде чем приступить к философскому анализу ив качестве перехода к более абстрактному и теоретическому предмету, я кратко рассмотрю два (на мой взгляд, репрезентативных) примера в промежуточной области эмпирического исследования, непосредственно связанных с определенными характерными для развитого индустриального общества условиями. Вопросы языка или мышления, слов или понятий, лингвистический или эпистемологический анализ - предмет, который я собираюсь затронуть, восстает против таких очищенных академических дистинкций. Отделение чисто языковой формы от понятийного анализа само выражает переориентацию мышления, происхождение которой я попытаюсь разъяснить в последующих главах. Поскольку последующая критика эмпирического исследования предпринимается как подготовительная ступень для последующего философского анализа - и в его свете, - предварительное замечание об употреблении термина "понятие", который определяет критику, может служить как введение.

"Понятие" - это обозначение мысленной репрезентации чего-либо, что понимается, постигается, узнается в результате процесса рефлексии. Это нечто может быть объектом повседневной деятельности или ситуацией, обществом, романом. В любом случае, если они постигаются (begriffen; auf ihren Begriff gebracht), они становятся объектами мышления, т.е. их содержание и значение тождественны реальным объектам непосредственного опыта, но одновременно и отличны от них. "Тождественны" в той степени, в какой понятие обозначает ту же самую вещь; "отличны" в той, в какой понятие является результатом рефлексии, достигшей понимания вещи в контексте (и в свете) других вещей, которые не представлены в непосредственном опыте, но которые "объясняют" вещь (опосредование).

Если понятие никогда не обозначает некую особенную конкретную вещь, если ему всегда свойственны абстрактность и обобщенность, то это потому, что понятие постигает больше, чем особенную вещь, и даже нечто иное - некие всеобщие условия или отношения, которые существенны для нее, которые определяют ее форму как конкретного объекта переживания. И если понятие чего-либо конкретного является продуктом мыслительной классификации, организации и абстрагирования, то эти мыслительные процессы ведут к познанию лишь постольку, поскольку они восстанавливают специфическую вещь в ее универсальных условиях и отношениях, трансцендируя тем самым ее непосредственную внешнюю данность в направлении ее действительной сущности.

По той же причине все познавательные понятия имеют транзитивное значение, они идут дальше описательного указания на частные факты. И если речь идет о социальных фактах, то познавательные понятия идут дальше всякого специфического контекста фактов - они достигают процессов и условий, которые служат основой для соответствующего общества и которые пронизывают все частные факты, служа обществу и разрушая его одновременно. В силу их отнесенности к исторической целостности познавательные понятия трансценди-руют всякий операциональный контекст, но их трансцендированиe эмпирично, так как оно создает возможность познания фактов такими, каковы они в действительности.

"Избыток" значения сверх операционального понятия освещает ограниченную и даже обманчивую форму, в которой факты доступны для переживания. Отсюда - напряжение, расхождение, конфликт между понятием и непосредственным фактом, конкретной вещью; между словом, которое указывает на понятие, и словом, которое указывает на вещи. Отсюда - понятие "реальности всеобщего". Отсюда же - некритический, приспособительный характер тех форм мышления, которые трактуют понятия как мыслительные приспособления и переводят всеобщие понятия в термины, связанные с частными, объективными референтами.

И там, где анализ руководствуется этими свернутыми понятиями - будь то анализ индивидуальной или социальной, духовной или материальной человеческой реальности, - он приходит к ложной конкретности - конкретности, изолированной от условий, которые конституируют ее сущность. В этом контексте операциональная трактовка понятии получает политическую функцию, а аналитический подход к индивиду - терапевтический смысл приспособления к обществу. Мысль и ее выражение, теория и практика должны быть приведены в согласие с фактами существования этого индивида так, чтобы не осталось пространства для концептуальной критики этих фактов.

Терапевтический характер операционального понятия проявляется наиболее ярко там, где концептуальное мышление методически ставится на службу изучения и совершенствования существующих социальных условий без изменения структуры существующих общественных институтов - в индустриальной социологии, изучении спроса, маркетинге и изучении общественного мнения.

Если данная форма общества мыслится как своего рода идеальный предел (frame of reference) для теории и практики, то такую социологию и психологию не в чем упрекнуть. Действительно, и с точки зрения человечности, и с точки зрения производства хорошие трудовые отношения между администрацией и профсоюзом предпочтительнее плохих, приятная атмосфера трудовых отношений предпочтительнее неприятной, а гармония между желаниями потребителей и потребностями бизнеса и политики предпочтительнее, чем конфликт между ними.

Однако рациональность общественных наук такого рода предстает в ином свете, если данное общество, по-прежнему оставаясь идеальным мыслительным пределом, становится объектом критической теории, нацеленной на самую структуру этого общества, которая пронизывает все частные факты и условия и определяет их место и функцию. Тогда очевидным делается их идеологический и политический характер, и выработка адекватных познавательных понятий требует преодоления обманчивой конкретности позитивистского эмпиризма. Ложность терапевтических и операциональных понятий проявляется в том, что они дробят и обособляют факты, встраивая их в репрессивное целое, и принимают пределы этого целого как категории анализа. Таким образом, методический перевод всеобщих понятий в операциональные оборачивается репрессивным сворачиванием мышления* (* В теории функционализма терапевтический и идеологический характер анализа не очевиден, ибо он затемняется абстрактной всеобщностью понятий ("система", "часть", "единство", "момент", "множественные последствия", "функция"). Они в принципе приложимы к любой системе, которую избирает социолог в качестве объекта своего анализа - от наименьших групп до общества как такового. Функциональный анализ ограничен рамками избранной системы, которая сама не становится предметом критического анализа, трансцендирующего границы системы в стремлении достигнуть исторического континуума, ибо только в последнем его функции и дисфункции предстают в истинном свете. Ложность функциональной теории, таким образом, - результат неуместной абстрактности. Всеобщность ее понятий достигается при отвлечении от самих качеств, превращающих систему в историческое целое и сообщающих ее функциям и дисфункциям критически-трансцендирующее значение. - Примеч. авт.)

Возьмем в качестве примера "классику" индустриальной социологии: изучение трудовых отношений на заводах Готорна Вестерн электрик компани* (* Цитаты по: Roethlisberger and Dickson, Management and the Worker. Cambridge: Harvard University Press, 1947. См. также блестящий анализ в: Baritz, Loren. The Servants of Power. // A History of the Use of Social Science in American Industry. Middletown: Wesleyan University Press, 1960, chapters 5 and 6. - Примеч . авт .). Это далеко не новое исследование, предпринятое около четверти века назад, так что с того времени методы стали значительно более точными. Но, по моему мнению, их сущность и функция не изменились. Более того, описанный выше способ мышления с тех пор не только распространился на другие отрасли общественной науки и на философию, но также успел принять участие в формировании человеческих субъектов, которые являются предметом его интереса. Операциональные понятия находят свое завершение в методах усовершенствованного социального контроля: они становятся частью социального менеджмента, Департамента человеческих отношений. Действительно ли эти слова из книги "Труд глазами труда" принадлежат рабочему автомобильного завода: Администрация не могла остановить нас на линии пикетирования; они не могли остановить нас тактикой прямого применения силы и поэтому перешли к изучению "человеческих отношений" в экономике, общественной и политической сферах для того, чтобы найти способы остановить профсоюзы.

Изучая жалобы рабочих на условия труда и заработную плату, исследователи натолкнулись на тот факт, что большинство этих жалоб были сформулированы в высказываниях, содержащих "неясные, неопределенные термины", которым недостает "объективной соотнесенности" с "общепринятыми стандартами", и обладающих характеристиками, "существенно отличающимися от качеств, обычно связываемых с обыденными фактами"** (** Roethlisberger and Dickson. Loc. cit., p. 255 f. - Примеч. авт.) Иными словами, жалобы были сформулированы в таких общих высказываниях, как: "туалетные комнаты находятся в антисанитарном состоянии", "работа опасна", "расценки труда слишком низкие".

Руководствуясь принципом операционального мышления, исследователи предприняли попытку перевести или переформулировать эти высказывания таким образом, чтобы их неясная обобщенность свелась к частным референтам, терминам, обозначающим частную ситуацию, которая послужила толчком к жалобе, и, таким образом, точно изображающим "условия труда в компании". Обобщенная форма растворилась в суждениях, определяющих частные операции и условия, из которых возникла жалоба, и реакцией на жалобу стало изменение этих частных операций и условий.

К примеру, высказывание "туалетные комнаты находятся в антисанитарном состоянии" приняло форму "при таких и таких обстоятельствах я пошел в эту туалетную комнату и обнаружил грязный таз". Было выяснено, что этот факт "был, главным образом, следствием небрежности некоторых руководящих лиц", что положило начало кампании по борьбе с разбрасыванием бумаг, плеванием на пол и т.п., а к туалетным комнатам был приставлен постоянный обслуживающий персонал. "Именно таким образом было переформулировано большинство жалоб с целью внести усовершенствования"* (* Ibid., p. 256. - Примеч. авт.)

Другой пример: рабочий Б высказал общее замечание о том, что сдельные расценки его труда слишком низкие. Опрос обнаружил, что "его жена находится в больнице и что он обеспокоен медицинскими счетами. В этом случае скрытое содержание жалобы состоит в том, что заработок Б в настоящее время вследствие заболевания его жены недостаточен для того, чтобы оплатить его текущие финансовые обязательства"** (** Ibid., p. 267. - Примеч. авт.)

Такой перевод существенно изменяет значение действительного суждения. В необработанной формулировке высказывание представляет общее условие в его обобщенности ("заработная плата слишком низкая"). Оно выходит за пределы частных условий труда на конкретной фабрике и частной ситуации некоего рабочего. Только в обобщенном виде это высказывание выражает решительное осуждение, которое берет частный случай как проявление общего положения дел и дает понять, что последнее нельзя изменить улучшением первого.

Таким образом, необработанное высказывание устанавливает конкретную связь между частным случаем и целым, которое в нем проявляется, - а это целое включает в себя условия, выходящие за пределы соответствующего рабочего места, соответствующего завода и соответствующей индивидуальной ситуации. В переводе же это целое отбрасывается, и эта операция делает возможным лечение. Вполне вероятно, что рабочий не осознает этого, его жалоба для него имеет как раз то частное и индивидуальное значение, которое перевод представляет как ее "скрытое содержание". Но вопреки его сознанию используемый им язык утверждает, объективную значимость жалобы - он выражает действительные условия, хотя их действительность скрыта от него. Конкретность частного случая, достигаемая переводом, - результат серии отвлечений от его действительной конкретности, которая состоит во всеобщем характере случая.

Перевод соотносит обобщенное высказывание с индивидуальным опытом рабочего, но останавливается там, где конкретный рабочий начинает ощущать себя "рабочим", а его труд начинает представительствовать как "труд" рабочего класса. Нужно ли говорить о том, что в своих переводах операциональный исследователь просто следует за действительным процессом, а возможно, и за собственными переводами рабочего? Ведь не он виноват в искаженной форме опыта, и функция его состоит не в том, чтобы мыслить в терминах критической теории, но в том, чтобы научить тех, кто осуществляет контроль, "более человечным методам обращения с их рабочими"* (* Loc. cit., p. VIII. - Примеч. авт.) (только термин "человечные" кажется неоперациональным и требующим анализа).

Однако с распространением управленческого способа мышления и исследования на другие измерения интеллектуальной деятельности услуги, им оказываемые, становятся все в большей степени нераздельно связанными с их научной значимостью. В этом контексте функционализация имеет реальный терапевтический эффект. Поскольку личное недовольство изолируется от всеобщего неблагополучия, поскольку всеобщие понятия, препятствующие функционализации, рассеиваются на частные референты, частный случай представляется легко устранимым и излечимым выпадением из общего правила.

Разумеется, связь со всеобщим здесь не исчезает - ни один способ мышления не может обойтись без универсалий, - однако всеобщее здесь совершенно иного рода, чем то, которое подразумевается в необработанном высказывании. Если позаботиться о медицинских счетах рабочего Б, он признает, что в общем-то заработная плата не такая уж низкая и что она оборачивается нуждой только в его индивидуальной ситуации (которая может иметь общие черты с другими индивидуальными ситуациями). Его случай подводится под другой род - случаи индивидуальной нужды. Он рассматривается уже не как "рабочий" или "наниматель" (член класса), но рабочий или наниматель Б с завода Готорна Вестерн электрик компани.

Авторы работы "Менеджмент и рабочий" хорошо сознавали этот неявный смысл. Они говорят о том, что одна из фундаментальных функций, которые необходимо выполнить в индустриальной организации, - это "специфическая функция работы персонала", и эта функция требует при рассмотрении отношений между нанимаемым и нанимателем "думать о том, что происходит в сознании конкретного нанимателя в терминах рабочего с его конкретной индивидуальной историей" или "в терминах нанимателя с конкретной работой в определенном месте фабрики, в силу которой он связан с конкретными людьми или группами людей..." И наоборот, авторы отвергают как несовместимый со "специфической функцией персонала" подход, обращенный к "усредненному" или "типичному" нанимателю или к тому, что "происходит в сознании рабочего вообще"* (* Loc cit., p. 591. - Примеч. авт.)

Мы можем в качестве подведения итога сопоставить исходные высказывания с их переводом в функциональную форму. Возьмем эти высказывания в обеих формах, принимая их в целом и оставляя в стороне проблему их верификации.

  1. "Заработная плата слишком низкая". Субъект данного суждения -"заработная плата", а не конкретная оплата труда конкретного рабочего на конкретном рабочем месте. Человек, который совершает это высказывание, возможно, думает только о своем индивидуальном случае, но благодаря форме своего высказывания он трансцендирует свой индивидуальный опыт. Предикат "слишком низкая" - это относительное прилагательное, требующее референта, который в предложении отсутствует, - слишком низкая для кого или для чего? Этим референтом может быть опять-таки индивид, которому принадлежит высказывание, или его товарищи по работе, но обобщающее существительное (заработная плата) несет в себе целую мысль, выраженную в суждении, и придает остальным элементам суждения тот же обобщенный характер. Референт остается неопределенным; "слишком низкая вообще" или "слишком низкая для каждого, кто, подобно говорящему, получает заработную плату". Суждение абстрактно и относится к общим условиям, превосходящим частный случай; его значение "транзитивно" по отношению к любому индивидуальному случаю. Суждение действительно требует "перевода" в более конкретный контекст, но такой" в котором всеобщие понятия не могут быть определены никаким "частным" набором операций (вроде индивидуальной истории рабочего Б и его конкретной функции на заводе В). Понятие "заработной платы" относится к группе "получающих зарплату", собирающей все индивидуальные истории и конкретные функции в одно конкретное целое.
  2. "Заработок Б в настоящее время, вследствие заболевания его жены, недостаточен для того, чтобы оплатить его текущие финансовые обязательства". Заметьте, что в этом переводе суждения (1) произошло смещение .субъекта. Общее .понятие "заработная плата" заменил "заработок Б в настоящее время", значение которого полностью определено конкретным набором операций, которые должен выполнить Б для того, чтобы оплатить пишу, одежду, жилье, медицинское обслуживание и т.д. для своей семьи. "Транзитивность" значения утрачена; объединяющий смысл "получающих зарплату" исчез вместе с субъектом "заработная плата", и остался лишь частный случай, который, лишившись транзитивного значения, становится податливым для лечения в соответствии со стандартами, принятыми в данной компании.

Но, может быть, здесь какое-то недоразумение? Ничего подобного. Перевод понятий и суждения как целого обоснован обществом, к которому обращается исследователь. Терапия действует, потому что завод или правление может позволить себе взять на себя по крайней мере значительную часть расходов, поскольку и они, и пациент заинтересованы в ее успехе. Неясные, неопределенные, общие понятия, присутствовавшие в непереведенной жалобе - безусловно, своего рода остатки прошлого; их настойчивое появление в речи и в мышлении, конечно, представляло собой (хотя и небольшое, но все же) препятствие для понимания и сотрудничества. И поскольку операциональная социология и психология внесли свой вклад в смягчение бесчеловечных условий, они являются частью прогресса как интеллектуального, так и материального. Но они же являются свидетельством амбивалентности рациональности прогресса, которая обеспечивает удовлетворение потребностей с помощью репрессивной власти и которая репрессивна даже в доставляемом ею удовлетворении.

Устранение транзитивного значения остается чертой эмпирической социологии. Это характерно даже для множества тех исследований, которые не стремятся выполнять терапевтическую функцию в чьих-либо интересах. В результате: поскольку "нереалистический" избыток значения отсеивается, исследование замыкается внутри обширных границ, где приоритет в вопросе о значимости или незначимости суждений решается обществом. В силу самой своей методологии такой эмпиризм идеологичен. Для того чтобы проиллюстрировать его идеологический характер, обратимся к одному из исследований о политической деятельности в США.

В своей работе "Давление конкуренции и демократическое согласие" Моррис Яновиц и Дуайн Марвик хотят "рассмотреть, насколько выборы являются эффективным выражением демократического процесса". Суждение по этому вопросу предполагает оценку процесса выборов "в терминах требований утверждения демократического общества", что, в свою очередь, требует определения понятия "демократический". Авторы предлагают выбор из двух альтернативных определений - "мандатной" и "конкурентной" теорий демократии: "Мандатные" теории, берущие свое начало в классических концепциях демократии, постулируют, что процесс представительства задается набором ясных и отчетливых директив, предписанных избирателями своим представителям. А выборы - это лишь удобная процедура и метод, обеспечивающий следование представителей директивам избирателей.* (* Eulau H., Eldersveld S.J., Janowitz M. (edts). Political Behavior. Glencoe Free Press, 1956, p. 275. - Примеч . авт .)

Теперь этот "предрассудок" был "с самого начала отвергнут как нереалистический, так как он предполагал такой уровень выражения мнений и идеологии по вопросам кампании, какой вряд ли возможен в Соединенных Штатах". Это довольно откровенное высказывание несколько смягчено утешительным сомнением в существовании "такого уровня выражения мнений в каком-либо избирательном округе со времени развития права участвовать в голосовании в девятнадцатом столетии". В любом случае вместо отвергнутого предрассудка авторы принимают "конкурентную" теорию демократии, согласно которой демократические выборы представляют собой процесс "отбора и отсеивания кандидатов", "соревнующихся за общественную должность". Для того чтобы быть действительно операциональным, это определение нуждается в "критериях", с помощью которых следует оценивать характер политического соревнования. Но когда политическое соревнование приводит к "процессу соглашения", .а когда - к "процессу манипулирования"? Авторы предлагают набор из трех критериев:

  • (1) демократические выборы требуют соревнования между соперничающими кандидатами, которое пронизывает весь избирательный округ. Власть последнего проистекает из его способности выбирать из по крайней мере двух конкурирующих кандидатов, каждый из которых, по общему мнению, обладает шансами на победу.
  • (2) демократические выборы требуют от обеих [!] партий включения в борьбу "за создание блоков голосования, за привлечение независимых голосующих, а также приверженцев противоположной партии.
  • (3) демократические выборы требуют от обеих [!] партий приложить все усилия для победы на выборах; но, независимо от победы или поражения, обе партии должны также стремиться к улучшению своих шансов на следующих и последующих выборах...* (* Ibid , р. 276. - Примеч. авт.)

Я думаю, что эти определения довольно точно описывают положение дел на выборах в США 1952 г., взятых в качестве предмета анализа. Иными словами, критериями для оценки данного положения вещей взяты критерии, предлагаемые (или, поскольку их источник - отлаженная и упрочившаяся социальная система, налагаемые) данным же положением вещей. Анализ "замыкается", ограничивается контекстом фактов, исключающим оценку контекста, который формирует факты и определяет их значение, функцию и развитие.

Заключенное в эти рамки исследование замыкается на себе и, таким образом, само служит себе основанием. Если "демократическое" определяется с помощью ограничивающих, но реалистических терминов действительного процесса выборов, то этот процесс полагается демократическим независимо от результатов исследования. Разумеется, операциональные рамки позволяют (и даже требуют) различения между соглашением и манипулированием, в соответствии с установленной степенью которых выборы считаются более или менее демократичными. Авторы приходят к заключению, что для выборов 1952 г. "процесс подлинного согласия был характерен в большей степени, чем можно было судить исходя из впечатления"* (* Ibid., p. 284. - Примеч. авт.) - хотя было бы "серьезной ошибкой" недооценивать "препятствия" к согласию и отрицать "наличие манипулятивного давления"** (** Ibid., p. 285. - Примеч. авт.). Двинуться дальше этого туманного высказывания операциональный анализ не в состоянии. Иными словами, он не может поставить имеющий решающее значение вопрос о том, не является ли само согласие результатом манипулирования, - вопрос, для которого действительное положение дел предоставляет более чем достаточно оснований. Анализ не может поставить такого вопроса, потому что это означало бы выход за пределы терминов анализа и движение в направлении транзитивного значения - в направлении такого понятия демократии, в свете которого демократические выборы предстали бы как демократический процесс с существенными ограничениями.

Именно такое неоперациональное понятие отвергается авторами как "нереалистичное", потому что оно, настаивая на слишком высоком уровне выражения мнения, определяет демократию как четко отработанный контроль избирателей над представительством - контроль народа как независимость народа. Это неоперациональное понятие ни в коей мере не является привнесенным извне плодом воображения или спекуляции, но скорее определяет историческое предназначение демократии, условия, ради которых происходила борьба за демократию и которые еще должны быть созданы.

Более того, это понятие безупречно в отношении своей семантической точности, ибо оно означает именно то, что говорит, - т.е. то, что именно электорат предписывает директивы своим представителям, а не последние предписывают свои директивы избирателям, которые после этого избирают и переизбирают своих представителей. Автономным, свободным (поскольку они свободны от внушающей обработки и манипулирования) избирателям действительно был бы свойствен высокий "уровень выражения мнения и идеологии", которого вряд ли можно ожидать. Поэтому-то и приходится отвергнуть это понятие как "нереалистичное" - приходится в том случае, если фактический уровень выражения мнения и идеологии принимается как предписывающий значимые критерии для социологического анализа. И если внушение и манипулирование достигли той стадии, на которой существующий уровень выражения мнения стал уровнем лжи, на котором действительное положение дел отказываются признавать как таковое, то анализ, который вынужден методически отбрасывать транзитивные понятия, начинает служить ложному сознанию. Идеологична сама его эмпиричность.

Авторы хорошо понимают эту проблему. "Идеологическая строгость" имеет важное значение для оценки степени демократического согласия. Вот как! Но согласия с чем? Разумеется, с политическими кандидатами и их политикой. Однако этого недостаточно, ибо тогда и согласие с фашистским режимом (а не будет преувеличением говорить об искреннем согласии с таким режимом) можно объявить демократическим процессом. Следовательно, в оценке нуждается само согласие - в оценке его содержания, его целей, его "ценностей", - а такой шаг, надо думать, ведет к транзитивности значения. Однако этого "ненаучного" шага легко избежать, если оценивать надлежит идеологическую ориентацию двух существующих и "эффективно" конкурирующих партий плюс "амбивалентно-нейтрализованную" ориентацию избирателей* (* Ibid., p. 280. - Примеч. авт.).

Таблица результатов опроса в отношении идеологической ориентации показывает три степени приверженности идеологиям республиканской и демократической партий и "амбивалентно-нейтрализованным" мнениям** ( **Ibid., p. 138 ff. - Примеч. авт.) Вопрос о существующих партиях как таковых, их политике, их махинациях не ставится, как не затрагивается и действительное различие в их отношении к первостепенным проблемам (политике по вопросам ядерного оружия и тотальной готовности к войне), к вопросам, существенным, по нашему мнению, для оценки демократического процесса, если только анализ не оперирует понятием демократии, которое просто суммирует черты "утвердившейся формы" демократии. Нельзя сказать, что такое понятие совершенно неадекватно теме исследования. Оно достаточно отчетливо указывает те качества, которые в современный период свойственны демократическим и недемократическим системам (к примеру, реальное соревнование между кандидатами, представляющими разные партии; свобода избирателей выбирать из этих двух кандидатов), но эта адекватность недостаточна, если задача теоретического анализа выходит за пределы описания. Если задача состоит в том, чтобы "понять", "распознать" факты такими, каковы они на самом деле, каково их "значение" для тех, кому они даны как факты и кто вынужден жить среди них. В социальной теории распознавание фактов означает их критику.

Однако операциональные понятия не удовлетворительны даже для задачи описания фактов. Им доступны лишь некоторые стороны и сегменты фактов, которые, будучи принимаемыми за целое, лишают описание его объективного, эмпирического характера. Возьмем в качестве примера понятие "политической деятельности" в исследовании Джулиана Л. Вудворда и Элмо Ропера "Политическая деятельность американских граждан"* (* Ibid., p. 133. - Примеч. авт.) Авторы представляют "операциональное определение термина "политическая деятельность", который конституирует "пять способов поведения":

  • (1) голосование на избирательных участках;
  • (2) поддержка возможных групп давления...
  • (3) личное и прямое общение с законодателями;
  • (4) участие в деятельности политической партии...
  • (5) вовлеченность в постоянное распространение политических мнений посредством повседневного общения...

Без сомнения, это своего рода "каналы возможного влияния на законодателей и официальных лиц государственной администрации", но можно ли путем их измерения действительно получить "метод отделения людей относительно активных в отношении проблем государственной политики от относительно неактивных"? Включены ли сюда такие важнейшие виды деятельности, "касающиеся проблем государственной политики", как технические и экономические контакты между корпоративным бизнесом и правительством, а также между самими корпорациями? Включены ли сюда формулирование и распространение "неполитических" мнений, информации, форм развлечения с помощью крупных средств массовой коммуникации? Принят ли во внимание весьма неравный политический вес различных организаций, которые занимаются общественными вопросами?

Если ответ отрицательный (а я полагаю, что это так), то описание и рассмотрение фактов политической деятельности неадекватны. Множество фактов - и я думаю, фактов, имеющих решающее, конститутивное значение - остаются за пределами досягаемости операционального понятия. И в силу этой ограниченности - этого методологического запрета на транзитивные понятия, которые могут показать факты в их истинном свете и дать им их истинное имя - описательный анализ фактов препятствует схватыванию фактов и становится элементом идеологии, их охраняющей. Провозглашая существующую социальную действительность как свою собственную норму, эта социология укрепляет в индивидах веру в действительность, жертвами которой они стали, но это "вера от безверия": "От идеологии не остается ничего, кроме признания того, что составляет модель некоторого поведения, склоняющегося перед подавляющей властью существующего положения дел"* (* Adorno T. W., Ideologie // Ideologie. Neuwied, Luchterhand, 1961, S. 262 w. - Примеч. авт.) Но этому идеологическому эмпиризму противостоит простое противоречие, настаивающее на своих правах: "...то, что существует, не может быть истинным"** (** Bloch, Ernst. Philosophische Grundfragen I. Frankfurt, Suhrkamp, 1961, S. 65. - Примеч . авт .)

Парсонс Т. Понятие общества: компоненты и их взаимоотношения

 

Общество является особым видом социальной системы. Мы рассматри­ваем социальную систему как одну из первичных подсистем системы человеческого действия наряду с такими подсистемами, как организм, личность и культура[1].

Общая концептуальная схема действия

Содержание действия образуют структуры и процессы, на основе кото­рых люди формируют осмысленные намерения и более или менее успешно реализуют их в конкретных ситуациях. Слово «осмысленный» предполагает символический (культурный) уровень смыслового представления и рефе­ренции. Намерения в совокупности с их осуществлением предполагают способность системы действия — индивидуального или коллективного — изменять свое положение по отношению к определенной ситуации или окружению в желательном для системы направлении.

Мы предпочитаем использовать термин «действие», а не «поведение», поскольку нас интересует не конкретное физическое поведение, а его обобщенные типовые характеристики (образцы) и осмысленные результаты (физические, культурные и другие) — от простых орудий до произведений искусства, а также механизмы и процессы, контролирующие формирование этих образцов.

Человеческое действие является «культурным» в том плане, что смыслы и намерения действий выражаются в терминах символических систем (включая коды, посредством которых они реализуются в соответствующих образцах); универсальной для всех человеческих обществ символической системой является язык.

Существует подход, в рамках которого любое действие рассматривается как действие личности. Однако такие подсистемы, как организм и культура, содержат существенные элементы, которые не могут быть исследованы на индивидуальном уровне.

Если говорить об организме, то его первичной структурной характери­стикой является не анатомическая специфика, а видовой тип[2]. Конечно, такой тип не существует в чистом виде — сложная генетическая консти­туция любого индивидуального организма уникальна и содержит как комбинации присущих виду генетических характеристик, так и результаты воздействия окружающей среды. Но как бы ни были важны для определения конкретного действия индивидуальные различия, именно общие типовые характеристики больших человеческих групп — включая их дифференци­ацию по полу — образуют органическую основу действия.

Было бы неверным считать, что генетическая конституция организма изменяется под воздействием внешней среды. Напротив, генетическая конституция задаст общую «ориентацию», которая воздействует на ана­томические структуры, физиологические процессы и поведенческие об­разцы, возникающие в ходе взаимодействия с окружающей средой на протяжении всей жизни организма. Среди факторов окружающей среды можно выделить две категории: во-первых, факторы, влияющие на ненаследственные свойства физического организма; во-вторых, факторы, обусловливающие элементы поведения, усваиваемые в процессе обучения; именно на последних нам следует сосредоточить внимание. Хотя организм конечно же способен к обучению в окружающей среде самостоятельно, то есть при отсутствии других поведенческих организмов, теория действия исследует прежде всего такой процесс обучения, при котором другие организмы этого же вида составляют наиболее важную характеристику окружающей среды.

Символически организованные культурные образцы, как и вес другие компоненты живых систем, возникают в процессе эволюции. При этом развитие их до лингвистического уровня — это феномен, присущий иск­лючительно человеку. Способность обучаться языку и использовать его обусловлена специфической генетической конституцией человека, что под­тверждается неудачными попытками обучения языку других видов (осо­бенно приматов и «говорящих» птиц) (см.: Brown, 1958, ch. V). Но генети­чески предопределена только эта общая способность, а не те реальные символические системы, которые усваивают, используют и развивают конкретные человеческие группы.

Более того, несмотря на действительно большие способности человече­ского организма к обучению, а также к созданию новых элементов культуры, ни один индивид сам по себе не в состоянии создать систему культуры. Основные воплощенные в типовых образцах характеристики культурных систем изменяются лишь на протяжении жизни многих по­колений, им всегда следуют относительно большие группы, и они никогда не могут относиться лишь к одному или нескольким индивидам. Индивид научается им в основном пассивно, хотя и может привнести в них незначительные созидательные (или деструктивные) изменения. Более общие культурные образцы обеспечивают системе действий высокоустой­чивые структурные опоры, в достаточной мере соответствующие генетически заложенным свойствам вида. Они связаны с усваиваемыми элемен­тами действия точно так же, как гены — с врожденными признаками (см.: Emerson, 1956).

На схеме 1 представлены основные отношения между социальной системой и общей системой ее внешних сред в терминах используемой нами функциональной схемы.

В столбце I перечислены функциональные категории, интерпретируемые здесь на уровне общего действия. В столбце II социальная система вычленяется из других в соответствии с ее интегративными функциями внутри системы действия. В столбце III , соответствующем столбцу IV па схеме 2, перечисляются три других первичных подсистемы действия, являющихся непосредственными (в рамках действия) средами социальной системы. В столбце IV представлены две среды, внутри которых функ­ционируют системы действия, а именно: физико-органическая среда, отношения с которой опосредованы в первую очередь поведенческим организмом; и среда, которую мы называем «высшая реальность», отношения с которой опосредованы конститу­тивными символическими системами (то есть религиозными компонентами) культур­ной системы. Наконец, в столбце V показаны два направления, в которых различные факторы осуществляют свое влияние на эти системы. Стрелка, идущая вверх, фиксирует иерархию условий, которые на каждом следующем кумулятивном уровне являются, перефразируя распространенное выражение, «все менее необходимыми, но все более достаточными». Стрелка, идущая вниз, обозначает иерархию контро­лирующих факторов а кибернетическом смысле. Если мы движемся вниз, контроль над все более необходимыми условиями делает возможной реализацию образцов, планов или программ. Системы, расположенные а иерархии выше, имеют более высокий уровень информации, а расположенные ниже — более высокий уровень энергии.

На схеме 2 представлен набор анализируемых в тексте отношений, связанных с первичной структурой общества как системы, и прежде всего с социетальным сообществом. В столбце I перечислены четыре первичные функциональные категории в соответствии с их местом в кибернетической иерархии контроля. В столбце II , связанном со столбцом I , социеталыюе сообщество определяется как интегративная подсистема общества — то есть как такая аполитически выделенная подсистема, которая характеризуется в первую очередь своей интегративной функцией в более широкой системе. В столбце III указаны три другие аналитические подсистемы (функции которых также даны в отношении к столбцу I ), образующие внешние среды социетального сообщества, но одновременно являющиеся внутренними под­системами общества как социальной системы. Столбец III характеризует как про­цессы взаимообмена между ними, так и некоторые зоны их взаимопереплетения. В столбце IV аналогичным образом детализируются первичные подсистемы действия (отличные от социальной системы), в свою очередь выступающие в качестве сред социальной системы, предполагая при этом тот же порядок взаимообмена и взаимо­переплетения, но с другим специфическим содержанием. Наклонные пунктирные линии показывают, что социетальная система а целом (а не каждая из се отдельных подсистем) вовлечена а эти взаимообмены с различными средами действия. Наконец, в столбце V перечисляются функциональные категории, в терминах которых диф­ференцируются системы действия, на этот раз в контексте общей системы действия, а не социальной системы, как в столбце I .

В границах, определяемых, с одной стороны, генетикой вида, а с другой — нормативными культурными образцами, располагаются возмож­ности конкретных индивидов и групп развивать независимые структури­рованные поведенческие системы. Поскольку действующее лицо ( actor) в генетическом плане является человеком и поскольку его научение проис­ходит в контексте определенной культурной системы, его поведенческая система (которую я буду называть его личностью), усвоенная посредством обучения, имеет черты, общие с другими личностями, например, язык, на котором он привык говорить. В то же время его организм и его окружение — физическое, социальное и культурное — всегда в определенных аспектах уникальны. Следовательно, его собственная поведенческая система будет уникальным вариантом культуры и присущих ей образцов действия. Поэтому существенно важно рассматривать систему личности как не сво­димую ни к организму, ни к культуре. То, чему научаются, не является ни фрагментом «структуры» организма в обычном смысле слова, ни свой­ством культурной системы. С аналитической точки зрения система лично­сти является самостоятельной системой[3].

Хотя процесс социальных интеракций ( interactions, т.е. взаимодейст­вий. — Прим. пер.)внутренне связан и с личностными характеристиками взаимодействующих индивидов, и с культурными образцами, он тем не менее образует самостоятельную, четвертую систему, которая в аналити­ческом плане независима от систем личности, культуры и организма (см. главу «Некоторые фундаментальные категории теории действия», а также главу Т.Парсонса и Э.Шилза в: Parsons et al., 1951; см. также Parsons, 1968а). Эта независимость становится наиболее очевидной, когда на первый план выступают требования интеграции, столь необходимой системам социальных отношений из-за их внутренней расположенности к конфликту и дезорганизации (речь идет о том, что иногда обозначается как проблема порядка в обществе, поставленная в классической форме Томасом Гоббсом[4]). Система интеракций и есть социальная система, которая является подсистемой системы действия и выступает в качестве основного предмета анализа в данной работе.

Вышеприведенная классификация четырех наиболее общих подсистем человеческого действия — организма, личности, социальной системы и культурной системы — представляет собой реализацию общей парадигмы, которая может быть использована при анализе всей сферы действия и которую я буду применять дальше для анализа социальных систем.

При помощи этой парадигмы любая система действия анализируется в терминах следующих четырех функциональных категорий, обеспечива­ющих: 1) формирование главных, «руководящих» или контролирующих, образцов системы; 2) внутреннюю интегрированность системы; 3) ее ориентацию на достижение целей по отношению к окружающей среде; 4) ее адаптацию к влиянию окружающей среды, рассматриваемой в широком смысле, — то есть к физическому окружению, не связанному с действием. В рамках систем действия культурные системы выполняют функцию под­держания образца; социальные системы — функцию интеграции действу­ющих элементов (индивидов или, точнее, личностей, исполняющих роли); системы личности — функцию достижения цели, а поведенческий орга­низм — функцию адаптации (см. схему 1).

Понятие социальной системы

При такой интерпретации каждая из трех других систем действия (Культура, Личность, Поведенческий Организм) составляет часть окружа­ющей среды или,… Среду нижнего уровня образуют физико-органические явления природы,… В принципе сходные рассуждения применимы и к внешней среде, располагающейся выше системы действия — «высшей…

Понятие общества

Это определение соответствует представлению о некоей обособленной системе, по отношению к которой другие обособленные подсистемы действия образуют… При таком понимании общий критерий самодостаточности может быть разделен на… Взаимоотношения аналитически обособленных систем строятся на основе иерархии контролирующих факторов. Это понятие…

Личность как окружающая среда общества

Основная функциональная проблема, связанная с отношениями соци­альной системы с системой личности, касается усвоения, развития и утверждения в ходе… Поскольку личность — это определенным образом организованный а процессе… Система родства требует некоторых постоянных нормативных установ­лений для ежедневной жизни, включающих как…

Организм и физическое окружение как среды общества

Технологические процессы очевидным образом служат реализации че­ловеческих потребностей и желаний. Технические навыки зависят от куль­турной… Технология, таким образом, — это прежде всего физический элемент комплекса,… Технологическая организация, таким образом, должна рассматриваться как пограничная структура между обществом как…

Социетальное сообщество и самодостаточность

Мы можем теперь свести воедино различные критерии самодостаточно­сти, использованные при определении понятия общества. Общество должно представлять… Это сообщество должно быть «носителем» культурной системы, доста­точно… Фактор коллективной организации диктует дополнительный критерий самодостаточности. Самодостаточность ни в коем случае…

Структурные компоненты обществ

В нашем первоначальном определении социетального сообщества делал­ся акцент на взаимосвязи двух факторов: нормативного порядка и орга­низованного в… В нормативном плане мы можем различать нормы и ценности. Ценно­сти — в смысле… Когда речь идет об организованном населении, то категорией внутри социальной структуры является коллективная…

Поцесс и изменение

Характеристика социальных систем как процесса — это то, что мы называем интеракцией (взаимодействием) (см.: Parsons, 1968 a). Чтобы образовать… Язык — это не просто совокупность традиционно используемых симво­лов; это… В процессе коммуникации обычно происходит воздействие на реципи­ентов сообщений, хотя остается открытым вопрос,…

Парадигма эволюционного изменения

Тем не менее и развитие из какого-то зародыша, и случаи непосредст­венного усиления адаптивных способностей (например, появление крупно­масштабных… Прежде всего речь должна идти о процессе дифференциации. Элемент, подсистема… Чтобы дифференциация способствовала возникновению более сбаланси­рованной и более развитой системы, каждая вновь…

Дифференциация подсистем общества

Для наших целей было важно проанализировать функцию на двух принципиально значимых уровнях: общей системы действия и социальной системы. Каждый… Наиболее очевидные процессы эволюции — от примитивных к более сложным… Следует отметить, что чрезвычайно низкий уровень дифференциации между этими четырьмя подсистемами — возможно,…

Стадии в эволюции обществ

Нам осталось обратиться к проблеме стадий. Мы не рассматриваем социетальную эволюцию как непрерывный или простой линейный процесс, но все же мы… Основания для разделения (или водоразделы) между главными стадиями в нашей… В обоих случаях предлагаемый критерий является лишь условным обозначением чрезвычайно сложного предмета. Письменность…

Литература

  1. Белла Р.Н. Социология религии. В: Т. Парсонс (ред.). Американская социология: Перспективы. Проблемы. Методы. Сокр. пер. с англ. М.: Прогресс, 1972, с.265— 281.
  2. Винер Н. Кибернетика, или Управление и связь в животном и машине. 2-е изд. Пер. с англ. М.: Советское радио, 1968.
  3. Винер Н. Кибернетика и общество. Пер. с англ. М.: Иностранная литература, 1958.
  4. Парсонс Т. Общетеоретические проблемы социологии. В: Р.К. Мертон, Л.Брум., Л.С. Котрелл (ред.). Социология сегодня: Проблемы и перспективы. М.: Прогресс, 1965, с.25-67.
  5. Bellah R.N. Religious Revolutions // American Sociological Review, June 1964.
  6. Brown R. Words and Things. Glencoe (111.): The Free Press, 1958.
  7. Chomsky N. Syntactic Structures. The Hague: Mouton, 1957.
  8. Deutch K.W. The Nerves of Government. New York: The Free Press of Glencoe, 1963.
  9. Emerson A. Homeostasis and Comparison of Systems. In: R.Grinker (ed.). Toward a Unified Theory of Human Behavior. New York: Basic Books, 1956, p. 147—162.
  10. Goody J. and Watt I. The Consequences of Literacy // Comparative Studies in Society and History, April 1963.
  11. Jacobson R. and Halle M. Fundamentals of Language. The Hague: Mouton, 1956.
  12. Mayr F. Animal Species and Evolution. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1963.
  13. Max Weber on Law in Economy and Society. M.Rheinstein (ed.). Cambridge (MA): Harvard University Press, 1954.
  14. Nelson B. Self Images and Systems of Spiritual Direction in the History of European Civilization. In: S.Z.Kausner (cd.). The Quest for Self-Control. New York: The Free Press of Giencoe, 1965.
  15. Parsons T. Structure of Social Action. N.Y.: McGraw-Hill, 1937
  16. Parsons T. Some Considerations on the Theory of Social Change // Rural Sociology, September 1961, p.219—239.
  17. Parsons T. On the Concept of Influence // Public Opinion Quarterly, Spring 1963a. Parsons T. On the Concept of Political Power // Proceedings of the American Philosophical Society, June 1963b.
  18. Parsons T. Some Reflections on the Place of Force in Social Process. In: H.Eckstei (ed.). Internal War: Basic Problems and Approaches. New York: The Free Press of Glencoe, 1964.
  19. Parsons T. The Political Aspect of Social Structure and Process. In: D.Easton (ed.). Varieties of Political Theory. Englewood Cliffs (NJ): Prentice-Hall, 1966.
  20. Parsons T. Interaction // The International Encyclopedia of Social Sciences, 1968a, v.7
  21. Parsons T. Social Systems and Subsystems // The International Encyclopedia of Social Sciences, 1968b, v.15
  22. Parsons T. and Bales R.F. Family, Socialization and Interaction Process. Glencoe (III.): The Free Press, 1955.
  23. Parsons T. and Smelscr N. Economy and Society. Glencoe (III.): The Free Press, 1956.
  24. Parsons T. et al. (eds.). Toward a General Theory of Action. Cambridge (MA): Harvard University Press, 1951.
  25. Parsons T. et al. (eds.). Theories of Society. New York: The Free Press of Glencoe, 1961.
  26. Simpson G.G. The Meaning of Evolution. New Haven (CT): Yale University Press, 1950;
  27. Smelser N. Social Change in the Industrial Revolution. Chicago: University of Chicago Press, 1967.

[1] Читатель может найти для себя полезным при чтении текста обращаться к приведенным ниже схемам 1 и 2, дающим графическое изображение взаимосвязей между указанными системами.

[2] Хороший обзор современных работ по эволюционной биологии дан в: Simpson, 1950; Mayr, 1963.

[3] Более детальное обсуждение проблемы отношений личности с другими подсисте­мами действия содержится во «Введении» Джесси Питтса к третьей части книги Parsons et al., 1961.

[4] Я использовал тезис Гоббса в качестве главного отправного пункта моего собст­венного исследования теории социальной системы в: Parsons, 1937.

[5] 5 Кибернетическая теория была разработана Норбертом Винером (см.: Винер, 1968) и была применена им к анализу социальных проблем в книге: Винер, 1958. Хорошим введением для обществоведов может служить книга Карла Дейча ( Deulch, 1963).

[6] Эта часть относится к отношениям между столбцом II и столбцами III и IV на схеме 2.

[7] Этот и два следующих подраздела касаются отношений между столбцами III и IV на схеме 2.

[8] Навыки — это, в сущности, интернализация организмом определенных элемен­тов культуры.

[9] Подчеркивание роли принуждения связано с обеспечением безопасности для нормативного порядка. Если на повестке дня стоит вопрос о коллективном достижении цели (что обсуждалось выше), центр внимания сдвигается па эффективную мобили­зацию услуг и материальных ресурсов. При этом адекватный нормативный порядок в политической системе является условием эффективной мобилизации па достижение цели.

[10] Ясно, что такие приоритеты не исключают наличия двусторонних связей между рассматриваемыми уровнями. Конечно, технологические инновации, ведущие к со­зданию нового продукта, могут «стимулировать» спрос на этот продукт. Но подобное изменение всегда ставит па экономическом уровне новую проблему размещения: может ли оно быть обосновано в терминах альтернативных способов использования соответ­ствующих ресурсов?

[11] Важно не путать этот смысл с пониманием ценностей как ценных объектов у таких теоретиков, как Томас и Знанецкий, Лассуэлл, Истон и Хоманс.

[12] Это может быть случай расширения сообщества с целью избежать исключения вновь образовавшихся элементов, например младшей ветви рода, перешедшей на повое место проживания.

[13] Этот анализ процесса эволюционного изменения является пересмотром схемы, выдвинутой нами в: Parsons, 1961.

[14] Это следует также и из теоретических отношений, выделенных па схеме 2, особенно в столбцах I, II, III.

[15] Белла в своей замечательной статье «Эволюция религии» ( Bellali, 1964; Белла, 1972) использует схему пяти крупных стадий, которая не вполне соответствует предлагаемой здесь схеме. Отчасти это связано с различием в подходах: Белла уделяет большее внимание культурным, а не социстальпым факторам. Однако я думаю, что различие наших схем объясняется также и различием в теоретических взглядах.

Парсонс Т., Система координат действия и общая теория систем действия: культура, личность и место социальных систем

 

Предметом настоящей книги являются изложения и иллюстрация некоторой концептуальной схемы, разработанной для анализа социальных систем с точки зрения специфической системы координат действия. Книга задумана как теоретический труд в строгом смысле этого слова. В ней не будет непосредственного рассмотрения вопросов, связанных с эмпирическими обобщениями как таковыми или с вопросами методологии, хотя и тем и другим в содержании книги будет отведено значительное место. Естественно, что ценность предложенной здесь концептуальной схемы в конечном счете должна быть проверена использованием ее в эмпирическом исследовании. Но тем не менее мы не пытаемся здесь излагать в систематическом виде наши эмпирические знания, что было бы необходимо для работы по общей социологии. В центре данного исследования стоит разработка теоретической схемы. Систематическое рассмотрение ее эмпирического использования будет предпринято отдельно.

Главным отправным пунктом является понятие социальных систем действия. Имеется в виду, что взаимодействие индивидов происходит таким образом, что этот процесс взаимодействия можно рассматривать как систему в научном смысле и подвергать ее теоретическому анализу, успешно примененному к различным типам систем в других науках.

Основные положения системы координат действия подробно излагались ранее, и здесь их нужно лишь кратко резюмировать. Эта система координат описывает “ориентацию” одного или многих действующих лиц — в исходном случае биологических организмов — в ситуации, включающей в себя другие действующие лица. Данная схема, описывая таким образом элементы действия и взаимодействия, является схемой отношений. При помощи ее анализируются структура и процессы систем, состоящих из отношений таких элементов к их ситуациям, включа-щим другие элементы. Эта схема касается внутренней структуры элементов в той мере, в какой структура затрагивает непосредственно системы отношений.

Ситуация определяется как то, что состоит из объектов ориентации, т.е. ориентации данного субъекта действия, дифференцируется по отношению к различным объектам и их классам, составляющим его ситуацию. С точки зрения действия удобно классифицировать все объекты как соотносящие из трех классов объектов: социальных, физических и культурных. Социальным объектом является деятель, которым в свою очередь может быть любой другой индивид (“другой”), субъект действия, который принимается сам за центр системы (“Я”), или некоторый коллектив, который при анализе ориентации рассматривается как нечто единое. Эмпирические сущности, не “взаимодействующие” или не “реагирующие” на “Я”, представляют собой физические объекты. Они являются средствами и условиями действия “Я”. Культурными объектами являются символические элементы культурной традиции, идеи или убеждения, экспрессивные символы или ценностные стандарты в той степени, в какой они рассматриваются как объекты ситуации со стороны “Я”, а не “интериоризованы” как элементы, вошедшие в структуру его личности.

Действие — это некоторый процесс в системе “субъект действия — ситуация”, имеющий мотивационное значение для действующего индивида или — в случае коллектива — для составляющих его индивидов. Это значит, что ориентация соответствующих процессов действия связана с достижением удовлетворения или уклонением от неприятностей со стороны соответствующего субъекта действия, как бы конкретно с точки зрения структуры данной личности это ни выглядело. Лишь поскольку отношение к ситуации со стороны субъекта действия будет носить мотивационный характер в таком понимании, оно будет рассматриваться в данной работе как действие в строгом смысле. Предполагается, что конечный источник энергии или “усилия” в процессах действия проистекает из организма, и в соответствии с этим всякое удовлетворение и неудовлетворение имеют органическую значимость. Но с точки зрения теории действия конкретная организация мотивации не может анализироваться в терминах потребностей организма, хотя и корни мотивации находятся именно здесь. Организация элементов действия прежде всего является функцией отношения действующего лица к ситуации, а также истории этого отношения, в этом смысле “опыта”.

Фундаментальное свойство действия, определенного таким образом, заключается в том, что оно состоит не только из реакций на частные “стимулы” ситуации. Кроме этого, действующее лицо развивает систему ожиданий, относящихся к различным объектам ситуации. Эти ожидания могут быть организованы (structured) только относительно его собственных потребностей-установок (need-despositions) и вероятности удовлетворения или неудовлетворения в зависимости от альтернатив действия, которые может осуществить данное действующее лицо. Но в случае взаимодействия с социальными объектами добавляются новые параметры “Я”. Часть ожиданий “Я”, во многих случаях наиболее значительная часть, сводится к вероятным реакциям “другого” на возможное действие “Я”. Эта реакция предусматривается заранее и таким образом влияет на собственные выборы “Я”.

Однако и на том и на другом уровне различные элементы ситуации приобретают специальные “значения” для “Я” в качестве “знаков” или “символов”, соответствующих организации его системы ожиданий. Знаки и символы, особенно там, где существует социальное взаимодействие, приобретают общее значение и служат средством коммуникации между действующими лицами. Когда возникают символические системы, способные стать посредниками в коммуникации, мы говорим о началах культуры, которая становится частью систем действия соответствующих действующих лиц.

Здесь мы будем рассматривать лишь системы взаимодействия, достигшие культурного уровня. Хотя термин “социальная система” может быть использован в более элементарном смысле, в данной работе этой возможностью можно пренебречь и сосредоточить внимание на системах взаимодействия множества действующих лиц, ориентирующихся на ситуацию там, где система включает общепризнанную систему культурных символов.

Таким образом, сведенная к самым простым понятиям социальная система состоит из множества индивидуальных действующих лиц, взаимодействующих друг с другом в ситуации, которая обладает по меньшей мере физическим аспектом или находится в некоторой среде действующих лиц, мотивации которых определяются тенденцией к “оптимизации” удовлетворения”, а их отношение к ситуации, включая отношение друг к другу, определяется и опосредуется системой общепринятых символов, являющихся элементами культуры.

Понимаемая таким образом социальная система является всего лишь одним из трех аспектов сложной структуры конкретной системы действия. Два других аспекта представляют собой системы личности отдельных действующих лиц и культурную систему, на основе которой строится их действие. Каждая из этих систем должна рассматриваться как независимая ось организации элементов системы действия в том смысле, что ни одна из них не может быть сведена к другой или к их комбинации. Каждая из систем необходимо предполагает существование других, ибо без личностей и культуры не может быть социальной системы. Но эти взаимозависимость и взаимопроникновение существенным образом отличаются от сводимости, которая означает, что важные свойства и процессы одного класса систем могут быть теоретически выведены из теоретического знания об одной или двух других системах. Система координат действия является общей для всех трех, благодаря чему между ними оказываются возможными определенные трансформации. Но на принятом здесь теоретическом уровне эти системы не могут быть объединены в одну, хотя это может быть допустимо на каком-то другом теоретическом уровне.

Можно придти к тому же, утверждая, что на современном уровне теоретической систематизации наше динамическое знание о процессах действия весьма фрагментарно. Поэтому мы вынуждены пользоваться типами эмпирической системы, описательно представленными в понятиях системы координат в качестве необходимой точки отсчета. В соответствии с этой позицией мы понимаем динамические процессы, рассматривая их как “механизмы”, влияющие на “функционирование” системы. Описательное представление эмпирической системы должно быть осуществлено под углом зрения “структурных” категорий, которым соответствуют определенные мотивационные образования, необходимые для того, чтобы создать пригодное знание о механизмах.

Прежде чем приступить к дальнейшему обсуждению широких методологических проблем анализа систем действия, особенно социальной системы, было бы целесообразно остановиться вообще. В самом общем смысле система потребностей-установок индивидуального действующего лица, по-видимому, состоит из двух первичных, или элементарных, аспектов, которые можно назвать аспектом “удовлетворения” и аспектом “ориентации”. Первый из них относится к содержанию взаимообмена действующего лица с миром объектов, к тому, что он получает из этого взаимодействия, и к тому, что это “стоит” для него. Второй аспект относится к тому, каково его отношение к миру объектов, к типам или способам, с помощью которых организуется его отношение к этому миру.

Выделяя аспект отношения, мы можем рассмотреть первый аспект как “катектическую” ориентацию, которая придает значимость отношению “Я” к рассматриваемому объекту или объектам при поддержании баланса удовлетворения — неудовлетворения его личности. С другой стороны, наиболее элементарной и фундаментальной категорией “ориентации”, по-видимому, является когнитивность, которая в самом широком смысле может трактоваться как определение соответствующих аспектов ситуации в их отношении к интересам действующего лица. Это — когнитивный аспект ориентации, или познавательное схематизирование, по Толмену. Оба эти аспекта должны быть представлены в чем-то, что может рассматриваться как единица системы действия, как элементарное действие (unit act).

Но действия не бывают единичными и дискретными, они организованы в системы. Этот момент даже на самом элементарном системном уровне заставляет рассматривать компонент “системной интеграции”. С точки зрения системы координат действия эта интеграция является упорядочением возможностей ориентации при помощи отбора. Потребности удовлетворения направлены на альтернативные объекты, имеющиеся в ситуации. Познавательное схематизирование сталкивается с альтернативой суждения или интерпретации относительно того, чем объект является или что он значит. По отношению к этим альтернативам должен существовать определенный порядок выбора. Этот процесс может быть назван оцениванием. Следовательно, существует оценочный аспект в любой конкретной ориентации действия. Самые элементарные компоненты любой системы действия могут быть сведены к действующему лицу и его ситуации. Что касается действующего лица, то наши интересы будут сосредоточены на когнитивном, катектическом и оценочном видах ориентации; в ситуации будут выделены объекты и их классы.

Элементы действия на самом широком уровне распространяются по категориям трех основных видов мотивационной орентации. Все три вида подразумеваются в структуре того, что названо ожиданием. Кроме катектических интересов, когнитивного определения ситуации и оценочного отбора в ожидание входит временной аспект ориентации относительно будущего развития системы “действующее лицо — ситуация” и памяти о прошлых действиях. Ориентация в ситуации обладает некоторой структурой, т.е. она соотнесена со своими стандартами развития. Действующее лицо делает “вклад” в определенные возможности развития. Для него важно, как они осуществляются, поскольку одни возможности должны быть реализованы скорее, чем другие.

Эта временная характеристика отношения действующего лица к развитию ситуации может быть расположена на оси активность — пассивность. На одном полюсе действующее лицо может просто “ожидать развития” и не предпринимать никаких активных действий относительно него. В другом случае оно может активно пытаться контролировать ситуацию в соответствии со своими желаниями или интересами. Будущее состояние системы “действующее лицо — ситуация”, в которой действующее лицо занимает пассивную позицию, можно назвать предвосхищением. То же состояние системы в случае активного вмешательства (включая сюда предотвращение нежелательных событий) может быть названо целью. Целенаправленность действия, как мы увидим, в частности, при обсуждении нормативной ориентации, является основным свойством всех систем действия. Однако с аналитической точки зрения эта целенаправленность кажется стоящей на более низком уровне по сравнению с понятием ориентации. Оба типа должны быть четко отделены от понятия “стимул — “реакция”, поскольку в нем нет явной ориентации на будущее развитие ситуации. Стимулы можно рассматривать как непосредственно данные, не занимаясь теоретическим анализом.

Основное понятие “инструментального” аспекта действия может употребляться только в случаях, когда действие позитивно целенаправлено. В этом понятии формулируются соображения относительно ситуации и отношения к ней действующего лица, открытые перед ним альтернативы и их возможные последствия, которые имеют значение для достижения цели.

Коротко остановимся на исходной структуре “удовлетворение потребностей”. Конечно, общая теория действия в конце концов должна прийти к решению вопроса о единстве или качественной множественности исходных генетически данных потребностей, их классификации и организации. В частности, в работе, касающейся социальной системы на уровне теории действия, в высшей степени целесообразно тщательно рассмотреть принцип экономии в таких противоречивых сферах. Необходимо допустить, однако, крайнюю поляризацию той структуры потребностей, которая объединяется в понятии баланса удовлетворения — неудовлетворения и которая имеет свои производные в антитезе притяжение — отталкивание. Помимо сказанного выше и определенных общих положений об отношениях между удовлетворением потребностей и другими аспектами действия нет необходимости, по-видимому, переходить к весьма общим понятиям.

Основная причина этого состоит в том, что в своей значимости для социологии форме мотивации выступают перед нами как организованные на уровне личности, т.е. мы имеем дело с более конкретными структурами, понимаемыми как продукты взимодействия генетически данных компонентов-потребностей с социальным опытом. Именно единообразие на этом уровне и является эмпирически значимым для социологических проблем. Для того чтобы пользоваться знанием об этом единообразии, вовсе не обязательно вскрывать генетические и опытные компоненты. Главное исключение здесь возникает в связи с проблемами пределов социальной вариабельности в структуре социальных систем, которые могут быть заданы биологической организацией соответствующей популяции. Конечно, при возникновении подобных проблем необходимо мобилизовать весь наличный материал, чтобы сформулировать суждение относительно более специфических потребностей удовлетворения.

Проблема, связанная с этим, относится не только к потребностям удовлетворения, но и к способностям. Любой эмпирический анализ действия предполагает биологически заданные способности. Нам известно, что между индивидами они распределены в высшей степени дифференцированно. Но с точки зрения самых общих теоретических целей здесь может быть применен тот же принцип экономии. Обоснованность данной процедуры подтверждена знанием того, что индивидуальные различия, вероятно, более важны, чем различия между большими популяциями, а потому маловероятно, чтобы наиболее важные различия крупных социальных систем обусловливались прежде всего биологическими различиями в способностях населения. Для большинства социологических задач влияние генов и жизненного опыта можно учесть, не выделяя их в виде самостоятельных факторов.

Было отмечено, что самая элементарная ориентация действия у животных предполагает наличие знаков, являющихся по крайней мере началом символизации. Это внутреннее присуще понятию ожидания, включающему определенное “отвлечение” от частностей непосредственно существующей стимулирующей ситуации. Без знаков весь ориентационный аспект действия был бы бессмысленным, включая понятие “селекция” и лежащие в его основе “альтернативы”. На уровне человека сделан определенный шаг от знаковой ориентации к подлинной символизации. Это — необходимое условие для возникновения культуры.

В основной схеме действия символизация включена как в когнитивную ориентацию, так и в понятие оценивания. Дальнейшая разработка роли и структуры систем символов и действия связана с рассмотрением дифференциации, обусловленной различными аспектами системы действия и аспектом признания и его отношением к коммуникации и культуре. Прежде всего нужно иметь в виду последнее.

Как бы ни были важны неврологические предпосылки, по-видимому, невозможно, чтобы истинная символизация, в отличие от использования знаков, могла возникнуть и функционировать без взаимодействия действующих лиц и чтобы отдельное действующее лицо могло усваивать символические системы только посредством взаимодействия с социальными объектами. По меньшей мере симптоматично, что этот факт хорошо увязывается с элементом “двойного совпадения” в процессе взаимодействия. В классических ситуациях, когда животное обучается, оно имеет альтернативы для выбора и развертывает ожидания, которые могут стать “спусковым крючком” посредством знаков или “ключей”. Но знак — часть ситуации, которая является стабильной независимо от того, что делает животное; единственная “проблема”, стоящая перед ним, сводится к умению правильно интерпретировать эту ситуацию... Но в социальном взаимодействии возможные реакции “другого” могут приобретать значительный размах, выбор внутри которого зависит от действия “Я”. Итак, для того чтобы процесс взаимодействия оформился структурно, смысл знака должен быть еще более абстрагирован от частностей ситуации. Это значит, что смысл знаков должен остаться постоянным для весьма широкой совокупности обстоятельств, которая охватывает область альтернатив не только действия “Я”, но и “другого”, а также возможные перемены и комбинации отношений между ними.

Какими бы ни были происхождение и процессы развития символических систем, совершенно ясно, что удивительная сложность систем человеческой деятельности невозможна без относительно стабильных символических систем, значение которых в основном не связано с частными ситуациями. Самым важным следствием из этого обобщения является возможность коммуникации, поскольку ситуации двух действующих лиц никогда не бывают идентичными и без способности к абстрагированию значений от отдельных частных ситуаций коммуникация была бы невозможной. Но в свою очередь стабилизация символических систем, распространяющаяся на всех индивидов в течение всего времени, вероятно, не могла бы поддерживаться, если бы она не функционировала в процессе коммуникации во взаимодействии множества действующих лиц. Именно такая общепринятая символическая система, которая функционирует во взаимодействии, и будет называться здесь культурной традицией.

Между этими аспектом и нормативной ориентацией действия существует глубокая связь. Символическая система знаний является элементом порядка, как бы налагающегося на реальную ситуацию. Даже самая элементарная коммуникация невозможна без некоторой степени согласия с “условностями” символической системы. Говоря несколько иначе, взаимная зависимость ожиданий ориентируется на общепринятый порядок символических значений. Поскольку удовлетворение “Я” зависит от реакции “другого”, то условный стандарт начинает устанавливаться в зависимости от тех условий, которые будут или не будут вызывать реакцию удовлетворения, и отношение между этими условиями и реакциями становится частью значимой системы ориентации “Я” на ситуацию. Поэтому ориентация на нормативный порядок и взаимная блокировка ожиданий и санкций — что является основным для нашего анализа социальных систем — коренятся в глубочайших основах системы координат действия.

Это основное отношение является общим для всех типов и видов ориентации взаимодействия. Но тем не менее важно выработать определенные различия с точки зрения относительной важности трех очерченных выше модальных элементов:катектического, когнитивного и оценочного. Элемент общепринятой символической системы в качестве некоторого критерия или стандарта для выбора из имеющихся альтернатив ориентации может быть назван ценностью.

В каком-то смысле мотивация — это ориентация относительно улучшения баланса удовлетворения — неудовлетворения действующего лица. Но поскольку действие не может быть понято без когнитивного и оценочного компонентов, присущих его ориентации с точки зрения системы координат действия, постольку понятие "мотивации будет употребляться здесь как включающее все три аспекта, а не только катектический. Но имея в виду роль символических систем, необходимо от этого аспекта мотивационной ориентации отличать аспект ценностной ориентации. Этот аспект касается не значения предполагаемого состояния дел для действующего лица с точки зрения баланса удовлетворения — неудовлетворения, а содержания самих стандартов выбора. В этом смысле понятие ценностной ориентации является логическим средством для формулировки одного из центральных аспектов выражения культурной традиции в системе действий.

Из определения нормативной ориентации и роли ценностей в действии следует, что все ценности включают то, что может быть названо социальным значением. Поскольку ценности являются скорее культурными, а не личностными характеристиками, постольку они оказываются общепринятыми. Даже если они у индивида индиосинкразичны, то все же благодаря своему происхождению они определяются в связи с принятой культурной традицией; их своеобразие состоит в специфических отклонениях от общей традиции.

Однако ценностные стандарты могут быть определены не только по своему социальному значению, но и с точки зрения их функциональных связей с действием индивида. Все ценностные стандарты, рассматриваемые в связи с мотивацией, имеют оценочный характер. Но все же в своем первичном значении стандарты могут быть связаны с когнитивным определением ситуации, с катектическим “выражением” или с интеграцией системы действия как некоторой системы или ее части. Следовательно, ценностная ориентация может быть в свою очередь расчленена на три вида: когнитивные, оценочные (appreciative) и моральные стандарты ценностной ориентации.

Теперь несколько слов для объяснения этой терминологии. Как уже отмечалось, данная классификация связана с видами мотивационной ориентации. Познавательный аспект ориентации не вызывает больших трудностей. С точки зрения мотивации дело в познавательном интересе к ситуации и ее объектам, в мотивации познавательного определения ситуации. С другой стороны, позиции ценностной ориентации касаются стандартов, при помощи которых определяется обоснованность когнитивных суждений. Некоторые из них, подобно самым элементарным законам логики или правилам наблюдения, могут являться культурными универсалиями, в то время как другие элементы подвержены изменениям в культуре. В любом случае это составляет суть избирательного оценивания стандартов предпочтения среди альтернативных решений проблем познания или альтернативных интерпретаций явлений и объектов.

Нормативный объект когнитивной ориентации считается очевидным. С катектической ориентацией вопрос обстоит сложнее. Дело в том, что отношение к объекту может приносить или не приносить удовлетворение действующему лицу. Не следует забывать того, что удовлетворение является всего лишь частью системы действий, в которой действующие лица ориентированы нормативно. Не подлежит сомнению, что этот аспект должен рассматриваться вне связи с нормативными стандартами оценки. Это всегда связано- с вопросом правильности и уместности ориентации в данном отношении в связи с выбором объекта и установки относительно него. Поэтому сюда всегда включаются стандарты, посредством которых могут быть осуществлены выборы из возможностей, имеющих катектическое значение.

Наконец, оценочный аспект мотивационной ориентации также имеет соответствие в ценностной ориентации. Оценивание касается проблемы интеграции элементов системы действия, суть которой выражена в проблеме: “Нельзя съесть пирог и сохранить его”. И когнитивный и оценивающий ценностные стандарты имеют к этому прямое отношение. Но любое действие имеет как когнитивный, так и катектический аспект. Следовательно, первичность когнитивных интересов еще не снимает проблему интеграции конкретного действия с точки зрения катектических интересов и наоборот. Поэтому в системе действия центр тяжести должен быть сосредоточен на оценочных стандартах, которые не являются ни когнитивными, ни катектическими, а представляют собой их синтез. По-видимому, их удобнее всего назвать моральными стандартами. В некотором смысле они устанавливают стандарты, с точки зрения которых рассматриваются более частные оценки.

Из общего характера систем действия с очевидностью следует, что моральные стандарты в принятом здесь смысле несут большое социальное содержание. Это объясняется тем, что любая система действия при конкретном рассмотрении является в каком-то аспекте социальной системой, хотя для определенных целей проблема личности остается весьма важной. Моральное содержание не сводится целиком к социальному, хотя без социального аспекта невозможно представить себе конкретную систему действия, интегрированную во всех отношениях. В частности с точки зрения любого действующего лица определение типов взаимных прав и обязанностей, а также стандартов, определяющих его взаимодействие с другими, является решающим аспектом общей ориентации этого действующего лица в ситуации. Благодаря этому специфическому отношению к социальной системе моральные стандарты становятся таким аспектом ценностной ориентации, который с точки зрения социологии приобретает величайшую важность. В последующих главах дается обсуждение этого вопроса.

Несмотря на существование прямой параллели между классификациями типов ценностей и мотивационной ориентации, очень важно подчеркнуть, что эти два исходных аспекта или компонента системы действия логически независимы в том смысле, что содержание этих классификаций может независимо изменяться. Из данного “психологического” катектического значения объекта нельзя вывести специфических оценочных стандартов, в соответствии с которыми происходит оценка объекта, и наоборот. Классификация видов мотивационной ориентации составляет основу для анализа проблем, которые связаны с интересом действующего лица. С другой стороны, ценностная ориентация представляет стандартную основу того, что обеспечивает удовлетворительные решения этих проблем. Ясное осознание независимой изменяемости этих типов или уровней ориентации чрезвычайно важно для построения удовлетворительной теории в области культуры и личности. Можно сказать, что недостаточное понимание этого момента приводит ко многим трудностям в этой области; в частности, именно этим объясняется постоянное колебание многих общественных наук между “психологическим” и “культурным” детерминизмом. Действительно, можно сказать, что эта независимая изменяемость является логическим основанием для самостоятельного значения теории социальной системы в отличие от теории личности, с одной стороны, и теории культуры — с другой. . Вероятно, это положение лучше всего рассмотреть на проблеме культуры. В антропологической теории не существует единодушия в определении понятия культуры. Но здесь можно выделить три основных момента этого определения: во-первых, культура передается, она составляет наследство или социальную традицию; во-вторых, это то, чему обучаются, культура не является проявлением генетической природы человека; и в-третьих, она является общепринятой. Таким образом, культура, с одной стороны, является продуктом, а с другой стороны — детерминантой систем человеческого социального взаимодействия.

Первый пункт определения — передаваемость — служит наиболее важным критерием для различения культуры и социальной системы, поскольку культура может распространяться из одной социальной системы в другую. По отношению к частной социальной системе она является “стандартным” элементом, аналитически и эмпирически абстрагируемым от этой социальной системы. Существует чрезвычайно важная взаимозависимость между культурными стандартами и другими элементами социальной системы, но эти элементы не интегрируются полностью ни с культурой, ни друг с другом.

Такой подход к проблеме культуры открывает широкие возможности для рассмотрения этих проблем. Символическая система обладает своими собственными видами интеграции, которые можно назвать стандартами устойчивости. Наиболее общий пример — логическая устойчивость когнитивной системы, но стили в искусстве и системы ценностной ориентации подлежат аналогичным стандартам интеграции. Примерами таких символических систем могут служить философские трактаты или произведения искусства.

Но в качестве интегрирующей части конкретной системы социального взаимодействия подобная норма интеграции культурной системы через стандарты устойчивости реализуется только приблизительно. Это происходит из-за напряжений, возникающих из условий взаимозависимости с ситуационными и мотивационными элементами конкретного действия. К этой проблеме можно подойти, рассматривая процесс “обучения” культурным стандартам.

Это наиболее общее понятие в антропологической литературе, по-видимому, связано по своему происхождению с моделью усвоения интеллектуального содержания. Но далее оно было распространено на обозначение процессов, благодаря которым достигается интеграция элементов культуры в конкретном действии индивида. Под этим углом зрения следует рассматривать обучение языку и решению математических задач с помощью дифференциального исчисления. Таким же образом происходит и усвоение норм поведения и ценностей искусства. Следовательно, обучение в этом широком смысле означает включение стандартных элементов культуры в систему действия отдельного индивида.

При анализе способности к обучению возникает проблема: как система личности может осваивать элементы культуры? Один аспект этой проблемы состоит в условиях совместимости данного момента культуры с другими ее элементами, которые могут оыть или уже освоены индивидом. Но кроме этого существуют и другие аспекты. Каждое действующее лицо — биологический организм, действующий в некоторой среде. Как генетическая природа организма, так и среда, выходящая за рамки культуры, накладывают на это усвоение определенные ограничения, хотя эти ограничения очень трудно вычленить. И наконец, каждое действующее лицо ограничено пределами взаимодействия в социальной системе. Последнее соображение особенно важно при рассмотрении проблем культуры, поскольку оно затрагивает аспект общепринятой культурной традиции. Такая традиция должна быть “порождена” одной или несколькими социальными системами, и эту традицию можно признать функционирующей лишь тогда, когда она становится частью действительной системы действия.

С точки зрения теории действия эта проблема может быть выражена так: таким образом вполне устойчивая культурная система может быть связана с характеристиками как личности, так и социальной системы, чтобы обеспечивалось полное “соответствие” между стандартами культурной системы и мотивацией отдельных действующих лиц данной системы? Можно утверждать без дополнительного доказательства, что такой крайний случай не совместим с основными функциональными требованиями как личностей, так и социальных систем. Интеграция целостной системы действия, какой бы частичной и несоврешенной она ни была, является своего рода “компромиссом” между стремлениями к устойчивости ее личных, социальных и культурных компонентов таким образом, что ни один из них не достигает совершенной интеграции. Проблема отношения культуры и социальной системы будет обсуждаться ниже. Самое главное здесь состоит в том, что “обучение” системе культурных стандартов действующего лица и ее существование не могут быть поняты без анализа мотивации в конкретных ситуациях не только на уровне теории личности, но и на уровне механизмов социальной системы.

Существует определенный элемент логической симметрии в отношениях социальной системы к культуре, с одной стороны, и к личности — с другой. Но не стоит слишком сильно настаивать на том, что отсюда следует. Более глубокая симметрия лежит в том факте, что и личность и социальная система являются типами эмпирической системы действия, в которой соединены как мотивационный, так и культурный элементы. В этом смысле можно говорить об их параллельности друг другу. Основа интеграции культурной системы, как уже было замечено, лежит в стандартах устойчивости. Что же касается основы интеграции, то она состоит в структурных стандартах устойчивости и функционального соответствия мотивационного баланса и конкретной ситуации. Культурная система не функционирует иначе, как являясь частью конкретной системы действия, она просто существует.

Должно быть совершенно ясно, что взаимодействие не является тем что отличает социальную систему от системы личности. Более того, взаимодействие образует как личность, так и социальную систему. Главное различие между личностью и социальной системой состоит скорее в функциональных центрах организации и интеграции. Личность — это система отношений живого организма, взаимодействующего с некоторой ситуацией. Ее интегрирующим центром является единица организм-личность в качестве некоторой эмпирической данности. Механизмы личности должны пониматься и формулироваться в связи с функциональными проблемами этой единицы. Система социальных отношений, в которую включено действующее лицо, не просто имеет ситуационное значение, а непосредственно образует саму личность. Но даже тот факт, что эти отношения имеют единообразную социальную структуру, не означает, что каждая личность определяется этими единообразными “ролями” одинаковым образом. Каждая из этих “ролей” включается в иную личностную систему, и поэтому она, строго говоря, не имеет одного значения ни для каких двух индивидов. Это отношение личности к единообразной ролевой структуре является взаимозависимым и взаимопроникающим, но не существует такого “включения”, при котором свойства личности целиком определяются теми ролями, в которых она участвует.

Как мы увидим, между личностью и социальной системой существуют важные соответствия. Но это отношения гомологического порядка, а не отношения макро- и микрокосма. Между ними имеется существенное различие. В самом деле, недостаточное понимание этих вещей приводит ко многим теоретическим трудностям в социальной психологии, особенно при попытках экстраполировать психологию индивида на мотивационную интерпретацию массовых явлений или при постулировании группового сознания.

Из этих соображений следует, что и структура социальных систем, и мотивационные механизмы их функционирования должны быть выражены в категориях, находящихся на уровне, не зависящем ни от личности, ни от культуры. Грубо говоря, хотя таковая процедура есть, неприятности возникают либо из попытки трактовать социальную структуру как часть культуры. либо рассматривать социальную мотивацию как прикладную психологию или непосредственное приложение теории личности.

Правильный путь иной. Он определяется тем, что краеугольные камни теории социальных систем, теории личности и культуры общи для всех наук о действии. Это является истинным не для некоторых из них, а для всех. Но способы, при помощи которых эти концептуальные материалы должны быть введены в теоретические структуры, будут не идентичными во всех трех случаях теории действия. Психология как наука о личности. таким образом, не является основанием теории социальных систем, а является всего лишь одной из ветвей большого дерева теории действия, в которой теория социальных систем оказывается другой ветвью. Общим основанием является не теория индивида как единицы общества, а теория действия как тот “материал”, из которого строятся и личностные и социальные системы. Задача последующих глав как раз и будет состоять в том, чтобы подтвердить это утверждение с точки зрения анализа определенных аспектов взаимозависимости социальных систем как с личностными, так и с культурными системами.

Таким образом, основное внимание в этой работе уделяется теории социальных систем, рассматриваемых с позиций системы координат действия. Речь идет также и о личности, и о культуре, но не ради них самих, а лишь в их отношении к структуре и функционированию социальных систем. Среди систем действия социальная система, как было замечено, является независимым центром реальной эмпирической организации действия и теоретического анализа.

Поскольку эмпирическая организация системы является главной осью системы, то нужна концепция эмпирически самообеспечивающейся социальной системы. Если мы учтем ее продолжительность, достаточно большую, чтобы превзойти срок жизни обычного индивида, то ее возобновление путем биологического воспроизводства и социализации новых поколений становится существенным аспектом такой социальной системы. Социальная система такого типа, которая отвечает всем существенным функциональным требованиям, связанным с продолжительным существованием за счет собственных ресурсов, будет называться обществом. Для понятия общества существенно не то, будет ли оно каким бы то ни было образом взаимосвязано эмпирически с другими обществами, а то, что оно должно содержать все структурные и функциональные основания, чтобы быть независимо существующей системой.

Любая другая социальная система будет называться частной социальной системой. Очевидно, большинство социологических эмпирических исследований относится скорее к такому типу социальных систем, а не к обществам в целом. Это совершенно законно. Но использование понятия как некоторой нормы в теории социальных систем обеспечивает разработку такой концептуальной схемы, благодаря которой будет . найдено место исследуемой частной социальной системы в том обществе, частью которого она является. Тем самым почти исключается возможность, что исследователь упустит существенные черты общества, которое выходит за пределы данной частной социальной системы и предопределяет ее свойства. Не стоит говорить о том, насколько важно определить ту систему, которая является объектом социологического анализа, составляет ли она общество, а если нет, то какое место в обществе занимает данная частная социальная система, являющаяся его частью.

Несколько раз уже отмечалось, что мы не готовы разрабатывать законченную динамическую теорию в области действия и что поэтому систематизация теории при современном уровне знания должна быть осуществлена в структурно-функциональных терминах. Было бы целесообразно кратко осветить значение и следствия этого положения, прежде чем приступить к его анализу по существу.

Можно принять без доказательства, что вся научная теория касается анализа единообразных элементов в эмпирических процессах. Это обычно считают динамической точкой зрения в теории. Проблема состоит в том, чтобы установить, насколько состояние теории развилось, чтобы позволить осуществлять дедуктивные переходы от одного аспекта или состояния системы к другому так, чтобы возможно было сказать, что если в секторе А имеются факты W и X, то в секторе В должны быть факты У и Z. В некоторых частях физики и химии можно широко распространить эмпирическую зону действия такой дедуктивной системы. Но в науках о действии динамическое знание такого характера в значительной степени фрагментарно, хотя и нельзя говорить о его полном отсутствии.

В такой ситуации существует опасность утратить все преимущества систематической теории. Но оказывается возможным сохранить некоторые из этих преимуществ и в то же время обеспечить основу для упорядоченного роста динамического знания. Это и есть тот лучший тип теории, который представлен и использован на структурно-функциональном уровне теоретической систематизации.

Прежде всего следует преодолеть узкий эмпиризм путем описания явлений как частей или процессов внутри систематически представленных эмпирических систем. Используемые здесь дескриптивные категории не являются ни случайно избранными, ни построенными на основании здравого смысла. Они составляют тщательно разработанную связную систему понятий, которую можно применять ко всем соответствующим частям или аспектам любой конкретной системы. Это позволит сравнивать и переходить от одной части и (или) состояния системы к другой части и от системы к системе. Огромное значение при этом имеет то, что этот ряд дескриптивных категорий должен быть таким чтобы динамические общения, объясняющие процессы, являлись непосредственной частью теоретической системы. Это как раз и есть то, что осуществляется благодаря мотивационному аспекту системы координат действия. Представление процессов социальной системы как процессов действия в вышеуказанном специфическом смысле делает возможным обращение к существующим теориям мотивации, развитым в современной психологии, и тем самым доступ к огромному резерву знаний.

Особенно важным аспектом нашей системы категорий является структурный аспект. Мы не в состоянии “схватить” закономерности динамического процесса в социальной системе целиком и полностью. Но для того чтобы осуществить это, мы должны получить картину той системы, которой они соответствуют, и там, где имеются изменения, мы должны проследить все промежуточные стадии. Система структурных категорий является такой концептуальной схемой, которая обеспечивает упорядочение динамического анализа. С расширением динамического знания исчезает независимая объясняющая значимость структурных категорий. Но кардинальная важность их научной функции тем не менее не уменьшается.

Поэтому прежде всего в данной работе необходимо выработать категории структуры социальных систем, видов структурной дифференциации внутри таких систем и степеней вариабельности каждой структурной категории в разных системах. Из-за фрагментарного характера нашего динамического знания тщательное и систематическое внимание к этим проблемам в высшей степени необходимо для социологии. Но в то же время должно быть совершенно ясно, что такой морфологический интерес сам по себе не является целью, но его продукты составляют незаменимые инструменты для решения других задач.

Если у нас есть достаточно обобщенная система категорий для систематического описания и сравнения структуры систем, то тем самым мы имеем порядок, при помощи которого становится возможным мобилизовать наше динамическое знание о мотивационных процессах с максимальной эффективностью. Но в связи с проблемами, которые являются содержательными с точки зрения социальной системы, знание, которым мы обладаем, является по своим аналитическим достоинствам фрагментарным, очень неровным и неадекватным. Самым эффективным способом организации этого знания для наших целей является приведение его в связь со схемой категорий, описывающих социальную систему. Именно здесь вступает в силу столь много обсуждавшееся понятие функции. Конечно, динамический процесс в социальной системе мы должны “расположить” структурно. Но помимо этого мы должны проверить значение соответствующих обобщений. Эта проверка значимости принимает форму функциональных аспектов процесса. Проверка состоит в том, чтобы ответить на вопрос, какими будут для системы последствия двух или более альтернативных результатов динамического процесса. Такие последствия будут выражены в понятиях поддержания стабильности или изменения, интеграции или разрушения системы в некотором смысле.

Определение места мотивационных процессов в этом контексте функциональной значимости для системы обеспечивает основу для формулировки введенного выше понятия механизма. Мотивационная динамика в социологической теории в первом случае должна выступать в форме указания механизмов, которые “отвечают” за функционирование социальных систем, за поддержание или разрушение данных структурных типов, для типичного процесса перехода от одного структурного типа к другому.

Такие механизмы всегда представляют собой механическое обобщение относительно действия мотивационных сил в данных условиях. Однако аналитическая основа таких обобщений может быть крайне изменчивой. Иногда мы только эмпирически знаем, что это происходит таким-то образом, в других случаях могут быть более глубокие основания для обобщения, как, например, приложение установленных законов обучения или действия защитных механизмов на уровне личности.

Выражение мотивационных проблем через понятие механизма необходимо для того, чтобы установить, в какой мере наше знание мотивов является существенным для понимания функционирования социальной системы, ибо для научной плодотворности некоторого обобщения это определение существенности столь же важно, как и правильность самого этого обобщения.

Плеснер X. Социализация капитала: проблема и перспективы

 

Самоотрицание капитализма.Российские буржуазные и пробуржуазные средства массовой информации изображают социализм боковой ветвью исторического процесса, его историческим тупиком. Однако события, происходящие в мире, доказывают иное. В развитых капиталистических странах правящие круги, стремясь усилить кон­троль за динамикой социального напряжения, не допустить социальный взрыв, вы­нуждены были прибегать к некапиталистическим способам поддержания стабильно­сти капитализма. Они добились определенных успехов. Но желаемое не всегда соответствует действительному. За кажущейся незыблемостью капиталистической системы с середины XX в. получил значительный импульс процесс социализации капитала - возрастание общественных начал его организации, функционирования и развития. На это обстоятельство журнал "Социологические исследования" обращал внимание [1]; но то, что происходит в России, в частности, надвигающийся новый тур выборов "на высшем уровне", - подходящий момент, чтобы вернуться к этой теме.

Социализацию капитала часто трактуют как конвергенцию (сближение) капитализма и социализма. Конвергенцию нельзя считать умозрительным построением. Она имеет предпосылки, которые коренятся в организационных связях (отношениях), объективно присущих обществу. Такие связи (технологические и управленческие, включая социальные технологии и социальное управление) обладают относительной самостоятельностью.

Имелись и другие интерпретации конвергенции. Речь идет, прежде всего, о поглощении социализма капитализмом. 3. Бжезинский, уточняя эти представления, объяв­лял американскую общественную систему катализатором мировых перемен, образцом для подражания. Конвергенция для него означала признание универсального значения ценностей Западного мира [2].

Иначе понимал конвергенцию капитализма и социализма академик А.Д. Сахаров -как соединение в системе общественных отношений положительных черт социализма и капитализма [3]. Варианты подобных идей и сейчас витают в головах российских политиков и публицистов. "Работать - по-капиталистически, распределять - по-социали­стически", - выразил суть проблемы московский мэр Ю. Лужков. Сходным образом трактуя понятие конвергенции, публицист Ю. Буртин предложил схему эволюции взглядов В.И. Ленина на развитие России [4].

Объективных оснований для подобных представлений нет. В наше время социализация капитала обозначила историческую тенденцию диалектического самоотрица­ния капитализма. Она реализуется через диалектическое "снятие" - включение в новую общественную систему предшествующих достижений в преобразованном и под чиненном виде. Социализация капитала и есть зарождение того нового, что обретает в современную эпоху зримые черты.

Применительно к развитым капиталистическим странам можно выделить три базовых направления социализации капитала.

  • Целевое планирование (программирование) и государственное регулирование экономики, в том числе с применением индикативного планирования. Во Франции и Австрии, например, существуют специальные государственные ведомства, занимаю­щиеся таким планированием. В других странах их функции выполняют министерства экономики, финансов, торговли и т.п. Суть индикативного планирования заключается в разработке и представлении хозяйствующим субъектам прогнозов изменения ры ночной конъюнктуры - спроса и предложения на определенную продукцию. Выдвижение В. Путиным национальных проектов развития России вызвало вопрос о возможности планирования хотя бы на региональном уровне. Неолиберальная идея всесилия рынка оказалась мифом.
  • Государственное перераспределение части национального дохода (40-50%), учи­тывающее жизненные интересы трудящихся (здравоохранение, образование, социаль­ные выплаты) и другие задачи: ослабить социальное напряжение, порождаемое безра ботицей и материальным положением малоимущих слоев населения.
  • Коллективное предпринимательство на основе разных форм трудовой групповой собственности. Кооперативы играют заметную роль в экономике Италии, Фран ции, Голландии, Швеции, Финляндии. Некоторые публицисты считают возможным называть экономический строй Финляндии "народно-кооперативным". Сельскохозяй ственные кооперативы юга Франции и Италии превратили эти страны в экспортеров сельскохозяйственной продукции.

Новые формы трудовой коллективной собственности, коллективного предпринимательства и самоуправления трудовых коллективов - кооперативные объединения и акционерные общества работников. В отличие от традиционных кооперативов такие предприятия имеют дело со средним и крупным производством, что создает несравненно большие возможности для технологического обновления производства, внедрения достижений науки и техники. Само их функционирование неотделимо от произ­водственной демократии. Трудовая коллективная собственность утверждает принцип "владеет тот, кто работает на данном предприятии" или иначе: "кто не работает, тот не владеет". Поэтому уходящие с предприятия работники обязаны оставлять акции и другие активы в фонде предприятия. Они получают компенсацию, коллектив избавляется от потенциальных эксплуататоров.

К концу XX в. разные формы трудовой коллективной собственности составили в структуре народного хозяйства развитых капиталистических стран около 10%. Госу­дарственная и частная, в том числе и акционированная, в среднем - 30 и 60%. Если учитывать акции и ценные бумаги, принадлежащие государству, в некоторых развитых капиталистических странах государственная собственность находится на уровне 50%. Сформировалась смешанная экономика, т.е. многоукладная экономика, в кото­рой сосуществуют различные исторические типы собственности. Смешанная экономика - один из аргументов, позволяющий говорить о переходном состоянии общества. В развитых капиталистических странах наряду с технико-технологическими сложились и социально-экономические предпосылки социализма. Однако как в свое время зародившийся в недрах феодального общества капиталистический уклад был скован феодальной регламентацией, так и уклад трудовой коллективной собственности при капитализме не может не подчиняться экономическим законам системы.

Важное значение для понимания природы уклада трудовой коллективной собственности при капитализме, на что автор обращал внимание [см.: 5], имеет анализ К. Марксом кооперативных фабрик рабочих второй половины XIX в. Происходит "упразднение капиталистического способа производства в пределах самого капитали­стического способа производства" [там же, с. 481], рабочие "как ассоциация являются капиталистом по отношению к самим себе" [там же, с. 483]. Пути преобразования тру довой коллективной собственности в форму социалистического хозяйствования были обоснованы В.И. Лениным в статье применительно к трудовым кооперативам (других видов трудовой коллективной собственности в то время не существовало) [см.: 6, с. 66].

Возникновение в развитых капиталистических странах социально-экономического уклада трудовой коллективной собственности связано с кризисом наемного труда. Этот кризис стал в наше время одним из выражений несоответствия капиталистического способа присвоения с уровнем развития производительных сил. "Очевидно, - пишет польский философ А. Шафф, - хотя это и может кое-кому показаться шокиру­ющим, что как следствие современной Промышленной революции, труд в том виде, как он понимается сегодня, то есть наемный труд, будет исчезать. Я не знаю темпов, в которых будет проходить этот процесс, но ясно, что он уже начался" [см.: 7, с. 31].

На нынешнем этапе развития производительных сил наемный труд оказался недостаточно эффективным, его эффективность падает по мере внедрения новейших технологий. У наемного труда нет будущего, поскольку он лишен побудительного стимула созидательной деятельности, - хозяйской мотивации - чувства хозяина. "<...> чем выше развитие производительных сил, - замечает теоретик собственности работни­ков и их самоуправления В.В. Белоцерковский, - тем острее потребность в увеличении заинтересованности всех работников в успехе предприятия, в их добросовестной и инициативной работе" [см.: 8, с. 419].

Объективные требования социализации капитала имеют и другие причины. Капитализм исчерпал прогрессивные возможности развития. Он становится опасным для нынешнего и будущих поколений людей. Главная опасность заключается в механизме максимизации прибыли капиталистических монополий и транснациональных корпораций, который работает сейчас за счет биосферы Земли. Отсылая читателя к опубликованным текстам [см.: 6, с. 71-77], продолжу рассмотрение вопроса развития при капитализме трудовой коллективной собственности.

Новые формы трудовой коллективной собственности.Наиболее детально правовой статус акционерных обществ работников - рабочих и служащих представлен в законодательстве США. В 70-е годы XX в. Конгресс США принял 16 Законов по программе, разработанной американским экономистом, юристом и предпринимателем Луисом Келсо, "План создания акционарной собственности работников" - ЭСОП ( Em ployee Stock Ownership Plans ). Решающую роль в принятии законов по ЭСОП сыграли выводы этого комитета по результатам выборочного обследования 75 предприятий собственности работников. Было установлено: с того времени как предприятия перешли в собственность рабочих и служащих, производство возросло на 25, а прибыль на 15%, другие экономические показатели также превышали средний уровень в своей отрасли. Начался быстрый рост количества компаний, использующих ЭСОП. Основная идея программы ЭСОП, обозначенная Л. Келсо в 1950-е годы, проста: сделать работников фирмы ее совладельцами, другими словами, побудить работников к выкупу хотя бы части акционерного капитала. Покупателей акций план привлекает льготным кредитом, погашаемым в течение 5-6 лет из прибыли, продавцов - налоговыми льготами, составляющими примерно 2-3 млрд. долларов в год.

Реализация программы ЭСОП начинается с того, что руководство фирмы по договоренности с трудовым коллективом учреждает трастовый комитет в составе трех- пяти человек для наблюдения за акциями работников. Этот комитет получает в банке льготный кредит для покупки акций фирмы и распределяет купленные акции, находящиеся в его распоряжении, бесплатно, т.е. без погашения их цены из зарплаты или сбережений работников, в соответствии с их трудовым вкладом в производство. Акции остаются в трасте. Не допускаются их продажа на рынке, концентрация более 30% акций, поступивших в траст, в руках высших менеджеров. Фирмы выплачивают трасту не облагаемые налогом дивиденды на контролируемые им акции, кредиторы же берут с траста проценты примерно в два раза меньшие, чем с обычных клиентов. После погашения кредита акции переходят в собственность работников фирмы. Они получают право голоса по принадлежащим им акциям. По решению трудового коллектива дивиденды на выплаченные акции поступают либо в распоряжение работников в дополнение к зарплате, либо идут на приобретение новых пакетов акций. Открываются возможности преобразования частной собственности в трудовую коллективную собственность и становления акционерной собственности работников.

Программа ЭСОП не исключает и другие пути образования акционерных обществ работников.

Во-первых, разовый выкуп трудовым коллективом капитала фирмы, находящейся под угрозой разорения и закрытия. В такой сделке заинтересованы рабочие и служащие фирмы, теряющие свои рабочие места, владельцы фирмы, согласные получить хотя бы некоторую финансовую компенсацию за свой капитал, и органы власти, обеспокоенные экономическими и социальными последствиями роста безработицы. При­мером этого пути может служить выкуп в 1983 г . трудовым коллективом с помощью льготного кредита завода "Вейртон стил". Уже через год после преобразования в акционерное общество работников он дал 81 млн. долларов прибыли. В 1990-х годах завод добился самого большого дохода в металлургической промышленности США. Той части прибыли, которая не делится между работниками, стало достаточно, чтобы выплатить задолженность по кредиту и финансировать реконструкцию завода.

Во-вторых, с начала формирования фирмы в виде акционерного общества работников. Так научно-прикладная корпорация "Сайнс аппликейшн" (разработка высоких технологий) создавалась по предложению физика-ядерщика Дж. Байстера. В 1992 г . в фирме было занято 13 тыс. работников, преимущественно научных сотрудников высшей квалификации. Ее годовой доход составлял 1,5 млрд. долларов. В течение своей истории фирма находилась полностью в собственности персонала. В.В. Белоцерков- ский цитирует вице-президента "Сайнс аппликейшн" У. Чедси: "Первой основополагающий принцип компании заключается в том, что те люди, которые вносят трудовой вклад в успех компании, должны разделять этот успех как владельцы, а не обогащать сторонних инвеститоров" [пит. по: 8, с. 424].

В-третьих, реорганизация преуспевающей фирмы в акционерное общество работников по инициативе ее частных собственников. В ряде случаев они остаются в создаваемом акционерном обществе работников управляющими, инженерами и т.п. В книге У. Брауна "Как добиться успеха предприятию, принадлежащему работникам" (М., 1994) автор описывает свой опыт передачи его компании в собственность работ­никам и оценивает преимущества новой формы собственности.

По данным В. Белоцерковского, в США количество фирм, где все акции или контрольный пакет акций принадлежали трудовому коллективу, по отношению к фирмам, использующим программу ЭСОП, составлял 10-20% [8, с. 420]. Их число в середине 1990-х годов достигло 1-2 тыс. Полный переход акций фирм в собственность работни­ков означает завершение процесса становления фирмы в качестве акционерного обще­ства работников. Учитывая особенности подобных фирм, Д. Эллерман - руководитель одной из американских "Ассоциаций содействия развитию собственности работников" - разработал статус "Демократического ЭСОП", ориентированного на сближение акционерного общества работников с современным кооперативным объединением. Его главные черты: переход от голосования по количеству акций к голосованию по принципу "один человек - один голос", замена акций облигациями, по которым производится выплата работникам доходов, расширение производственной демократии, создание собственных кредитных учреждений, аналогичных испанской федерации "Мондрагон".

В. Белоцерковский считает собственность работников коллективной собственностью. Существует иная точка зрения. В начале 1990-х гг. директор по международным связям "Национального центра по собственности работников" Маргарет Лунд отстаи­вала позицию, основанную на том, что собственность работников не является коллективной. Хотя по условиям ЭСОП акции принадлежат работникам как группе, они не владеют ими совместно. Каждый работник имеет собственные акции. Но тот же автор констатирует и другое. Собственность по ЭСОП отличается от обычной собс твенности на акции. ЭСОП дает работникам "как трудовому коллективу в целом средство удержать в своей компании установленный пай" [9, с. 8]. Когда работник уходит из фирмы, он получает не акции, а денежную компенсацию. Блок трудовых акций фирмы всегда остается в фирме. Отдельные работники имеют в этом блоке то, что заработано их трудом. Надо иметь в виду и участие работников в голосовании по во­просам деятельности фирм. Наличие общего для всех работников блока трудовых ак­ций означает и формирование коллективных собственнических интересов и, следова­тельно, социализацию отношений собственности. Но это не все. На основе производственной демократии при выкупе всех акций избираются органы самоуправления фирмы - Советы рабочих и служащих, имеющие право назначать Генерального директора фирм. В некоторых фирмах Генеральный директор избирается на собраниях или конференциях работников. Расширяется участие рабочих и служащих в решении хозяй­ственных вопросов, создаются, например, группы, обеспечивающие сотрудничество работников и управляющих в выработке решений, для персонала фирмы вводятся курсы обучения принятию решений и т.п. Все это дает аргументы для вывода: собственность работников по ЭСОП, особенно при ее развитии в акционерное общество работни­ков, неправомерно противопоставлять трудовой коллективной собственности.

В США работники предприятий с использованием ЭСОП объединены в "Национальную ассоциацию", ежегодно проводящую научно-практические конференции; создан ряд организаций, содействующих реализации ЭСОП. Среди них упомянутый "Национальный центр по собственности работников" - негосударственное научно-исследовательское учреждение. Его целью является обеспечение информацией и помощь компаниям, полностью или частично принадлежащим трудовым коллективам в США или иных странах. Многие годы центр изучает влияние, оказываемое переходом не­трудовых акций в трудовые, на положение фирмы, развитие трудового коллектива.

Идеологические оценки собственности работников по ЭСОП - противоречивы. Консервативные круги считают ее расширением и углублением капитализма. Левые в США и других странах рассматривают ее в аспектах гуманизации экономики, созда­ния предпосылок нового общественного строя. Луис Келсо отстаивал консерватив­ные позиции, считая предлагаемые им новации американским вызовом марксизму; многозначительно название его первой публикации - "Капиталистический манифест" ( 1958 г .). Логика суждений Келсо такова. Современный капитализм плох, так как ка­питалистов становится меньше. Происходит концентрация капитала, падает платежеспособность населения, предложение товаров превышает спрос, создается угроза кризисов и депрессий. Чтобы обновить капитализм, все граждане должны стать совладельцами капитала фирмы.

ЭСОП и подобные программы представлены в главной книге Л. Келсо "Демократия и экономическая власть" [10]. Путь к спасению капитализма он видел в создании "бинарной экономики", где работники корпорации являются совладельцами капитала или, в его терминологии, "работниками труда и капитала", т.е. зарабатывают доход посредством как собственного труда, так и частного капитала. Обнаруживается главная ошибка Келсо: поверхностное понимание сути капитализма и социализма. Если все станут капиталистами, исчезнет наемный труд и другие черты капитализма. Капитализм перестанет быть капитализмом. По замечанию Белоцерковского, «Келсо хотел остановить наступление социализма (как он его понимал) в Америке, а на деле "втаскивал" социализм в Америку» [8, с. 423].

Вряд ли позволительно идеализировать программы ЭСОП на практике. В ряде случаев ЭСОП (о чем свидетельствуют судебные разбирательства) используются частными владельцами фирм и администрацией в своих интересах, чтобы с помощью льготных кредитов и налогов избежать банкротства, поглощения, стремятся ограни­чить выкуп акций трудовым коллективом 20-40% их общего количества. Возможны финансовые аферы и манипулирование голосами рабочих и служащих.

Возникли акционерные общества работников и в России. На этапе ваучерной приватизации, когда путем растаскивания государственной собственности создавался класс "стратегических собственников", более двух третей трудовых коллективов предпочли второй вариант акционирования, гарантирующий трудовым коллективам право на выкуп 51% голосующих акций. Возникла перспектива формирования акционерных обществ работников. Захватившая власть криминальная компрадорская бур­жуазия постаралась поставить на этом пути все мыслимые и немыслимые препоны, заставлявшие работников за бесценок отказаться от своих прав. Последовали запре­тительные акты против таких обществ. Однако более 20 акционерных предприятий работников выжили и развиваются в наши дни (завод "Электрокабель" во Владимирской области, картонажный комбинат в Набережных Челнах, Красноярский дерево­обрабатывающий комбинат и др.). Определенным, хотя и недостаточно последовательным, шагом в обосновании правового положения подобных предприятий стал федеральный закон "Об особенностях правового положения акционерных обществ работников (народных предприятий)", вступивший в силу 1 октября 1998 г .

В акционерное общество работников, называемое в Законе народным предприяти­ем, может преобразовываться любая коммерческая организация за исключением унитарных государственных и муниципальных предприятий и открытых акционерных обществ, где работникам принадлежит менее 49% уставного капитала. Закон подводит правовую базу под существующие акционерные общества работников. Однако учреждение новых таких обществ связано с правовыми трудностями. Решение о преобразовании коммерческой организации в народное предприятие принимается не работниками (трудовым коллективом), а участниками (собственниками уставного капитала) коммерческой организации. Работники дают лишь согласие на создание народного предприятия. В этой связи закон нельзя считать демократическим, тем более - социалистическим. Именно здесь причины трагических событий на Выборгском целлюлоз­ном комбинате, трудовому коллективу которого судебная власть препятствовала в ре­организации предприятия в акционерное общество работников. Дело дошло до воору­женного побоища рабочих с бригадой судебных исполнителей и спецподразделения министерства юстиции "Тайфун" (двое рабочих ранены). Подобное не единичный факт. В сходном положении находятся трудовые коллективы десятков предприятий.

Рассматриваемый закон требует корректировки. Но вернемся к анализу его текста. Согласно закону участники преобразуемой коммерческой организации (собствен­ники уставного капитала) имеют право на полный или частичный выкуп своих акций (долей, паев). Они могут также стать акционерами народного предприятия. Если вопрос о его создании решен положительно, работникам предприятия должно принадлежать количество акций, номинальная стоимость которых составляет более 75% уставного капитала. Отдельным работникам - до 5%. Между работниками-акционерами акции народного предприятия распределяются безвозмездно пропорционально суммам оплаты их труда за прошедший год. У увольняющегося работника народное предприятие обязано выкупить, а увольняющийся работник - продать принадлежащие ему акции. Общее число акционеров народного предприятия не должно превышать пяти тысяч. Дивиденды выплачиваются не чаще одного раза в год. Размеры дивидендов и порядок их выплаты определяет наблюдательный совет.

Уступая западному законодательству в представлении льгот при создании предприятий, принадлежащих работникам, рассматриваемый закон проводит линию развития производственной демократии. Решения принимают по принципу: "один акционер -один голос". Сюда относится избрание на срок пять лет генерального директора, до­срочное прекращение его полномочий, установление ему размеров вознаграждения. Аналогичные полномочия общее собрание акционеров имеет и по отношению к заме­щению должности председателя контрольной (ревизионной) комиссии, по определению количественного состава наблюдательного совета, куда по должности входит в качестве председателя генеральный директор, избранию членов наблюдательного совета, досрочному прекращению их полномочий, утверждению изменений устава народного предприятия, в том числе изменений размера уставного капитала или утвер­ждения устава в новой редакции. В компетенцию общего собрания входит также при класс "стратегических собственников", более двух третей трудовых коллективов предпочли второй вариант акционирования, гарантирующий трудовым коллективам право на выкуп 51% голосующих акций. Возникла перспектива формирования акционерных обществ работников. Захватившая власть криминальная компрадорская бур­жуазия постаралась поставить на этом пути все мыслимые и немыслимые препоны, заставлявшие работников за бесценок отказаться от своих прав. Последовали запре­тительные акты против таких обществ. Однако более 20 акционерных предприятий работников выжили и развиваются в наши дни (завод "Электрокабель" во Владимирской области, картонажный комбинат в Набережных Челнах, Красноярский дерево­обрабатывающий комбинат и др.). Определенным, хотя и недостаточно последовательным, шагом в обосновании правового положения подобных предприятий стал федеральный закон "Об особенностях правового положения акционерных обществ работников (народных предприятий)", вступивший в силу 1 октября 1998 г .

В акционерное общество работников, называемое в Законе народным предприяти­ем, может преобразовываться любая коммерческая организация за исключением унитарных государственных и муниципальных предприятий и открытых акционерных обществ, где работникам принадлежит менее 49% уставного капитала. Закон подводит правовую базу под существующие акционерные общества работников. Однако учреждение новых таких обществ связано с правовыми трудностями. Решение о преобразовании коммерческой организации в народное предприятие принимается не работниками (трудовым коллективом), а участниками (собственниками уставного капитала) коммерческой организации. Работники дают лишь согласие на создание народного предприятия. В этой связи закон нельзя считать демократическим, тем более - социалистическим. Именно здесь причины трагических событий на Выборгском целлюлоз­ном комбинате, трудовому коллективу которого судебная власть препятствовала в ре­организации предприятия в акционерное общество работников. Дело дошло до воору­женного побоища рабочих с бригадой судебных исполнителей и спецподразделения министерства юстиции "Тайфун" (двое рабочих ранены). Подобное не единичный факт. В сходном положении находятся трудовые коллективы десятков предприятий.

Рассматриваемый закон требует корректировки. Но вернемся к анализу его текста. Согласно закону участники преобразуемой коммерческой организации (собствен­ники уставного капитала) имеют право на полный или частичный выкуп своих акций (долей, паев). Они могут также стать акционерами народного предприятия. Если вопрос о его создании решен положительно, работникам предприятия должно принадлежать количество акций, номинальная стоимость которых составляет более 75% уставного капитала. Отдельным работникам - до 5%. Между работниками-акционерами акции народного предприятия распределяются безвозмездно пропорционально суммам оплаты их труда за прошедший год. У увольняющегося работника народное предприятие обязано выкупить, а увольняющийся работник - продать принадлежащие ему акции. Общее число акционеров народного предприятия не должно превышать пяти тысяч. Дивиденды выплачиваются не чаще одного раза в год. Размеры дивидендов и порядок их выплаты определяет наблюдательный совет.

Уступая западному законодательству в представлении льгот при создании предприятий, принадлежащих работникам, рассматриваемый закон проводит линию развития производственной демократии. Решения принимают по принципу: "один акционер -один голос". Сюда относится избрание на срок пять лет генерального директора, до­срочное прекращение его полномочий, установление ему размеров вознаграждения. Аналогичные полномочия общее собрание акционеров имеет и по отношению к заме­щению должности председателя контрольной (ревизионной) комиссии, по определению количественного состава наблюдательного совета, куда по должности входит в качестве председателя генеральный директор, избранию членов наблюдательного совета, досрочному прекращению их полномочий, утверждению изменений устава народного предприятия, в том числе изменений размера уставного капитала или утвер­ждения устава в новой редакции. В компетенцию общего собрания входит также при нятие решения о ликвидации народного предприятия, назначение ликвидационной комиссии и утверждение ликвидационных балансов. Однако в нарушение производственной демократии голосование по данному и некоторым другим предусмотренным законом вопросам проводится не по принципу "один акционер - один голос", а в зави­симости от номинальной суммы принадлежащих акционеру акций.

Возникшее сближение некоторых черт акционерных предприятий, полностью пе­решедших в собственность работников, и кооперативных предприятий федерации "Мондрагон" отмечено следующими характеристиками.

Кооперативная федерация "Мондрагон". Зарождение этой федерации связано с именем католического священника Хозе Мария Аризмендарриета, сосланного фран­кистским режимом после гражданской войны 1930-х годов в городок Мондрагону на север Испании. Начало федерации было положено созданием в 1956 г . полукустарной мастерской сначала по ремонту, а затем производству бытовых электроприборов. По данным на 2003 г . федерация объединяет более 160 кооперативных предприятий, на которых занято более 68 тыс. работников. Общий оборот всех фирм превысил 9 млрд. евро, прибыли - 410 млн.; сумма активов - более 16 млрд. евро. Предприятия федерации производят робототехнику, автоматические линии, горные экскаваторы, спутниковые антенны, дорогие автомобили, ветровые двигатели, оборудование для переработки и упаковки сельхозпродуктов и многое другое. Имеет "Мондрагон" сельскохозяйственные кооперативные товарищества и сеть супермаркетов. Специализированные фирмы занимаются консалтингом (консультированием) и программным обеспечением. На пред­приятиях федерации используются новейшие технологии. Заработок рабочих и служащих самый высокий в Испании.

При создании "Мондрагон" и годы спустя наемный труд использовался только на подсобных работах (уборщики помещения, мойщики, охранники и т.п.). После вступления Испании в Общий рынок и начала глобализации по-американски, приведших к дестабилизации внутреннего национального рынка, федерация вынуждена была ввести институт временных наемных работников. В случае падения рыночного спроса на какую-нибудь продукцию временные работники, согласно заключенному с ними тру­довому договору, увольняются. Все это вызвало дискуссию и внутри и вне федерации. Пытаясь смягчить возникшую ситуацию, "Мондрагон" представила временным ра­ботникам особый статус: на время работы они имеют право получать часть прибыли и право голоса при решении касающихся их вопросов.

Каждый вступающий в члены федерации вносит вступительный взнос (пай). В начале 1990-х гг. он составлял 10 тыс. долларов. Допускается рассрочка платежей на 4 года. Оплата труда производится в зависимости от квалификации работников и почасовой выработки. Как правило, самая высокая зарплата не превышает самую низкую более чем в 4,5 раза. Прибыль предприятия подразделяется на фонд потребления и фонд накопления. В начале 1990-х гг. их соотношение было 50 на 50. Два раза в год работники в зависимости от зарплаты, т.е. трудового вклада, получают свою долю прибыли из фонда потребления. Капитал фирмы неделим. Но делится прирост капитала. На лицевой счет работника производится процентное отчисление дивидендов из фонда накопления. При увольнении или выходе на пенсию работник получает свою долю прибыли из фонда накопления за все время работы в федерации, а также вступительный пай. В случае смерти работника причитающуюся ему сумму получает семья или наследники по завещанию.

Для поддержания производственных кооперативов в федерации созданы кооперативы второго ряда. К ним можно отнести собственный инвестиционный фонд - "Народная рабочая касса". Производственные кооперативы ежегодно вкладывают в кассу 13% прибыли. Кредиты от кассы они получают под символический процент. При создании новых кооперативов субсидии касс составляют 60% себестоимости со­здаваемого предприятия, 20% вносит трудовой коллектив из вступительных взносов работников, 20% - министерство труда из государственных фондов содействия созданию новых рабочих мест. Кооперативы "Мондрагон" в соответствии с испанским за­конодательством 10% прибылей отчисляют на социальные нужды регионов.

Важнейшими из кооперативов второго ряда являются научно-исследовательские и конструкторские институты. Они обеспечивают технологический прогресс "Мондрагон", ее конкурентноспособность. Далее следуют кооперативные учебные заведения: более 100 начальных школ, 14 технических колледжей, среди которых четыре университетского уровня. "Народная рабочая касса" финансирует и обучение молодежи и в других университетах, в том числе зарубежных, при условии работать после получе­ния образования определенное время в структурах федерации. В "Мондрагоне" принята практика повышения квалификации работников. Созданы курсы для переквалификации сокращенных работников, чтобы они могли работать в других кооперативах. Поскольку по испанским законам все члены федерации считаются предпринимателями, на них не распространяется государственное социальное страхование и пенсионное обеспечение. Поэтому "Мондрагон" создал кооператив по оказанию работникам федерации социальных услуг, при нем - страховое и пенсионное учреждение. На социальные услуги, включая развитие образования, культуры, строительство жилья, расходуется около 10% прибыли федерации.

Фирмы "Мондрагон" обладают хозяйственной самостоятельностью. Высший орган фирмы - общее собрание работников (один человек - один голос) - созывается не реже одного раза в год. Собрание решает ключевые вопросы производственной деятельности, социального развития, выбирает на четыре года правление фирмы. К управляющим органам фирмы относятся также Аудиторский комитет, избираемый общим собранием, и Социальный совет, члены которого делегируются работниками подразделений фирмы. Правление назначает, в том числе с проведением конкурса, на четыре года Генерального директора. Из выборных представителей фирмы создается Генеральный конгресс федерации. Если Генеральный конгресс представляет собой своеобразный парламент федерации, то Генеральный совет - ее правительство. В 1991 г . учрежден пост Президента федерации. Образно говоря, "Мондрагон" является "государством в государстве" [8, с. 434].

Наряду с акционерными обществами работников по программе ЭСОП и кооперативными фирмами "Мондрагон", представляющими собой в современном мире базовые формы трудовой коллективной собственности, успешно функционируют и различные комбинации подобных предприятий: часовой завод в Безансоне (Франция), завод мотоциклов в Меридане и "Партнерская группа Джона Люиса" (Англия). Накоплен оригинальный опыт и в России. Речь идет о создании в 1985 г . известным организатором сельскохозяйственного производства М. Чартаевым на базе колхоза им. Орджоникидзе Союза совладельцев-собственников "Шуктынский" (Дагестан) -многоотраслевого агропромышленного предприятия.

Согласно уставным документам трудовые коллективы производственных бригад и технических служб Союза обладают хозяйственной самостоятельностью и ответственностью. Внутрихозяйственные связи строятся на аренде средств производства и купли-продажи произведенной продукции. Доход производственных звеньев в соотно­шении 50% на 50 распределяется в фонды потребления и накопления. Основной капитал делится на паи (чеки-акции), образуемые в зависимости от личного трудового вклада работника. Паи сохраняются у пенсионеров и передаются наследникам, если они работают в союзе. При увольнении из союза по уважительной причине компенсируется 10% пая, по неуважительной причине - суммы пая не возмещаются.

Зарплаты в обычном смысле нет. Но каждый работник в соответствии со своим лицевым счетом может получить при необходимости аванс в размере 50% (в некоторых случаях 70%) от своего дохода в предшествующем году. Расчеты по оплате труда производятся в конце года (в деньгах или натуральном продукте). Сюда согласно при­нятым нормативам (закупочные цены) включаются итоги труда текущего года и дивид енды от пая в основном капитале. Дивиденды получают также пенсионеры и работающие в союзе наследники пая. Определенная часть чистого дохода выделяется для

оплаты административно-управленческого аппарата, сведенного к минимуму, специалистов, работников здравоохранения, образования, культуры и др. В экономической эффективности производства заинтересованы, таким образом, не только сами производственники, но и все связанные с ними слои трудящихся. Отсюда углубление взаимодействия различных сторон жизнедеятельности, появление новых социокультурных связей экономического процесса. Принципиальную роль трудовая коллективная собственность играет и может играть и в процессе социалистического строительства.

Трудовая коллективная собственность в процессе строительства социализма.В современном мире трудовая коллективная собственность - важное звено социализации капитала. Возвышается роль трудовой коллективной собственности.

Экономика раннего социализма, завершающая развитие смешанной экономики переходного периода, состоит из двух общественных социалистических укладов: государственного и трудового коллективного, причем государственная социалистическая собственность, по мысли Ленина, должна представлять главные (основные) средства производства. В современном мире существует два пути становления при переходе к социализму государственной социалистической собственности: во-первых, изменение правового статуса государственных капиталистических монополий, обращение их "на пользу всего народа" [11, т. 34, с. 192], во-вторых, национализация крупного частного капитала, представляющая собой политико-юридический акт. Но такое обобществление производства носит формально-юридический характер. Оно устраняет наемный труд в виде воспроизводства отношений капиталистической эксплуатации. Однако формальное обобществление производства сохраняет некоторые условия наемного труда - в частно­сти, заработная плата рабочего устанавливается до включения его рабочей силы в производственный процесс. В моем понимании, единственной реальной перспективой устра­нения всех условий наемного труда является соединение в лице человека труда на основе общественной собственности на средства производства работника и хозяина.

При решении данной задачи важно всесторонне учитывать опыт социализации капитала в развитых капиталистических странах: организацию, функционирование и развитие крупных фирм и корпораций на базе собственности работников, опыт рабочего самоуправления на государственных предприятиях в Югославии, когда она представляла собой единую страну. Поскольку проблемы трудовой коллективной собственности рассмотрены, кратко остановимся на опыте югославского рабочего самоуправления. Положительные и отрицательные стороны этого опыта требуют внимательного изуче­ния и объективной оценки. Вместе с тем понятно, что именно общий монополизм и формализм, выдаваемый за демократию, позволил управленческой и технократической элите навязать с помощью подзаконных актов, свои интересы трудовым коллективам, сведя в конечном счете на нет их права и творческий потенциал самоуправления. Югославский опыт убедительно доказывает: самоуправление трудового коллектива теряет смысл, если в его непосредственном распоряжении нет собственной экономической базы - трудовой коллективной собственности.

Экономическая эффективность государственной собственности зависит от формы ее использования. Государственная социалистическая собственность может, например, быть представлена и в предприятиях прямого государственного подчинения (стратегические отрасли народного хозяйства), и в самоуправляемых трудовых коллективах, его полномочных органов арендных предприятий [6, с. 90-91].

Первые предприятия характеризуются полной собственностью государства на средства производства и неполной собственностью на производимую продукцию. По крайней мере, определенная часть продукции, ее денежный эквивалент, формируемый в том числе и из средств государственного финансирования производства, становится трудовой коллективной собственностью. Эта собственность поступает в распоряжение трудового коллектива, включая образование (в соответствии с трудовым вкладом в производство) личного дохода каждого работника.

Вторые характеризуются тем, что государство сохраняет за собой права собствен­ника средств производства, которые передаются во владение и пользование трудовом y коллективу в соответствии с договором об аренде. Трудовой коллектив не может оц енить профиль предприятия или закрыть предприятия и распродать средства прои зводства. Произведенная же продукция поступает в полное распоряжение трудового ко ллектива, является его трудовой коллективной собственностью со всеми вытекаю- (ими отсюда последствиями. Государственное управление подобными предприятиями осуществляется не непосредственно, а опосредствованно через органы самоуправле ния трудового коллектива. Самоуправляемые народные предприятия могут, следовательно, основываться не только на трудовой коллективной собственности на средства п роизводства, но и на государственной собственности на средства производства, арендуемые трудовым коллективом.

Трудовая коллективная собственность применительно к первым и вторым пред приятиям, использующим государственную собственность на средства производства, ст ановится внутрисистемным дополнением к государственной собственности. Она обр азуется как относительно самостоятельная экономическая основа независимого от ад министративного давления самоуправления трудового коллектива. Экономическая вязь между трудом и результатом труда приобретает в данной ситуации зримое и пон ятное для всех выражение. Рачительное использование средств производства само с обой выступает непреложным требованием трудовой деятельности. Работник и хоз яин естественным образом воссоединяются в одном лице. Хозяйская мотивация труд а обретает черты не благих пожеланий, а повседневной реальности. Завершается п роцесс преодоления условий наемного труда.

Социализм - планируемое и планомерно развивающееся общество. Ошибки и прочеты планирования дают о себе знать в диспропорциях, несоответствиях и других не- ативных явлениях в системе народного хозяйства. В то же время план нельзя противопоставлять рынку. Необходимость рынка как товарно-денежного оборота обусловл ивается двумя обстоятельствами. Во-первых, рынок потребительских товаров н аиболее простой, гибкий и понятный на уровне массового сознания способ реализац ии принципа распределения по труду. Он позволяет человеку труда получать заработ анную им долю общественного богатства в том виде, в каком эта доля соотносится с го потребностями, запросами, вкусами. Во-вторых, рынок средств производства -н орма нахождения потребителя на рынке средств производства. Однако рынок утра­ивает в социалистической экономике само достаточное значение. Регулирование рыночных отношений осуществляется через государственные планы-договоры, планы з аказы, планы-прогнозы (индикативное планирование), политику цен, кредитов, нало гообложений, превращающих рынок в инструмент планирования. С другой сторон ы, рыночные механизмы участвуют в формировании спроса и предложения, аккумул яции и инвестиций свободных (внебюджетных) активов, их переливе в актуальные п роизводства, дополняя тем самым плановое развитие и государственное регулировани е экономики само регулируемыми звеньями.

Такова двуединая экономика социализма, устраняющая, в том числе, социальные разли чия между городом и деревней, людьми умственного и физического труда [12].

Список литературы

  1. Бурганов А.Х. Гражданское общество в России как сособственничество граждан // Социол. исслед. 2000. № 1;
  2. Хайдер Ф. Самоуправляющиеся предприятия в Германии // Там же. 2000. № 7 и др.
  3. Бжезинский 3. Между двумя веками. Роль Америки в эру технотроники. М., 1972.
  4. Сахаров АД. Мир через полвека. М., 1990.
  5. Буртин Ю. Три Ленина // Независимая газета. 1999. 21 января.
  6. Плетников Ю.К. Социалистическая альтернатива капитализму // Полит, просвещение. 2005. № 3.
  7. Исторические судьбы социализма. М., 2004.
  8. Шафф А. Мой XX век //Свободная мысль. 1994. №4.
  9. Белоцерковский В. Путешествие в будущее и обратно. Повесть жизни и идей. Кн. 1. М ., 2005.
  10. Лунд М. Привлекать ли рабочих к управлению? // Экономика и жизнь. 1991. № 49.
  11. Келсо Л. Демократия и экономическая власть. М., 1993.
  12. Ленин В.И. Поли. собр. соч. Изд. 5-е. Т. 34.
  13. Плетников Ю.К. Полный социализм как бесклассовое общество // Полит, просвещение. 2002. № 5.

Сорокин П. Заметки социолога. Больная Россия

 

"Больной человек" - так называют фигурально Турцию. Не пришла ли пора применить это название и к России, к нам самим?

Россия - больной человек, и больной опасной болезнью. Почти весь организм государства расстроен. Куда ни ткни - везде разложение, чего ни коснись - всюду неблагополучно. Страна, как дряблый, изношенный организм, распадается, разлезается на части, и чем дальше, тем сильнее.

Это было замечено уже давно. У беспристрастных наблюдателей уже давно возник вопрос: выживет ли этот больной человек? Сумеет ли он выздороветь от своих недугов? И пока господствовал старый режим - казалось, что спасенья нет, что гибель возможна.

Но вот пришла революция. Самый факт ее возникновения явился симптомом надежды, решительной здоровой реакции организма против убивающих ее недугов. Однако эти надежды мало-помалу стали увядать. Вскоре наметились такие процессы, которые можно было принять не только за реакцию выздоровления, но и за лихорадочную, предсмертную вспышку организма, окончательно уносящую последние силы.

Все это звучит невесело. Но все это, к сожалению, недалеко от правды.

В самом деле, где и в чем искать утешения? Виден ли какой-нибудь просвет в той темноте, в которую нас завела история?

Обратитесь к основным группам населения и попробуйте смело оценить их поведение. Много ли радостного вы усмотрите?

Страна гибнет. Казалось бы, здоровое общественное тело должно все затрепетать от священной тревоги, загореться энтузиазмом революции, напрячь все мускулы и стремительно ринуться на самозащиту. Что же мы видим?

Тревоги нет. В стране царит какой-то штиль безразличия. Царствует губительный паралич.

Живут себе да живут, пока гибель не наступила. И кажется, что так и умрут "без шума и следа", когда эта гибель придет.

Это ли признак здоровой реакции? Здоровое тело в минуту опасности смыкается в одно единое целое, в один фронт против врагов.

А что мы видим у нас? Как раз обратное. Единения нет. Каждый тянет в свою сторону. Кажется, было уже достаточно и воззваний к единству, и доказательств его необходимости, и поучительных уроков гибельности разъединения, устроено было и Московское Совещание, короче - пущены были в ход все средства, - и, однако, единения классов нет как нет. Они грызутся друг с другом, наносят взаимно удары, забыли, что враг идет все ближе и ближе, и, кажется, додрались уже до того, что враг скоро голыми руками возьмет всех дерущихся.

Спрашивается, неужели и это признак здорового развития общественных сил?

Подойдите к тем же социальным классам с другой стороны. Спросите себя, насколько каждый из них стоит на высоте понимания своих задач, интересов страны и даже своих собственных интересов?

Вот перед вами торгово-промышленный класс. Обнаружил ли он особенно теперь деловитость, практичность, энергию? В чем проявилась его инициатива? В чем выразились его жертвы? За время войны он не брезгал получать колоссальные прибыли за счет государства. А когда истребовались от него жертвы - при каждой мере, ограничивающей его доход, он вопит "караул! нас грабят!" и всю вину за неумение и слабость валит то на государство, то на революцию, то на рабочих.

Взгляните и на идеологов либеральной и нелиберальной буржуазии, на гг. Милюковых, Родзянко, Рябушинских. Обнаруживают ли они сколько-нибудь правильное понимание задач момента. Вместо единения они проповедуют большевистского типа теорию общественного раздора, держат себя непримиримо, на уступки и жертвы не идут; вместо действительной работы над спасением родины занимаются, увы! разжиганием классовой борьбы и взваливанием всей вины за бедствия на плечи революционной демократии. Разве отказ идти на коалицию в то время, когда революционная демократия обнаружила склонность к ней, не есть разжигание и проявление классовой борьбы? Разве отказ идти на жертвы не заставляет и другие классы поступать также?

Разве такие вызовы, как решения последнего Совещания членов Гос. Думы, не являются лучшим способом дразнения классовых антагонизмов и поводом для контршагов с обратной стороны?

А что от всего этого выигрывает страна? Ничего. Страна от этого гибнет еще быстрее, истощается и ослабляется еще сильнее.

О какой же политической дальновидности тут говорить. Не видна она и в их рецептах. Кажется, вся программа спасения России, предлагаемая этими кругами, сводится к одному положению: репрессии, репрессии и репрессии. И больше ничего.

Во имя репрессий и путем их нужно уничтожение советов и комитетов, во имя репрессий они мечтают о генерале на белом коне, во имя их и для них они готовы низвергнуть Врем. правительство и т. д.

Рецепт простой, как видим, но его простота и говорит о примитивности политики и убожестве политической мысли этих кругов.

В ней не видно здравого ума (ибо здравый ум говорит ясно, что одними репрессиями да генералами родины не спасешь, хотя бы потому, что нет пока что лиц, согласных заливать кровью Россию), ни просто
такта.

Однако это не трогает либерально-буржуазных спасителей. Родина гибнет, а они изо всех сил атакуют пролетариат и демократию. Родина гибнет, а они мечтают о низвержении власти. Родина гибнет, а они плотно заперли свои кошельки и ждут, и ждут чего-то, по-видимому, своей добычи... То же, в разной степени, творится всюду. Разве наша армия на высоте? Разве похожа она и в лице высшего командного состава и солдат на революционную армию Франции эпохи великой революции? Та побеждала, наша - побеждается; та наступала, наша бежит. А высший командный состав?

Лучше не говорить о нем. Правильно было сказано, что он в большинстве бесталанен.

А рабочие? Тоже много ошибок наделано ими. Только в разлагающейся, невежественной и усталой стране мог большевизм всех толков приобрести такую популярность. Только в бедной умом стране рабочие могли забыть об обороне всей страны и всецело заняться классовыми интересами. Только в больной стране могла развиться та гипертрофия классовых эгоизмов, в которой повинен и пролетариат.

Меньше других погрешило крестьянство. Но и за ним есть грехи: апатия, нежелание помочь стране хлебом и т. д.

Интеллигенция? Лучше не будем говорить о ней. Недаром за время революции ее превратили в партию "испуганных интеллигентов".

Идеологи социалистического движения? В подавляющей массе они оказались политиками приготовительного класса. Вначале заняли позиции ошибочные. Твердили себе и другим, что они "авангард социализма в Европе". Это полуграмотные-то люди с массами, только что сбросившими ярмо деспотии. Не испытав своих сил на спасении себя и родины, они взялись за задачу куда более грандиозную - за спасение мира. Ни больше, ни меньше. И спасали. Сотни лиц, не зная социализма, ни азбуки его, учили гордо западных социалистов. И так шло долго. Потом, когда жизнь стала преподносить щелчок один за другим, наиболее вдумчивые идеологи постепенно стали вставать на правильный путь. Но и встав, не упреждали событий, а плелись за ними.

Теперь демократия многому научилась. Многое поняла, но еще не вся и далеко не все... Большевизм растет. Невежества по-прежнему много. Эксцессов можно ждать каждую минуту. И надежной базы нет по-прежнему.

На что же полагаться? На кого опираться для спасения революционной страны? Где те вполне здоровые кадры и классы, которые могли бы быть спасителями государства?

А положение отчаянное. До конца года нужно 15 миллиардов. Откуда их взять?

Хлеба хватит только до половины зимы. Чем будет питаться голодное население?

Транспорт с каждым днем становится хуже и хуже. В городах не хватит топлива. Фабрики и заводы закрываются.

Армия отступает дальше и дальше.

Взаимная ненависть растет и растет.

Где же просвет? Что будет, когда начнется явочная или законная демобилизация армии? Что ждет нас, когда из-за куска хлеба будут кидаться друг на друга, разразится эпидемия голодных бунтов, погромов, насилий? Что будет, когда враг подступит к столице?

Мир?

О, если бы он спасал и облегчал положение. Но и этого выхода нет.

Разложение идет. Самая настоящая, подлинная анархия приближается.

И в то время, когда гибель почти уже налицо, что мы делаем? Митингуем без конца. Кидаем лозунги один прекраснее другого. Тешим себя иллюзиями и гордыми словами. Либо устраиваем заговоры. Сводим личные классовые счеты. Грызем друг другу горло и "политиканствуем". Или, наконец, бездействуем. Махнув на все рукой и успокоив себя тем, что "авось кривая вывезет", тянем день за днем, плывем по течению к бездне, пока наша лодка в один прекрасный День не будет опрокинута.

Дела почти никто не делает. Не видно живой воли, яркого ума и твердой руки. Изо дня в день все дальше и дальше катимся по наклонной.

И если мы так же и дальше будем вести себя, очевидно, гибели не миновать, варварство вернется, вернутся и тени прошлого. Невесело, тяжело становится, когда пытаешься хоть чуточку заглянуть за завесу грядущего.

Россия больна, серьезна больна. День ото дня болезнь становится смертельнее.

Неужели же великому народу суждено умереть? Неужели дни его сочтены.

А если нет, то почему же не видно здоровой реакции? Почему ни вино революции, ни удары поражений, ни экономический кризис не могут вызвать ни единодушия, ни героизма, ни энтузиазма, ни жертвенности, ни воли к жизни!

Не хочется верить, что дело обстоит так безнадежно. Где-то в глубине души все еще таится надежда, что спасение возможно. Нельзя кидать оружие, не попробовав борьбы до конца. Положение слишком серьезно. Нельзя дальше вести себя так, как было.

Кое-что намечается уже иное, более здоровое. Остается это здоровое развивать.

Смело смотря в глаза действительности, не прикрашивая ее в угоду желанию, необходимо всему народу понять ужас положения и, поняв, всеми силами, единодушно, энергично попытаться спасти себя, страну и революцию. Иначе - болезнь приведет к могиле.

Адорно Т. Религия как средство. Идеологическая травля (отрывок из Исследование авторитарной личности)

3. Религия как средство

Вводные замечания

Трюк Томаса — религия. Она придает ему колорит, типичный для его речей. Она — торговый знак, который отличает его от конкурентов. В качестве проповедника он может выступать как консультант, который хлопочет о специфических интересах определенной группы. Его система, сконструированная для сторонников ортодоксального, ханжеского, крайне религиозного мышления преимущественно протестантского направления, имеет целью в принципе преобразовать благочестивое стремление в политическую приверженность партии и политическую подчиненность. Подробного рассмотрения заслуживают процесс превращения и применяемые Томасом теологические манипуляции, в меньшей степени — теологическая доктрина Томаса, которая более или менее устарела. В Германии религия имеет в фашистской пропаганде подчиненное место. Как известно, фашизм (действительное значение которого, видимо, переоценено) занимал там весьма отрицательную позицию в отношении активных протестантов и католиков. Во всяком случае вся национал-социалистическая традиция тесно связана с определенной традицией монистического «свободомыслия», которая во многих отношениях враждебна христианству. В понимании природы как необузданной и слепой силы и одновременной экспансии немецкого империализма имеется существенная разница между американским и немецким фашизмом. Ярко выраженное родство американской фашистской пропаганды с некоторыми церковными движениями подтверждают священники различных конфессий важной функцией, которую они в ней выполняют 20 .

Прагматическое значение исследования специфических характерных аспектов теологии Томаса состоит прежде всего в возможности осветить закулисные маневры его психологических опытов. Многие из уже обсужденных приемов являются использованием религиозных стимулов, которые, по его предположению, еще действуют в его «общине». О протестансиом учении о предназначении напоминает техника « fait accompli »; об апокалиптическом настроении некоторых сект напоминает трюк «последнего часа»; догматическая дихотомия между «теми злыми силами» и «силой Бога» — о христианском дуализме; возвышение униженного народа — о Нагорной проповеди и т.д. Без такой ассоциативной базы и существенного авторитарного веса, который она с собой привносит, весь его пропагандистский аппарат не был бы таким действенным. Подробное рассмотрение религиозных элементов пропаганды Томаса кажется поэтому целесообразным.

Христианские мотивы, заимствованные фашистской пропагандой, большей частью превращаются в свою противоположность. Именно этот процесс интересует нас здесь прежде всего. Мы хотим раскрыть противоречие между религиозными стимулами, применяемыми Томасом, и его окончательными целями. Что они антирелигиозны, мы это покажем. Томас — хитрый психолог масс, хорошо их понимающий, он точно знает, почему он использует язык Библии: он рассчитывает на благочестивые чувства своих слушателей. Если бы он дал возможность группам, к которым апеллирует, разглядеть однозначное противоречие в отношении выдвинутых христианских идеалов, то религиозные чувства, вероятно, выразились бы в противоположном смысле, чем это имело место в Германии, когда нацисты раскрыли свои карты.

К этому можно добавить и другое положение. Использование религии для фашистских целей и превращение ее в инструмент пропаганды гонения — это ни в коем случае не единственный в своем роде феномен, хота религия у Томаса выполняет функцию главной притягательной силы и товарного знака. Многочисленные черты современного общества указывают на возникновение нечто вроде тоталитарного режима, и едва ли можно сомневаться, что любой оттенок профашистского мышления, будь то религиозной или атеистической, националистической или пацифистской природы, является ли он теорией элиты или идеологией народа, был бы проглочен, тоталитарным течением, которое мало озабочено внутренними противоречиями. Фашистская рациональность стремится к созданию всемогущей властной системы, а не к обоснованию философии. Значение догматического содержания религиозного медиума нельзя поэтому переоценить. Однако показательно изучение превращения такого конкретного медиума, совершенно далекого с виду от фашистской доктрины в средство для тоталитарных целей. Не внедряясь во всевозможные дивергентные формы жизни, фашизм ничего бы не достиг. В Германии он таким путем проверил свое влияние в молодежных организациях, среди пожилых домовладельцев, неплатежеспособных крестьян и в промышленных крупных компаниях, среди безработных, готовых идти на авантюры, среди армейских офицеров и педантичных государственных служащих. Чтобы полностью понять магнетическую силу тоталитаризма, необходима ясность в отношении всех этих аспектов в их собственной конкретной форме.

Религия как средство для достижения в пропаганде Томаса требует к себе внимания еще и по следующей причине. По нашему убеждению, специфический феномен современного антисемитизма имеет более глубокие корни в христианстве, чем это кажется. Хотя типичный антисемит наших дней— весьма рациональный, безжалостный и циничный, одержимый мышлением чиновника фашист, конечно, верит в Христа так же мало, как и во что-нибудь другое, кроме власти. Но также ясно, что антисемитские идеи, которые повсюду образуют острие нападения фашизма, не могли бы проявлять свою огромную силу притяжения, если бы у них не было сильных корней не только вовне, но и внутри христианской цивилизации. Убийцы Иисуса, фарисеи, менялы денег в Храме, еврей, пренебрегший своим спасением, так как он отрекается от Господа и отказывается от крещения — их роль, которую они играют в представлении народа, едва ли может быть преувеличена. В другом исследовании мы постараемся изложить настоящие теологические причины антисемитизма и ихместо в обществе и в истории 21 ; здесь мы попытаемся показать их в «действии». Критический анализ теологических уверток Томаса может выявить собственные, хотя и частично неосознанные исторические следы воспоминаний, которые возрождает к жизни антисемитский подстрекатель. Им и очевидной пропаганде необходимо противопоставить действенные меры. Перевоспитание должно внедрить в сознание унаследованные церковью и через церковь картины, показывающие антисемитизм. Лишь осознание и разоблачение его в состоянии уничтожить вошедшие в кровь предрассудки и их психологические механизмы, которым она обязаны своей упорной живучестью.

Техника «языка»

Лишенный любого специфического теологического содержания религиозный медиум пронизывает всю психологическую атмосферу речей Томаса и, по-видимому, с точки зрения пропаганды является более эффективным, чем любой другой способ. Смесь чувствительной деленной сентиментальности и лицемерного благородства придает каждому его предложению собственную ауру. Простой атрибут позы проповедника может быть елейным, и сам Гитлер, который в последнее время весьма редко упоминал о религии и то общими фразами, выработал похожий елейный язык — способ говорения. Ореол «святого», лишенный всякого специфического религиозного содержания, заимствуется от произвольно выбранных понятий, обычно вызывающих оживление, как например, понятие о «предках» или «конец движения». Следствием является общее сентимен-тальничание. Перед лицом такой сентиментальности, ее бестыдно.го ханжества и лживости, интеллектуалам становится трудно понять успех фашиствующего демагога. Можно было бы подумать, так звучит аргумент, что простой народ с его чувством правды должен был бы почувствовать отвращение к интонации волка в овечьей шкуре. То, что это предположение, однако, ошибочно поймет тот, кто знаком с народным искусством. Среди народных певцов и артистов особенно проявляется ярко выраженная тенденция к преувеличенной сентиментальности, к «фальшивь™ нотам», отчасти вызванная любовью масс к «густо нанесенным краскам», что требует преувеличения. Но скрытой причиной является стремление народа к видимости, и это ожидание заставляет артиста в первую очередь казаться человеком, который может ловко притворяться, переодеваться и «влезать в шкуру другого». Народ предпочитает представлению истинного — «театр».

Настоящее наслаждение дают ему, наверное, фальшивые ноты, так как они рассматриваются как признаки «представления», как имитация модели и неважно, известна она или нет. Этому дает объяснение комплекс «подавленный мимезис» 22 .

Особенно ясна техника «фальшивых нот» в записи речей Томаса на пленку. Но эта техника становится ясной также и из записанных текстов. Типичны пассажи в жаргоне проповеди капуцинов: «Когда я смотрю на нашу великую нацию, чем она была когда-то и чем она является сейчас и будет в будущем, на изменения, которые она претерпела, если я сравниваю ее прошедшее с настоящим, и если я потом сравниваю наших женщин, семью и церковь, то я не прекращаю плакать, так как я думаю о том, чем было мое отечество и чем оно могло бы стать».

Вероятно, сотни и сотни страниц речей Томаса полны чистой бессмыслицы, как нельзя об этом забывать и при чтении нередактированных речей Гитлера. По крайней мере частично это можно приписать тому, что публика восприимчива к «театру». Здесь опять рука об руку идет в полном согласии личная ущербность с потребностями масс. Оратор типа Томаса, истеричный и лишенный каких-либо интеллектуальных сдерживающих качеств, наверное, вообще не способен построить логическую и осмысленную последовательность предложений. Однако, может быть, как раз способность безудержно говорить, не думая, свойственная издревле определенному типу торговых коммиссионеров и рыночных зазывал, и удовлетворяет желание слушателей. Здесь играет роль амбивалентное восхищение, которое испытывает человек, нагруженный комплексом «немоты» перед теми. кто может говорить. Евреи обвиняются в красноречии, но антисемитский подстрекатель хотел бы им обладать, так как его публика определенным образом от него требует, чтобы он умел говорить как «еврей». В его глазах умение болтать является свидетельством мистического таланта говорения. Бессмыслица, которую можно найти во всех фашистских речах, является поэтому не столько препятствием, сколько стимулом. Она служит скорее тому, чтобы выделить «динамику», чем выполнить специальные задачи по программе. Динамика безудержной риторики воспринимается как образ динамики реальных событий.

Слезливый экстаз и бессмысленная болтовня («говорить языком») отчетливо указывают в направлении обращения и вызывания веры (которую мы будем обсуждать позже и в другой связи) и, не важно истинны или подражаемы, именно в них Томас заимствует и копирует образец для своего чувствительного, благочестивого выступления: «О, братья, поищем святого Бога. Если мы это будем делать, наша нация будет спасена. Если мы это будем делать, наша церковь переживет мощное возрождение Бога. И каждый день народ будет видеть святость Бога». Он надеется, что под давлением его политического «крестового похода» наступят великие дни евангелизации: «Разве это не чудо, что коммунизм мог проникнуть к нам, что он угнездился у нас дома? Где мужчины, которые поднимут наше знамя? Где старые вожди прошлого? Как так происходит, что мы не переживаем большого обновления Евангелия? Вспомните дни Александра Муди, Билли Сандея, что стало из евангелийского огня в Америке?»

Подробное изучение литературы о движениях пробуждения (очень показательной является биография Билли Сандея) выявило бы большое количество психологических приемов современной фашистской пропаганды, прежде всего те, которые рассматривают «борьбу против зла» как своего рода публичный спектакль, и такие, которые нацелены на миметическое родство проповедника и общины.

Техника разложения

Модифицировать религиозное содержание для светских политических целей значит его «нейтрализовать». Как бы ни было родственно связано ханжество с реакционными общественными течениями, такими как антисемитизм, содержание религии должно подвергаться определенным изменениям чтобы быть «прочным». Современный фашистский демагог поступает с религиозными мотивами исключительно как с атомизирован-ными остатками прошлых религий, он предполагает разрушение любой консистентной веры. Рассматривая обломки традиционной религии, он собирает то, что подходит для его целей и отбрасывает остаток, несмотря на все благочестивые фразы, он рассматривает религию под совершенно прагматическим углом зрения. Если он даже не занимает определенной теологической позиции, он все же пытается устранить этот недостаток, выдавая свою позицию как возвышающуюся над догматическим диспутом и выступает за религиозное единство. Его учение оказывается последовательным только с одной точки зрения: оно антилиберально. Религиозный антилиберализм служит прикрытием политическому антилиберализму, за который он не осмеливается выступать открыто, так же как и религиозный авторитет психологически выполняет функцию эрзаца будущей авторитарной системы. Однако в рамках общего антилиберализма Томас придерживается ортодоксии, особенно южного фундаментализма, а также евангелизма и пробуждения веры. Так как они имеют много общего между собой, то они сближаются с его теологической позицией; оба «позитивны» в противоположность просвещенной религии или «модернизму» в Америке. Томас так далеко заходит с нейтрализацией религиозных учений, что не говорит ни слова о бросающихся в глаза неуклюжих противоречиях между религиозными тенденциями, которые он эксплуатирует. Иногда он встает в позу защитника церкви, делает вид, как будто отождествляет себя с определенными деноминациями и подстрекает к действию своих крестоносцев посредством боевого клича: «Церковь в опасности!». Иногда он лицемерно показывает экстремальный религиозный субъективизм и не боится заявлять, что время деноминации прошло, очевидно, бросая боковой взгляд на будущую религиозную «интеграцию», проведенную тоталитарным государством. От фундаментализма мало что остается, кроме авторитарных претензий самих по себе, от сектантства — ничего, кроме революционного жеста ненависти к существующим институтам, государству и церкви — одним словом, выбирается позиция, которая открывает путь фашистской системе. Нейтральность обозначает рамки, в которых Томас манипулирует протестантизмом.

В соответствии с его общим принципом — вызывать всегда скорее отношение «против», чем отношение «за», доминирует сектантский мотив. Но так как в Америке секты сами по себе являются уже традиционными силами, и вся религиозная сфера рассматривается в основном с позиций сектанта, сектантство Томаса также спобоно на традиционные и ортодоксальные претензии. Остатки религиозного авторитета и живых религиозных чувств, на которые рассчитывает Томас, объясняются, по-видимому, существенным сектантским характером религии в Америке в противоположность прочно обоснованным церквам в Германии, которые являются более или менее государственными учреждениями. Также по другому, чем в Германии, американские секты держат в руках каждого, более доверяя личной вере индивидуума, его эмоциям и привычным особенностям. Выбрать собственную религию, вместо того чтобы присоединиться к уже существующей, эта американская мысль создает более интимные отношения между индивидуумом и религиозным образцом поведения; то же наблюдается и сегодня, когда различия между сектами потеряли значение. В отличие от Германии, где по крайней мере протестантская церковь сведена уже несколько веков к своего рода общественной функции, американская секта имеет большую традиционно сохранившуюся силу притяжения и держит семью своей сильной организаторской хваткой. Фашистский агитатор должен считаться с имеющимся у индивидуума сектантским потенциалом, даже если он формально освобожден от церковного влияния. Агитатор не может просто выступать против него. а должен пытаться направить его в русло своего мышления, что на деле не очень трудно, ведь некоторые радикальные секты имеют опыт подавления в своем собственном сообществе и под покровом апокалиптических тенденций даже деструктивные свойства. Этим они обнаруживают большее родство с фашизмом, чем его имели когда-либо крупные европейские деноминации. Культивируя черты нетерпимости, исключительности и партикуляризма, все фашистские движения имели постоянно в своей основе нечто от секты, и именно этим крепко укоренившимся сходством между политической и религиозной сектой живет фашистская пропаганда в Америке.

Парадоксальным образом сила определенных «ортодоксальных» стимулов имеет корни в этой общей «сектантской» питательной среде. Для «безнадежной» ситуации, которую все время конструирует фашистская пропаганда, имеется, например, церковная модель. Томас подражает ей в своих жалобах о грозящей дезинтергации христианства из-за духа рационализма. В этом негативном аспекте мнимой опасности раскола проявляется его родство с фундаментализмом. Церковь, интерпретируемая как микрокосмос нации, в ужасной опасности; предстоящая победа дьявола в коммунизме, «прогрессивный» дух установленных деноминации и заговор «тех злых сил» — все они действуют в направлении разложения, и ситуация требует «интеграции» в фашистском смысле. «По официальным коммунистическим сообщениям, они завербовали в свои ряды только в течение прошедших трех лет 4 или 5 миллионов наших молодых людей в возрасте от 16 до 30 лет. Они настраивают подрастающее поколение этой страны против христианских институтов, против церкви этой нации, против конституции... Сегодня повсюду господствует свобода совести, так что и не пройдет еще несколько лет, как христианство распадется.» Хотя атака Томаса на «свободу» в церкви звучит также, без всякого сомнения, по-антисекгантски, однако она ясно проявляет все-таки то, что стоит за его фразами, когда он в другом месте лживо утверждает, что защищает права, предоставляемые конституцией.

Его поход против мнимого разложения традиционной веры религиозным модернизмом имеет специфический аспект: он нацелен на прогресс и биологический материализм. Хотя за свою пропаганду Томас получил выговор от официального фундаментализма, однако он желал, по-видимому, подружиться с фундаменталистскими баптистами: «Вот письмо от пастора одной баптистской общины в Калифорнии. От человека, который выполняет особую работу: "На меня большое впечатление произвели две вещи: опасность, перед которой мы стоим, и ваша христианская позиция. Я буду стоять с Вами плечо к плечу, чтобы разбить модернизм и коммунизм". Я благодарю Бога за слова этого выдающегося христианского проповедника, который поддерживает нас в нашей прграмме». Томас симпатизирует фундаментализму, так как он борется против теории эволюции, которая является для него вершиной подрывного модернизма. «Послушайте, что я вам скажу: был день, когда мы верили, что Библия является словом Бога, а сегодня мы учим прогрессу и органическому развитию. Вы знаете, что некоторые воспитатели смеются над Уильямом Дженингс Брайаном. Но я вам скажу, что Брайан был пророком. У. Дж. Брайан был христианином... Брайан боролся против дарвинизма, он боролся против Ницше. Он боролся против этого, потому что видел, что они подрывали нашу нацию... Уильям Дж. Брайан видел, что через одно или два поколения, если учение о прогрессе, что мы произошли от обезьяны и что мы только результат развития человекообразной обезьяны, мои друзья, если это будет продолжаться, наша нация погибнет со всеми своими учреждениями.» Не оттого, что дарвинизм ошибается, Томас нападает на него, а потому, что дарвинизм якобы оказывает плохое моральное воздействие, т.е. по чисто прагматическим причинам. Религиозная правоверность, за которую он выступает, он понимает только как средство сохранения дисциплины, что ведет его к странным противоречиям. Как мы позже увидим, он впадает неосознанно в анимизм, придавая явлениям природы, таким как землетрясения, теологическое значение; если он ведет себя осознанно возмущенно, ему указывают на родство между человеком и природой. Ничто не развращает новоязыческих варваров больше, чем представление, что их предки могли быть обезьянами. Контрпропаганда, анализируя идеологию фашистов, должна тщательно изложить ее амбивалентное отношение к природе. Поскольку природа выражает господство и насилие (например, при землетрясении), фашисты восторгаются ею, поскольку она означает разнузданность и наивность, то они ее ненавидят, чувствуют к ней отвращение, другими словам, не любят в ней все, что не является практичным «в указанном выше» смысле. Они любят хищников и презирают испорченное безобидное домашнее животное; они верят в то, что выживают самые приспособленные, верят в естественный отбор природы, но они ненавидят мысль, что их предки могли напоминать обезьян. Противоречия такого рода типичны для всей позиции фашизма.

Трюк «овцы» и «козлища»

Следующий заимствованный Томасом у авторитарной ортодоксии трюк — это сильное проклятие грешника и идея, что границы между грешником и праведником установлены на все времена. Сектант, не говоря уже об еретике, всегда склонен верить в спасение грешника или через обращение, или через мистическое понятие греха как предварительное условие к спасению. Наоборот, ортодоксальная устоявшаяся религия мало занимается грешником, т.е. каждым, кто не отдался полностью институту веры; грешник рассматривается как заклейменный на все времена. Эту тенденцию, когда-то ассоциировавшуюся с организаторской властью церкви, Томас втайне имитирует своей собственной системой. Не столько природа его теологических концепций, которые он вообще и в особенности заимствовал из Нового Завета, сколько их выбор дает возможность увидеть его любовь к роли непогрешимого судьи. Почти все примиряющие признаки христианского учения, включая идею любви к ближнему, он оставил в стороне, но находится подчеркнуто на стороне отрицательных элементов, как, например, понятия зла и вечного наказания, поношения интеллекта и исключительности христианства по сравнению с другими направлениями веры, особенно иудаизма. Библейские цитаты он заимствует ради создания апокалиптической, мистической атмосферы предпочтительно из Евангелия Иоанна, которое лучше подходит, чем синоптики, для антисемитских маневров.

Эта техника выбора усиливает трюк «овцы» и «козлища» — трюк, который многие анализы фашистской пропаганды, как например, упомянутое выше исследование Кафлина под названием « Name calling » и « Card sticking »*, выдвигают на первый план. Как говорит Гитлер в своей книге «Майн кампф», пропаганда, чтобы иметь успех, должна постоянно изображать противника как заклятого врага, а собственную группу как благородную во всех отношениях и достойную восхищения. Связанная с революционным дуализмом, эта техника получает у Томаса особый оттенок. Он предполагает трансцендентную борьбу между царством Бога и царством зла среди политических властей нашего времени и не признает никакого промежуточного процесса и никакой критики, чтобы иметь возможность осудить противника априори как проклятого и отсечь все аргументы. «Во что я должен верить? Что Иисус победил дьявола?» Эта дихотомия переносится на политическую сцену. Исход, говорит Томас, уже был предрешен в Новом Завете. «Ну, братья, битва в разгаре. Силы господа и американизма, с одной стороны, и силы мрака и коммунизма, с другой стороны. Дьявол приходит сюда и начинает действовать среди людей и учреждений, как никогда прежде в мировой истории. Куда бы вы сегодня ни посмотрели, вы видите приближение темных туч. Куда бы вы сегодня ни посмотрели, вы видите антихриста из пророчеств. Сейчас имеются миллионы и миллионы мужчин и женщин там, внизу в темной России, которыми владеет сущность антихриста, мои друзья. Бог говорит очень ясно.»

Чтобы придать политической борьбе возвышенность конфликта, происходящего внутри абсолютного, Томас привлекает теологический дуализм. То, что коммунисты — дьяволы или что он является партизаном Бога, для этого он не приводит никаких доказательств, кроме того, что у него на устах все время имя Бога. Он полагается просто на различение своей и чужой групп. Хорошими являются те, кого он относит к своей собственной группе, а другие являются детьми дьявола. Аргументация только бы ослабила этот механизм. Вся пренебрежительная теология Томаса, его намеки на «те злые силы» взяты из языка теологического дуализма. Каждый пфенниг, который он собирает на свой крестовый поход, он объявляет снарядом для битвы у горы Армагеддон.

Не следует забывать своеобразную точку зрения трюка «овцы и козлища» Томаса, который придерживается христианских понятий, говорит о силе Бога в смысле внутренней, моральной величины, а не физической силы, но он в своих изотерических речах не может отказаться от того, чтобы временами не похвалить сильного человека ( big boy ), который обещал свою поддержку. Как он здесь запутывается, показывает следующая цитата: «Они вели свою игру с ревностью Иоанна, однако он был великим человеком не физически, а велик духом». Точно такие же слова употреблял закоренелый антисемит Штрейхер, который был очень маленького роста, чтобы интерпретировать свои представления о национал-социалистической величине.

  • * Card sticking — (англ.) приклеивание ярлыка.

Не обязательно привлекать психологию Адлера, чтобы найти в таких выражениях четкие симптомы комплекса неполноценности органов, вызванных физической слабостью. В то время как Томас сам является здоровым человеком, он, однако, достаточно хорошо знает своих последователей, чтобы включить в расчет эту сторону их психологии.

Трюк «личный опыт»

Расплывчатая идея «консервативной революции», о которой говорилось в разделе о методе Томаса, довольно конкретно выражается в его теологических спекуляциях. Манипулировавшая ортодоксия соответствует, как мы видели выше, консервативно-авторитарному элементу. Псевдореволюционный элемент проявляется в его опоре на пробуждение веры и сектантство.

То, что американские секты через нонконформизм, от которого они произошли, попали в оппозицию к централизованным организациям, таким как «церковь» и «государство», превосходно подходит к фашистской идеологии. Бунтарство и радикализм, очевидный дух сект, связанный с авторитарными аскетическими и репрессивными тенденциями, находят известную параллель в структуре фашистского менталитета. Именно национал-социализм занял «антигосударственную позицию» и предпочитает такие понятия, как «нация», «народ» или «партия». Если государство рассматривается как простой инструмент, чтобы присвоить некоторые властные позиции, оно теряет всякую «объективность», которая могла защищать тех, которые должны быть подавлены 23 . Подхваченная американским фашизмом, из позиции, враждебной государству, возникает позиция, враждебная правительству, позиция, усиливающаяся сопротивлением реакционеров против Нового курса, и здесь возникает старый сектантский антицентралистский дух как прекрасное средство борьбы. Однако, если бы фашисты достигли своей цели, то фактическим последствием этого было бы сильное усиление авторитета государства, что следовало бы разъяснить всем американским партикуляристам.

Такую общую генеральную точку зрения отражает антагонизм нацистов в отношении крупных государственных церквей. В речах Томаса он принимает форму нападок на крупные институциональные деноминации, такие как например, пресвитерианцев, методистов, епископальную церквь, которым он противопоставляет свои «субъективистские», «динамические» понятия пробуждения веры. Он уверяет, что стоит против институциональной религии, за живую веру, точно так, как в противоположность государству восхваляли свое движение нацисты, которые этими стимулами затрагивают глубоко укоренившееся недовольство всеми якобы «объективными» безличными учреждениями нашего общества 24 . Их объективность кажется тем не менее массам довольно проблематичной; современное возмущение институтами иллюстрирует борьбу против «бюрократизма». Целью является не столько восстановить справедливость, которая кажется в опасности благодаря институционализму, сколько мобилизовать те пылкие инстинкты, которые, сдерживаемые порядком закона и институтов, становятся, будучи освобожденными, инструментом удовлетворения жажды власти диктатурой клики. Монастырский порядок и секты, как часто утверждают, выражали первоначально еретические устремления и только позже были включены в христианство. Поэтому можно с полным правом предположить, что глубинные течения язычества, нехристианизированной, «естественной» религии составляют существенный элемент всякого сектантства, незавимо оттого, насколько аскетическим и христианским является его поведение внешне. Во всяком случае, Томас перенял традицию движения пробуждения и так ее преобразовал, что на первый план выдвинулись деструктивные и натуралистические моменты антиинстнпуционализма. Скрывая христианские инстинкты, он посредством своей оппозиции по отношению к институциональной религии обращается в действительности к нехристианским инстинктам. Его религиозные иллюзионистские уловки можно поэтому считать шагом по пути к разложению религии, как неизбежный курс в направлении к тоталитарному режиму и поэтому является не более, чем устарелым способом ловить отсталых людей. За его самодельной теологией таится химера имеющей успех доктрины, в которой во имя «Бога, Родины и Отечества» неуклюже объединены политика и идеология.

Основополагающим для фашистской манипуляции религиозным субъективизмом в политических, а в конце концов, антирелигиозных целях является подчеркивание личного опыта по сравнению с объективированной доктриной, поддерживаемой, вероятно, эмфатическим усилением апокалиптического настроения. Следующие цитаты могут проиллюстрировать способы применения этих фактов Томасом: «Заметьте себе, что Иисус Христос выбирает слова... не в языке Ветхого завета, и не в языке писателей, а свои слова... Ну, теперь я знаю, мой друг, что это правда. Я знаю это по нескольким причинам. Я это знаю из моего личного опыта переживания, который я имел около 20 лет назад с живым человеком, которого мы называем Иисусом Христом. Я знаю это, и я это говорю из личного опыта. Я верю в то, что сказал здесь Иисус Христос, т.е. я верю его словам, когда я жду его слова, которые я имею здесь и теперь в качестве современного достояния, как вечную жизнь. Я это знаю. Потому что моя жизнь сразу же изменилась. Вдруг я возненавидел вещи, которые я любил физически. Другими словами, вся моя жизнь и все мое сердце переменились до основания». Знаменательно, что подчеркивание личности Христа и последующего изменения индивидуума ясно противопоставляется священному писанию, и Ветхий завет молчаливо осуждается как институциональная застывшая религия. Со времен гностиков через всю христианскую традицию сохранилось это воззрение. Ссылка на непосредственное, личное, религиозное переживание означает, кроме того. ослабление логического размышления, как его и представляют когерентные теологические учения. Томас упорно указывает на непосредственность своего личного отношения к Богу, чтобы исключить вмешательство извне. «Бог говорит очень ясно, что ни один человек не должен вас учить, так как у вас есть святой дух, чтобы вас учить. Я в своей жизни настаивал на том, чтобы меня вел непосредственно сам Бог.» Здесь ясно показано, как легко религиозная мечтательность сект может превратиться в нападки на церковь и, в конце концов, на каждую организованную объективную религию. Желание быть ведомым «непосредственно самим Богом» можно удобно использовать как оправдание весьма произвольных решений индивида. Так например, Гитлер указывал на свое «озарение», когда он совершил роковую ошибку в военном походе на Россию. Когда Томас приводит пример личного опыта веры, он с этим связывает антисемитские намеки: «Как я вчера утром вам говорил, членство в синагоге было равнозначно определенным общественным правам. Если ты не состоял в синагоге, то ты был никто. Ты был исключен из всего общества. Ты не имел никаких церковных прав, никаких прав веры, никаких гражданских прав и очень мало моральных прав. Вы не видите, что они хотели исключить всех других и что они имели единоличную власть над жизнью и душой человека того времени. Это дьявольщина в мире, если люди, принимая некоторых и исключая других, пытаются намеренно монополизировать власть и слово Бога».

Понятие личного обращения, противопоставленное институциональной религии, усиленное верой индивидуума в предстоящий конец света, в последние дни для церкви становится теологической базой пробуждения «последний час». Перед лицом страшного суда человек должен думать скорее о Боге и о собственном непосредственном отношении к нему, а не о церкви, к которой он относится. То, что Томас не боится цитировать самые примитивные суеверия, является ясным симптомом регрессии его движения пробуждения в сторону мифической естественной религии. «Пророчества исполнились... Я не хочу, чтобы вы беспокоились из-за землетрясения, которое было у нас недавно в Калифорнии (дает объяснения о землетрясениях, которые обычно бывают осенью). Мы всегда думали, что землетрясения ограничиваются югом Калифорнии, но мы видим сегодня землетрясения страшной силы и масштабов повсюду в мире... С 1901 г. погибло только в землетрясениях больше чем миллион людей.» Соединение техники террора и религиозного движения пробуждения у Томаса здесь проявляется весьма ясно. Субъективизм и хилиазм (вера в приход тысячелетнего царства) — обе главные составные части пробуждения веры, имеют тенденцию «ослаблять» сопротивление индивида. Ссылка на «личное переживание», отрицающее доктрину церкви, практически сводится к поощрению предаваться собственным эмоциям 25 . Запуганный представлением приближающегося конца света индивид, чтобы спасти свою душу, должен делать послушно, не критикуя, все что ему прикажут. Таким образом, дух пробуждения веры, понимаемый первоначально как выражение религиозной свободы, можно без труда поставить на службу фашистскому идеалу слепого послушания.

Антиинституционный трюк

Превращение религиозного субъективизма в приверженность к фашизму происходит не в языке политики. Слишком осторожный, чтобы затрагивать нечто такое, прочное как американские конституционные права, Томас ограничивается своей собственной ограниченной псевдопрофессиональной сферой — церковными вопросами. Его отношение к проблемам церкви, хотя никогда полностью не выраженное и в некоторой степени сбивчивое, является, так сказать, косвенной моделью того, что он хотел бы втайне видеть осуществленным в американском народе. Он сообщает своим слушателям тоталитарные догмы веры, дискутирует с ними о делах церкви и оставляет на их усмотрение их перевод в резкие политические выражения. Его антагонизм по отношению к этаблированным устоявшимся деномина-циям является теологическим средством, которое позволяет ему воздвигнуть свою модель якобы чисто религиозного характера.

Когда Томас атакует «приверженность к партии» и «отсутствие единства» во имя духа деноминации, тогда превалирует трюк «единство»: «Я верю, что дни деноминации прошли, что не будет никакого дальнейшего прогресса в смысле деноминации, и я напоминаю о баптистах, о конгрега-ционалистах, пресвитерианцах, но послушайте, сегодня можно наблюдать, как распространяется живое христианство гланым образом благодаря радио». Контраст между «жизненностью» и «духом деноминации» не менее характерен, чем утверждение, что оживление приписывается радио, централизованному техническому средству, которое неразрывно связано с современной монопольностью общественных средств коммуникации. Болтовня об «оживлении» соответствует идее, что существующие деноминации якобы перестали быть живыми силами благодаря простой институци-онализации. другими словами, массы потеряли свою веру в те фундаментальные и рациональные религиозные учения, без которых протестантство не может быть понято. «Ты знаешь, мой друг, организованная религия, которая отрицает сверхъестественную волю, будет постоянно преследовать сверхъестественное, и у тебя там по ту сторону мертвая вера, которая отвергла сверхъестественное в Боге, и так как они это сделали, они преследуют твоего Бога и моего Бога до смерти.» Истолковывать подобное религиозное высказывание в смысле двухпартийной системы и высочайшей идеи о нации, по-видимому, для слушателей Томаса не трудно.

После таких запутанных словоизвержений Томас должен был, если бы он действовал логично, требовать усиленных законных принудительных мер против анархических измышлений, которые он бепрестанно заклинает. То, что происходит абсолютно противоположное, является характерным для фашистской пропаганды извращением. Если он жалуется на беззаконие, коррупцию и анархию, то он ополчается не только против любого «легализма», но и нападает на закон вообще и поступает точно как фашисты с трюком «воющего волка», который всегда применяется, когда централизованное демократическое правительство проявляет признаки силы. Их болтовня о диктатуре правительства является лишь поводом для подготовки своей собственной диктатуры. Позиция Томаса по отношению к закону весьма амбивалентна: он протестует против существующего беззакония и против существующих законов, чтобы подготовить психологическую почву для различных «незаконных» предписаний. «Дела идут неправильно в этой стране, потому что мы забыли Бога и его справедливый закон. Мы топтали ногами его заветы и его божью волю и вместо этого мы издали бесчисленное множество человеческих постановлений. Сегодня нет недостатка в законах, мои друзья. Это — величайшая эпоха законодательных постановлений, которая когда-либо была в истории нашей страны, чтобы регулировать поведение людей. Законов, изданных светскими правительствами, насчитывается 32 миллиона. В 1924 году было принято 10 тысяч новых законов в законодательстве отдельных штатов и правительстве США; в.1928 г. их было 13000, а в 1930 г. — 14000, а в последние два года эти цифры увеличились во много раз в результате Нового курса, который властвует над правом. Однако величайшая эпоха законов является также эпохой величайшего беззакония. Статистика преступности показывает, что преступления увеличиваются в размерах, что не может не беспокоить. Непосредственные расходы, вызванные в этой стране преступностью, достигли суммы 15 миллиардов долларов в год.» Эти цифры, конечно, взяты с пололка. Нет ни документов, подтверждающих 32 миллиона законов, изданных «светским правительством» (что бы под этим ни подразумевалось), ни малейшего подтверждения астрономической «суммы расходов на преступность» в Америке. Спекуляция с фантастическими цифрами — распространенная привычка национал-социалистов: якобы научно подтвержденная точность приведенных цифр успокоит недовольство против скрытой за ними лжи. «Точностью заблуждения» можно было бы назвать эту тактику, свойственную всем фашистам. Фелпс, например, оперирует похожими абсурдными числами о притоке беженцев в Америку. Так как они внушают общее чувство грандиозности, которое легко перенести на говорящего, они годятся, кроме того, в качестве психологического стимулятора.

Подчеркивание инстинкта в противоположность разуму у Томаса идет параллельно с подчеркиванием спонтанной реакции на законы и постановления, чем он способствует духу «дела» против защиты, которой пользуется меньшинство благодаря любому законному порядку. Косвенно его антилегалистическая и антиинституциональная позиция ясно проявляет себя в экзальтированном восхищении женщинами. Выберем один пример среди многих: он хвалит неконвенциональный дух Марфы, этой святой с практической жилкой, чем молча осуждает сферу конвенции и одобряет позицию, которая в контексте его речей звучит деструктивно, хотя она в своем высшем смысле может быть действительно превосходит конвенционализм. Неконвенциональное поведение, в конце концов, значит у Томаса быть готовым нарушить закон. «Когда она услышала, что пришел Иисус, Марфа пошла, чтобы его увидеть. Не было принято, чтобы женщина шла встречать мужчину, но Марфа, благослови Бог ее дух и ее душу, была неконаенциональной. Она отказалась поддерживать глупый обычай, который подавлял проявление ее любви и преданности.» Официально Томас защищает дом и семью и рьяно преследует тех, которые якобы желают «легализовать аборт». Но эти высказывания весьма близки кодексу половой морали, который ввели нацисты. Внешне выступавшие за освященные старые институты этой морали, они тем не менее, поддерживали половые связи с несколькими партнерами, поскольку это вело к увеличению числа «фольксгеноссен». Когда Томас нападает на закон и конвенцию, у него на уме не свобода, а подчинение индивида не независимым законным и моральным постулатам, а прямому приказу тех, кто имеет власть, кто может обойтись без объективных директивных идей. Томас хвалит любовь Марфы, чтобы замаскировать идею следования приказу, который в действительности не привел бы ни к чему другому, кроме как к ненависти.

Антифарисейский трюк

Прославление «духа» посредством пробуждения, между прочим, не следует принимать слишком серьезно. Благодаря повороту, который тесно связан с временно прекращающейся атакой Томаса на устойчивые церкви, благодаря клевете на фарисеев как персонификацию религиозного институ-ционализма и веры в «букву», она значительно затухает. С клеветой на фарисеев Томас переносит ненависть к закону и институтам на интеллект, интеллигенцию и евреев, с которыми он непосредственно отождествляет фарисеев. Чрезвычайно осторожно он избегает конкретного объяснения, что он имеет в виду под духом, однако подразумевает совершенно определенно общий энтузиазм и волю действовать, как специфическую способность духа. Библейское преимущество нищих духом, как оно выражено в выступлении Христа против высокомерных фарисеев, он использует в своих собственных целях, как доказывают бесконечные хулительные речи такого типа: «Мой друг. эта эпоха отвергла учение Иисуса. Церковь, организованная Церковь отвергла учение Иисуса. Церковь, которая приняла учение израильских священников со стороны, возвратилась к интеллекту. Вы знаете теперь и должны все знать, что люди не могут найти Бога, ища его. Ваш крохотный рассудок не способен найти царство Божье». Или: «Я напоминаю вам, что Иисус никогда не открывал свою подлинную сущность и свою истину мужчинам и женщинам, у которых не было правильного духа. Подумайте об этом вместе со мной одну минутку: "Кому он открыл всемогущую истину?.." Иисус открылся той женщине, потому что она была достаточно проста, чтобы верить, что он мог сказать миру».

Согласно христианской идее, истина является всеобъемлющей, она должна дойти даже до человека, на которого ступают ногами. У Томаса она извращена, обращена лишь к тем, кто «достаточно прост, чтобы верить его рассказам», так как они меньше всего способны на сопротивление против неправды. Только сегодня, когда фашизм приспосабливает христианство для своих практических целей, такое извращение выражается так откровенно и цинично, как это не наблюдалось во всей истории христианства.

Родство с Мартином Лютером, существующее в этом пункте, Томас понял очень хорошо; он хвалит своего тезку, потому что он был, как святой Августин, «только известный человек», которого «интеллигентные вожди» никогда не избрали бы. Действительно, очернительство интеллекта идет начиная от Августина и Лютера и отвергается кальвинизмом. То, что Томас склонен принимать сторону Лютера, а не Кальвина, едва ли является случайным. Их интеллектуальная ученость и определенное положение как представителей государственной религии, делает фарисеев особенно подходящим объектом для травли интеллигенции. Их враждебность по отношению к Христу облегчает ему задачу объявить их авангардом антихриста. Стимулятором здесь является враждебность к интеллигенции. Кому приходится страдать и у кого нет ни силы ни воли изменить ситуацию по собственному почину, тот скорее готов ненавидеть тех, кто вскрывает отрицательные стороны ситуации, а именно, интеллигенцию, как тех, кто ответствен за страдания. То, что интеллигенция отключена от физического труда, не обладает правом приказа, что она поэтому вызывает зависть, не требуя одновременно подчинения, еще более усиливает враждебность. В глазах слушателей Томаса антиинтеллектуализм может рассчитывать на особый успех. Нагорная проповедь подгоняется в качестве идеологии для тех, которые хотя и чувствуют, что их собственное мышление затуманено, однако ожесточенно и восторженно придерживаются этого.

Этот гнев обращается против тех, кто стоит в стороне, и таким образом, подготавливает антисемитизм, ведь евреи в теологическом отношении близки к христианству, не принимая его. «Ну, мои друзья, вы видите, что Иисус Христос был хорошим человеком, что он был высоким раввином евреев своего времени, что он был великим вождем, но вы отказываетесь признать, что он является Богом в человеческом образе. Подумайте о том, что чистота Священного писания устоит или упадет с приведенным доказательством, что все должны чтить Сына, как они чтят Отца. Мой друг, ты можешь прийти к Богу только через Иисуса Христа, Сына божьего. Я знаю. что это довольно трудно для некоторых из вас, которые учили это по-другому. Нет никакого другого пути спасения для мужчины или женщины, чем посредством Иисуса Христа. Если Вы не чтите Сына, то вы не можете чтить Отца.» Так как призвание Сына является важнейшим различительным признаком между христианством и иудаизмом, эти слова косвенно имеют в виду евреев. В остальном применяемый здесь теологический принцип усиливает значимость трюка «посланника». Конечно, подчеркивание различительного признака было бы само по себе уже антисемитским, оно становится в конце концов таким из-за того, что Томас говорит о связи между Ветхим и Новым заветами редко в позитивном смысле. Идею, что Христос пришел не отменить Завет, а исполнить его, т.е. Ветхий завет, Томас оставляет без внимания. Для него, более того. Новый завет является отрицанием старого, и поэтому Томас, конечно, не относится к фундамен-талистам: «После Нового завета, после слова живого Бога, бессмертие человеческой души может осуществляться только через откровение и дело Иисуса Христа из Назарета, совершенное на кресте, на Голгофе и у могилы Иосифа Аримафейского».

Когда Томас взваливает ответственность на тех, кто «близок» к Христу, в действительности не признавая этого, он компрометирует Ветхий завет, вместо того, чтобы его принять, в конце концов, он клеймит евреев. «Сатана постоянно пытается приблизиться к детям Бога через посредника. Он знает, что бесполезно напрямую нападать на дело живого Бога, но он всегда пытается дойти до каждого отдельного индивидуума через кого-нибудь, близкого к нему. Так было в случае с Иудой. Вспомним четвертую главу Евангелия от Матфея, где говорится, что Иисус победил дьявола. Если вы теперь откроете Евангелие от Луки, вы в описании Тайной вечери найдете, что пришел Сатана и был в образе Иуды Искариота. Он сказал: "Я не могу прямо к нему подступиться, и должен потребовать смерти Иисуса Христа через кого-нибудь, кто близок к нему"». Отождествление евреев с убийцей· Христа и особенно через ассоциации слов «Иудея», «Иуда», «еврей», весь этот пассаж изменяется в направлении трюка антифарисеев.

Религиозные отвлекающие маневры в действии

Согласно нашему основному тезису, религия, являясь сетью для ловли определенной группы населения, трансформируется в средство для политических манипуляций. Томас однажды утверждал: «Сатана сегодня не имеет власти над христианином, так как на Голгофе он пережил свое Ватерлоо». Такие языковые образы, подчиняющие спасение души земным событиям, являются символом отношения Томаса к религии. Голгофу он превращает, так сказать, в вечное Ватерлоо, так что его религия низведится до системы метафор для выражения «светских» битв и политической власти. Его ловкое толкование Библии ради идей, которые в основном не совместимы с духом христианства, доходят часто до карикатуры. Его, в конце концов интересуют только результаты религиозного престижа и религиозного авторитета, что показывает доведенный до совершенства цинизм в обращении с библейскими рассказами. У него нет ни малейшего интереса к конкретной субстанции религии и, само собой разумеется, подчинение религиозных идей и языка религии политическим целям сильно принижает сами религиозные идеи. Голгофа, названная Ватерлоо, теряет свою уникальную значимость, которую вера в распятие толкует как акт спасения. Простая метафора, лишенная каких-либо догматических выводов, звучит для каждого христианина как богохульство. Тем, к кому обращается фашистская пропаганда, нужно было разъяснить, что фашистская манипуляция с догмой весьма кощунственна.

Еще заметнее становится элемент богохульства, когда это касается содержания библейских историй, которые привлекает Томас. Сверхъестественное значение библейского понятия о «насыщении десяти тысяч», например, толкуется в смысле беспощадности и бесчувственности на земле. «Наш господь, Иисус Христос, не является кормильцем, он кормит народ не ради насыщения. Чтобы вы не делали на словах и на деле, делайте это в честь Бога, ты знаешь, мой друг, что ты и я совершаем ужасную ошибку и что мы тому человеку больше вредим, чем приносим пользы, если мы ему что-нибудь даем, что ему не нужно. Не важно, что это, является ли это милостыней или тем, что мы для этих людей делаем, что он сам может для себя сделать. Ты отнимаешь у человека благодеяние жизни, ты лишаешь его радости труда. Мы должны покончить с современной ситуацией... как-нибудь, когда-нибудь. Если мы это не сделаем, то мы и дальше приучим миллионы людей в этой стране принимать милостыню.» Похожим образом он извращает идею Иисуса о хлебе жизни, чтобы использовать ее для клеветы на другие виды происхождения духа, а именно, автономную мысль вообще и идеи реформы в частности. Однако для Томаса характерно, что он, атакуя просвещение, не отваживается в то же самое время нападать и на технику, так как она, в конце концов, является предпосылкой и жизненным элементом его собственного метода пропаганды. «Я желал бы, чтобы мы могли вспомнить о сегодняшней Америке. Многие люди бегают за теми или иными вещами, к тому или другому обманщику, и они ничего не достигают. Здесь настоящий хлеб жизни, я уверен, что наша душа это знает. Сколько людей имеется на свете, которые пытаются найти истину, действительные цели жизни, без Иисуса Христа. Слушайтесь Бога, кроме, как через него, вы не можете найти никакой великой истины. У меня есть желание к Богу, чтобы мы узнали эту великую истину. Не желайте себе, чтобы мы вернули воспитание. Я благодарю Бога, что мы имеем могущественного Бога, благодарите Бога за печатный станок, поблагодарите Бога за газеты, благодарите Бога сегодня и наберитесь мужества, так как наш Бог еще на своем троне. И я верю. что мы дадим залп, который услышат во всем мире.» Запутанные предложения, подобные этим, верно отражают запутанные идеи ханжеского фанатика, сторонника двух вещей, «доброго старого времени» и «радио», которое дает ему возможность говорить.

Вера для Томаса не только суррогат, чтобы изменить мир, но она и предупредительное средство, чтобы действовать против любого изменения, любых времен, которые и без того автоматически классифицируются как коммунизм. «Вы не видите, что если мы не восхваляем святость Бога, если мы не провозглашаем справедливость Бога в этом мире, если мы не провозглашаем факт неба и ада, если мы не провозглашаем факт, что без спасения и кровопролития нет и прощения греха. Вы не видите, что только Христос и Бог господствуют, и что в конце концов, над нашей нацией разразится революция.» Хуже, чем в этих фразах, не могло произойти превращение христианского учения в лозунги политической власти. Идея таинства, что течет «кровь Христа», истолковывается с задней мыслью о политическом перевороте как раз в смысле общего «кровопролития». Так как кровь Христа якобы спасла мир, Томас и говорит о необходимости кровопролития. Убийство получает ореол таинства, так что в основном от жертвы Христа только и остается, что «кровь евреев должна течь». И распятие низводится до символа погрома. Важные причины говорят о том, что эта абсурдная трансформация играет большую роль в традиционных христианских представлениях, чем это может показаться с виду.

Трюк «вера наших отцов»

Самым действенным связующим звеном между теологией Томаса и его политикой является идея «веры наших отцов». Ее можно назвать в основном антихристианской, так как христианство претендует на истину, и не на принятие ее через традиции: кто верит только потому, что это делали его предки, тот ни в коем случае не является верующим. Идея о предках имеет, кроме того, оттенок культа предков мистической природной религии, которой противоречит собственная сущность христианства. Однако, этот натуралистический элемент христианской веры, где он замещает католическое понятие о живой церкви, присутствует повсюду в христианстве. Даже субъективистские, лютеранские мыслители, как например, Кьеркегор, использовали это. Патерналистский авторитет выполняет всегда свою функцию — не давать уклониться тем, вера которых в истину самой христианской догмы поколеблена. В конце концов, христианская вера насильно достигается светскими внешними средствами, контролем патриархальной семьи, и, в то же время, воспринимается весьма респектабельно, смиренно и благочестиво. Томас, этим призывом, основой его ортодоксии, открывает путь для интерпретации, которая может быть легко понята в смысле агрессивного нативизма. «Книга, которая объединила сердца миллионов людей, мужчин и женщин повсюду, та старая книга, которую любили наши отцы и матери, та древняя книга, которую они берегли и чтили, и которую также и мы, настоящее поколение, читаем, — старая книга, святые страницы которой мы листаем сегодня после обеда, напоминает нам о прошлом и дает надежду на будущее и готовит нас к раю на небе, куца отошли наши отцы и матери за все эти долгие годы.» Двусмысленное определение Америки, как «христианской нации», является следующей ступенью. Томас ссылается этим на якобы решение нашего суда и постоянно дает понять, что он при этом думает об исключении евреев из американской общности. «Послушайте, вначале Америка была христианской страной. Что бы ни развивалось в нашей стране во время ее прогресса, является результатом американизма. Когда Вы говорите об Америке, вы должны говорить о христианстве, так как Америка и христианство измеряются одними и теми же мерками.» И здесь раздается его призыв «к настоящему сорту людей», под которым Томас, по-видимому, имеет в виду те же самые типы, которые в Германии проложили дорогу национал-социализму. «Вас, учителей, призываю я сегодня после обеда, чтобы напомнить Вам, чтобы Вы и в будущем держали Америку в своих руках. Как клонится сук, так и растет дерево, и как дерево падает, так оно будет лежать. Нам нужны учителя, чтобы учить великим принципам жизни. Мы должны провозгласить великую истину Бога, нам нужны судьи в наших судах, которые помнят символы наших отцов, которые до сих пор существуют.» Что от этих учителей, судей ожидается строгость, едва ли стоит упоминать. Так силен традиционалистский стимулятор у Томаса, что он. несмотря на свое якобы отвращение к деноминации и конвенции утверждает, что «единственный путь молиться Богу это — идти на то место, которое посвящено молитве». Такие высказывания, которые больше согласуются с римско-католическим учением, чем с протестантской доктриной об общем священнослужительстве, показывают еще раз, что Томас использует христианство, как простую аналогию для всей светской авторитарной системы.

От поклонения предкам и христианской Америке только один шаг до высокомерного патриотизма. «Мы надеемся на Бога и на тех, кто верит в эту страну, в эту Библию и в семью, во флаг и в эти любящие свободу институты, которые достались нам в наследство.» Почти без прикрас выступает основное стремление Томаса к милитаристскому образцу, к авторитарной организации, к «гимну», который поют его парни.

Мы парни старой бригады.

Мы сражались бок о бок, и плечо к плечу, клинок к клинку.

Наши парни сражались, пока не пали и погибли,

Они были так смелы и готовы к бою, так чисты и радостны.

Где парни старой бригады, и где страна, которую мы знали?

Стойко, плечо к плечу и клинок к клинку

Готовые к бою с песней маршируют по нашему пути, парни старой

бригады. Слава их памяти, где бы они ни были, Они были незабываемыми товарищами.

В то время как при поверхностном рассмотрении милитаристский символизм должен проявить религиозные идеалы, сама религия Томаса служит символом фашизма. Американский христианский крестовый поход обобщает обе вещи; пробуждение веры и ортодоксальное христианство, но их общим знаменателем в пропаганде является фашистская организация.

4. Идеологическая травля

Вводные замечания

По сравнению с методом Томаса, конкретное содержание его речей играет только побочную роль. Психологическое «размягчение» слушателей в смысле фашизма не дает ни единой политической программы, ни единой критики существующего общественно-политического порядка. То, что его выступление насквозь лишено настоящих теоретических положений, объясняется, во-первых, намерением быть «практичным», и, во-вторых, вероятнее всего фактом, что у него нет никакой точной программы. Как большинство фашистских агитаторов, он, разумеется, руководствуется в меньшей степени политическими и социологическими рефлексиями, чем свойственным ему ярко выраженным чувством подражания пресловутым имеющим успех образцам авторитарных систем. Такой псевдотеоретичный подход наблюдается со времен начала режима Муссолини; он, по-видимому, имеет прочное основание в структуре самих авторитарных систем и может объясняться не просто циничным релятивистским презрением стоящего у власти разнузданного политика к истине и ее манифестации в теории. Скорее это можно приписать теории самой по себе, независимо от ее содержания. Даже если она исходит из произвольных домыслов, сам факт последовательного когерентного и консистентного мышления получает определенную собственную значимость, определенную «объективность». Она делает в глазах фашиста из теории проблематичное оружие, так как мышление само по себе отказывается быть только инструментом. Теория как таковая, рассмотрение автономных логических процессов, дает тем, на которых хочет оказать влияние фашист, некое чувство безопасности, разрешает им, так сказать, быть услышанными. Поэтому она, в основном, для фашистов является «табу». Его царство — это область бессвязных, неясных изолированных фактов, или, более того, форма их проявления.

Чем изолированнее они приводятся, чем больше выбранные излюбленные темы привлекают внимание обоих — агитатора и слушателя, тем лучше для фашиста. С полной перспективой на успех он может одновременно, но псевдотеоретично ударить по обоим: по еврейскому банкиру и по еврейскому радикалу. Если бы он попытался объяснить взаимную связь понятий теоретически, то он наткнулся бы на величайшие трудности, был бы вынужден прибегать к несостоятельным, изношенным конструкциям, как это довольно часто происходит в фашистской пропаганде. Между тем Томас, чтобы по-возможности избежать этой опасности, придерживается нескольких опробованных популярных мелодий. Этим, по-видимому, объясняется частично малая сменяемость мотивов не только у него, но и у большинства ему подобных. Специальные контрмеры должны были бы, например, «связать» изолированные темы, чтобы снять их остроту, сконцентрировать спор на опасных пунктах или, может быть, наоборот, поставить на первый план те факты и структуры, которые обычно выпускаются в фашистских аргументах. Что бы Томас ни делал, он преследует цель найти деликатные невралгические пункты политических противоречий, от манипуляции которыми он надеется получить немедленное эмоциональное эхо. Свои политические темы он выбирает с точки зрения их психологической значимости. И, таким образом, он предпочитает темы в большей степени нагруженные аффектом: коммунизм, администрация, особенно обсуждение вопросов безработицы, евреев, определенные аспекты внешней политики.

Имидж коммунизма

Все время подчеркивалось, что кампания против коммунистической опасности и радикализма является одним из краеугольных камней фашистской пропаганды и была на примере Гитлера весьма успешной. Она возвращается со всеми атрибутами травли красных, само собой разумеется, в речах Томаса. Например, техника доносить на каждого, как на коммуниста, идеи которого не согласуются с тем, что он выражает большей частью словом «радикальный». В действительности под этим может подразумеваться каждый, кто следует прогрессивному направлению с революционным, подрывным оттенком, весьма полезным для пропаганды Томаса.

Антикоммунистические аргументы фашистов движутся все в одном направлении; коммунизм является непосредственной опасностью; немедленные контрмеры должны защищать традиционные институты собственности, семьи и религии. Однако, бросается в глаза, что Томас никогда не апеллировал к коммунизму, как таковому. Он не нападает ни на учение диалектического материализма, в котором он, очевидно, ничего не понимает, ни на практическую политику коммунистической партии, ни на реальные условия в России. Он никогда не затрагивает такие фундаментальные вопросы, как например, возможно ли бессклассовое общество в современных условиях, или улучшилось ли положение масс в России. Он никогда не исследует конкретизированные марксистской теорией идеалы. Вместо этого, он создает о коммунизме картину, как о призраке дьявола, который существует только для того, чтобы пугать людей видением их предстоящего уничтожения. Кроме как в самых туманных обобщениях, например материализма, он не нападает на марксистскую систему. Однако он оглашает «сказки» ужаса весьма фантастического содержания, которые похожи на записки сионских мудрецов. Он борется против «ветряных мельниц», строит параноидную систему, которую сам потом и атакует. Этот механизм имеет особое значение, так как он показывает глубоко укоренившуюся тенденцию в фашизме, скорее выступать против воображаемых картин, чем против действительности, которую они изображают. По двум причинам преследуемые фашизмом большей частью являются фикциями по своей природе. С одной стороны, реальность таких групп, как коммунисты или евреи, не давали бы ему в достаточной степени объекта ненависти, так как Томас должен был бы обсуждать коммунистическую теорию, он бы подвергался опасности заинтересовать ею своих сторонников. С другой стороны, он рассчитывает, сознательно или неосознанно, на «параноидальную склонность» среди них, на нечто вроде мании преследования, которая стремится к подтверждению своих дьявольских призраков. Он знает, что может подчинить своему влиянию слушателей, только удовлетворяя это желание и приспосабливая свои измышления соответственно их психологическим желаниям. Основная схема — это коммунизм, характеризующийся как заговор, концепция, которая отражает конспиративный характер его собственного шантажа.

Этот аспект является не только образцом травли против красных, но и еще в большей мере образцом антисемитизма. Отвратительные и малопонятные карикатуры в «Штюрмере» характерны для всех действий фашистов. Психологическая атака относится в меньшей степени к евреям как настоящим людям, а в большей степени к их мифическому образу, который представляет собой смесь из восприятий, остатков архаического представления и проекций психологических инстинктов. В давние времена уничтожали магический образ, чтобы убить изображенного человека;

сейчас можно говорить почти о противоположном: евреи уничтожаются, чтобы разрушить их образ. Часто поэтому может быть менее уместно защищать их от критики, которая, в конце концов, нацелена на фетиш, чем излагать фетишистскую природу фашистского понятия «евреи». Важно вскрыть элементы фетиша и их относительную независимость от действительности и проверить его психологическую функцию. Только так может быть эффективно уничтожен имидж. Ожидая защиты евреев, какими они являются по-настоящему, имидж их останется довольно непроницаемым, антисемитизм ведь базируется меньше на еврейских особенностях, чем на менталитете антисемитов. 2 t >

Превращение коммунизма в мрачный заговор совершается с помощью пассажей, как этот: «Я спрашивал себя, знаете ли Вы, что Сталин, Иосиф Сталин, в последний год. заметьте это себе, опубликовал план уничтожения США, это известие было разослано всем коммунистическим диверсионным организациям и секретарям. 27 Вот обдумайте это и поразмышляйте, как обстоят дела и что происходит во все увеличивающемся размере во всей нашей нации. Посмотрите, как поступают некоторые конгрессмены, как поступают некоторые сенаторы, что делают некоторые вожди в нашей стране. Тогда вы сможете сами судить о серьезности момента. Таковы нашептывания дьявола. Я их вам назову, насколько я это могу сделать в течение ближайших минут». (Очевидно, он хочет возбудить аппетит тем, что теперь будет разглашать. Он надеется при этом доставить своим слушателям массу острых ощущений.) «Он (Сталин) говорит о религии:

"Философией и мистицизмом, развитием либеральных культов, поддержкой атеизма мы должны истребить все христианские вероисповедания"». Эта бессмысленная цитата точно подходит к приведенным выше гротескным утверждениям. Что касается марксистской теории, то Томас прибегает к простому методу — помериться с ней силой. «Послушайте, друзья, что мы можем ожидать, если расскажем нашим детям, что человек не имеет души, если мы им сообщаем такие учения, как манифест Карла Маркса. Он окончательно подготовил мир для коммунизма, мои друзья; мы в этой стране идем навстречу аду. мы позволили этому учению, этому частному учению проникнуть в нашу страну, оно пронизало весь наш дом и семью (!). Оно проникло в школу. Мы допустили, что наш учебный план был построен на этих гипотезах, что человек не имеет души, что человек и вся жизнь появились на земле посредством органического развития или как-то по-другому. Мы должны немедленно отвернуться от этих воззрений, или мы погибли... Это воззрение, которое закладывает основы коммунизма.» Характерно, что при описании коммунистических учений не упоминаются понятия ни классовой борьбы, ни капиталистической экономической системы вообще и подчеркиваются только биологические теории, которые никогда не играли у Маркса решающей роли, или утверждения, которые ему приписывались по ошибке.

Трюк «коммунист и банкир»

Тема важнейших историй ужаса Томаса — это якобы заговор с целью создания финансовых кризисов и банкротств. Когда он обсуждает коммунистическое понимание собственности, он привлекает не понятие социализации, а только понятие манипуляции, которая лишает людей всего их состояния. Из типично фашистского отождествления «коммунистического заговора» с «заговором банкиров» извлекает выгоду в первую очередь антисемитизм. «Несколько лет назад встретились мужчины. Дайте мне рассказать вам их план и их программу и слушайте, что они сказали: "Мы открыли боевые организации в различных государствах, где имеются восстания и скоро будут беспорядки и банкротства повсюду". Это было незадолго до 1929 г., когда мы увидели, что к этому идет дело в США. Мои друзья, разваливается одна нация за другой, мы видели столицы мира в смуте, мои друзья. Теперь мы это видели в наших США. Мятеж и банкротство скоро будут повсюду. Слушайте, что они говорят. Мы будем выдавать себя за спасителей рабочих от эксплуатации. Когда мы их будем уговаривать вступить в нашу армию социалистов, анархистов и коммунистов, мы протягиваем им руку всегда под прикрытием господства братства.» Хотя Томас маскирует эти высказывания как цитаты, он никогда не приводит точные источники. Очень вероятно, что он вычитал их из фашистских газет или памфлетов, так как нет ничего смешнее, чем изображение якобы официального коммунистического соединения социалистов, коммунистов и анархистов. Он продолжает: «Разве это не то, что они сделали с нашей нацией? Разве это не то, что заставляет лопаться один банк за другим, пока, мои друзья, не будут разорены тысячи банков в США». По марксистской теории, законы капиталистического производства вызвали кризис. Фашизм наносит ответный удар, приписывая кризис манипуляции коммунистов, однако он не старается вскрыть, как функционируют эти сатанинские махинации или как коммунисты вообще, пока существует капиталистическая система, могли повлиять на экономику Америки. То, что определенная группа капиталистов, а именно, финансистов, в заговоре с коммунистами, остается для слушателей Томаса единственно возможным объяснением, хотя оно и не выражается четким образом. Посредством такой техники, которая имеет различные преимущества, можно дискредитировать в первую очередь коммунизм; он не выступает больше как всеохватывающая общественная система, а как хитрый обман жадных до прибыли рэкетиров. Более того, посредством этой техники можно обвинять специально подобранную капиталистическую группу «непродуктивного капитала» в подрыве основ частной собственности, которую банкиры должны как дельцы представлять. Кто подвергается такой пропаганде, должен был бы, собственно говоря, возразить, что никакая капиталистическая группа не будет интриговать против системы, которой она обязана собственной прибылью. Однако, как абсурдна ни была бы эта техника, фашистская пропаганда все время к ней прибегает. В доверительной речи Томас подогревает, например, старую историю о международных еврейских банкирах, которые финансировали большевистскую революцию. Очевидно, эта формула имеет мощную иррациональную психологическую опору. Комбинировать ненависть к евреям как к капиталистам с проклятиями в их адрес, как к подрывным радикалам — это самый простой путь. Многие люди, которым довольно непонятны операции на бирже, например, термины, Hausse и Baisse *, не доверяют банкирам. Последствия, которые они часто испытывают на собственной шкуре, заставляют их персонифицировать анонимные причины финансовых потерь и обвинять жадные группы заговорщиков. Хотя свойственный биржевым сделкам этикет далеко идущего «иррационального», непредвиденного, побледнел в эру экономической концентрации, позиция по отношению к финансистам в эпоху, когда «финансовый капитал», кажется, потерял многое от своей власти XIX века, стала привычной. Эта позиция принимает даже угрожающий характер. Причиной для сегодняшней вражды является, по-видимому, как раз чувство, что банкир не имеет больше прежней власти, что его легко устранить. Представление о его всемогуществе только рационализирует проснувшееся чувство его бессилия. Наоборот, представление, что коммунисты являются заговорщиками и преступниками, основывается на их отрицании капиталистической системы, которое навязывает им определенные ограничения при формулировании их целей и тактик и придает им в глазах многих мистический оттенок.

В отношении борьбы против «непродуктивного» капитала, одного из самых действенных стимуляторов антисемитизма, мы ограничиваемся здесь двумя наблюдениями: во-первых, финансист вызывает ненависть, потому что он, по-видимому, наслаждается жизнью и роскошью, не располагая, как промышленник, действительной властью приказа, во-вторых, «могущественный банкир» является только увеличенным символом посредника (дилера из сферы обращения), который несет ответственность за то, чтобы независимое население платило за экономический прогресс, происходящий в области производства. Посредник выполняет функцию психологического и экономического «козла отпущения», и эта функция страстно оберегается благодаря определенным экономическим интересам. Само собой разумеется, что только обоснованная критика экономики может точно изложить эти тезисы о разнице между продуктивным и непродуктивным капиталом. Только здесь она может наглядно показать, почему отождествление банкира с коммунистом, которое кажется разуму столь «абсурдным», имеет такой успех.

Хотя Томас не ввязывается ни в какие экономические спорные вопросы, в одном пункте его позиция становится ясной, именно в этом пункте он извращает собственное содержание марксистского учения, превращая его в противоположность. Маркс требует обобществления средств производства, не выражая мысли об экспроприации маленьких личных владений. Сторонники Томаса, однако, не располагают стоящими упоминания средствами производства и являются только маленькими собственниками, так что идея обобществления их, по-видимому, не очень пугает. Следовательно, она должна быть представлена попыткой лишить их в некоторой степени имущества, которое они называют своим собственным, а не стремлением существенно поднять жизненный уровень всего населения. Коммунист приравнивается к разбойнику и вору, к тем грабителям, которые обычно плывут в кильватере фашистских переворотов. «Второе, что коммунисты намереваются: они хотят, по Томасу, общего введения атеизма, отменить всякую частную собственность и право наследства. Они коварно и хитро овладели нашей собственностью. Они говорят, всякая частная собственность и всякое наследство должны быть отменены. Это значит обобществление любого, даже незначительного владения. Это означает конфискацию всего того, что дорого мне и Вам.» По-видимому, этот аргумент — самый убедительный для вербовки маленького человека в ряды фашистов.

Из фашистского арсенала берется последняя стоящая упоминания техника Томаса — «травля красных». «Товарищи, ротфронт и реакция расстреляны», говорится в песне Хорса Весседя; Томас украшает свои тирады против коммунизма враждебными ссылками на «реакцию», хотя она ни в коей мере не имеет такой силы, как подстрекательство против красных. Если бы, однако, только коммунизм был предметом поношений, то неимущие, на которых направлена пропаганда, могли бы почувствовать недоверие. Поэтому он маскирует свою цель, внушая своим слушателям, что нужно считать противниками также старомодных реакционеров, группы, которые недостаточно заботятся о массах. С другой стороны, в фашизме есть слабая реальная основа для нападок на реакционеров: антагонизм по отношению к некоторым соперничающим консервативным группам, с которыми ему часто приходится объединяться, но которые он в конце ликвидирует, как это весьма успешно удавалось сделать в Германии. У Томаса антиреакционное оформление травли коммунистов выражается в конкретной политической ситуации. «Возьмите, например, школьное управление. Мне кажется, как будто общественность собирается потерпеть поражение, что бы ни случилось. У нас два списка кандидатов: один обещает нам уверенность с мистером Бекером, мистером Делтоном, миссис Кларк и миссис Роунзавиль; их поддерживает незначительное число старых реакционных групп. Вот я и спрашиваю серьезно, будет ли эта группа действительно иметь власть, чтобы разрешить проблемы школы в этом городе?» Несколько более пространно он выражается относительно другого случая: «Я хотел бы, чтобы вы сегодня весьма прилежно молились, чтобы силам реакции, силам, которые пытаются заставить замолчать Христа, не удалось бы закрыть радио для народа Бога». Чтобы подготовить насильственные меры против коммунистов, которых он хотел бы изгнать из США, Томас хочет по крайней мере перенять их революционную концепцию и их методы. На реакцию он нападает потому, что она действует незаконными средствами, хочет действовать с помощью насилия черни, посредством «спонтанных акций». Даже если массы, к которым обращается фашистский агитатор, скептически относятся к господствующему классу, который они привыкли рассматривать как господ и эксплуататоров, последние (при этом не важно, являются ли интересы фашистского движения родственными их собственным) все же кажутся неподходящими для грубого ремесла непосредственного угнетения, которое и означает фашистское управление. Культурная традиция, социальный страх, даже снобизм, запрещают высшим классам, по крайней мере до определенной степени, те виды поведения, которыми авторитарная система осуществляет свою власть. Поэтому фашисты временами порочат их как высокомерных и «далеких от народа». Очевидно, что между старыми и новыми «элитами», между элитой, обладающей крупной собственностью, и теми, кто ее охраняет и в значительной степени контролирует с помощью своего аппарата террора, существует соперничество. «Реакция», старый господствующий класс, выполняют, таким образом, пропагандистскую цель — привлечь к себе радикальные массы, не подвергая опасности авторитарный аппарат. Так как фашистская пропаганда против «реакции» в противоположность пропаганде против «еврейского» банкира, остается довольно общей, и приводит, кроме как в экстремально критических ситуациях, очень редко к действительному конфликту, Томас достаточно осторожен, чтобы говорить о старых «реакционных» группах и оставляет открытой дверь для их включения в свою собственную, более актуальную версию.

Нападки на правительство и президента

Богатый материал имеется у фашистов под рукой для нападок на правительство. Демократический режим всегда можно описать как «косвенно» отчужденный от народа» холодный и институциональный. Его нейтралистская природа постоянно дает возможность обвинить его в игнорировании интересов народа и особенно тех. кто живет в отдаленных частях страны. Всегда можно вытащить «пугало» бюрократизма, где централизованный демократический режим должен состязаться с изощрённостями закона разума и конституционного права. Его постоянно можно обвинять в дороговизне и коррупции. Маленькому человеку, который платит налоги и не видит, кому непосредственно на пользу идут деньги, каждый расход кажется «расточительством». Психологическими средствами фашистской рекламы являются ментальность налогоплательщика, к которому действительно или якобы предъявляют слишком большие требования, и присущее ему сопротивление против централизованного правительства, так как в анонимном государстве, которое не способно гарантировать жизнь тем, от которых оно берет, сбор налогов имплицитно вызывает чувство несправедливости. В своем желании подражать экономически превосходящим, даже группы, которые, являясь, по-видимому, сторонниками Томаса, платят только незначительные прямые налоги, часто впадают в ментальность «перегруженного» налогоплательщика. Эта тенденция имеет склонность к тому. чтобы стать собственным «вероисповеданием». В итоге скрытая обида обращается, однако, против правительства, которое только «берет», а не против социальной системы, которая делает налоги неизбежными. Где фашизм приходит в власти, он увеличивает налоги, однако они. по крайней мере вначале, ловче замаскированы чем, например, пожертвования на благо отечества и собратьев по нации. Ссылки на народную идею, сопровождаемые террором, временно прекращают всякую дискуссию по поводу налогов. То же самое относится к коррупции. В странах, где господствуют разнузданные, деспотические группы, без сомнения, имеется больше случаев расточительства и коррупции, чем в демократических государствах, но они держатся в тайне и очень редко эта тема обсуждается, в то время как демократия допускает ее свободное обсуждение, и таким образом создает иллюзию, что она является рассадником коррупции. «Прогрессивное», подчеркнуто демократическое правление при Рузвельте является особенно подходящей целью для враждебного в отношении правительства поведения фашистов, хотя ее оппозиция ни в коем случае не определяется существенно Новым курсом. Однако фашистская пропаганда против Нового курса жива либеральной традицией США, которая рассматривает любое государственное вмешательство в экономические дела как средство для критики существующего.

  • * Hausse и Baisse — (.фр.) повышение, понижение курса биржевых бумаг.

Томас ненавидит президента и хочет, чтобы его слушатели также его ненавидели. Однако, он всегда называет его «наш президент», молится за него и делает вид, что он хранит традицию терпимости в американской демократии. Но он хочет только одного: «Президент должен покаяться». Христианскую идею покаяния он коварно превращает в средство очернить первого человека исполнительной власти: «Мой друг, я говорю тебе очень серьезно, так серьезно, как только можно говорить человеческому существу; если ты не будешь раскаиваться, если федеральный судья не раскаивается, если члены Сената не раскаиваются, если каждый мужчина или каждая женщина в нашей стране не будут раскаиваться, они не увидят царства Божьего». По-видимому, здесь «каждый мужчина или каждая женщина» являются дополнением, а главной фигурой является президент, который никогда не давал повода сомневаться в своих принципиально либеральных возрениях.

Намеки связывают президента, его аппарат управления или, по крайней мере, некоторые «вышестоящие органы» с коммунизмом. Этот трюк применяют однако не только фашистские агитаторы, а почти все противники демократического режима. «Почему Америка хочет поддерживать нечто подобное (искусственно организованный экономический кризис)? Разве это возможно, мой друг, чтобы поощрение в высших инстанциях приводило к таким вещам?» Название одной из его речей накладывает на демократическое правительство четкое клеймо коммунизма. «Это правда, что предполагает Торговая палата, что коммунизм является действительной целью некоторых людей в окружении президента?» В доверительной речи он доходит до утверждения, что хотя писания сионских мудрецов являются, как доказано, фальсификацией, однако их глубинная правда была подтверждена Новым курсом. По-видимому, правительство выполняло шаг за шагом все изложенные в них планы. Точно так аргументировал нацист Розенберг, после того как швейцарский суд вынес свой приговор. Разумные опровержения остаются бессильными против таких легенд или нашептываний, которые позволяет себе Томас в отношении правительства. Как только их нельзя сохранить на объективном уровне, они переделываются с помощью вспомогательных гипотез или путем сдвига с уровня фактов на уровень «глубинной правды».

Нападки на президента ни в коем случае не являются чем-то новым в США. Они всегда были со времен Эндрю Джонсона. Исторический анализ, наверное, раскрыл бы перманентную готовность некоторых политических групп обвинять президента. Это ирония, что мятежники, выступающие против Эндрю Джонсона, называли себя «радикалами». Нехарактерным и слишком простым кажется нам тезис, что позиция населения в отношении президента является амбивалентной, так как он имеет имидж отца. Современные монархии, как например Великобритания, имеют мало аналогичного по сравнению с нападками на президентов в республиках. Скорее эта привычка объясняется проявлением демократии вообще и американской конституции в частности. «Что правительство народа посредством народа и для народа» наделяет отдельного индивидуума значительной властью президенства, масса народа воспринимает, очевидно, как парадокс; это вызавает по крайней мере неосознанно сильное сопротивление. Prima facie * — высшая исполнительная власть, вызывает возмущение, как монархическая и «недемократическая», и создает, таким образом, постоянную готовность призывать на борьбу против нее систему контроля и равновесия и обвинять ее, высшую власть, в нарушении своих границ и в стремлении к диктатуре. Сегодня старое сопротивление прежней, или «народной демократии», идет вразрез с идеей демократии посредством заместительства, и институт президента служит в первую очередь для того, чтобы поддерживать совершенно другую идеологию. Президента упрекают меньше в «антидемократической власти», чем в том, что она «незаконна», что его авторитет не является естественным выражением современных коренных отношений власти. Поэтому фашист желает их разрушить. Старые реминисценции абсолютистской легитимности были превращены в идею, однажды интерпретированную Геббельсом, что только тот, кто использует власть, ее заслуживает, т.е. кто ее использует в целях беспощадной эксплуатации. Президента, заклейменного как человека, который хотел бы быть диктатором, по существу презирают, так как он не может и не хочет действовать как диктатор, так как представляет систему и группы, не являющиеся диктаторскими. По существу, хулители президента чувствуют, что легальная власть, которую он воплощает, не полностью покрывается его реальной общественной властью, что решающие экономические силы находятся вне его сферы, в другом лагере. Поэтому его конституционные права воспринимаются как «нелигитимные» по сравнению с крупной промышленностью, которая является выражением сущности деловой культуры. Современные нападки на президента означают конфликт между формальной демократией и экономической концентрацией, который имеет тенденцию расширяться вместе с последней. В высшей степени аналогична ей прежде всего история Третьей Французской Республики; в ней не только аристократия упорно смотрела на официальный демократический режим сверху вниз, но также и самые влиятельные экономические силы. Ненависть к президенту едва ли отличается от ненависти к высшим финансовым кругам, с которыми фашисты любят его связывать.

  • * Prima facie — (пат.) с первого взгляда: по первому впечатлению: на первый взгляд.

Трюк «возьми свою постель и ходи»*

Наряду с нападками на президента и общим клеветническим утверждением, что режим Рузвельта якобы поощряет атеизм, коммунизм и модернизм, имеется еще один специфический аспект, на который нападает Томас — это тактика Нового курса по вопросу безработных. В этом вопросе у него исключительно отсталые взгляды, он апеллирует к группе мелких собственников. Он недооценивает значение проблемы безработных и влияние давления, которые они могли бы оказать, в то время как более продвинутые фашисты, как например, Фелпс, пытаются привлечь безработных на сторону «движения». Возможно, этот аспект в большей степени является причиной неудачи пропаганды Томаса, хотя, с другой стороны, он привлек также группы, которые по другим пунктам в остальном отрицали бы его позицию. Пропагандистское использование вопроса безработных и фашистская «интеграция» безработных — это две совершенно разные вещи. Томас тщательно маскирует свою позицию, направленную против безработных, посредством языка христианина. Слова «Встань, возьми свою постель и ходи» он толкует в совершенно противоположном библейскому смысле как профессиональную инициативу: «Бог нам приказывает идти. Мы убили дух десятков тысяч человек, расточая любовь к ближнему. Мы никогда не решим проблемы Америки, если помощь получают не те люди, кто действительно испытывает нужду. В определенный день, в определенный час, в определенную минуту и определенную секунду, когда мы скажем, что каждый доллар дает тебе столько-то времени, и если потом, милостью Бога, не захочешь работать, то и не будешь также и есть. Почти невозможно заставить мужчину или женщину работать. Мы должны покончить с этим состоянием.» Та же самая техника выполнила в Германии свою цель. Само собой разумеется, безработные там тоже должны были быть накормлены, однако их привлекали на короткое время к «работе»; их заставляли делать ненужные и незначительные вещи, а потом вооружаться к захватнической войне. Идея, что никто не должен есть, не работая, если даже его деятельность сама по себе чрезвычайно излишняя, оказалась с точки зрения психологии очень эффективной. Один из парадоксов сегодняшней ситуации состоит в том, что вокруг самой жалкой группы безработных концентрируется зависть, так как они освобождены от тягостного труда. Эта зависть является инструментом, чтобы подчинить их как «солдат армии труда» контролю господствующей группы, в то время как она (зависть) доставляет некоторое удовлетворение тем, кто имеет рабочее место. Отвращение Томаса к правительству возникает в общем и целом из этой интенции. Мысль, что безработных нужно принуждать к работе, Томас иногда выражает в форме вымышленного призыва к аграрной реформе, и этим он проявляет свое родство с идеологией крови и земли. «Правительство должно бы предоставить средства производства и каждому дать десять морген земли, или столько, сколько он вообще может обрабатывать, и его послать и заставить зарабатывать хлеб насущный в поте лица своего. 28 Сейчас имеются миллионы людей в этой стране, которые не хотят работать и которые отказались бы от предоставленного места, если бы они имели такую возможность.» Чтобы провозгласить необходимость сильной руки. безработных подозревают в лени и в качестве единственного шанса научить их работать, «интегрировать» их и одновременно наказывать за лень, предполагает исподтишка фашистский режим. На первый взгляд, ожидаешь, что такой цинизм оттолкнет массы и настроит их против Томаса, хотя в отношении некоторых слушателей это имеет место, и было бы слишком рациональным предположить, что это сыграло бы еще большую роль. Томас ловко использует парадоксальное желание сильной руки у тех, которые должны были бы ее испытать на себе. Авторитет им по вкусу не только потому, что он обещает уверенность, но также и потому, что они отождествляют себя в такой сильной степени с системой власти, что они хотят подчиниться любой трудности, как свидетельству власти и силы, посредством которой их собственное унижение, как кажется, их соединяет. В империалистической Германии многие бывшие солдаты, которые при прусском милитаризме терпели самое грубое обращение, позже восхваляли военную службу, как самое прекрасное время их жизни. Это позиция, из которой исходит Томас в своей кампании в отношении безработных. Нет никакого средства, чтобы исследовать этот феномен, но не стоит удивляться, что он завербовал значительное число сторонников из рядов тех, которых он бичевал за их мнимое нежеление работать. Возможно, это как раз те, которые оказываются быстрее всего готовыми к эксцессам против слабых.

«Евреи идут»

Только замаскированно и побочными путями антисемитизм выступает в речах Томаса по радио. Не только правила радиовещания мешают ему, но прежде всего религиозная среда. Хотя она окружает его нападки ореолом теологического авторитета и служит ему для того. чтобы скрыть свою ненависть под маской христианской любви, она требует все же в некоторой степени уважения к народу Ветхого завета и несовместима со слишком открытой атакой на группы меньшинств. Что Томас является ярым антисемитом или, по крайней мере, был им, доказывают доверительные речи, намеки на это встречаются и в речах по радио. Модуляция речи и ораторская поза указывают на то, что имеются в виду евреи, когда он говорит о «этих силах», и что его слушатели это знают. Вес антисемитской пропаганды в речах Томаса несравнимо больший, чем сумма его неприкрытых враждебных высказываний против евреев.

Мостом между теологическим антииудаизмом и фашистским антисемитизмом является Палестина. И если тема, на первый взгляд кажется взятой довольно издалека, сообщения о новых поселениях и экспансии евреев, по-видимому, имеют определенное значение для антисемитов. К их самьм главньм движущим силам относится жалоба, что евреи «идут». Они должны «уйти, они здесь нежелательны». Они рассматривают их как захватчиков, нарушителей законов и ощущают их существование как угрозу возможности чувствовать себя «дома». В действительности же они не хотят их терпеть на земле ни в каком месте. Они обвиняют их. что они стремятся к мировому господству, а наделе сами желают этого. Евреи для них символ того, что они еще не владеют всем миром. Временами запутанные ссылки Томаса на поселение евреев в Палестине в качестве знака приближающихся дней страшного суда (эти ссылки не дают возможности узнать, принимает ли он их или отвергает), отражают амбивалентность нацистов в отношении сионизма. Они его приветствовали как средство отделаться от евреев и считали его опасным, или по крайней мере об этом заявляли, так как они опасались распростанения еврейского национализма за границы страны. За этой амбивалентностью вырисовывается тень смертельной ненависти. В соответствии с фашистским мышлением, евреи не должны ни оставаться там, где они сейчас живут, ни иметь возможности образовывать собственную нацию. Альтернатива — истребление. Их поселения описываются как сообщение о фактах, но простой характер выражения имеет оттенок угрозы. Публика должна ужаснуться при представлении о якобы чрезмерно выросшей власти евреев в Палестине, перед этой вызывающей ужас опасной картиной. И если в сообщениях не называются имена, то это может распалить даже общество — мы сопровождаем следующую цитату постоянно соответствующими комментариями: «Итак, евреи возвращаются. По последнему сообщению Еврейского телеграфного агенства, недавно в Палестине поселилось больше еврейских фермеров, чем их было 2000 лет назад. Она является сегодня с экономической точки зрения самым многообещающим местом во всем мире. В Палестине нет депрессий. [Имеется в виду то, что евреи энергичны и дела у них идут хорошо.] Естественные источники той нации [говорить о евреях как «той нации» — это одна из стандартных уловок; два по виду, с точки зрения языка, оправданные слова дают картину народа, который каждый знает, но не хочет называть по имени] теперь эксплуатируются и развиваются. Я недавно читал сообщение о химикатах, которые осели на дно Мертвого моря [трюк заговорщика]. Тот химик сказал, что где-то в Мертвом море находятся жизненно важные химикаты стоимостью около 15-25 тысяч миллиардов долларов. [Томас говорит о потенциальной химической ценности источников Мертвого моря, или, он хочет сказать, что евреи спрятали на его дне ядовитый газ; это он хитро оставляет толковать в двузначном смысле в надежде, что его наивные слушатели поверят в последнее, хотя это является выдумкой.] На берегу Иордана сегодня строится больше гидроэлектростанций [кощунственная комбинация святого библейского имени с ультрасовременным термином должна внушить слушателям отвращение]. Университеты растут как грибы из под земли. Друзья, это верный признак, что время христианских народов подходит к концу. Почему? Потому что христианские народы делают точно то же, что делали евреи тысячи лет назад, что вызвало изгнание их из стран и побудило Бога отвергнуть еврейский народ. [На евреев сваливают грехи христиан; ударение в этом непонятном предложении падает на слова: «отвергнуть еврейский народ», возможно, это единственное, что может понять мозг его слушателей.] Итак, они были рассеяны и не имеют родины уже 2000 лет, скитальческий народ, блуждающий по свету. Между тем Бог сказал и дал власть христианским народам. С окончанием христианской веры одновременно возвращаются евреи, многие из них возвращаются к нашему Господу и спасителю Иисусу Христу. [Позитивно звучащее предложение усиливает общее смятение и удивление и намекает, кроме того, на то, что крещенные в Палестине евреи могут быть спасены, но кто останется и придерживается иудаизма — под последними понимаются американские евреи — являются самьми недостойными.] Однако, многие возвращаются в Палестину в неверии, но, друзья мои, недалек тот час, когда армии христианства в великой битве у Армагеддона, которая, так я думаю, придет с окончанием следующей большой войны, евреи соберутся в той стране. Они будут окружены со всех сторон и упадут ниц и в час величайшей нужды будут звать Бога, и Бог ответит им с неба; и Иисус Христос, которого они отвергли, их старший брат, придет с мощной силой спасения». Другими словами, в соответствии с большой программой, на которую надеется Томас фашист, как проповедник же он им предлагает перспективу для спасения. Идея расплаты с евреями после второй мировой войны — является одним из главных антисемитских лозунгов (1943 г.), появилась в речах Томаса восемь лет назад. Без сомнения, ею сознательно манипулируют фашистские агитаторы. Хотя в угрожающем масштабе распространенная среди солдат, она совершенно не зависит от войны и от поведения евреев во время войны. Раздута она искусственно.

Важнейшим шахматным ходом в косвенной антисемитской пропаганде Томаса является намек на библейскую вину евреев. Он полагается на то, что его слушатели перенесут старое осуждение на современность. «Бог предупреждал народ устами его пророков, что, если он не возвратится к нему, и не восстановит в стране справедливость и сострадание. Бог обязательно сделает так, что народ погибнет как нация, попадет в плен и будет побежден соседними народами.» Чтобы внушить слушателям непосредственную связь между Иудеей и Америкой, а именно, виновность сынов Иудеи в «американском кризисе», Томас сравнивает современную Америку с Иудеей времен пророков. Хотя он не высказывает этой мысли, звуковое построение всего пассажа и постоянное повторение имен «еврей» и «иудеи», создает это впечатление. Совершенно очевидной становится его техника манипулирования голосом в следующей цитате: «Коммунизм является ничем иным, как синагогой сатаны, о которой говорил нам наш Господь». Интерпретация коммунизма, как синагоги сатаны, при поверхностном рассмотрении является только библейской метафорой; применяя греческое слово «синагога» в отношении еврейского храма, он связывает, однако, коммунизм с евреями, другими словами, предложение говорит о том, что евреи и коммунисты — одно и то же.

Трюк «проблемы»

Когда Томас отваживается иногда неприкрыто делать антисемитские замечания, он первично делает упор на наличие «еврейской» проблемы в Америке. Но пока в демократии фарса разрешается продолжаться таким «проблемам», антисемитизм завоевал первую, особенно легкую и опасную победу, ибо выражение «проблема», которое кажется нейтральным и научным, ведет в действительности к понятийному обособлению евреев и характеризует их как будущих жертв специальных административных мер.

Трюк «проблема» требует особый техники псевдообъекгивности. Где Томас становится незамаскированным антисемитом, там он представляется одновременно другом евреев. Эта весьма значимая констелляция звучит следующим образом: «В каждой стране мира имеется сегодня этот огромный конфликт между евреями и правительством, а также людьми, которые воплощают ту нацию. Сегодня нет страны, которая не имела бы еврейской проблемы, ни одной. Я говорю сегодня (!), как друг евреев. Я говорю сегодня как один из людей, который принесет им Евангелие Иисуса Христа. Я говорю вам без какой-либо боязни противоречия: в настоящий момент имеется еврейская проблема, которая не умрет во всем мире. Это предвестник. предшественник того дня, того часа, когда те люди будут собраны там в большой стране, куда они возвратятся в неверии. Но в один из этих дней они обратятся к Иисусу Христу, чтобы он их освободил, и он придет и потребует назад свой древний народ... Разве это не проступок христиан этого мира, что мы упустили принести тому народу Евангелие Иисуса Христа? Мы собираем плоды того, что сами посеяли». За ханжескими обвинениями христиан, что они не смогли обратить евреев в христианство, за жестом раскаяния и намека на наказание со стороны евреев громоздятся в действительности еврейский призрак и коммунистический мировой заговор, и такая цитата из Библии подстрекает к «акции защиты», так как евреи якобы господствуют в мире, пока христиане не объединятся против них: «Они погибнут от меча, и Иерусалим будет раздавлен, пока не придет время христиан». Следующая цитата порождает настроение паники и еще более усиливает нападки на евреев: «Иерусалим опять в руках евреев, он родина евреев, он опять был для них восстановлен... Евреи в Палестине в соответствии с осуществлением пророчеств Бога, там сейчас больше евреев, чем в какое-либо время в течение двух тысяч лет истории [угроза для христиан]. 1917 год был критическим временем в нашей истории. И как бы это ни казалось странным, вы знаете, что когда генерал Алленби захватил город Иерусалим, он сделал это от имени короля Георга... с этого самого момента Бог отдал его в руки сионистов, с этого часа произошли еще и другие события: коммунисты проникли в Москву как раз в то время, когда была освобождена Палестина. Начался упадок церкви, она ослабла и потеряла жизненность. Что еще случилось? Вы видите, как распространяется по всему миру план антихриста закрепить свою власть на земле во всех христианских домах». Сионисты, коммунисты, британцы замешаны в огромном заговоре. Подобно Фелпсу и другим фашистским агитаторам, Томас тоже включает англичан в свои нападки на евреев и коммунистов; национал-социалистическим правительством британцы даже были названы «белыми евреями».

Обычно Томас начинает с отождествления евреев и дьявола (как убийц Христа), дает их описание в виде дьявольских заговорщиков в течение всей мировой истории, и этот вид нападок он предпочитает описанию их как подражателей и бесхарактерных захватчиков, как нелюдей, он проявляет этим специфическое различие между немецким и американским антисемитизмом, который должна учитывать контрпропаганда. Немецкие евреи, в противоположность американским, укоренившиеся в Германии в большом количестве много веков назад, большей частью ассимилировались; антисемиты должны были нападать как раз как на ассимилированных, и обвиняли их, что евреи хотят слиться с христианами, отравить их «изнутри».

В Америке, где еврейская эмиграция в массовом масштабе началась только в XIX веке, и ассимиляция евреев незначительна, они выделяются яснее как национальное меньшинство; антисемит может их поэтому просто обвинить, что они другие, не как все, и может заподозрить их как закрытую национальную группу в конспирации и в стремлении к захвату политической власти. Антисемитский аргумент представления евреев как более слабых, однако, полностью отсутствует в арсенале Томаса. Возможно, он оказался в Германии самым рискованным. Библейский блеск, который Томас приписывает евреям, является своего рода защитой от презрения и осуждения и делает его специфическую кампанию против евреев относительно безвредной. Однако, может быть, те трюки, которые не направлены косвенно на евреев, являются более сильным психологическим оружием против них, чем его собственные антисемитсткие выпады.

Позиция Томаса в отношении внешней политики

Обращение Томаса к американизму нельзя сравнивать с нацистской эмфазой идеи об отечестве и германской расе, а является, может быть, учетом чувств его слушателей, только более слабым эхом. Он использует пацифизм в отношении иностранных дел так же, как и антикапиталистические тенденции во внутренних американских делах. В такой стране, которую не затронули войны с другими народами и превосходство которой всегда оставалось неоспоримым, не мог развиться сильный военный патриотизм. Вследствие этого, несколько отрицательный американизм Томаса ограничивается большей частью обсуждением грозящей стране опасности, ее мнимой изнеженности и декаденства. он игнорирует ее силу и право на господствующее положение в мире. Его внешняя политика состоит в патриотической экзальтации и одновременно в отказе от стремления к власти других народов. Он содействует национализму как таковому, однако симпатизирует, точнее говоря, больше немецкому национализму, модели его фашистских идеалов, чем внешнеполитическим целям американского народа.

Некую амбивалентность в отношении проблемы войны отражает предпочтение Томасом национал-социалистов, в игре которых он также участвует. Несмотря на свой американизм, или, скорее из-за своей фашистской концепции для Америки, он, кажется, действует успокаивающе. Он использует американскую волю к миру в качестве давления направить страну в когти агрессивных наций. Он приводит длинные и запутанные аргументы, которые заканчиваются оправданием германской подготовки к войне. «Нет никакого, абсолютно никакого сравнения с тем, что происходило в мире, и тем, что происходит сейчас. Все государственные деятели в мире дрожат на своих постах от страха перед завтрашним днем. Британские государственные деятели, каждый в отдельности, говорит, что войну в Европе долго сдержать не удастся. Франция и Германия, Италия и Англия, Россия и Япония — каждая нация готова. Они вооружены до зубов, они готовы к началу ада на земле. Не из-за того, что одна из этих стран этого желает. Мое мнение таково, что каждый государственный деятель в Европе ненавидит войну, если они знают, что это такое, она им омерзительна. Когда вам что-нибудь рассказывают о том, что кто-то потрясает оружием в мире, о людях, которые хотят войны... Я не верю, что какой-нибудь сумасшедший желает войны, несмотря на факт, что они не хотят никакой войны, их толкают неизбежно, шаг за шагом, дюйм за дюймом к бездне, в следующий большой, убийственный для людей конфликт. Почему так? Почему мы не можем сдержать войн? Как так получается, что коммунисты в этой стране проповедуют, что Америка должна разоружаться, а России разрешается вооружаться? Нет, я вообще не придаю большого значения этому виду пацифизма, и я не верю, что какой-то человек, к примеру американец, у которого есть голова на плечах и есть глаза, чтобы смотреть, и который имеет достаточно разума, чтобы думать, был бы заинтересован в войне. Но послушайте, как так получается, что мы не можем предотвратить войну? По очень простой причине, что этот мир отверг сына живого Бога. Система мира не основана на христианской вере, мировая система — это система сатаны, которая хочет проглотить, умертвить и погубить человеческую расу. И теперь народы земли к этому готовят. Но будьте внимательны, что я вам скажу. Я знаю, когда придет война, а она придет. Вы знаете, что каждые 20 лет всегда была война... Те мужчины и женщины, которые говорят, что последняя война была только детской игрой по сравнению с будущей, вы можете себе представить сотню самолетов в стратосфере, которыми управляют роботы, с большими бомбами на высоте, где защита посредством других самолетов невозможна, и с точной системой наблюдения, чтобы сбрасывать крупные бомбы с высоты от 2-х до 3-х миль в центр большого города где-то на земле? Ну, мои друзья, вы знаете, что это значит. Это значит уничтожение. Это значит смерть. Это значит разрушение. Вы можете себе представить, какой будет следующая война? Будут пулеметы, которые стреляют со скоростью 600 выстрелов в минуту. Вы можете себе это представить? Итак, слушайте меня. Никто, кто имеет разум, не желает войны. Но что-то есть внутри человеческого рода, что вызывает страх. Германия боится. Это причина, почему Германия вооружается.»

Решительно прогерманским является внешнеполитический курс Томаса: «Вы, по-видимому, заметили, что между Италией, Францией и Англией, с одной стороны, и Германией, с другой стороны, что-то происходит. Я рад, что, по всей видимости, постепенно среди них. или Великобританией, разрабатывается новая программа политики в отношении немецкого народа. Я думаю, что в высших дипломатических кругах признается, что германские и англо-саксонские и скандинавские расы должны теперь выступать бок о бок против величайшей угрозы, которой когда-либо противостояла западная цивилизация, с тех пор как Чингис Хан послал свои азиатские орды и напал на западный мир. Англия, кажется, стала по отношению к Германии уступчивей. Она точно знает, что Германия, как единственный оплот западной цивилизации, противостоит огромным ордам коммунистов под предводительством оступившихся народов, и что, если немецкая и англо-саксонские нации не буцут держаться друг друга, нет надежды сохранить христианскую религию для христианской цивилизации. И если наши собственные чиновники в Вашингтоне имеют ум, то они пойдут националистическим курсом, который объединяет при братском взаимопонимании Великобританию, Германию и скандинавские страны.» Оступившиеся народы, кто бы они ни были, называются безбожными, нацисты, наоборот, верующими, чтобы они ни делали. «Бог должен признать, что Германия истекала кровью, пока народ не признал, что есть Бог на небе, и что народ, который забывает Бога, погибает. Мои друзья. Германия выучила свой урок, возвратилась и признала то, что провозглашает вера и что Бог должен прославляться, Англия и Америка погибнут.» Авторитарное послушание по виду рассматривается как религиозность per se . Проповедование благочестивого покаяния проникает в доктрины пятой колонны и готовит почву для провозглашения «заповеди часа».

Особо следует сказать о технике Томаса, когда он имеет дело с внешней политикой. Он обращается с нациями, как будто они индивиды, и применяет непосредственно в отношении них моральные понятия и использует моральные дихотомии для разъяснения национальных политических вопросов. Эта уловка, уступка способности его последователей думать в безличных терминах, имеет несмотря на пророческое звучание, зловещий оттенок. Чем упорнее рассматриваются нации как индивиды вместо групп народов, тем основательнее превращаются люди в послушных членов своего государства, тем беспощаднее они перед лицом грозящей катастрофы, которую неустанно расписывает Томас, и тем легче их можно склонить к «интеграции». «Библия разъясняет нам, почему погибают мировые царства, мои друзья, моральный закон действует среди наций, так как они состоят только из мужчин и женщин. Что бы человек ни сеял, он пожнет это. Что бы страна ни сеяла, то она и пожнет. Действительно, широко поле наблюдения, если мы начинаем изучать эту истину прошлого и настоящего, ибо народы, наверняка, умирают и исчезают таким образом, как они умирали и исчезали в прошлом. Ибо каждый памятник и каждая книга, каждый мост и каждая куча мусора, каждая одинокая колонна становятся амвоном, с которой мы слышим голос прошлого, который читает великую прововедь национального греха и национального суда.» Персонификация нации является, так сказать, негативной тоталитарной интеграцией. Американская нация, по Томасу, — огромный коллективный грешник, который должен сообща раскаяться, т.е. принять фашистский порядок. «Бог призывает американский народ возвратиться к нему. Он говорит, у меня с вами борьба, потому что вы отвернулись от меня, от союза со мной. Вы нарушили мой закон. Вы и я, мои друзья, являетесь частью великого народа. Наши отцы воздвигли в этой стране великую стройку, они посеяли слово живого Бога в качестве краеугольного камня своей личной жизни, их жизни внутри государства, их национальной жизни, и теперь наступили трудные дни, мои друзья, когда мы пренебрегли старыми символами наших отцов. Мы стали такими разумными, мы стали такими умными. Мы знаем все, но ах, мои друзья, есть вещи, которые мы не знаем, и это то, что мы потеряли знание о живом Боге в этой нашей стране. Америка сегодня — несчастная страна. От Атлантического океана до Тихого, от Канады до Мексиканского залива наш народ находится в хаотическом состоянии беды. Мои друзья, причина проста, вот она: мы затоптали ногами знание о нашем Боге и вытеснили его из наших сердец, наших душ. Мы сегодня приносим много жертв, мы жертвуем фальшивыми вещами, мы жертвуем Богу серебро и золото, мы поклоняемся сену и соломе. Бог тела является сегодня богом многих в нашем народе. Бог имущества занял место послушания; нашего господа Иисуса Христа мы изгнали из наших церквей... Наши отцы хотели поехать туда, где они и их дети могли жить по заветам Бога, и так они переехали через океан, который не был отмечен ни на одной карте, через эти равнины и прерии, и через горы. Они жили в бревенчатых избах, они жили в землянках.» Примечательно, что призыв Томаса к американскому обновлению заканчивается едва прикрыть желанием возвращения к всеобщему стандарту жизни. Изменения, которые он ожидает от тоталитарной регламентации, рассматриваются как божье лекарство против изнеженности и дегенерации.

Заключительные замечания

Конечная цель пропаганды Томаса — власть посредством жестокого, садистского подавления — является центром, объединяющим принципом, который определяет его теологию, политическую тактику, психологию и его моральные принципы. Среди его стимуляторов — понятие строгого наказания на вечные времена, имеет решающее значение. Мучения описываются до мельчайших подробностей, наверняка для особого наслаждения слушателей: «Однажды они развели огонь для него и сказали, Поликарп, если ты не отречешься, если ты не откажешься от Иисуса Христа, тогда ты будешь гореть. Говорится, что он держал свою правую руку в огне и дал эту историческую клятву перед миром. "70 лет я служил Христу, и он мне не сделал ничего плохого, наоборот, только хорошее. Почему я теперь на старости лет должен от него отказаться?" Он отказался отречься от того, что Иисус является сыном Божьим. После того, как Поликарп произнес эти слова, он шагнул в огонь и сгорел, так что от него осталась только кучка пепла. Это было время, когда десятки тысяч христиан были брошены в тюрьмы, и нам сообщают, что десятки тысяч из этих мужчин и женщин и детей были брошены на растерзание львам, что они с лицами, обращенными к Богу, гордо шли на кровавую арену, там вставали на колени и вручали свою душу Богу, что львы нападали на них прыжками, ломали им кости и ели их мясо. Нам сообщают, что использовались и огонь и вода, и любая, которую только можно себе вообразить, форма преследования, чтобы истребить христианство, но вместо того, чтобы их число уменьшалось, оно росло. Их загоняли в земляные ямы, и еще сегодня мы находим их останки в катакомбах... спрятавшись от солдат, от тайной полиции, от глаз шпионов, эти мужчины и женщины жили и умирали в триумфе верности. Я напоминаю вам о том, что наш Господь Иисус Христос сказал, что придут дни печали. И если ты в своей вере стоишь до смерти, я дам тебе корону жизни». Будущее Америки, о котором предупреждает Томас, описывается похожими красками: «В одно прекрасное утро вы, мужчины и женщины, проснетесь без денег и имущества, без дома и без двора, и вы буцете стоять лицом к стене с пулеметной пулей в вашем сердце и в вашей голове». Можно себе представить, с каким наслаждением публика относит эту сцену к своим врагам. Почти откровенно Томас показывает свою амбивалентность по отношению к мерзостям в одной из своих антисоветских пасквильных речей: «Я хотел бы сказать, что вы, мужчины и женщины, вы и я, живем в ужасное время мировой истории, но также в милостивое и прекрасное время». Это — мечта агитатора объединить в одно и ужасное и прекрасное, опьянение уничтожением, которое выдается за спасение.

Примечания

  • ' Все цитаты Мартина Лютера Томаса, если они не отмечены специально, взяты из его речей по радио, произнесенных в апреле-июле 1935 г.
  • 2 Гитлер часто говорил о «фанатичной любви к Германии».
  • ' Североамериканская секта, богослужение которой часто приводит к телесному экстазу.
  • * Некоторые примеры: «Отец наш, мы благодарим тебя сегодня за чудесный день. Мы благодарим тебя за эту великолепную южную страну», «Доброе утро всем вам, где бы вы ни были. Мы счастливы быть с вами в этот чудесный день, когда солнце сияет над нашими дворами и садами».
  • ' Восхваление неутомимости, которое, как известно, возникло в обществе среднего сословия, играло решающую роль, особенно в кальвинизме и в янсенизме. Паскаль толковал христианство даже в смысле неутомимости: предсмертные муки Христа продолжаются до конца света, и никто не должен больше спать. Более радикальные, аскетические христианские направления постоянно подчеркивали это понимание, возможно, оно получило в пропаганде Томаса особый вес благодаря базе «повторного пробуждения». Само выражение «повторное пробуждение» включает враждебность по отношению ко всему, что предается покою. Новым в фашистском трюке «неутомимости» является то, что он независим и стал подобен фетишу. Раньше бюргер должен был быть неутомимым, чтобы снискать милость невидимого Бога и чтобы достичь материального благосостояния для семьи, фашист должен был быть неутомимым ради самой неутомимости. Самоотречение в этом и другом отношении интерпретируется как цель, а не как средство, а именно оно рассматривается как награда, которая самоотречением запрещается. В этой трансформации проявляется одно из самых глубоких психологических изменений нашего времени. Контрпропаганда, которая хочет дойти до корня проблемы, должна обнажить иррациональные, фетишистские и абсурдные признаки всех «жертв», которые требует фашистская пропаганда.
  • ' Нужно, по крайней мере, попытаться ответить на вопрос, как взаимодействуют «гипнотические» и «рациональные» элементы в фашистской пропаганде. Прежде всего по объективным причинам, фашистская пропаганда не может быть полностью рациональной. Фашизм имеет целью репрессивное сохранение антагонистического общества, имеет, следовательно, в глубине иррациональную цель. Рационален он только когда речь идет об интересах отдельных групп или индивидов. Несоответствие между такими интересами и иррациональностью целого становится весьма ощутимым. По-видимому, тайное сознание иррациональности конечных целей «движения» создает что-то вроде нечистой совести у отдельных фашистов, что помогает преодолеть гипнотический элемент. Он перестает думать не потому, что он глуп и не видит собственных интересов, а потому что не хочет признать наличие расхождения между собственными интересами и интересами целого. Он перестает думать, так как это для него «рационально» неудобно. И чтобы не потерять свое псевдодоверие, он должен постоянно включать ненависть, составную часть своей «веры». Фашистский гипноз — это в большей степени самогипноз.
  • '' Эта мысль, разработанная Институтом социологии много лет назад, развита независимо от этого и с отклонениями в исследовании Эрика Гомбюргера Эриксона: Hitler's Imagery and German Youth ( Образ Гитлера и немецкая молодежь ). «Психологи преувеличивают отцовские качества Гитлера. Гитлер — подрастающий молодой человек, который никогда не стремился стать отцом, даже в побочном смысле, кайзером или президентом. Он не повторяет ошибки Наполеона. Он фюрер: прославленный старший брат, который замещает отца, перенимая все его привилегии, но не отождествляя себя с ним слишком отчетливо: он называет своего отца старым и одновременно еще ребенком, и оставляет для себя позицию того, кто молод и продолжает обладать высшей властью. Он несломленный юноша, избравший карьеру по ту сторону счастья и мира, главарь банды, который объединяет своих парней, требуя от них восхищения собой, распространяя террор и хитро вовлекая их в преступления, из которых нет выхода назад. Но он безжалостный эксплуататор родительской несостоятельности». Эриксон, стр.480 и далее.
  • ' Этот мотив, как ни странно, находим в конце Парсифаля Вагнера, который, рассмотренный в целом, представляет собой нечто вроде антисемитской криптограммы. Последние слова оперы звучат так: «Спасение спасителю». Отцовский авторитет, представляемый Титурелем, изображается во всей опере весьма бессильным: Титурель отрекся от престола в пользу своего сына Амфортаса и умирает из-за его грехов.
  • ' И среди немецких фашистских вождей было нечто вроде «психологического разделения труда». Сам Гитлер подчеркивал в своем новогоднем послании 1934 года различия национал-социалистических типов фюрера; наряду с экстремально антипатриархальными и даже гомосексуальными, как Гитлер, Рэм, Ширах и Геббельс, есть более патриархальные, как «чиновник» фрик. Сила влияния последней группы, однако, кажется, с момента захвата власти уменьшилась.
  • 1(1 Та же самая дихотомия относится к речам Гитлера. Между его обращениями к старым членам партии и речами. Предназначенными для общественности, существует большая разница. Впрочем, деление на публичные речи и речи для «домашнего пользования» имело общий характер и учитывалось почти официально. Логика манипуляции цинично признает наличие разных «истин».
  • " Taylor , Edouard , Strategy of Terror , Boston 1940.
  • 12 Следует назвать только несколько примеров. «Трансфер».
  • По всем признакам в этой стране поднимается великий крестовый поход американских христианских крестоносцев, и это означает, что мы в следующие 12 месяцев можем продолжать действовать через эту радиостанцию, также когда замкнется кольцо на национальном уровне, и что только это движение спасет Соединенные Штаты. Экс-президент Гувер вчера сказал: «Америка несет ответственность перед миром, далеко за пределами нашей собственной страны, поскольку речь идет о демократии и демократической форме правления и сохранения свободы религии индивида». Мои друзья, наш экс-президент прав, если наш народ не сохранит свободу, которую дали нам наши предки...» Цитата из Гувера об интернациональной ответственности Америки — это общее место, это всегда мог бы высказать любой государственный деятель. Томас, однако, добавляя уверение, что его организация спасет США, создает впечатление, как будто Гувер одобряет «американский христианский крестовый поход». В действительности согласие относится к такому абстрактному утверждению, что практически каждый мог бы его разделить. Авторитет Гербера Гувера, который не случайно цитируется как экс-президент, Томас переносит на свою группу, замалчивая что согласие касается некоторых туманных банальностей. Нет никакого обоснованного доказательства того, что Гувер симпатизирует пропаганде Томаса.
  • «Грузовик с оркестром»
  • Томас представляет каждое поступившее письмо как знак лавинообразного характера своего движения : «Здесь одно из Огайо, которое показывает размеры движения, выходящее за рамки этой станции, другое из Кентукки, в котором заказывается много брошюр, одно из Небраски, одно из Оклахомы, другое из Орегона. Я это вам рассказываю, чтобы вы знали, какие размеры принимают эти дела». В одном характерном примере идея «грузовика с оркестром» комбинируется с картиной разрушительной силы. «Я держу в руке 8-10 писем. Одно от сестры из Комптона. Она говорит: "Я рада, что Вы произвели выстрел, который слышен повсюду в Америке"».
  • " Sanders, A., Social Ideas in the McGufty Readers, in: Public Opinion Quarterly, Vol. V, Herbst 1941, S . 579 f .
  • 14 Все три выражения имеют абсолютно одно значение; у всех, кроме того, имеется некоторый мещанский оттенок и нет никаких ассоциации с дворянством. Латинское слово « dux » стало относительно рано употребляться в отношении феодальных полководцев (герцогов) и потеряло поэтому свое первоначальное функциональное отношение к кому-либо, кто тянет за собой других. Это феодальное определение некоего dux qua Herzog в итальянском языке выражается словом duca . Муссолини, называя себя не duca , a Duce , сознательно обращается к первоначально функциональному значению. У фюрера харизма становится профессией, нечто вроде работы, которую нужно сделать.
  • Черты антифеодального мы находим, между прочим, у Рихарда Вагнера. Его Ринци присваивает себе чрезвычайно значительный титул «трибун», который относится к римскому представителю плебса, а Лоэнгрин называется защитником Брабанта. Защитником, или протектором, стали титуловаться нацисты, и этот титул был присвоен пресловутому Хейдриху. Следует отметить родство таких трюков с трюком « посланец».
  • 1; Сравним с этим роль, которую играло в Германии понятие «старый товарищ по партии», и презрение, с которым Геббельс относился ко всем тем, кто присоединился к партии после марта 1938 года.
  • " Сравните утверждения, что он служит некоторым демократическим и республиканским политикам для обеих целей, социально желательных и не желательных. Иногда цели могут быть желательными, однако психологические импликации самого трюка пагубными. Он устанавливает конформизм в качестве морального принципа и господина «Посредственность», как лучшего человека, только
  • потому, что он посредственность. Изд - во Альфред Макланг Ли и Элизабет Брайент , The Fine Art of Propaganda, New York 1939.
  • 17 Это особенно относится ко всем видам антисемитских замечаний. Льюис Браун возвел в символ этот трюк, назвав свою книгу « See what I mean ?» («Понимаешь, что я имею в виду?»). New York 1943.
  • " В Германии тенденция к всеобщему упадку особенно заметна. Чувство безнадежности при режиме Гитлера никогда не ослабевало. Однако такая всеобщая сила разрушения на американской сцене ни в коем случае не отсутствует. Мы напомним только об афере вокруг фильма о Сан-Франциско, который смакует детали катастрофы слепых природных сил. Жажда разрушения направляется сначала против цивилизации и только потом против определенных групп как черных, так и евреев. Ср. Н. Cantril , The Invasion from Mars , Princeton 1940.
  • " Сравните трюк «неутомимость», стр. 320 и след. м Как например, Уинрод, Кафлин, Джефферс и Хаббард.
  • " Сравните Макс Хоркхаймер и Теодор Адорно, Элементы антисемитизма. Диалектика просвещения. Амстердам, 1947 г., стр. 199 и след.
  • 22 См. об этом Хоркхаймер и Адорно, вышеназванное произведение, стр. 212 и послед.
  • " Ср.: Ф. Нюманн, Бихимоуз, Нью-Йорк 1942, например: «По новой (национал-социалистической) теории, государство не обладает монополией на принятие политических решений. Шмидт делает вывод, что государство больше уже не определяет политический элемент, а определяется им, т.е. партией. Нюманн даже оспаривает, что немецкая политическая система вообще является «государством» (ср. стр. 467 и след). 21 Сравни трюк «движение». " Сравни трюк «освобождение чувств».
  • 2 " Немецкий анекдот, который пользовался большой популярностью до Гитлера, адекватно выражает эту мысль: «Евреи несут вину». — «Нет, велосипедисты.» — «Как так, велосипедисты?» — «А как так, евреи?» За мотивом этого анекдота, который ни в коем случае не является «смешным», но который попадает в суть, должна тщательно проследить контрпропаганда.
  • 27 Упоминание «всех организаторов и секретарей», вероятно, является проекцией желания Томаса о бюрократии. Он — это тот, кто постоянно хочет что-то организовывать, и мечтает о том, чтобы иметь бесчисленное количество секретарей. а Лютер использует для этого то же самое выражение в своей книге против евреев, где он выступает за то, чтобы отдать их на принудительные работы. Ср. Институт социальных исследований. Труды по психологии и социальным наукам. исследовательский проект об антисемитизме. Том IX, вышеназванной книги, стр. 128.

 

Данилевский Н.Я. (отрывки из Россия и Европа)

 

 

Глава VI. Отношение народного к общечеловеческому

Из любой алгебры

Отношение национального к общечеловеческому обыкновенно представляют себе как противоположность случайного - существенному, тесного и ограниченного - просторному и свободному, как ограду, пеленки, оболочку куколки, которые надо прорывать, чтобы выйти на свет Божий; как бы ряд обнесенных заборами двориков или клеток, окружающих обширную площадь, на которую можно выйти, лишь разломав перегородки. Общечеловеческим гением считается такой человек, который силою своего духа успевает вырваться из пут национальности и вывести себя и своих современников (в какой бы то ни было категории деятельности) в сферу общечеловеческого. Цивилизационный процесс развития народов заключается именно в постепенном отрешении от случайности и ограниченности национального, для вступления в область существенности и всеобщности - общечеловеческого. Так и заслуга Петра Великого [+1] состояла именно в том, что он вывел нас из плена национальной ограниченности и ввел в свободу чад человечества, по крайней мере, указал путь к ней. Такое учение развилось у нас в тридцатых и в сороковых годах, до литературного погрома 1848 года [+2] . Главными его представителями и поборниками были Белинский [+3] и Грановский [+4] ; последователями - так называемые западники [+5] , к числу которых принадлежали, впрочем, почти все мыслившие и даже просто образованные люди того времени; органами - "Отечественные записки" [+6] и "Современник" [+7] ; источниками - германская философия и французский социализм; единственными противниками - малочисленные славянофилы [+8] , стоявшие особняком и возбуждавшие всеобщий смех и глумление. Такое направление было очень понятно. Под национальным разумелось не национальное вообще, а специально-русское национальное, которое было так бедно, ничтожно, особливо если смотреть на него с чужой точки зрения; а как же было не стать на эту чужую точку зрения людям, черпавшим поневоле все образование из чужого источника? Нужны были смелость, независимость и прозорливость мысли в более нежели обыкновенной степени, чтобы под бедным нищенским покровом России и славянства видеть сокрытые самобытные сокровища, - чтобы сказать России:

Былое в сердце воскреси,

И в нем сокрытого глубоко

Ты духа жизни допроси! [+9]

Под общечеловеческим же разумели то, что так широко развивалось на Западе, в противоположность узконациональному русскому, т. е. германо-романское, или европейское. К смешению этого европейского с общечеловеческим могло быть два повода. Во-первых, общечеловеческим считалось не немецкое или французское (об английском уж и не говорим), -то и другое было также запечатлено характером узконационального, - а нечто, прорвавшее национальную ограниченность и являвшееся общеевропейским. Следовательно, обобщение уже началось, и ему следовало только продолжаться, чтобы сделаться общечеловеческим. Мало того: оно уже было таковым в сущности, и ему недоставало только внешнего повсеместного распространения, которое должно было совершиться посредством пароходов, железных дорог, телеграфов, прессы, свободной торговли и т. д. Здесь не принималось во внимание того, что Франция, Англия, Германия были только единицами политическими, а культурной единицей всегда была Европа в целом, - что, следовательно, никакого прорвания национальной ограниченности не было и быть не могло, что германо-романская цивилизация, как была всегда принадлежностью всего племени, так и оставалась ею. Во-вторых, и это главное, казалось, что европейская цивилизация, в последних результатах своего развития (в германской философии и французском социализме, начавшемся с декларации des droits de l'homme [*1] ), порвала последние путы национального, даже высокоевропейски национального, и как в научной теории, так и в общественной практике ни с чем не хотела больше иметь дела, как с наиобщечеловечнейшим. Германская философия, с презрением устраняя все имевшее сколько-нибудь характер случайности и относительности, схватилась бороться с самим абсолютным и, казалось, одолела его. Так же точно социализм думал найти общие формы общественного быта, в своем роде также абсолютные, могущие осчастливить все человечество, без различия времени, места или племени. При таком направлении умов понятно было увлечение общечеловеческим. Само учение славянофилов было не чуждо оттенка гуманитарности, что, впрочем, иначе и не могло быть, потому что оно также имело двоякий источник: германскую философию, к которой оно относилось только с большим пониманием и с большею свободой, чем его противники, и изучение начал русской и вообще славянской жизни - в религиозном, историческом, поэтическом и бытовом отношениях. Если оно напирало на необходимость самобытного национального развития, то отчасти потому, что, сознавая высокое достоинство славянских начал, а также видя успевшую уже высказаться, в течение долговременного развития, односторонность и непримиримое противоречие начал европейских, считало, будто бы славянам суждено разрешить общечеловеческую задачу, чего не могли сделать их предшественники. Такой задачи, однако же, вовсе и не существует - по крайней мере, в том смысле, чтобы ей когда-нибудь последовало конкретное решение, чтобы когда-нибудь какое-либо культурно-историческое племя ее осуществило для себя и для остального человечества. Задача человечества состоит не в чем другом, как в проявлении, в разные времена и разными племенами, всех тех сторон, всех тех особенностей направления, которые лежат виртуально (в возможности, in potentia) в идее человечества. Ежели бы, когда человечество совершит весь свой путь или, правильнее, все свои пути, нашелся кто-либо, могущий обозреть все пройденное, все разнообразные типы развития, во всех их фазисах, тот мог бы составить себе понятие об идее, осуществление которой составляло жизнь человечества, - решить задачу человечества; но это решение было бы только идеальное постижение ее, а не реальное осуществление. Какая форма растительного царства осуществляет наиполнейшим во всех отношениях образом идею или, пожалуй, задачу растения: пальма или кипарис? Дуб, лавр или розан? Очевидно, что такой формы вовсе нет, что иная сторона растительной жизни выражается совершеннее мхом, чем более развитыми формами. Полное осуществление идеи растения заключается лишь во всем разнообразии проявлений, к которому она способна, во всех типах и на всех ступенях развития растительного царства, и может быть только идеально постигаемо, а не реально осуществляемо. Может показаться, что это иначе в царстве животном. Человек кажется высшим осуществлением идей животного. Нисколько! Человек как животное во многом стоит гораздо ниже других животных. Свободное движение принадлежит, конечно, к идее животного, но человек несравненно хуже двигается в воде, чем рыба, в воздухе - чем птица, на земле - чем лошадь, олень или собака, на дереве - чем обезьяна или белка, и т. д., хуже даже при посредстве искусственно созданных им себе органов, пароходов, паровозов, воздушных шаров и т. д. К понятию о животности принадлежит также способность превращать в составные части своего собственного тела извне почерпаемое вещество; и в этом отношении пищеварительные органы лошади или коровы гораздо совершеннее устроены, потому что способны извлекать химически однородные с их телом части из веществ столь мало питательных (т. е. столь мало этих частей в себе заключающих), как трава. Способность получать впечатления от предметов внешнего мира есть также одна из принадлежностей животности; и тут зрение орла или сокола гораздо превосходнее человеческого: это настоящие зрительные трубы, которые могут приспособляться к зрению вблизи и к зрению вдали; обоняние собак бесконечно совершенное, чем у человека; слух или осязание у летучих мышей равняется как бы шестому чувству, удостоверяющему их в присутствии предметов, до которых они не прикасаются и которых не видят. Животное совершенство человека заключается только в том, что он изо всех животных - наименее животное и потому способен к соединению с духом, который должен победить эти остатки животности. Следовательно, и животность осуществляется вполне также не в одной какой-либо форме, а во всех типах и во всех ступенях развития животного царства. Возьмем отдельного человека: какой возраст осуществляет вполне все стороны его природы? Когда достигают все его способности своего наивысшего развития? Никогда. В одних отношениях он бывает, так сказать, вполне человеком только в зрелом возрасте, в других - в юношеском, в третьих - в старческом (опытность), в некоторых - даже в детском (память), и полным человеком называем мы того, который совершенно проявил все разнообразие своей природы во всех фазисах своего развития. Итак, и идея человека может быть постигаема только через соединение всех моментов его развития, а не реально осуществляема в один определенный момент, хотя тут есть то существенное различие, что человек сохраняет сознание своей индивидуальности через все возрасты, через которые прошел, и, следовательно, это идеальное постижение выполнения им своей задачи может им почитаться за реальное ее осуществление. Если бы, однако, человек осуществил свою задачу в один фазис (в один момент) своего существования, то - вследствие единства сознания - мог бы еще видеть в этом частном осуществлении вознаграждение за недостаточность ее полного решения во все времена своей жизни; но ни человечество, как существо коллективное, ни отдельный какой-либо человек не носят в себе сознания человечества. Поэтому какой удовлетворительный смысл имело бы полное осуществление задачи человечества в какой-либо момент его истории? Что значила бы цивилизация, которая соединила бы в себе (если бы даже это было возможно и совместимо) все стороны в отдельности, проявленные доселе разными культурно-историческими типами, - соединила бы совершенство положительной науки, достигнутое цивилизацией Европы; полное развитие и осуществление идеи изящного, как во времена греков; живое религиозное чувство и сознание евреев или первых веков христианства; богатство фантазии Индии, прозаическое стремление к практически-полезному Китая, государственное величие Рима и т. д., - довела бы еще это все до высшей степени развития, с прибавлением идеально совершенного общественного строя? Какой удовлетворительный смысл имел бы этот - несколько веков или хотя бы и тысячелетий продолжающийся - золотой век в сравнении со всеми прежде истекшими тысячелетиями? Чтобы придать ему этот смысл, нужно принять фантазии Леру ("De l'humanite") [+10] или Перти ("Die mystischen Erscheinungen der menschlichen Natur") [+11] о существовании какого-то демиурга - духа земли, который всю коллективную жизнь человечества сознает как свою индивидуальную. Иначе все усилия отдельных цивилизаций, из которых каждая осуществила наиполнейшим образом известную сторону идеи человечества (хотя эти стороны и не одинакового значения), оказались бы не живыми вкладами в общую его сокровищницу, а только жалкими подмостками, ни на что не годными, не стоящими того, чтоб обращать на них внимание, - детскими попытками, не имеющими более значения с тех пор, как лежавшие в них обещания достигли своего исполнения. Отдельная личность может достигнуть разрешения своей задачи, реального осуществления своего назначения, потому, что она бессмертна, и потому, что ей преподано это разрешение свыше, независимо от времени, места или племени; но это осуществление лежит за пределами этого мира. Для коллективного же и все-таки конечного существа - человечества - нет другого назначения, другой задачи, кроме разновременного и разноместного (т. е. разноплеменного) выражения разнообразных сторон и направлений жизненной деятельности, лежащих в его идее и часто несовместимых как в одном человеке, так и в одном культурно-историческом типе развития.

Но теперь никто не верит или очень немногие верят тому, чтобы германская философия действительно низвела абсолютное в человеческое сознание или чтобы французский социализм нашел трансцендентальную формулу, разрешающую общественную задачу; но, несмотря на это, все же продолжают смешивать Европу с человечеством, утверждать, что она вышла из сферы ограниченно-национального - в сферу общечеловеческого. Я вижу в этом только смешение понятия о цивилизационной ступени развития культурного типа с понятием об общечеловеческом на том основании, что цивилизация всегда стремится разрушить те специальные формы зависимости, которые были наложены на племенную волю при переходе народов каждого культурного типа из этнографической в государственную форму быта, и заменить их известными формами свободы. Эти формы зависимости принимаются за национальное, а соответствующие им формы свободы - за человеческое (соответственно общей неверности исторического взгляда, смешивающего ступени развития с типами, планами организации и принимающего, например, новую историю, или историю цивилизационного периода германо-романского племени, за непосредственную ступень развития всего человечества); хотя как эти формы развития, так и соответственные им формы свободы - равно национальны и обусловливают друг друга. Так, например, религиозный деспотизм римского католичества принимается за национальную принадлежность европейских народов, а анархическая свобода протестантизма - за общечеловеческую форму христианства; или: религиозная нетерпимость и вмешательство церкви во все государственные, гражданские и семейные отношения - почитается узконациональным явлением, свойственным средним векам, т. е. национальному периоду жизни европейских народов, а религиозный индифферентизм и государственный атеизм, с гражданскими браками и т. п., - за явление общечеловеческое; монархический феодализм - за явление национально-германское, а конституционализм на английский лад - за явление общечеловеческое. В такую же точно противоположность ставятся феодальное крепостное право - с неограниченною личною экономическою свободою, т. е. пролетариатом и коллективным рабством; цехи и корпорации - с экономическою неурядицей, выражаемою формулой laissez faire, laissez aller [*2] ; меркантилизм и эксплуатация колоний - с фритредерством [+12] . Но каковы бы ни были причины, заставляющие смешивать национально-европейское с общечеловеческим, нам надо рассмотреть, можно ли вообще противополагать национальное общечеловеческому.

Человечество и народ (нация, племя) относятся друг к другу как родовое понятие к видовому; следовательно, отношения между ними должны быть вообще те же, какие вообще бывают между родом и видом. Возьмем же для примера какой-нибудь общеизвестный род, например, растительный род - малину или животный род - кошку. Я не думаю делать никаких унизительных для человека сравнений, а только хочу выяснить отношения видового понятия к родовому на осязательных примерах. В понятие рода входит то, что есть общего во всех видах. Таким образом, род малины характеризуется цветком, похожим на маленькую розу, с чашечкою о пяти разрезах (а не о десяти, как у земляники), с плодом, составленным из отдельных ягодок, или просто сухих костяночек, вместе слепленных и надетых, как колпачок, на коническое полукругло-выпуклое окончание стебелька. Род кошки характеризуется круглою головою и тупым рылом, определенною формою, расположением и числом зубов, 5-ю пальцами на передних и 4-мя на задних лапах, с выпускными когтями. Очевидно, что ни малины, ни кошки как рода мы себе вовсе представить не можем. Это нечто отвлеченное, неполное; для того чтобы получить действительное существование и сделаться удобопредставляемым, оно требует себе дополнений. Цветок и плод известной формы - должны получить известный цвет, соединиться с известною формою листьев и стеблей, и все это должно быть травою или кустарником. С этими дополнениями родовые свойства малины образуют более определенные понятия садовой малины, ежевики, морошки, поленики и т. п., принадлежащих к роду малины. Так же точно с общекошачьими отличительными чертами зубов, лап, когтей и т. п. соединяются: различного размера тело, различной длины хвост, присутствие гривы, круглый или щелеобразный зрачок, уши с кисточками или без кисточек на конце, шерсть одноцветная, полосатая или пятнистая и т. д. и образуют определенные формы льва, тигра, барса, рыси, домашней кошки и т. д., которые все принадлежат к кошачьему роду. Род, понимаемый в этом смысле, есть только отвлечение, получаемое через исключение всего, что есть особенного в видах; это - сумма свойств всех видов, за вычетом всего, что есть в них необщего всем им, и потому род есть нечто в действительности невозможное, по своей неполноте нечто более бедное, чем каждый вид в отдельности, который, кроме общеродового, заключает в себе еще нечто особенное, хотя это особенное и менее существенно, менее важно, чем общее.

Но род может быть понимаем в ином смысле. Именно: то, что в нем есть общего, может для своего осуществления соединяться с особенностями, но только с известными, почему-то ему соответствующими, а не со всякими возможными особенностями. Общемалинное может соединяться с травянистою формою, с широким округленным простым листом, с белою окраскою цветка, с оранжевою окраскою плода - и образовать морошку; или с кустарниковою формою, с сложным, состоящим из пяти отдельных листочков листом, с черною окраскою плода - и образовать ежевику; но не может соединяться с древесною формою, с длинным узеньким листом, с желтою окраскою цветка, с белою окраскою плода и т. д. Так же точно общекошачье может соединяться с средним ростом, с гладкою одноцветною плотно прилегающею жесткою шерстью, с оканчивающимся шишкою хвостом, с гривою, с круглым зрачком - и образовать форму льва; или с маленьким ростом, с мягкою шерстью, с продольным, щелеобразным зрачком - и образовать форму домашней кошки; но не может соединяться с волосистым хвостом, как у лошади, с пушистым, как у белки, с висячими ушами, как у слона, с прямоугольным поперечным зрачком, как у оленя, и т. д. Следовательно, в каждом родовом понятии, кроме отвлеченной совокупности его признаков, заключается еще способность дополняться известным только образом для своего осуществления в действительности, - способность, которая теоретически неопределима, а только эмпирически исследуема. Если эту способность, лежащую в сущности (или в идее) рода, присоединить к отвлеченному родовому понятию, то род будет состоять не из того только, что общо всем его видам, а из этого общего - с прибавкою всех тех дополнений, к которым он способен. В этом смысле род не будет уже одним отвлечением, а ему будет соответствовать нечто реальное, только не в одном существе - одновременно и одноместно, а лишь в разных существах, - разновременно и разноместно осуществимое. В этом смысле род малины не будет заключаться в отвлеченном понятии общего между садовою малиною, ежевикою, костяникою, морошкою, поленикою, а в совокупности малины, ежевики, костяники, морошки, поленики и т. д. Род кошки - не в отвлечении общего между львом, тигром, барсом, кошкою, рысью, а в реальной совокупности всех их. В первом смысле род есть только общевидовое, и в этом смысле понятие родовое будет уже и ниже всякого видового в отдельности; во втором же смысле род будет всевидовое и потому шире и выше всякого вида. Для избежания недоразумений надо еще прибавить, что это отношение родового к видовому совершенно независимо от того генетического представления, которое мы соединяем с понятием о виде, т. е. независимо от того, представляем ли мы себе вид как нечто генетически самобытное, непосредственно созданное или только с течением времени, под влиянием внешних обстоятельств дифференцировавшееся, осамобытившееся; ибо все сказанное о настоящих родах и видах, в естественно-историческом смысле, прилагается вполне к отношению пород или разновидностей (в которых никто не предполагает генетической самобытности) к видам. Понятие о лошади в обыкновенном не систематически научном смысле - точно такое же отвлечение, не дающее никакого полного реального представления, как и зоологическое понятие о роде кошки, потому что всякая лошадь принадлежит к какой-либо породе и на деле никогда не бывает просто лошадью, про которую мы даже не знаем, как она выглядит, а или породистою арабскою, или легкою, быстрою, поджарою английскою, или массивною, тяжелою мекленбургскою, или нестатною, но неутомимою степною и т. д.

Применим теперь эти аналогии к отношениям, существующим между народом (нацией, племенем) и человечеством. Нет нужды, что племена не составляют генетически самобытных единиц, а только с течением тысячелетий осамобытившиеся группы, получившие не только особый характеристический наружный облик, но и особый психический строй; из этого следует только то, что отвлеченная сфера общечеловеческого обширнее, чем это было бы в противном случае; отношение же видового понятия народа, племени, к родовому понятию человечества остается, в сущности, то же. Все-таки понятие об общечеловеческом не только не имеет в себе ничего реального и действительного, но оно уже, теснее, ниже понятия о племенном, или народном, ибо это последнее по необходимости включает в себе первое и, сверх того, присоединяет к нему нечто особое, дополнительное, которое именно и должно быть сохраняемо и развиваемо, - дабы родовое понятие о человечестве во втором (реальном) значении его получило все то разнообразие и богатство в осуществлении, к какому оно способно. Следовательно, общечеловеческого не только нет в действительности, но и желать быть им - значит желать довольствоваться общим местом, бесцветностью, отсутствием оригинальности, одним словом, довольствоваться невозможною неполнотою. Иное дело - всечеловеческое, которое надо отличать от общечеловеческого; оно, без сомнения, выше всякого отдельно-человеческого, или народного; но оно и состоит только из совокупности всего народного, во всех местах и временах существующего и имеющего существовать; оно несовместимо и неосуществимо в какой бы то ни было одной народности; действительность его может быть только разноместная и разновременная. Общечеловеческий гений не тот, кто выражает - в какой-либо сфере деятельности - одно общечеловеческое, за исключением всего национально-особенного (такой человек был бы не гением, а пошляком в полнейшем значении этого слова), а тот, кто, выражая вполне, сверх общечеловеческого, и всю свою национальную особенность, присоединяет к этому еще некоторые черты или стороны, свойственные другим национальностям, почему и им делается в некоторой степени близок и понятен, хотя и никогда в такой же степени, как .своему народу. Англичане вполне основательно смеются над немцами, имеющими претензию лучше их самих понимать Шекспира [+13] , и не так бы еще посмеялись греки над подобными же претензиями относительно Гомера или Софокла; точно так же, никто так по-бэконовски не мыслил, как англичане [+14] , или по-гегелевски - как немцы [+15] . Таких богато одаренных мыслителей правильнее было бы называть не общечеловеческими, а всечеловеческими гениями, хотя, собственно говоря, был только один Всечеловек - и Тот был Бог.

Итак (чтобы возвратиться к употребленному мною в начале этой главы сравнению), оказывается, что отношение национального к общечеловеческому вовсе не уподобляется тесным дворикам или клетушкам, окружающим обширную площадь, а может быть уподоблено улицам, взаимно пересекающимся и своими пересечениями образующим площадь, которая в отношении каждой улицы составляет только часть ее и равно принадлежит всем улицам, а потому меньше и теснее каждой из них в отдельности. Чтобы содействовать развитию города, который представляет в нашем уподоблении всечеловечество, ничего не остается делать, как отстраивать свою улицу, по собственному плану, а не тесниться на общей площади и не браться за продолжение чужой улицы (план и характер зданий которой известен только первым ее жителям, имеющим все нужное для продолжения строения) и тем не лишать город подобающего разнообразия и распространения во все стороны.

Применим теперь все сказанное в этой и в двух предыдущих главах к отношениям России или, лучше сказать, всего славянства (которого Россия служит только представителем) к Европе.

Общечеловеческой цивилизации не существует и не может существовать, потому что это была бы только невозможная и вовсе нежелательная неполнота. Всечеловеческой цивилизации, к которой можно было бы примкнуть, также не существует и не может существовать, потому что это недостижимый идеал, или, лучше сказать, идеал, достижимый последовательным или совместным развитием всех культурно-исторических типов, своеобразною деятельностью которых проявляется историческая жизнь человечества в прошедшем, настоящем и будущем. Культурно-исторические типы соответствуют великим лингвистико-этнографическим семействам, или племенам, человеческого рода. Семь таких племен, или семейств народов, принадлежат к арийской расе [+16] . Пять из них выработали более или менее полные и совершенно самостоятельные цивилизации; шестое - кельтское [+17] , лишенное политической самостоятельности еще в этнографический период своего развития, не составило самобытного культурно-исторического типа, не имело свойственной ему цивилизации, а обратилось в этнографический материал для римского, а потом, вместе с его разрушенными остатками, для европейского культурно-исторического типа и произведенных ими цивилизаций. Славянское племя составляет седьмое из этих арийских семейств народов. Наиболее значительная часть славян (не менее, если не более, двух третей) составляет политически независимое целое - великое Русское царство. Остальные славяне хотя не составляют самостоятельных политических единиц, но выдержали все пронесшиеся над ними бури, и ныне еще продолжающие бушевать: немецкую, мадьярскую и турецкую, не потеряв своей самобытности, сохранив язык, нравы и (в значительной части) принятую ими вначале форму христианства - православие. Частно-народное и общеславянское сознание пробудилось как у турецких, так и у австрийских славян, и надобны лишь благоприятные обстоятельства, чтобы доставить им политическую самобытность. Вся историческая аналогия говорит, следовательно, что и славяне, подобно своим старшим на пути развития арийским братьям, могут и должны образовать свою самобытную цивилизацию, - что славянство есть термин одного порядка с эллинизмом, латинством, европеизмом, - такой же культурно-исторический тип, по отношению к которому Россия, Чехия, Сербия, Булгария должны бы иметь тот же смысл, какой имеют Франция, Англия, Германия, Испания по отношению к Европе, - какой имели Афины, Спарта, Фивы по отношению к Греции. Далее, всемирно-исторический опыт говорит нам, что ежели славянство не будет иметь этого высокого смысла, то оно не будет иметь никакого, - что вся тысячелетняя этнографическая подготовка, вся многовековая народно-государственная жизнь и борьба, все политическое могущество, достигнутое столькими жертвами одного из славянских народов, есть только мыльный пузырь, форма без содержания, бесцельное существование, убитый морозом росток; ибо цивилизация не передается (в едином истинном и плодотворном значении этого слова) от народов одного культурного типа народам другого. Ежели они по внешним или внутренним причинам не в состоянии выработать самобытной цивилизации, т. е. стать на ступень развитого культурно-исторического типа - живого и деятельного органа человечества, то им ничего другого не остается, как распуститься, раствориться и обратиться в этнографический материал, в средство для достижения посторонних целей, потерять свои формационный, или образовательный, принцип и питать своими трудами и потом, своею плотью и кровью чужой, более благородный прививок, и чем скорее это будет, тем лучше. К чему поддерживать бесполезное, во всяком случае, обреченное на погибель? Выше представлены были примеры мнимой передачи цивилизации от одного культурно-исторического типа народам другого (примеры так называемого культуртрегерства [+18] и результаты, которые имели эти не раз повторявшиеся попытки) из греческого, римского и германского мира. Нет недостатка в этих примерах и между отношениями германских народов к славянским, где эти примеры более специально для нас поучительны.

Начала германо-романского типа были более или менее насильственно навязаны полякам и чехам. И что же произвела чешская и польская цивилизация? Форма, в которой европейские народы усвоили себе христианство - католицизм, - как несвойственная славянскому духу, именно в Польше (где, по обстоятельствам, она была усвоена самым искренним образом) приняла самый карикатурный вид и произвела самое разъедающее действие, несравненно вреднейшее, чем в самой Испании (где католицизм, несмотря на то, что дошел до своих крайних результатов, не исказил, однако же, народного характера). Германский аристократизм и рыцарство, исказив славянский демократизм, произвели шляхетство; европейская же наука и искусство, несмотря на долговременное влияние, не принялись на польской почве так, чтобы поставить Польшу в числе самобытных деятелей в этом отношении. Чехи, по счастью, не отнеслись столь пассивным образом к чуждым их народному характеру началам, старались сбросить с себя иго их; и только эти самостоятельные порывы чехов, эти противу германские антиевропейские подвиги, каковыми их Европа считала и считает (как-то: религиозная реформа на православный лад и борьба из-за нее с Европой во времена Гуса [+19] и Жижки [+20] и начатое ими в наше столетие панславистское движение), могут и должны считаться всемирно-историческими подвигами чешского народа, его заветом потомству. В европейском, или германо-романском, духе и направлении чехи были столь же бесплодны, как и поляки. Нужно ли добавлять, что то же самое относится и к России? Прививку европейской цивилизации к русскому дичку хотел сделать Петр Великий, принимая прививку, конечно, в том таинственном (самую природу дичка изменяющем) значении, о котором было говорено. Но как бы кто ни думал о вещи, хотя бы думающим был сам Петр, сущность вещи от того не изменяется: прививка осталась прививкою, а не сделалась метаморфозой в Овидиевом смысле [+21] . Народ продолжал сохранять свою самобытность; много и часто надо было обрезывать ростки, которые пускал дичок ниже привитого места, дабы прививка не была заглушена... Но результаты известны: ни самобытной культуры не возросло на русской почве при таких операциях, ни чужеземное ею не усвоилось и не проникло далее поверхности общества; чужеземное в этом обществе произвело ублюдков самого гнилого свойства: нигилизм, абсентеизм, шедоферротизм, сепаратизм, бюрократизм, навеянный демократизм [+22] и самое новейшее чадо - новомодный аристократизм a la "Весть" [+23] , вреднейший изо всех измов.

Слава Богу, что, по крайней мере, дичок пока уцелел и сохранил свою растительную силу. Такое навязывание чужеземных начал (чуждой цивилизации) славянскому племени вообще и России в особенности - столько же неудачное, как и все прочие попытки этого рода, - тем неуместнее, что не имеет тех оправданий, которые могут быть приведены в пользу некоторых других подобных попыток, как, например, касательно александрийского эллинизма [+24] . Здесь, с одной стороны, богато одаренный культурно-исторический тип, по недостаткам политического устройства входивших в круг его государств (слишком много заботившихся об удовлетворении потребности разнообразия в развитии и слишком мало о единстве и крепости), должен был заглохнуть на своей родной почве, не успев завершить своего развития и принести всех плодов, к которым способен; с другой стороны, египетская народность, к которой был привит эллинизм, уже совершила свой цикл, дала своеобразный цвет и плод, давно уже пришла в состояние застоя и должна была, так или иначе, снизойти на этнографическую ступень развития. Поэтому то, что не могло принести пользы для Египта, могло быть и было действительно полезно в человеческом смысле. Но зачем же жертвовать славянским племенем, молодым и самобытным, от которого должно ожидать своеобразного развития и своеобразных результатов его, когда притом европейская цивилизация находится в совершенно ином положении, чем была греческая в македонские времена? Крепкая на своей почве, она может достигнуть на ней своего окончательного предназначения без всякого чужеядства. Жертва не только слишком многоценна, но и совершенно напрасна.

Итак, для всякого славянина: русского, чеха, серба, хорвата, словенца, словака, болгара (желал бы прибавить и поляка), - после Бога и Его святой Церкви, - идея славянства должна быть высшею идеею, выше науки, выше свободы, выше просвещения, выше всякого земного блага, ибо ни одно из них для него недостижимо без ее осуществления - без духовно, народно и политически самобытного, независимого славянства; а, напротив того, все эти блага будут необходимыми последствиями этой независимости и самобытности.

К этому выводу привело нас все предшествовавшее развитие занимавшего нас вопроса. Вывод этот не имеет, конечно, ничего нового для тех, которые от начала проводили или усвоили себе так называемую славянофильскую идею. Но я ставлю себя на место читателя, для которого взгляд этот более чужд, и мне слышится вопрос: в чем же, однако, может состоять эта новая славянская цивилизация? Зачатки ее на блестящем фоне европейской цивилизации становятся невидимыми для ослепленного глаза. Неужели эта глубокая наука, с её богатыми практическими результатами, покоряющими природу к ногам человека, требует коренной реформы? Неужели деятели, сделавшие так много на поприще науки и продолжающие делать, устали, истощились и требуют замены какими-то новичками, ничем или почти ничем еще себя не ознаменовавшими? Если мне удалось доселе ясно выразить мою мысль, то это сомнение не может, кажется мне, никого смущать. Народы каждого культурно-исторического типа не вотще трудятся; результаты их труда остаются собственностью всех других народов, достигающих цивилизационного периода своего развития, и труда этого повторять незачем. Но деятельность эта бывает всегда односторонняя и проявляется преимущественно в одной какой-либо категории результатов. Развитие положительной науки о природе составляет именно существеннейший результат германо-романской цивилизации, плод европейского культурно-исторического типа; так точно, как искусство, развитие идеи прекрасного было преимущественным плодом цивилизации греческой; право и политическая организация государства - плодом цивилизации римской; развитие религиозной идеи единого истинного Бога - плодом цивилизации еврейской. Поэтому совершенно невероятно, чтобы дальнейшее развитие аналитической положительной науки о природе в том же (давшем столь богатые плоды) направлении было преимущественною задачею славянского культурно-исторического типа. Во-первых, европейские народы, как показывает опыт, еще не истощили своих сил по отношению к науке и лучше всякого другого могут продолжать дело, ими начатое и так далеко уже проведенное. В этом славянские народы, как и все другие, могут только соревновать им и быть только их помощниками. Во-вторых, необходимость в перемене направления (в новом предмете деятельности) для того, чтобы прогресс мог продолжаться, составляет внутреннюю причину того, почему необходимо появление на историческом поприще новых народов с иным психическим строем, - народов, составляющих самобытный культурно-исторический тип. Из этого не следует, чтобы цивилизация иного типа не могла с успехом действовать на поприщах, уже с успехом пройденных другими; но . не такого рода деятельность может составлять ее главную задачу.

Новейшая наука составляет явление столь величественное, что перед нею все прочие стороны жизни как будто утрачивают свою значительность. Разве многие не считают искусства как бы забавою, развлечением от нечего делать, годным занимать тунеядцев, но, собственно говоря, недостойным нашего богатого практическим смыслом века? Нет надобности упоминать, какую роль этот односторонний взгляд отмежевывает религии. Религия обращается не более как в суеверие, приличное векам мрака и невежества, не только лишнее в века просвещения и прогресса, но составляющее даже положительное препятствие для дальнейшего развития и преуспеяния. Все несовершенства общественного устройства (или что таковым кажется) являются точно так же плодом невежества, а не необходимым следствием коренных условий исторического развития и потому будто бы могут быть устранены применением общественной теории, выработанной таким-то ученым или утопистом. При таком взгляде, конечно, наука (и притом именно положительная наука о природе) как бы поглощает собою всю цивилизацию, становится ее синонимом. Мало того: все, что не подходит под эту науку, составляет тормоз, гири, пуды, замедляющие шествие по пути прогресса. Доказывать односторонность такого взгляда - нет надобности. Цивилизация есть понятие более обширное, нежели наука, искусство, религия, политическое, гражданское, экономическое и общественное развитие, взятые в отдельности, ибо цивилизация все это в себе заключает. Я говорю, что даже и религия есть понятие, подчиненное цивилизации. Это справедливо, конечно, только по отношению к государствам или вообще к человеческим обществам, а не к отдельным лицам, для которых религия имеет, без сомнения, несравненно большую важность, нежели все остальное, что мы разумеем под именем цивилизации, и не объемлется цивилизацией, потому что по самой сущности своей выходит за пределы земного. Из этого следует, что цивилизация, или, другими словами, культурно-исторический тип, не только может считаться новым и самобытным, но и имеющим весьма большое значение в общем развитии человечества, ежели бы даже относительно положительной науки он и не произвел ничего нового, ничего самобытного, а шел бы только по старому, правильно пробитому пути. Примером может служить Рим, который занимает не последнее место в числе культурно-исторических типов человечества, хотя был почти совершенно бесплоден в научном отношении. Хотя науки и искусства (и преимущественно науки) составляют драгоценнейшее наследие, оставляемое после себя культурно-историческими типами, хотя они составляют самый существенный вклад в общую сокровищницу человечества, однако же не они дают основу народной жизни. В этом отношении религия (как нравственная основа деятельности), политическое, гражданское, экономическое и общественное устройство имеют гораздо большее значение. Если доя нас Гомер, Фидий, Пракситель, Пиндар [+25] , Софокл, Платон, Аристотель представляют собою сущность эллинизма, заключают в себе главнейший интерес две тысячи лет тому назад процветавшей жизни Греции, то для самих греков этот интерес едва ли не в большей степени выражался и сосредоточивался в Ликурге [+26] , Солоне [+27] , Фемистокле [+28] , Перикле, Эпаминонде, Демосфене [+29] , которые устраивали в Греции практическую жизнь или руководили ею. Наука и искусство, как продукты жизни народной, уподобляются скорей тем благородным отложениям растительного организма (бальзамам, эфирным маслам, красильным веществам), которые придают блеск и благоухание их цветам и плодам, или более подобны крахмалу, составляющему запас для будущего питания растения, нежели самим клеточкам листа и ствола, в которых лежит самое начало жизни и роста растения.

Если, таким образом, нельзя отрицать возможности существования самобытных культурно-исторических типов, не лишенных важного значения в общей жизни человечества - без научной и художественной самодеятельности, то все же нельзя не сказать, что такая жизнь бедна и односторонна, что и могучий Рим в глазах потомства должен уступить место не только народам германо-романского типа, превосходящим Рим даже своим абсолютным политическим могуществом, но и политически ничтожной Элладе. Конечно, не такой бесцветной будущности мы вправе желать и ожидать для народов славянских. Что они могут иметь свое искусство - этого обыкновенно не оспаривают, да и трудно было бы оспаривать, когда зачатки его, в разных отраслях изящного, у всех перед глазами. Но что такое самобытная славянская наука? Есть ли ей место, да и вообще возможна ли национальная наука? Как ни устарел этот вопрос, составлявший некогда предмет оживленного спора в нашей литературе, я не могу оставить его без рассмотрения в этой главе, имеющей своим предметом отношение национального к общечеловеческому.

Все известные мне возражения против возможности народного характера науки подводятся под три следующие: 1. Истина - одна, следовательно, и наука, имеющая истину своим предметом, также одна. 2. Наука преемственна; выработанное одним народом, одним веком переходит в наследие другим векам и народам, которые могут продолжать здание науки только на прежнем основании. Того же нельзя сказать (по крайней мере, нельзя сказать в той же силе) об искусствах, ибо всякое произведение искусства составляет самобытное целое и продолжаемо быть не может. Искусство других веков и народов содействует общему прогрессивному его ходу или только выработкою технических приемов, или тем, что служит примером, материалом изучения, дополняющим материал, доставляемый самою природою; всякий же истинный художник творит самобытно и начинает, так сказать, сызнова. Шекспир мог бы написать свои трагедии, если бы и не было прежде него Эсхила [+30] и Софокла, но Ньютон немыслим без Эвклида [+31] , без Коперника и Кеплера. 3. Самый язык, общий поэту и его соотечественникам, поставляет художника в теснейшую зависимость от его слушателей или читателей и составляет уже необходимую причину национального характера произведений словесности; при переводе же красота их всегда теряется. Между тем язык не имеет большого значения в деле науки, и для нее может быть употребляем какой бы то ни было известный большинству образованных, или ученых, людей язык, хотя бы даже мертвый, как, например, латинский.

Два последние возражения стараются объяснить, почему народность, всеми признанная в искусстве, не может применяться и к науке, и они действительно имеют некоторую силу. Но то, что говорится о влиянии языка на придание произведениям искусства народного характера, относится только к поэзии. Между тем прочие „отрасли искусства: музыка, живопись, ваяние, архитектура, употребляющие для всех общепонятный язык звуков и форм, тем не менее, однако же, бывают народны, и тогда только хороши, когда народны.

Большая способность науки к передаче, к преемству составляет неотъемлемое ее качество, но нисколько не противоречит тому, чтобы каждый самобытно трудящийся народ избирал из этого наследия (так же точно, как из материала, предлагаемого его исследованиям самою природою) то, что соответственнее специальным наклонностям и способностям этого народа, и перерабатывал это теми приемами и методами мышления, которые ему свойственнее.

Что касается до главного возражения, - что истина одна и что, следовательно, и наука одна, - то оно основывается на чистом недоразумении. Что такое истина? Самое простое, а вместе и самое точное ее определение, какое только можно сделать, кажется мне, будет: истина есть знание существующего - именно таким, каким оно существует. В этом понятии заключаются, следовательно, два элемента: элемент внешний - не истина, а действительность, которая, конечно, независима не только от национального, но и вообще от человеческого; и элемент внутренний - отражение этой действительности в нашем сознании. Если это отражение совершенно точно и совершенно полно, т. е. если при нем не затерялось ни одной черты, ни одного оттенка действительности, ни одной черты не исказилось, ни одной черты не прибавилось, то такая совершенная истина, конечно, также не будет носить на себе никакой печати национальности или личности. Но такое отражение действительности в человеческом сознании невозможно, или, по крайней мере, в большинстве случаев невозможно; точно так же, как невозможно такое изображение предмета в зеркале, к которому бы не присоединялось каких-либо качеств, свойственных не отражаемому предмету, а отражающему зеркалу. Поэтому все (или почти все) наши истины или односторонни, или содержат большую или меньшую примесь лжи, - или то и другое вместе. Если бы этого не было, то понятия всех людей о том, что им хорошо известно, должны бы быть тождественны. Но они различны - и притом в двух отношениях. Во-первых, разные разряды истины в различной степени интересуют разных людей, так что каждый остается более или менее равнодушным к некоторым отраслям знания (разрядам истин), питая живейшее сочувствие к другим отраслям; во-вторых, ученые, занимающиеся теми же отраслями знания, составляют себе, однако же, совершенно различные воззрения на такие предметы, которые должны быть им в одинаковой степени известны. Таким образом, Кювье и Жоффруа Сент-Илер [+32] или Кювье и Окен [+33] , жившие в одно и то же время и занимавшиеся той же наукой, имели, однако же, совершенно иной взгляд не только на мир вообще, но и на специальный предмет их занятий - царство животных, которое, однако же, оставалось одним и тем же, кто бы ни подвергал его своим исследованиям - Кювье, Жоффруа Сент-Илер или Окен. Но каждый из них придавал тому отражению, которое оно должно было составить в их сознании, особого характера односторонность и даже прибавлял к нему особого рода субъективные черты. Теперь спрашивается: все эти особенности в приемах мышления, в методах изыскания случайно ли рассеяны между людьми или сгруппированы по национальностям - так же точно, как сгруппированы нравственные свойства, эстетические способности? В последнем едва ли может быть какое-нибудь сомнение, а если это так, то и наука по необходимости должна носить на себе отпечаток национального точно так же, как носят его искусство, государственная и общественная жизнь, одним словом, все проявления человеческого духа. Из этого, конечно, не следует, чтобы тот или другой ученый не мог стоять ближе (по своему направлению, по своим воззрениям и по методам своих изъяснений и своего мышления) к чужой народности, чем к своей собственной, и это вовсе не от подражательности, а по особенностям своей психической природы. Таким образом, Жоффруа Сент-Илер был более немец, чем француз, приближаясь к школе натурфилософов; Аристотель - более европеец новых времен, чем древний грек; но такие примеры всегда останутся исключениями.

Из сказанного можно, по-видимому, вывести то заключение, что односторонность направления, примесь лжи, присущие всему человеческому, и составляют именно удел национального в науке. Оно отчасти и так, но, однако же, не совсем. Истина как бы уподобляется благородным металлам, которые мы могли бы извлекать не иначе как обратив их сначала в сплав с металлами недрагоценными. Эта примесь, конечно, уменьшала бы ценность их; но не надо ли с этим примириться, если только под условием такой примеси можно их приобретать, если в чистом виде они нам не даются и если известного сорта примесь обусловливает и добычу драгоценного металла известного сорта? Сама примесь не получает ли в таком случае достоинства в наших глазах, как орудие, как условие sine qua non [*3] дальнейшего успеха в открытии истины? Правда, что с течением времени, при разновидности различных национальных направлений (и, главнейшее, именно под условием этой разновидности), эти примеси выделяются, элиминируются - и остается чистый благородный металл истины. Однако же роль национальности, т. е. известных индивидуальных особенностей, группирующихся по народностям, не уменьшается, не ослабевает через это в науке; ибо для науки открываются все новые и новые горизонты, которые требуют все той же работы, не могущей производиться иначе, как под теми же условиями примеси индивидуальных, а следовательно, и национальных черт к отражениям действительности в зеркале нашего сознания.

Но это только еще одна сторона предмета. Особый психический строй, характеризующий каждую народность (особенно же каждый культурно-исторический тип), проявляется не в том только, что присоединяет некоторую субъективную примесь к добываемым ими научным истинам, но еще и в том, что заставляет смотреть каждый народ на подлежащую научным исследованиям действительность с несколько иной точки зрения. Потому и отражения этой действительности в духе разных народов не совершенно между собою совпадают, но имеют в себе нечто такое, что взаимно дополняет их односторонность. Весьма странно, что отрицающие народность в науке, потому что истина - одна, допускают, однако же, ее разновременность. Слова "современная наука, новейшая наука" не сходят у них с языка. Если наука может быть разновременна смотря по возрасту, которого достигло народное сознание, почему же не может она быть и разноместна по тем особенностям психического строя, которые отличают всякий народ на всех ступенях его развития? Если мы хотим получить точное и полное представление о каком-нибудь сложном предмете, например о горе, то недостаточно подниматься все выше и выше, чтобы обозревать ее с разных горизонтов, а надо еще заходить с разных сторон. Эта необходимость тем больше, чем многосложнее предмет исследования. Если вместо горы мы возьмем пирамиду или колонну, то, конечно, достаточно обзора ее с какой бы то ни было одной точки зрения, чтобы составить себе ясное понятие об ее форме, так как она проста и следует простому, легко постижимому закону, понимание которого избавляет от необходимости обозревать предмет с разных точек зрения.

Кроме специфически субъективной примеси и необходимой односторонности, зависящих от особенностей в психическом строе разных народностей, национальный характер придается науке еще тем предпочтением, той предилекцией которые каждый народ оказывает некоторым отраслям знания, - что так же ни от чего другого не может зависеть, как от известной соответственности, существующей между разными категориями, на которые разделяется предмет научного исследования, и между склонностями, а следовательно, и способностями разных народов. Точно так, как есть отдельные лица, чувствующие склонность к математике, к естествознанию, к филологии, к истории, к наукам общественным, так точно есть и народы по преимуществу математики, по преимуществу филологи и т. д. Например, по любви, а следовательно, и по способности к чистой и прикладной математике первое место принадлежит, без сомнения, французам. Они одни выставили на этом поприще более первоклассных ученых, чем все остальные европейские народы, вместе взятые: Паскаль [+34] , Декарт [+35] , Клеро [+36] , Даламберт [+37] , Монж [+38] , Лаплас, Фурье [+39] , Лежандр [+40] , Лагранж [+41] , Пуассон [+42] , Коши [+43] , Леверрье [+44] - французы. Германия, в которой так развита самая многосторонняя научная деятельность, может выставить против этой плеяды великих математиков не более трех-четырех, именно: Лейбница [+45] , Эйлера [+46] , Гаусса [+47] . Еще в большей степени принадлежит Германии первенство в лингвистике или сравнительной филологии, которую Германия почти создала и далее развивает. Против имен Боппа [+48] , Потта [+49] , Вильгельма Гумбольдта [+50] , Гримма [+51] , Лассена [+52] , Шлейхера [+53] , Макса Мюллера [+54] - Франция может выставить не много равносильных соперников. Это несомненное первенство немцев в области лингвистики тем замечательнее, что его невозможно объяснить какими-либо случайными причинами. Изучение классической филологии, которое, несомненно, составляет ближайшее подготовление к занятию сравнительною филологией, не было специальностью Германии. Во французских школах, а особенно в английских, латинский и греческий языки изучались с не меньшим, а, может быть, с большим рвением, чем в Германии. С другой стороны, английские ученые имели гораздо более поводов и удобств к изучению санскритского языка, который, как известно, послужил точкой отправления для построения новой науки сравнительного языкознания. Первые немецкие лингвисты должны были даже отправляться в Лондон для изучения санскритского языка, так как в начале нынешнего столетия один этот город представлял достаточно средств для этого изучения. Я ничего не говорю о таких предметах, как практическая, наблюдательная астрономия, в которой первенство, долго принадлежавшее Англии, может быть объяснено тем, что британское правительство устраивало превосходные обсерватории и вообще доставляло средства - ввиду того практического значения, которое эта наука имеет для нации, по преимуществу мореходной. Но и Англия имеет свою любимую науку - это геология, которая главными своими успехами обязана англичанам.

Таким образом, мы находим три причины, по которым и наука, наравне с прочими сторонами цивилизации, необходимо должна носить на себе печать национальности, несмотря на то, что в научном отношении влияние народа на народ и влияние прошедшего на настоящее сильнее, чем в прочих сторонах культурно-исторической жизни. Причины эти суть: 1) предпочтение, оказываемое разными народами разным отраслям знания; 2) естественная односторонность способностей и мировоззрения, отличающая каждый народ и заставляющая его смотреть на действительность с своей особой точки зрения; 3) некоторая примесь субъективных индивидуальных особенностей к объективной истине, - особенностей, которые (как и все прочие нравственные качества и свойства) не случайно и безразлично разделены между всеми людьми, а сгруппированы по народностям и в своей совокупности составляют то, что мы называем народным характером.

Эти две последние причины не в одинаковой, однако же, степени применимы ко всем отраслям научных исследований. Чем самый предмет проще, тем меньшую важность имеет односторонность точки зрения, с которой мы на него смотрим, для получения правильного об нем представления, как показывает вышеприведенный пример горы и колонны или пирамиды. Но точно такое же влияние имеет и самая степень совершенства, какого достигла наука. Именно, если развитие какой-либо отрасли знания дошло до того, что к исследованию ее приложима точная и положительная метода, то этим в значительной мере устраняется как односторонность личного и национального взгляда, так и субъективная примесь. Точная метода исследования как бы заставляет обозревать предмет со всех точек зрения и как бы усовершенствует то духовное зеркало, отражение в котором действительности и составляет то, что мы называем истиной. Пример влияния, оказываемого методою, лучше всего пояснит это. Пусть несколько человек примутся чертить круги от руки. Один будет делать их удлиненными, растягивающимися в овал; другой придаст своим кругам какую-то прямолинейность, сделает их похожими на квадраты с закругленными углами; у третьего они выйдут похожими на многоугольники; и при некотором навыке можно будет отличить, кто начертил какой круг. Но снабдите чертильщиков циркулями, т. е. укажите точную методу чертить круги, и все индивидуальное различие пропадет: вы уже не отличите, кто начертил тот или другой круг. Относительно кругов можно достигнуть почти такого же результата долгим навыком и без циркуля. В этом примере индивидуальная примесь устранена как простотою предмета, так и применением точной методы. Возьмем предмет сложнее. Пусть несколько человек станут чертить лестницу, колоннаду, мост, внутренность церкви и т. д. Если им известны точные правила перспективы, они проведут линию горизонта, назначат несколько вспомогательных точек и, начертив план, поведут от различных его точек разные линии к принятым точкам. Соединив пересечения этих линий между собою сообразно правилам перспективы, все рисовальщики представят нам перспективные виды, как две капли воды похожие друг на друга. Но пусть они же нарисуют на глаз простой цветок (не говоря уже о целом ландшафте, портрете или группе лиц в мгновение какого-нибудь события) - ив этом цветке отразится индивидуальность живописца, а так как национальность входит в состав индивидуальности, то и можно всегда отличить национальный характер живописи, между тем как не существует никаких школ черчения - ни национальных, ни других. Невозможно себе представить, почему бы то же самое не относилось и к наукам. Некоторые науки выработали себе точные и обыкновенно весьма простые методы исследования. Например, вся практическая астрономия приводится к определению места светила на небе, т. е., по техническому выражению, к определению его склонения и прямого восхождения, что опять-таки делается строго определенным способом. На этом основаны все дальнейшие соображения и выкладки, которые в свою очередь производятся по определенным методам вычисления; простора личному произволу, личному взгляду - тут не много. Или возьмем органическую химию. Исследуемое вещество подвергают действию разных жидкостей, про которые известно, что одна растворяет вещества одного разряда, другая другого; таким образом выделяется всякая посторонняя примесь. Полученное вещество в чистом виде, так называемое непосредственное вещество (substance immediate), подвергают всесожжению, собирают продукты горения, взвешивают их - и по ним определяют состав вещества. Изучение вещества есть не что иное, как последовательное приведение его в соприкосновение с разными веществами, при разных условиях, и подобным же образом произведенный разбор происшедших от сего результатов. Конечно, получаемые таким образом факты приводятся в связь комбинирующим умом, и в высших сферах наук (даже и таких точных, как химия и астрономия) остается еще довольно простора для личных особенностей ученого; но по мере усовершенствования науки и этот простор все более и более стесняется. Со всем тем, однако же, и в этих точных науках, руководимых строгой методой, проявляется характер различных народностей - именно в способах изложения наук и в выборе метод научного исследования.

Что может быть точнее чистой математики и где тут, казалось бы, проявляться национальному характеру? Однако же он проявляется - и самым резким образом. Известно, что греки в своих математических изысканиях употребляли так называемую геометрическую методу, между тем ученые новой Европы употребляют преимущественно методу аналитическую. Это различие в методах исследования не есть случайность, а находит себе самое удовлетворительное изъяснение в психических особенностях народов эллинского и германо-романского культурного типов. Геометрическая метода требует, чтобы геометрическая фигура, свойства которой исследуются, непрестанно представлялась воображению с полною отчетливостью, что при некоторой сложности фигур (особливо когда они имеют все три протяжения, как, например, в стереометрии или в начертательной геометрии) требует большого усилия воображения, и в этом именно заключается одно из педагогических достоинств этой методы. Напротив того, при методе аналитической, составив из рассмотрения фигуры уравнение, которое связывало бы между собою некоторые существенные свойства фигуры, подвергают это уравнение процессу диалектического развития, совершенно оставляя в стороне представление о самой фигуре. Из этого диалектического развития, если оно произведено правильно, вытекают сами собою выводы, к которым могут подать повод свойства фигуры. Руссо в своей "Confessions" [+55] замечает, что он никогда не мог усвоить себе математического анализа, чувствуя к нему непреодолимое отвращение; мне всегда казалось, говорит Руссо, что какое-либо положение вкладывается в шарманку, повертят ручку - и высыпаются новые математические истины. Что Руссо сказал о себе, то применяется ко всем почти людям с художественными наклонностями, т. е. с сильною представительною способностью, хотя бы эти люди и не были лишены способности к тонкому диалектическому развитию мысли. Упомянем лишь о Пушкине, неспособность которого к математике сохранилась как предание в лицее. Но греки были народом по преимуществу художественным. Одно отношение предметов и понятий их не удовлетворяло, им необходимо было живое, образное представление самих предметов. Нельзя также объяснить предпочтения, оказывавшегося греками геометрической методе, слабою степенью развития у них математики, при которой эта трудная метода могла удовлетворять своей цели, тогда как она уже совершенно недостаточна при нынешнем развитии науки. Мы знаем, что другой народ, стоявший вообще на низшей степени развития, нежели греки, но имевший большую склонность к отвлеченному мышлению, весьма далеко довел развитие аналитической методы в математике. Это были индийцы, изобретатели алгебры, - по словам Гумбольдта, сделавшие такие открытия в этой области, которые могли бы принести пользу европейской математике, если бы сочинения их сделались несколько ранее известными. Пример этот может быть перетолкован против делаемого мною объяснения того предпочтения, которое греки оказывали геометрической методе. Именно, индийцы слывут за народ с особенно сильною фантазией, а следовательно, и с сильным воображением. Но воображение или фантазия, которыми отличаются индийцы, совершенно иного свойства, нежели воображение греков. Воображение индийцев сочетает и нагромождает самые странные фантастические образы, но вместе с тем и самые неясные, неотчетливые; а я говорю о точности, определенности, так сказать, пластичности представления, которой именно отличалось воображение греков и которая именно и нужна для геометрических представлений; а ее вовсе не заметно ни в созданиях индийского искусства, ни в метафизических построениях индийской философии, которая, напротив того, отличается смелыми, весьма далеко проведенными диалектическими выводами.

По мере усложнения предмета наук и отсутствия строгой определенной методы в приемах научного исследования, присутствие индивидуального, а следовательно, и национального элемента становится в них все более и более ощутительным. Во время спора в нашей литературе о национальности в науке защитниками ее было, помнится мне, приведено несколько довольно удачных примеров в подтверждение ее. Но можно привести примеры гораздо более сильные, против которых трудно что-либо возразить. Можно представить целый ряд теорий, которые все носят несомненный признак всеми признанного отличительного характера той национальности, которая их произвела. Я думаю, со мною охотно согласятся, что существенную преобладающую черту в английском национальном характере составляет любовь к самодеятельности, к всестороннему развитию личности, индивидуальности, которая проявляется в борьбе со всеми препятствиями, противопоставляемыми как внешней природой, так и другими людьми. Борьба, свободное соперничество есть жизнь англичанина: он принимает их со всеми их последствиями, требует их для себя как права, не терпит никаких ограничений, хотя бы они служили ему же в облегчение, находит в них наслаждение. Начиная со школы, англичанин ведет эту борьбу - и где жизнь не представляет достаточных для нее элементов, он создает их искусственно. Он бегает, плавает, катается на лодках взапуски, боксирует один на один - не массами, как любят драться на кулачки наши русские, которых и победа в народной забаве радует только тогда, когда добыта общими дружными усилиями. Борьбу вводит англичанин во все свои общественные учреждения. В суде ли или в парламенте - везде личное состязание. В подражание парламентской борьбе они учреждают общества прений (debating society), где обсуживаются предложенные темы и решения поставляются большинством голосов. Всякую забаву англичане приправляют посредством пари, которое есть форма борьбы мнений. Эти пари приведены в настоящую систему. У англичан есть клуб лазильщиков по горам, не с ученою целью исследований (что если и бывает, то - так, между прочим), а единственно для доставления себе удовольствия преодоления трудностей и опасностей, и притом не просто, а состязательно с другими. Итак, борьба и соперничество составляют основу английского народного характера; и вот трое знаменитых английских ученых создают три учения, три теории в различных областях знания, которые все основаны на этом коренном свойстве английского народного характера.

В половине XVII века англичанин Гоббес [+56] создает политическую теорию образования человеческих обществ на начале всеобщей борьбы, на войне всех против всех (bellum omnium contra omnes).

В конце XVIII века шотландец Адам Смит [+57] [*4] создает экономическую теорию свободного соперничества как между производителями и потребителями (что устанавливает цену предмета), так и между производителями (что удешевляет и улучшает произведения промышленности), - теорию непрестанной борьбы и соперничества, которые должны иметь своим результатом экономическую гармонию.

Наконец, на наших глазах англичанин Дарвин [+58] придумывает в области физиологии теорию борьбы за существование (struggle for existense), которая должна объяснить происхождение видов животных и растений и производить биологическую гармонию.

Эти три теории имели весьма различную судьбу. Теория Гоббеса совершенно забыта. Теория Смита разрослась в целую науку политической экономии, составляя существеннейшее ее содержание. Теория Дарвина получила большое распространение и дает направление современным ботаническим и зоологическим воззрениям. Здесь не место входить в разбор этих учений. По моему мнению, все они односторонни и носят на себе тот же характер преувеличения, как преувеличена общая их основа в английском народном характере. Как бы то ни было, для нас важно то, что печать национальности, которой они запечатлены, лежит вне всякого сомнения.

Известно, напротив того, что понятие о необходимости государственной опеки над личным произволом, над личностью человека глубоко вкоренено во французском народном характере. И вот три французские экономические школы: меркантилистов, физиократов [+59] и защитников права на труд требуют государственного покровительства, одна - мануфактурной промышленности, другая - земледельческой промышленности, третья требует искусственного доставления выгодного труда рабочим, когда он не в достаточной мере им предлагается самою потребностью в произведениях их труда. Француз С.-Симон [+60] и его школа создают даже целую теорию общественного и политического устройства общества, по которой государство (в лице так называемого отца человечества и его сотрудников) управляет всем общественным трудом, раздавая добытые богатства каждому соответственно его способностям и каждой способности соответственно ее труду. Опять, не входя в разбор достоинства этих теорий, не вправе ли мы утверждать, что все они носят на себе печать французского национального характера? Нужно ли еще указывать на практическое направление Бэконовой философии, которое так превосходно выставил на вид Маколей в своем биографическом этюде великого английского философа [+61] , или на утилитаризм Бентама [+62] ?

Примеры эти, кажется мне, довольно сильны и убедительны, но можно представить и еще более убедительный, потому что более общий. Он нам покажет, что некоторые периоды, некоторые фазисы в развитии наук составляют как бы удел одних национальностей, тогда как другие национальности, общая деятельность которых на научном поприще весьма обширна и плодотворна, вовсе не принимали участия в сообщении наукам этих ступеней развития. Для этого я должен войти в довольно длинные предварительные рассуждения.

При изложении истории наук, перечисляя их постепенные усовершенствования и те внешние благоприятные и вредные влияния, которые ускоряли или замедляли ход их, обыкновенно недостаточно обращают внимания на внутренний их рост и потому часто - наряду с эволюционными фазисами их развития - принимают и внешние влияния за основу деления истории развития наук на периоды. Поэтому ход этого развития представляется как бы случайным, и нет никакой возможности параллелизировать ступени развития, на которых стоят одни науки сравнительно с другими. Одним словом, или представляют только внешнюю историю науки (как, например, укажу на знаменитую историю естественных наук, составленную по лекциям, читанным Кювье), или смесь внешней истории с внутренней. Между тем, если даже в политической истории необходимо представить внутренний процесс развития обществ и на нем по преимуществу сосредоточить внимание, то это еще гораздо необходимее в истории наук, в развитии которых все внешнее не может не играть весьма второстепенной роли, так как всякая наука есть последовательное логическое развитие и построение истин, принадлежащих к известной сфере или категории предметов.

Чтобы отыскать этот всем наукам общий ход внутреннего развития, возьмем науку с возможно однородным составом; ибо, при разнородности его, одни части науки могут уйти далеко вперед, а другие значительно от них отстать, что спутывает и усложняет общий ход развития. Кроме этого для нашего исследования нужна такая наука, которая достигла уже значительной степени совершенства, т. е. прошла через значительное число фазисов развития. Все эти желаемые условия соединяет в себе астрономия.

Как самый предмет астрономии, так и ход ее развития так просты, что тут не могло быть сомнения, какие моменты ее развития принять за поворотные пункты, начиная с которых она вступала в новый период своего усовершенствования. Эти пункты обозначены четырьмя великими именами: греком Гиппархом [+63] , славянином, поляком, Коперником, немцем Кеплером и англичанином Ньютоном.

До Гиппарха вся деятельность астрономов состояла в собирании фактов, материалов для будущего научного здания. Если и в это время были известны некоторые законы, по которым могли предсказывать заранее небесные явления, например затмения и тому подобное, то это, собственно говоря, были не законы в настоящем смысле этого слова, а, так сказать, рецепты или формулы, точно такие же, какие употребляются нередко при разных фабричных производствах. Эти рецепты предписывают взять столько-то того-то, смешать, дать прокипеть три часа и так далее, - нисколько не выводя этих правил из сущности процесса, а почерпая их единственно из долговременного неосмысленного опыта и наблюдения. Это будет, следовательно, период собирания материалов.

Но масса фактов скопляется, и обозреть ее становится невозможным. Тогда является существенная потребность привести их в какую-либо взаимную связь, привести в систему. При этом избирается какой-либо принцип, бросающийся в глаза или почему-либо особенно удобный. Весьма невероятно, чтобы этот избранный для систематизирования принцип прямо сразу соответствовал самой природе приводимых в порядок фактов, обнимая собою все представляемые ими данные. Поэтому более чем вероятно, что первый опыт систематизации даст нам только систему искусственную. Так случилось и с астрономией. Система Гиппарха была системою искусственною. Она не выражала собою сущности явлений, не соответствовала им, а представляла лишь вспомогательное средство для ума и памяти, дабы эти последние могли находиться, ориентироваться в массе частностей. При этом она давала и некоторое удовлетворение пытливости ума, представляя ему множество сложных явлений в гармонической связи. Всякая система, хотя бы и искусственная, представляет ту неоцененную пользу, что дает возможность вставлять всякий новый факт на свое место. Он не остается в отдельности, а, вступая в систему, должен с нею гармонировать. Если он действительно гармонирует, то тем самым ее подтверждает, если же не гармонирует, то указывает на необходимость усовершенствовать систему. Уже и те факты, которые были известны александрийским ученым, плохо гармонировали с системою центральности земли. Чтобы подвести их под эту систему, потребовалось усложнение. Выдумали эпициклы, т. е. круги, описываемые планетами около воображаемых центров. Эти центры движутся по кругу около Земли, планеты же около воображаемых центров, а за ними уже около Земли. С увеличением точности наблюдений громоздили эпициклы на эпициклы. Гиппарховский период должно, следовательно, назвать периодом искусственной системы.

Эта крайняя сложность привела ясный славянский ум Коперника в сомнение, и он заменил Гиппархову, или (как ее обыкновенно называли) Птоломееву, искусственную систему [+64] своею естественною системою, в которой всякому небесному телу назначено было то именно место в науке, которое оно занимает в действительности. Следовательно, этот великий человек ввел астрономию в фазис, или период, естественной системы.

Постановление фактов науки в их настоящее соотношение дает возможность отыскать ту зависимость, в которой они между собою находятся. Посему с принятием Коперниковой системы открылась возможность вычислять расстояние планет одной от другой и различные расстояния той же планеты от центрального тела на разных точках ее пути. Эти расстояния оказались не случайными, а связанными как между собою, так и со скоростью обращения известными простыми отношениями, получившими название Кеплеровых законов, по имени их великого открывателя. Но сами законы эти оставались между собой разъединенными, как бы случайными, не вытекающими из одного общего, ясного и понятного уму начала. Поэтому такого рода законы, только связывающие между собою известные явления, но не объясняющие их, называются частными эмпирическими законами. Следовательно, кеплеровский период развития астрономии мы можем назвать периодом частных эмпирических законов.

Наконец, Ньютон открывает то общее начало, которое не только объемлет собою все частные законы (так что они проистекают из него как частные выводы), но, будучи само по себе понятно уму, дает им и объяснение. В самом деле, в Ньютоновом законе непонятна только самая сущность притяжения. Но само по себе ясно, что оно должно быть во столько раз сильнее, во сколько больше число (или масса) притягивающих частичек, и что оно должно ослабляться по мере удаления притягивающего тела, как квадраты чисел, выражающих это удаление; ибо исходящая из тела сила рассеивается во все стороны равномерно и, следовательно, как бы располагается по поверхностям шаров с разными поперечниками, а эти поверхности увеличиваются, как квадраты их поперечников. Следовательно, ньютоновский период астрономии должен быть назван периодом общего рационального закона.

Он завершает собою науку. Дальше идти некуда. Конечно, можно еще расширять, обогащать науку новыми открытиями фактов (новых планет, комет и т. д.), улучшать методы вычисления, проводить основной закон до мельчайших частностей, расширять его область на другие системы и т. д. Но никакой переворот в науке, достигшей этой степени совершенства, уже не возможен и не нужен. Единственный шаг вперед в философском значении, который еще возможен, состоял бы в таком обобщении общего рационального закона, которое, в свою очередь, связало бы его с общим рациональным законом, господствующим в другой категории явлений, в области другой самостоятельной науки.

Итак, всеми признанное деление истории астрономии по периодам ее внутреннего развития привело к отличению в нем пяти ступеней, или фазисов (собирания материалов, искусственной системы, естественной системы, частных эмпирических законов, общего рационального закона), которые для краткости можно назвать Догиппарховским, Гиппарховским, Коперниковским, Кеплеровским и Ньютоновским периодами. При этом оказывается, что эти ступени развития не случайны, а требуются самым естественным ходом научного развития, т. е. необходимы, и потому мы должны ожидать, что они повторятся и во всякой другой науке. Прежде чем перейти к этой проверке выказавшегося в астрономии естественного логического хода развития науки, независимого от внешних благоприятствующих или препятствующих влияний, на других науках, заметим, что до него нельзя дойти, придерживаясь внешней истории науки или смешивая ее с внутреннею. В этом случае пришлось бы говорить об истории астрономии у халдеев, у египтян, у греков, о влиянии аравитян, о значении для астрономии успехов оптики, об улучшении метод наблюдения английскими астрономами и т. д., причем можно легко упустить из виду то преобладающее влияние, которое оказали великие реформаторы науки, или, по крайней мере, поставить их заслуги наравне с обстоятельствами побочными. В астрономии, правда, роль этих архитекторов науки так видна, что почти невозможно не придать ей должного преобладающего значения, но тем легче сделать это в других науках.

Другая наука, которая не достигла еще, правда, такой степени совершенства, как астрономия, но тоже перешла уже большое число фазисов развития и, отличаясь однородностью своего состава, очень ясно выказывает главные фазисы своего развития, - есть химия. И она без малейшей натяжки покажет нам совершенно тот же ход развития.

В древние времена и в так называемые средневековые столетия собирались только химические факты, частью при разных промышленных производствах, частью же под влиянием фантастических и мистических идей. Они вовсе не были сгруппированы между собою - ни искусственно, ни естественно, ни хорошо, ни дурно. Ибо Аристотелево понятие о четырех элементах не заключает в себе никакой химической основы, а имеет скорее биологический характер, так как воду, воздух, землю и огонь (понимая под этим последним теплоту, свет и вообще так называемые прежденевесомые) можно рассматривать только как источник, из которого происходят и в который возвращаются органические тела. Эти элементы, как нечто извне привнесенное, не могли служить, конечно, связующею нитью для химических явлений, известных алхимикам, и потому учение об элементах не заслуживает даже названия искусственной системы.

В период искусственной системы ввел химию немец Шталь [+65] , который поэтому может быть назван Гиппархом химии. Он придумал флогистон [+66] , который будто бы отделяется от тела при горении, так что продукты горения или окисления (ржавчины, извести, щелочи, окиси) суть тела простые, а металлы - их соединения с флогистоном. Эта система, столь же искусственная, как Гиппархова, подобно этой последней соединяла, однако, общей нитью все известные тогда химические явления и позволяла давать себе отчет в взаимодействиях друг на друга и вставлять вновь открываемые факты в ее рамку. Так вновь открытый хлор назвали обесфлогистоненною соляною кислотою и т. д. Сбор фактов получил стройный порядок; всякое явление теряло свою отдельность (случайность) и должно было непременно или подтверждать систему, гармонируя с нею, или же, не согласуясь с нею, опровергать ее, по крайней мере, усложнять ее новыми вводными положениями. Сообразно этому и Шталева теория не осталась без своего рода эпициклов, еще более мудреных, чем те, которые обезобразили Гиппархову систему. Когда оказалось, что при предполагаемом отделении флогистона вес продуктов от этого процесса увеличивается (то есть что тело одно без флогистона весит более, чем с флогистоном), то Птолемей этой системы - французский физик Гюитон де Морво [+67] придал флогистону особое беспримерное качество отрицательного веса.

Гениальный француз Лавуазье [+68] ниспроверг всю эту (в свое время чрезвычайно полезную) путаницу, придав преобладающее, так сказать, центральное значение действительному кислороду, вместо мнимого флогистона, и этим поставил все на надлежащее место, соответствующее самой действительности. Лавуазье, следовательно, ввел в химию естественную систему - был Коперником химии.

И тут опять, точно так же, как в астрономии, вследствие естественности системы оказалось вскоре возможным отыскать частные связывающие начала, которые приводят во взаимную зависимость химические явления. Немец Венцель [+69] открывает законы соединения солей, француз Гей-Люссак [+70] - законы соединения газов в простых отношениях объемов, француз Пруст [+71] открывает самый плодотворный химический закон, по которому тела соединяются между собою не во всевозможных, а только в некоторых, весьма простых отношениях, единицами для которых служат определенные по весу количества, известные под именем пропорционалов, или паев; Дюлонг [+72] и Пети [+73] открывают отношения, связывающие эти пропорциональные веса с удельным теплородом. Все эти открытия носят на себе характер Кеплеровых законов и могут быть названы частными эмпирическими законами химии. В этот кеплеровский период развития введена химия не одним гениальным химиком, а несколькими более или менее талантливыми или гениальными учеными. Общего рационального закона химия еще не имеет. Дальтонова атомистическая теория [+74] , хорошо объясняющая законы пропорциональных весов и объемов, не вполне ограждена от возражений, а главное, нисколько не объясняет самого химического сродства, степень которого может быть узнаваема только эмпирическим путем и не находится ни в какой известной зависимости от атомистического веса и других свойств, приписываемых атомам. Для этого была придумана так называемая электрохимическая теория, которая также оказалась несостоятельной, и потому должно признать, что химия не вышла еще из кеплеровского периода развития - периода частных эмпирических законов.

Одна часть химии, именно химия органическая, долго отставала от своей старшей сестры. Хотя, конечно, система Лавуазье имела влияние и на ее развитие, однако значение кислорода здесь далеко не такое преобладающее, как в химии неорганической. Поэтому для классификации тел и реакций органической химии долго принимали чисто внешний (в химическом отношении) принцип их происхождения и некоторых наружных качеств. Трактовали о телах растительных, будто бы трех-стихийных, и о телах животных, будто бы четырех-стихийных, о кислотах, щелочах, смолах, жирных и летучих маслах, даже о красильных и вытяжных веществах. Такая система, как и Аристотелево учение о четырех стихиях, не может быть названа даже искусственною системою, ибо ничего собою не объясняет, ничего не приводит в связь и соотношение. Честь введения искусственной системы в химию принадлежит шведу Берцелиусу [+75] и немцу Либиху. Они, руководствуясь аналогиею аммония и синерода, придумали ряд тел, названных ими «сложными радикалами», то есть телами, которые, будучи сложными, играют в соединениях совершенно ту же роль, как тела простые. Саму органическую химию Либих назвал химиею сложных радикалов, в отличие от химии неорганической — химии простых элементов. Эти сложные радикалы по большей части — тела гипотетические, которых никто нигде никогда не видел, но которые, однако, очень многое хорошо объясняли. Однако же многое под них и не подводилось. Думали, что это зависит от недостаточного еще знакомства с реакциями этих тел, и надеялись, что со временем все подойдет под систему сложных радикалов. Вместо этого химики принуждены были отказаться от этой теории и перейти к системе химических типов и замещений, развитой преимущественно во Франции Дюма [+76] , Лораном [+77] и Жераром [+78] . Эта система, по-видимому, носит на себе характер системы естественной; такова ли она на самом деле — покажет будущее.

Переходя к физике, мы найдем, что эта наука, давно уже достигшая высокой ступени совершенства, отличалась, в противоположность астрономии и химии, чрезвычайной разнородностью состава, так что не только различные ее части всегда стояли на весьма разных ступенях развития, но даже трудно было найти такое определение этой науки, которое бы ясно и точно выражало ее содержание, и должно приписать скорее счастливому инстинкту ученых, чем сознательной идее, то обстоятельство, что весь этот разнородный комплекс фактов и учений оставался постоянно подведенным под общий свод одной науки - физики. Только открытия самого новейшего времени оправдали этот, так сказать, научный инстинкт. Благодаря этим открытиям, можно дать физике самое краткое, простое, а вместе точное и ясное определение. Это есть наука о движении вещества, если считать равновесие частным случаем движения, - в параллель или, пожалуй, в противоположность с химией, которая есть наука о веществе в самом себе. Движение это двоякое: или оно состоит в ощутительном перемещении в пространстве, или же в колебательном движении частичек внутри тела, обнаруживающемся для наших чувств - как теплота, свет, а вероятно, и электричество. Переход между этими двумя родами движения составляют волнообразное движение капельных жидкостей и звук, так как характер движения и тут тот же, что и при так называвшихся невесомых, но движению подлежат не самые интимные частички тел, и с ним сопряжено ощутимое перемещение, как, например, в дрожащей струне. Учение о движениях первого рода, составляющее предмет первой части физики (как принято это называть в изложениях этой науки), состоит из приложения математического анализа, из отдельных наблюдений над некоторыми свойствами тел и из приложения теорий, выработанных другими науками (теория притяжения, химическая теория). Поэтому, не имея самостоятельности, эти учения не могут ясно выказать излагаемого здесь хода развития. Что касается до учения о невесомых, то первенствующую руководительную роль играла в нем оптика, и в развитии этой частной науки ясно выражается ход его.

За сбором фактов, из которых к некоторым было приложено математическое построение (отражение и преломление света), последовала их искусственная систематизация Ньютоном посредством теории истечения. Почти одновременно с ним применил голландец Гюйгенс [+79] к световым явлениям естественную систему, известную под именем теории волнений. Многие законы, открытые Малюсом [+80] , Френкелем [+81] , Юнгом [+82] , Фрауэнгофером [+83] , составили период частных эмпирических законов, которые утвердили эту естественную систему. Учение о теплороде [+84] следовало за успехами оптики: большая часть оптических явлений и законов (даже интерференция) были отысканы и в явлениях теплородных, преимущественно итальянцем Меллони [+85] . С другой стороны, указана была связь явлений, собственно, так называемого электричества, гальванизма и магнетизма Эрстедом [+86] , Араго [+87] и Ампером [+88] , а также и связь с теплородом и даже светом - Меллони и Фарадеем [+89] . Наконец, первенство в развитии, долгое время принадлежавшее оптике, перешло к учению о теплороде. Предварительными трудами Румфорда [+90] , а главное, гениальными соображениями немецкого ученого, доктора Майера [+91] и опытами англичанина Джуля [+92] учение о теплороде, а вместе с ним и о свете были возведены на ньютоновскую ступень развития общего рационального закона сохранения движения, по которому так называемые невесомые вещества лишаются своей самобытности, а являются лишь видоизменением движения, переходящего из перемещения тела в пространство во внутреннее колебание или дрожание частиц, в свою очередь, могущее переходить в движение в тесном, общепринятом смысле этого слова. Тут (как сама сила притяжения в Ньютоновом законе [+93] ) остается непонятным только гипотетический эфир [+94] , который служит передаточным средством для этих движений. Этому учению остается только развиваться и применяться с тем же успехом к явлениям электричества и его видоизменений. Таким образом, специальный предмет физики - учение о невесомых - вступило первым, после астрономии, в высший фазис научного развития.

В ботанике опыты установления системы начались с XVII или с XVI столетия, но вполне удалось это великому шведу Линнею. Введенная им система была вполне искусственная и составляет даже как бы тип искусственной системы, представляя все ее достоинства (т. е. большое удобство и простоту в подведении под нее классифицируемых предметов) и вместе с тем чрезвычайную неестественность, соединение разнородного, разделение сродного, одним словом, поставление предметов не в ту взаимную связь, которая существует между ними в действительности. Но и тут искусственная система имела то же выгодное влияние на развитие науки, как и всегда. Явилась возможность группировать факты, пользоваться трудами предшественников и свои собственные труды передавать другим в общей связи со всем материалом науки, и результаты оказались те же. Рамка искусственной системы скоро сделалась узка: втиснутые в нее факты сами ее разорвали. Гениальные французы Адансон [+95] и два Жюссье, дядя и племянник, установили в ботанике естественную систему и тем не только ввели свою науку в новый коперниковский период развития, но (по словам Кювье) произвели переворот во всем естествознании, потому что естественная система растений не только послужила примером для зоологии, но дала возможность обобщать, в должной именно мере, все анатомические и физиологические наблюдения и опыты, производимые над растениями и животными. Без естественной системы невозможны ни сравнительная анатомия, ни сравнительная физиология (как растительная, так и животная). Кроме того, так как в растительном мире видимость мало соответствует существенному морфологическому характеру растений, то установление естественной системы не могло быть здесь чем-либо случайным, счастливой догадкой, а требовало выработки самой теории естественной системы (принятие во внимание всех признаков предметов, взвешивание относительного достоинства этих признаков и т. д.). Это и было сделано ботаникой, а затем усовершенствовано зоологией (установлением типов организации) - для примера и руководства всем прочим наукам.

В зоологии искусственная система была также введена Линнеем. Здесь надо заметить, что, по самой сущности дела, искусственных систем может быть очень много, одновременно существующих или последовательно заменяющих одна другую. Так и в астрономии, кроме системы Гиппарха, усовершенствованной и усложненной Птоломеем, была еще система египетская, и даже после Коперника появилась еще искусственная система Тихо де Браге [+96] , желавшего примирить привычную ложь, от которой трудно было отказаться, с истиною. Так и в ботанике, и в зоологии было несколько искусственных систем, но я беру здесь за грань двух периодов развития только ту из них, которая полнее других выразила идею и цель искусственной системы и которая, следовательно, в сильнейшей степени оказала то влияние на развитие науки, которое вообще свойственно искусственной системе.

Введению естественной системы обязана зоология Кювье. В противоположность искусственной системе естественная система, как и все истинное, может быть только одна, но она может беспрестанно усовершенствоваться, все более и более приближаясь к выражению того соотношения предметов и явлений, которое существует в самой природе. Говоря об естественной системе, надо сделать еще замечание, которое нам пригодится. Именно, Линнеева зоологическая система не была вполне искусственною. Высшие отделы животного царства установлены Линнеем вполне естественно. Но это зависело от того, что характеры главных естественных групп высших животных так резко напечатлены самою природою, что не признать их не было никакой возможности. Эти группы были верно установлены еще Аристотелем; можно даже сказать, что они никогда и никем в особенности установлены не были, а всегда были ясны и для простого неученого человека: звери, птицы, рыбы - возможно ли неверно схватить характеры этих групп? Это уже возможнее относительно пресмыкающихся (змей, ящериц, черепах, лягушек), и в них и была сделана Линнеем ошибка. Если бы различие в характере прочих животных было столь же резко запечатлено во внешней форме, как в животных высших, то искусственная система, по самой силе вещей, была бы невозможна. Поэтому может случиться, что иная наука перескочит в своем развитии через ступень искусственной системы. Мы скоро увидим тому пример.

Минералогия есть собственно учение о морфологических явлениях неорганического царства; своей физиологии она не имеет, ибо она совпадает с химией и отчасти с физикой. Первый опыт классификации минеральных форм, который можно признать системою, принадлежал великому немецкому ученому Вернеру [+97] , и его система опять-таки была искусственная и оказала то же влияние на эту отрасль знания, как ботаническая и зоологическая классификация Линнея, привлекши к ней значительное количество ученых сил. Французскому аббату Гаюи [+98] принадлежит честь установления естественной морфологии минералов. За ним некоторые немецкие ученые - Моос [+99] , Розе [+100] , особенно же Митшерлих [+101] - открыли частные эмпирические законы, обусловливающие формы кристаллов, и именно Митшерлих открытием изоморфизма указал на связь между формами кристаллов и химическим составом тел. Но общий принцип образования кристаллов, рациональная зависимость наружной формы от внутреннего расположения частиц остаются еще неизвестными.

Тот же Вернер представил первую научную систему геологии, явления которой до того времени приводились в связь только для подтверждения или опровержения библейского сказания о Днях творения или же служили основой для разных фантастико-космогонических мечтаний. Система Вернера, желавшая все произвести из вод, оказалась искусственною, но влияние этой системы на развитие науки было так велико, что введенные Вернером термины: первозданных, флецевых гор, первичных, вторичных, переходных образований, доселе сохранились в науке. Шотландец Гуттон [+102] и его последователи поставили на подобающее место воду и огонь, Нептуна и Вулкана, в образовании земной коры и тем ввели науку в период естественной системы, в котором она теперь и находится.

Мы обозрели, таким образом, весь круг естествознания и, как мне кажется, без малейшей натяжки подвели все относящиеся сюда науки под тот общий план развития, который с такою ясностью выказывается в астрономии. Из прочих наук только одна еще сравнительная филология, или лингвистика, причисляемая некоторыми также к числу наук естественных, достигла достаточной степени совершенства, чтобы в ней можно было указать на несколько перейденных эволюционных фазисов.

До конца прошедшего столетия вся обширная область языкознания представляла лишь массу научного материала, не приведенного в взаимную связь. Как в геологии, так и тут некоторые теоретики подчиняли факты извне почерпнутому началу - узко понятому богословскому воззрению, по которому еврейский язык должен был быть первым языком человечества, от которого проистекли все остальные, что, конечно, доставляло обширное поприще произволу и натяжкам.

Открытие санскритского языка произвело переворот в этой науке. Тут случилось то же, на что я указывал, говоря о зоологической системе Линнея по отношению к высшим животным. Первый знаток санскритского, англичанин Вильсон [+103] , обладая знанием языков греческого и латинского и своего родного языка (отрасль германского корня), не мог не заметить соединявшего их сродства, что и высказал совершенно определительно. Поэтому первая систематизация языков оказалась естественною. Ступень искусственной системы была тут перешагнута, и языкознание прямо перешло в период естественной системы из периода собирания материалов. Но и естественная система, по самой ее легкости и очевидности, не могла долго останавливать на себе внимания, и потому, вслед за английскими санскритистами, немецкие филологи Бопп и Гримм (относительно немецкого языка) ввели свою науку в период частных эмпирических законов, состоящих в законах фонетического изменения звуков, при этимологической деривации языков. В отдельной группе языков романских, происшедших заведомо от латинских или древнеитальянских наречий, также не было места искусственной системе. Естественная система дана была тут самою историей. В прочих группах языков повторяется только тот ход научного развития, который начался с группы языков арийских.

Из прочих наук логика и чистая математика, не имея внешнего объекта и состоя, так сказать, из чистого диалектического развития мысли, не только не представляют тех фазисов развития, которые выводятся из истории прочих наук, но даже по самой сущности своей не могут представлять никаких переворотов в своем прогрессивном ходе. Между тем как науки объективные исходят от данных видимого мира, представляющихся во всей их сложности и раздробленности, и постепенною группировкою восходят к более общим и простым началам, точкой отправления наук субъективных служат именно простейшие начала, так сказать, присущие нашему уму, из которых все дальнейшее развитие проистекает как следствие. Эти науки, следовательно, суть науки выводные, дедуктивные. Затем остальные науки суть или науки прикладные, несамостоятельные (как, например, терапия, агрономия, технология и проч.), которые заимствуют свои начала и свои материалы из других отраслей знания и прикладывают их только к известным целям, или (как науки общественные, исторические, философские) находятся то в периоде собирания материалов, то в периоде непрестанной замены одной искусственной системы другою.

Замечательно, что для четырех из пяти периодов развития результаты, достигнутые в предыдущем периоде, сохраняют все свое значение и в последующих; организм науки только дополняется. Исключение составляет только второй период - период искусственной системы. Он похож на те преходящие органы животных, которые играют лишь временную роль, как, например, Вольфовы тела [+104] , исчезающие после зародышного состояния, не оставляя после себя следов. В самом деле, Ньютонов закон не устраняет из астрономии законов Кеплеровых, ни эти последние - системы Коперника; даже все частные наблюдения, сделанные александрийскими или халдейскими астрономами, сохраняют всю свою силу для науки. Но системы Гиппарха, Птоломея, Тихо де Браге теперь как бы не существуют для науки; они остались лишь в истории и в ней только изучаются. То же самое относится к системам Шталя, Вернера, Линнея, к Ньютоновой теории истечения. В этом смысле, кажется мне, должно понимать то положение, что факты в науке остаются, а теории преходящи. Преходящи не все теории, а те только, которые имеют соотношение к периоду установления искусственной системы; эта система как бы соответствует лесам и подмосткам научного здания, которые потом снимаются, но без которых здания невозможно было бы построить. С другой стороны, искусственная система составляет в известном смысле, может быть, самый полезный и плодотворный шаг в развитии самой науки. Она придает собранному материалу единство, выводит его на свет Божий, лишает характера таинственности, отдельных рецептов и формул, составляющих лишь собственность так называемых адептов, - делает массу фактов доступной всякому, желающему посвятить свои труды и силы какой-либо отрасли знания. Хотя эта система примешивает по необходимости нечто ложное к сумме добытых фактов, но она же дает и средство разрушить, устранить это ложное постановлением его в противоречие с самим собою. Поэтому только с введением искусственной системы знание получает достоинство науки. Но в этом периоде науке предстоит опасность вращаться в ложном кругу, заменять одну искусственную систему другою, не подвигаться существенным образом вперед. Эта опасность устраняется только введением естественной системы, после чего наука, так сказать, входит в правильное русло.

После этого длинного отступления я наконец перехожу к выводам относительно влияния, оказываемого особенностями национального психического строя на науку. Мы рассмотрели историю развития девяти наук и отметили в них в совокупности 33 периода, или фазиса, развития, разграниченных 24 научными реформами. Национальность того ученого или тех ученых, которые возвели свою науку на непосредственно высшую ступень развития, мы с намерением всегда отмечали. Это даст нам возможность составить следующую весьма поучительную табличку, в графы которой мы разместим названия национальностей, к которым принадлежали эти великие двигатели науки.

Названия наук Названия периодов развития
  Искусственной системы Естественной системы Частных эмпирических законов Общего рационального закона
Астрономия грек славянин немец англичанин
Неорг. химия немец француз немец, француз -
Орг. химия швед и немец французы - -
Учение о невесомых англичанин голландец француз, немец, англичанин немец и англичанин
Ботаника швед француз - -
Зоология швед француз - -
Минералогия немец француз немцы -
Геология немец англичанин - -
Лингвистика - англичанин немцы -

Из этой таблицы оказывается, что вообще содействовали возведению наук из одного периода в другой:

немцы в 10 случаях
французы в 7 случаях
англичане в 6 случаях
шведы в 3 случаях
голландцы в 1 случаях
славяне в 1 случаях
греки в 1 случаях [+105]

Следовательно, первенство в сообщении плодотворного движения наукам вперед бесспорно принадлежит немцам. Но эта прогрессивная деятельность разных национальностей является весьма различною в различные периоды научного развития. Именно, обращая внимание лишь на народы, бывшие главными деятелями в науке, - на немцев, англичан и французов, мы видим, что англичане более или менее содействовали возведению наук на все четыре ступени их развития; немцы оказали преимущественное участие в возведении наук на ступень частных эмпирических законов, ибо более или менее участвовали в этом труде во всех науках, достигших этого периода развития; вместе с англичанами разделяют они славу возведения наук на высшую ступень их совершенства; в четырех случаях из восьми были единственными деятелями или главными участниками в искусственной систематизации знаний, но ни одной науки не ввели в период естественной системы. Совершенно напротив того, французы были главными деятелями в сообщении движения наукам в периоде естественной системы, именно, из девяти случаев в пяти, и ни в одной науке не установили искусственной системы.

Из этого мы видим, во-первых, что роль каждой из трех национальностей в общем научном движении совершенно соответственна степени различия их национального характера, так что между французами и немцами замечается наибольшая противоположность, а англичане, которые и этнографически и лингвистически соединяют немцев с французами, занимают и тут как бы посредствующее звено. Во-вторых (и это главное), неучастие немцев в возведении наук на степень развития естественной системы, сильное участие их в установлении систем искусственных и, напротив того, преобладающее участие французов в естественно-систематическом периоде научного развития и совершенное их неучастие в периоде искусственно-систематическом - изъясняются самым удовлетворительным образом общепризнанными особенностями в психическом строе этих двух богато одаренных народов.

Мы видели, что искусственная система почти всегда предшествует естественной. Это зависит от того, что весьма мало вероятия на то, чтобы в неприведенной в порядок груде материалов можно было прямо схватить между ними все сходства и различия и притом каждое из них должным образом взвесить и оценить. Гораздо вероятнее, что сначала бросится в глаза какой-либо признак, кажущийся почему-либо преобладающим. Так, в астрономии этим преобладающим признаком была сочтена обманчивая видимость явлений; в химии - также обманчивая видимость отделения чего-то при горении, что и было названо Шталем флогистоном. Но это только одна из причин искусственности систем, так сказать, причина объективная, проистекающая из самой сущности группируемых данных. Но есть и другая причина - причина субъективная, зависящая от психического строя классификатора. Если он одарен способностями по преимуществу умозрительными, то сложность отношений между предметами мало удовлетворит его; она будет казаться ему неразумной случайностью. Он будет непременно отыскивать насквозь проницающее начало, ein durchgreifendes Princip, как говорят немцы, и, думая, что нашел его, подвергнет его всем видоизменениям диалектического процесса развития, будет варьировать эту тему на все лады и подводить под эти вариации своей главной темы все разнообразие классифицируемого. Но это и есть способ, неминуемо ведущий к искусственной группировке предметов. Поэтому, когда естественная система была уже установлена и в ботанике и в зоологии и оставалось бы только все более и более ее усовершенствовать, - она мало удовлетворяла умозрительные умы, и они старались переделать ее на свой лад, втиснув в свои логические категории, в рамку какого-либо диалектически развиваемого, якобы насквозь проницающего начала. Так, Окен, исходя из того начала, что животное царство должно дифференцироваться, или расчленяться, - аналогически с расчленением отдельного и притом наиболее совершенного животного организма, - составил группы головных, грудных, брюшных животных, в которых как бы преобладает характер головы, груди или брюха. Каждая из этих групп может быть (по системе Окена) типическою или составлять переходы к прочим, и потому являются животные голово-головные, голово-брюшные, голово-грудные, брюхо-брюшные, брюхо-грудные, брюхо-головные и т. д., все в том же роде. Другой немецкий ученый, на этот раз ботаник, Рейхенбах [+106] , уже в последней половине тридцатых годов думал найти этот насквозь проницающий принцип деления прямо в диалектической методе Гегелевой логики. Он отличает сначала формы, в которых будущее диалектическое развитие заключается еще как бы в зерне, находится еще в состоянии безразличия, что называет prothesis. Развитие его протезиса ведет к установлению типической формы thesis и ее противоположности antithesis, которые затем как бы примиряются в высшем единстве synthesis. В каждой из растительных групп, будто бы соответствующих этим протезису, антитезису и синтезису, конечно, повторяется тот же самый диалектический процесс.

Оставя в стороне то, что есть странного и утрированного в этих примерах, не так ли точно располагаются по строгой системе пишущиеся диссертации? Здесь это не составляет недостатка, потому что идея, положенная в основание деления, может быть, действительно, составляет мысль, которая насквозь проникает всю диссертацию; но чтобы идея, подкладываемая бесконечно разнообразной природе, действительно имела это качество и действительно так же бы варьировалась или диалектически развивалась, как ее варьирует и развивает систематик, - на это нет никакого вероятия.

Понятно, что такое направление ума, которым немцы особенно отличаются, вовсе не благоприятно для схватывания и оценивания признаков, предметов и явлений без предвзятой идеи. Напротив того, французы, менее искусные диалектики и глубокие мыслители, имеют более отверстый ум для непосредственного восприятия внешних впечатлений и их комбинаций по степеням действительно существующего между ними сродства, причем отсутствие всепроницающего начала не тревожит их ума. Посмотрите, как устанавливается естественная система в ботанике, где ее всего труднее было установить. Бернард Жюссье был смотритель королевского сада, т. е. садовник. Он подыскивал те формы, которые, на его физиогномический взгляд, гармонировали между собою, и сажал их близко друг к другу, постепенно исправляя свои ошибки, а его племянник научно устанавливал группы, составленные таким физиогномическим путем.- Но ежели умозрительное направление ума и одержание его какою-либо все подчиняющею себе идеей мало благоприятствуют установлению естественной системы в какой-либо области знания, они поистине драгоценны при открытии как частных, так и общих законов природы, происходящем почти всегда путем умозрения. Кеплером всецело владела мысль, что планеты совершают свои пути согласно каким-либо гармоническим сочетаниям, и он старается подвести отношение между расстояниями и временами обращения планет то под отношения между различными измерениями правильных геометрических тел, то под законы музыкальной гармонии и, наконец, под влиянием этого одержания идеей, отыскивает свои бессмертные законы.

За результат всех этих многочисленных примеров должно, кажется, принять, что плоды науки суть действительно достояние всего человечества в большей мере, чем прочие стороны цивилизации, которые в такой полноте не могут передаваться от народа к народу, особенно же - от одного культурно-исторического типа другому, но что самое произращение этих плодов, т. е. обработка и развитие наук, носит на себе не менее национальный характер, чем искусство, народная и государственная жизнь. Но различием в субъективных свойствах (в психическом строе) народностей, обрабатывающих науки, не исчерпываются еще все причины, по которым и развитие науки носит на себе национальный отпечаток. В некоторых науках сам объект их существенно национален. Таковы все науки общественные.

Чтобы доказать национальность характера наук вследствие особенностей психического строя, присущего разным народностям, мы прибегли, между прочим, к изложению хода их исторического развития; для доказательства высшей степени национальности некоторых наук, - национальности, проявляющейся не только в субъективном, но и в объективном смысле, - прибегнем к классификации наук; но в этом отношении не будем далеко ее проводить, а остановимся на том только, что нам нужно для нашей частной цели.

За главное деление наук должно, кажется мне, признать их субъективный или объективный характер, разумея под науками субъективными такие, которые не имеют внешнего предмета, а суть, по существу своему, изложение самого хода человеческого мышления; таковы только математика и логика. Все прочие науки имеют внешнее содержание, и оно обусловливает их характер.

Некоторые из этих наук могут быть названы общими или теоретическими, потому что они имеют своим предметом общие мировые сущности, безотносительно к специальным формам, в которые они облечены. Таких общих мировых сущностей три: материя, движение и дух. Изучение материи самой в себе составляет предмет химии; изучение движения - предмет физики; изучением духа, безотносительно к его частным проявлениям, должна заниматься метафизика. Однако не только существование, но даже самая возможность существования такой науки весьма сомнительна. Чтобы возможно было изучение законов духа вообще, нужно бы иметь, по крайней мере, несколько духовных существ, дабы мочь элиминировать то, что в них случайно (то, что зависит от образа соединения духа с материей и от организации этой материи), от того, что существенно принадлежит духу, как духу. Но мы знаем лишь одно духовное существо - человека; поэтому, кажется, осторожнее заменить метафизику психологией. Но возможна ли или невозможна метафизика, - которая (в параллель с химией) была бы наукою о духе безотносительно к его проявлениям в соединении с известными формами, - для нас важно теперь лишь то, что психология представляет нам такие явления, которые не подводятся под законы материи и ее движения. Поэтому все первоначальные, самобытные законы, которым подлежит вся область нашего знания, почерпаются только из трех наук: химии, физики, психологии. Если астрономические исследования привели к открытию закона тяготения, то этот закон тем не менее есть закон физический, а не специально-астрономический.

Затем все остальные науки имеют своим предметом лишь видоизменения материальных и духовных сил и законов - под влиянием морфологического принципа, о котором мы заметим только, что он так же точно не проистекает из свойств материи и ее движения, как паровая машина не проистекает из расширительной силы пара. Морфологический принцип есть идеальное в природе. Развивать мысль эту здесь не у места. Для нас важно то различие, которое проистекает для характера наук, имеющих своим предметом общие мировые сущности: материю, движение и дух, от тех, которые рассматривают лишь их разнообразные осуществления под влиянием морфологического принципа. Это различие заключается в том, что только первые науки могут вырабатывать общие теории, остальные же могут отыскивать лишь частные законы, простирающиеся на более или менее обширные группы предметов или существ, расположенных по естественной системе, но ни в каком случае не объясняющие всех их собою. Для пояснения сделаем сравнение некоторых химических законов (с одной стороны) с физиологическими законами (с другой).

Химия говорит нам, что тела соединяются не иначе как в определенных для каждого тела по весу количествах, известных под именем химических пропорционалов, паев или атомистических весов. И мы вполне убеждены, что так же точно происходят эти соединения на Луне, Солнце, Юпитере, Сириусе и в отдаленнейших туманных пятнах. Так же точно мы уверены, что свет, проходя через прозрачные средины, преломляется, что от полированных поверхностей он отражается, сохраняя равенство угла падения с углом отражения, где бы это отражение ни происходило - на Земле ли или на звездах Медведицы, и откуда бы свет ни исходил - от лампы, от Солнца или от любой звезды. Но из физиологических законов общи для всех животных или растений только те, которые обусловливаются всем им общими химическими и физическими свойствами, как, например, весом. На что казался общим закон, что размножение живых существ состоит в воспроизведении себе подобных, а между тем так называемая перемежаемость поколений (Generations-wechsel) показывает нам, что есть множество существ, у которых не дети походят на родителей, а только внуки - на дедов или правнуки - на прадедов. На что также общим казался закон, что при половом размножении необходимо присутствие двух элементов: мужского и женского, разъединенных в двух индивидуумах или соединенных в одном, а между тем явления партеногенезиса, или деворождения, показывают нам, что даже совершенно девственные самки бабочек кладут яйца, из которых развиваются вполне образовавшиеся животные. Следовательно, и эти казавшиеся столь общими для всего живого законы применимы лишь к некоторым группам известной обширности. Если относительно других законов не делали подобных же обобщений, то только потому, что с самого начала физиологических исследований им подлежали уже существа довольно разнородные. Но представим себе, что мы не знали бы ни одного водяного животного. Мы, без сомнения, утверждали бы, что всякое живое существо, погруженное в воду, непременно задохнется, ибо не может дышать в воде; мы думали бы, что легкие и, пожалуй, воздухоносные трубочки (трахеи) суть единственно возможные органы дыхания, и, конечно, никогда не придумали бы жабр путем теории.

Этих примеров достаточно, чтобы показать, что только химия, физика и наука о духе могут быть науками теоретическими, что не может быть теоретической физиологии или анатомии, а только физиология и анатомия сравнительные. Точно то же относится к наукам филологическим, к историческим и, наконец, к общественным. Общественные явления не подлежат никаким особого рода силам, следовательно, и не управляются никакими особыми законами, кроме общих духовных законов. Эти законы действуют особым образом, под влиянием морфологического начала образования обществ; но так как эти начала для разных обществ различны, то и возможно только не теоретическое, а лишь сравнительное обществословие и части его: политика, политическая экономия и т. д.

Что невозможна общая теория устройства гражданских и политических обществ - это сознано давно, и мало уже таких доктринеров, которые бы думали, что, например, английское государственное устройство есть некий идеал, которого все должны стремиться достигнуть, что между государствами (или вообще обществами) есть, так сказать, только различие возрастное, а не качественное. Но один уголок общественных наук упрямо сохраняет это доктринерство - именно политическая экономия. Она думает, что всякое господствующее в ней учение есть общее для всех царств и народов, что, например, так как нет земледельческой общины в тех обществах, которые эта наука изучила и на изучении которых выводила свои теории, то общины и нигде быть не должно, что она составляет явление анормальное. Политическая экономия утверждает, что так называемая свободная торговля, которая есть выгоднейшая форма мены для Англии, где эта наука изучала торговые и промышленные явления, должна непременно применяться и к Америке, и к России. По-моему, это то же самое, как бы утверждать, что дышать можно только жабрами или только легкими, невзирая на то, живет ли животное в воде или на суше. Теоретическая политика или экономия так же невозможна, как невозможна теоретическая физиология или анатомия. Все эти науки и вообще все науки, за исключением трех вышеупомянутых, могут быть только сравнительными. Следовательно, за неимением теоретической основы - каких-либо особенного рода самобытных, непроизводных экономических или политических сил и законов - все явления общественного мира суть явления национальные и как таковые только и могут быть изучаемы и рассматриваемы. Они, конечно, могут и должны быть сравниваемы между собою, и из такого сравнения могут проистекать правила для более или менее обширной группы политических обществ, но никогда политическое или экономическое явление, замечаемое у одного народа и там уместное и благодетельное, не может считаться уже по одному этому уместным и благодетельным у другого. Это может быть, но может и не быть. Следовательно, общественные науки народны по самому своему объекту.

Итак, мы можем заключить, что и наука может быть национальна, но что в разных науках степень национальности различна. Национальность менее всего проявляется в науках, простых по своему содержанию или очень высоко стоящих по своему развитию, - в таких науках, к которым приложимы строгие методы исследования. Эти методы и составят препятствие к проявлению народности или вообще индивидуальности в несколько значительной степени. Здесь роль народности ограничивается почти лишь способом изложения и выбором методы исследования, если таких приложимых метод несколько. Роль народности в науках увеличивается по мере усложнения предмета, не допускающего введения точной и строгой методы. Если науки эти не принадлежат к разряду наук общественных, то причина национального характера, который они могут и должны принимать, зависит от особенности психического строя каждой народности, в особенности же каждого культурно-исторического типа. Наиболее же национальный характер имеют (или, по крайней мере, должны бы иметь для успешности своего развития) науки общественные, так как тут и самый объект науки становится национальным. Это, как само собою разумеется, относится и к наукам словесным, но об них и говорить нечего, так как никто никогда не утверждал, что правила немецкой грамматики обязательны и для русского языка.

Комментарии

Примечания

  • [*1] Декларация прав человека (фр.) - Сост.
  • [*2] "Позвольте делать, позвольте поступать свободно". Или: "Как идет, пусть идет" (фр.) - формула свободы буржуазной экономической деятельности. - Сост.
  • [*3] Букв.: без чего нет; без которого не может быть (лат). - Сост..
  • [*4] Шотландцы составляют лишь незначительный племенной оттенок в англосаксонском племени, так как у нас великорусы, малорусы и белорусы, следовательно, и Смит - английский ученый точно так, как Вальтер Скотт - английский романист.- Примеч. авт.

Глава XI. Европейничанье - болезнь русской жизни

И обуяв в чаду гордыни,
Хмельные мудростью земной,
Вы отреклись от всей святыни,
От сердца стороны родной.
Хомяков [+1]

Итак, духовное и политическое здоровье характеризуют русский народ и русское государство, между тем как Европа - в духовном отношении - изжила уже то узкое религиозное понятие, которым она заменила вселенскую истину и достигла геркулесовых столбов, откуда надо пуститься или в безбрежный океан отрицания и сомнения, или возвратиться к светоносному Востоку; в политическом же отношении - дошла до непримиримого противоречия между требованиями выработанной всею ее жизнью личной свободы и сохраняющим на себе печать завоевания распределением собственности. Если, однако, мы вглядимся в русскую жизнь, то скоро увидим, что и ее здоровье - неполное. Она не страдает, правда, неизлечимыми органическими недугами, из которых нет другого исхода, - как этнографическое разложение; но одержима, однако же, весьма серьезною болезнью, которая также может сделаться гибельною, постоянно истощая организм, лишая его производительных сил. Болезнь эта тем более ужасна, что (подобно собачьей старости) придает вид дряхлости молодому облику полного жизни русского общественного тела и угрожает ему если не смертью, то худшим смерти - бесплодным и бессильным существованием.

Кроме трех фазисов развития государственности, которые перенес русский народ и которые, будучи, в сущности, легкими, вели к устройству и упрочению Русского государства, не лишив народа ни одного из условий, необходимых для пользования гражданскою свободою, как полной заменой племенной воли, - Россия должна была вынести еще тяжелую операцию, известную под именем Петровской реформы. В то время цивилизация Европы начала уже в значительной степени получать практический характер, вследствие которого различные открытия и изобретения, сделанные ею в области наук и промышленности, получили применение к ее государственному и гражданскому строю. Невежественный, чисто земледельческий Рим, вступив в борьбу с торговым, промышленным и несравненно его просвещеннейшим Карфагеном, мог, с единственной помощью патриотизма и преданности общему благу, с самого начала победоносно сразиться с ним даже на море, составлявшем до того времени совершенно чуждый Риму элемент. Так просты были в то время те средства, которые употребляли государства в борьбе не только на сухом пути, но даже и на море. Но уже в начале XVII века и даже ранее никакая преданность отечеству, никакой патриотизм не могли уже заменить собою тех технических усовершенствований, которые сделали из кораблестроения, мореплавания, артиллерии, фортификации и т. д. настоящие науки, и притом - весьма сложные. С другой стороны, потребности государственной обороны, сделавшись столь сложными, по необходимости требовали для своей успешности особого класса людей, всецело преданных военным целям; содержание же этого многочисленного класса требовало стольких издержек, что, без усиленного развития промышленности, у государства не хватило бы средств для его содержания. Следовательно, самая существенная цель государства (охрана народности от внешних врагов) требовала уже в известной степени технического образования, - степени, которая с тех пор, особливо со второй четверти XIX века, не переставала возрастать в сильной пропорции.

К началу XVIII века Россия почти окончила уже победоносную борьбу со своими восточными соседями. Дух русского народа, пробужденный событиями, под водительством двух приснопамятных людей: Минина и Хмельницкого, одержал также победу над изменившей народным славянским началам польской шляхтою, хотевшей принудить и русский народ к той же измене. Не в далеком будущем предстояла, без сомнения, борьба с теми или другими народами Европы, которые, с свойственными всем сильным историческим деятелям предприимчивостью и честолюбием, всегда стремились расширить свою власть и влияние во все стороны - как через моря на Запад, так и на Восток. Der Drang nach Osten выдуман не со вчерашнего дня. Для этой несомненно предстоящей борьбы необходимо было укрепить русскую государственность заимствованиями из культурных сокровищ, добытых западной наукой и промышленностью, - заимствованиями быстрыми, не терпящими отлагательства до того времени, когда Россия, следуя медленному естественному процессу просвещения, основанному на самородных началах, успела бы сама доработаться до необходимых государству практических результатов просвещения. Петр сознал ясно эту необходимость, но (как большая часть великих исторических деятелей) он действовал не по спокойно обдуманному плану, а со страстностью и увлечением. Познакомившись с Европою, он, так сказать, влюбился в нее и захотел во что бы то ни стало сделать Россию Европой. Видя плоды, которые приносило европейское дерево, он заключил о превосходстве самого растения, их приносившего, над русским еще бесплодным дичком (не приняв во внимание разности в возрасте, не подумав, что для дичка может быть еще не пришло время плодоношения) и потому захотел срубить его под самый корень и заменить другим. Такой замен возможен в предметах мертвых, образовавшихся под влиянием внешней, чуждой им идеи. Можно, не переставая жить в доме, изменить фасад его, заменить каждый камень, каждый кирпич, из которых он построен, другими кирпичами или камнями; но по отношению к живому, образовавшемуся под влиянием внутреннего самобытного образовательного начала, такие замещения невозможны: они могут только его искалечить.

Если Европа внушала Петру страстную любовь, страстное увлечение, то к России относился он двояко. Он вместе и любил, и ненавидел ее. Любил он в ней собственно ее силу и мощь, которую не только предчувствовал, но уже сознавал, - любил в ней орудие своей воли и своих планов, любил материал для здания, которое намеревался возвести по образу и подобию зародившейся в нем идеи, под влиянием европейского образца; ненавидел же самые начала русской жизни - самую жизнь эту, как с ее недостатками, так и с ее достоинствами. Если бы он не ненавидел ее со всей страстностью своей души, то обходился бы с нею осторожнее, бережнее, любовнее. Потому в деятельности Петра необходимо строго отличать две стороны: его деятельность государственную, все его военные, флотские, административные, промышленные насаждения, и его деятельность реформативную в тесном смысле этого слова, т. е. изменения в быте, нравах, обычаях и понятиях, которые он старался произвести в русском народе. Первая деятельность заслуживает вечной признательной, благоговейной памяти и благословения потомства. Как ни тяжелы были для современников его рекрутские наборы (которыми он не только пополнял свои войска, но строил города и заселял страны), введенная им безжалостная финансовая система, монополии, усиление крепостного права, одним словом, запряжение всего народа в государственное тягло, - всем этим заслужил он себе имя Великого - имя основателя русского государственного величия. Но деятельностью второго рода он не только принес величайший вред будущности России (вред, который так глубоко пустил свои корни, что досель еще разъедает русское народное тело), он даже совершенно бесполезно затруднил свое собственное дело; возбудил негодование своих подданных, смутил их совесть, усложнил свою задачу, сам устроил себе препятствия, на поборение которых должен был употреблять огромную долю той необыкновенной энергии, которою был одарен и которая, конечно, могла бы быть употреблена с большею пользою. К чему было брить бороды, надевать немецкие кафтаны, загонять в ассамблеи, заставлять курить табак, учреждать попойки (в которых даже пороки и распутство должны были принимать немецкую форму), искажать язык, вводить в жизнь придворную и высшего общества иностранный этикет, менять летосчисление, стеснять свободу духовенства? К чему ставить иностранные формы жизни на первое, почетное, место и тем накладывать на все русское печать низкого и подлого, как говорилось в то время? Неужели это могло укрепить народное сознание? Конечно, одних государственных нововведений (в тесном смысле этого слова) было недостаточно: надо было развить то, что всему дает крепость и силу, т. е. просвещение; но что же имели общего с истинным просвещением все эти искажения народного облика и характера? Просвещение к тому же не насаждается по произволу, как меняется форма одежды или вводится то или другое административное устройство. Его следовало не насаждать извне, а развивать изнутри. Ход его был бы медленнее, но зато вернее и плодотворнее.

Как бы то ни было, русская жизнь была насильственно перевернута на иностранный лад. Сначала это удалось только относительно верхних слоев общества, на которые действие правительства сильнее и прямее и которые вообще везде и всегда податливее на разные соблазны. На мало-помалу это искажение русской жизни стало распространяться и вширь и вглубь, т. е. расходиться от высших классов на занимающие более скромное место в общественной иерархии, и с наружности - проникать в самый строй чувств и мыслей, подвергшихся обезнародовающей реформе. После Петра наступили царствования, в которых правящие государством лица относились к России уже не с двойственным характером ненависти и любви, а с одною лишь ненавистью, с одним презрением, которым так богато одарены немцы ко всему славянскому, в особенности ко всему русскому. После этого тяжелого периода долго еще продолжались, да и до сих пор продолжаются еще, колебания между предпочтением то русскому, как при Екатерине Великой, то иностранному, как при Петре III или Павле [+2] . Но под влиянием толчка, сообщенного Петром, самое понятие об истинно русском до того исказилось, что даже в счастливые периоды национальной политики (как внешней, так и внутренней) русским считалось нередко такое, что вовсе этого имени не заслуживало. Говоря это, я разумею вовсе не одно правительство, а все общественное настроение, которое, электризуясь от времени до времени русскими патриотическими чувствами, все более и более, однако же, обезнародовалось под влиянием европейских соблазнов и принимало какой-то общеевропейский колорит то с преобладанием французских, то немецких, то английских колеров, смотря по обстоятельствам времени и по слоям и кружкам, на которые разбивается общество.

Болезнь эту, вот уже полтора столетия заразившую Россию, все расширяющуюся и укореняющуюся и только в последнее время показавшую некоторые признаки облегчения [*1] , приличнее всего, кажется мне, назвать европейничаньем; и коренной вопрос, от решения которого зависит вся будущность, вся судьба не только России, но и всего славянства, заключается в том, будет ли эта болезнь иметь такой доброкачественный характер, которым отличались и внесение государственности иноплеменниками русским славянам, и татарское данничество, и русская форма феодализма; окажется ли эта болезнь прививною, которая, подвергнув организм благодетельному перевороту, излечится, не оставив за собою вредных неизгладимых следов, подтачивающих самую основу народной жизненности. Сначала рассмотрим симптомы этой болезни, по крайней мере, главнейшие из них, а потом уже оглянемся кругом, чтобы посмотреть - не приготовлено ли и для нее лекарства, не положена ли уже секира у корня ее.

Все формы европейничанья, которыми так богата русская жизнь, могут быть подведены под следующие три разряда:

  1. Искажение народного быта и замен форм его формами чуждыми, иностранными; искажение и замен, которые, начавшись с внешности, не могли не проникнуть в самый внутренний строй понятий и жизни высших слоев общества - и не проникать все глубже и глубже.
  2. Заимствование разных иностранных учреждений и пересадка их на русскую почву - с мыслью, что хорошее в одном месте должно быть и везде хорошо.
  3. Взгляд как на внутренние, так и на внешние отношения и вопросы русской жизни с иностранной, европейской точки зрения, рассматривание их в европейские очки, так сказать в стекла, поляризованные под европейским углом наклонения, причем нередко то, что должно бы нам казаться окруженным лучами самого блистательного света, является совершенным мраком и темнотою, и наоборот:

1. Искажения на иностранный лад всех внешних форм быта: одежды, устройства домов, домашней утвари, образа жизни, кажутся для многих совершенно несущественными и безразличными. Но, при тесной связи внутреннего с внешним, едва ли это может быть так. Славянофилы, принявшие в первую пору энтузиазма русскую народную одежду, поступили (кажется мне) совершенно разумно, - неосновательна была лишь, к несчастью, та мысль, что поданный ими пример заслужит скоро всеобщее подражание. Какое могло тут быть подражание, когда искажение русского образа имело на своей стороне даже полицейскую поддержку. Посмотрим, однако же, чего мы лишились, лишившись народной обстановки нашей жизни.

Мы лишились, во-первых, возможности или, по крайней мере, чрезвычайно затруднили возможность зарождения и развития народного искусства, в особенности искусства пластического. История развития греческого, да и вообще всякого народного искусства, показывает нам, что она имеет два корня: формы богослужения и народную одежду, народную архитектуру жилищ, вообще народные формы быта. Если бы не простые и благородные формы греческой туники (так величественно драпировавшей формы тела, прикрывая, но не скрывая, а тем более не уродуя их), могла ли бы скульптура достигнуть того совершенства, в котором мы находим ее в Афинах, в век Перикла, и долго еще после него? Многозначительные и величественные формы нашего богослужения (равно удаленные от протестантской сухости и от католической вычурности и театральности), кроме своего религиозного достоинства, могли бы быть и превосходной эстетической школою, если бы, по приобретении усовершенствованных технических приемов, мы сохранили бы другой корень искусства - самостоятельность форм быта.

У всех новейших народов скульптура не составляет самостоятельного искусства, а только влачится в подражательной колее, - или работая над чуждыми им мифологическими предметами, допускающими наготу тела, или одевая своих монументальных героев в греческие и римские одежды. Оно иначе и быть не могло, потому что все европейские костюмы или совершенно уродливы, как наши сюртуки, фраки, пальто, кафтаны времен Людовика XIV и т. д., или хотя и красивы, но вычурны - и потому только живописны, а не изящны: как костюм испанский с буфами на руках и ногах, тирольский с остроконечными шапками и разными шнурочками. Только русское народное одеяние достаточно просто и величественно, чтобы заслужить название изящного. Чтобы убедиться в этом, достаточно подвергнуть разные костюмы монументальной критике. Минин стоит в русской одежде на Красной площади в Москве; Сусанин - в Костроме, перед бюстом спасенного им Михаила Федоровича; есть много статуй, изображающих русских мальчиков и юношей, играющих в бабки или свайку. Не входя в разбор внутренних достоинств этих скульптурных произведений, можно, однако же, смело утверждать, что одеяние этих фигур удовлетворяет всем требованиям искусства. В новейшее время и у нас и в Европе стали, правда, faisant bonne mine a mauvais jeu [*2] , пренебрегать требованиями изящности костюма для статуй, жертвуя художественностью исторической правде, и некоторые из этих опытов как будто бы удались, - но какие? Фигура Наполеона и в сереньком сюртучке (или, скорее, пальто), и в уродливой треугольной шляпе кажется величественною. Но это только величие символическое. Сюртучок и шляпа сделались в наших глазах символами двадцати побед - эмблемою несокрушимой воли и воинского гения; человеку же хотя бы и одаренному вкусом и эстетическими чувствами, но вовсе не знакомому с новейшей историей, маленький человечек в сюртучке и шляпе показался бы просто уродством; тогда как, для того чтобы восхищаться дошедшими до нас статуями римских императоров, нет надобности, чтобы они изображали Цесаря или Траяна и чтобы нам была известна эпопея их жизни: какой-нибудь Дидий Юлиан или даже Калигула [+3] произведут то же впечатление. Мне случилось видеть колоссальную статую, недавно воздвигнутую в Севастополе в честь адмирала Лазарева [+4] . Колоссальная фигура, сажени в три вышиною, на огромном пьедестале, стоящая среди развалин, на высоком и крутом берегу залива, производит издали поразительный эффект. Но как только становится возможным рассмотреть подробности фигуры, - ее мундирный фрак с фалдочками, панталоны в обтяжку, коротенькие ножны морского кортика, - надо привести себе на память все труды, понесенные знаменитым адмиралом при устройстве Черноморского флота, и сопоставить их с печальною участью, постигшею его создание всего 4 года после его смерти [+5] , чтобы подавить более серьезными и грустными мыслями невольно прорывающуюся улыбку. В колоссальных размерах современный европейский костюм, которым судьба и нас наградила, - колоссально смешон. А между тем художник сделал все, что от него зависело: поза, отливка, отделка до самых мелочей, до складок мундира - все мастерское. Эта уродливость европейской одежды не составляет какой-либо особенности морского костюма: военный мундир, а еще более - штатский фрак или пальто, без сомнения, не менее смешны и уродливы. Великий муж, высеченный из мрамора или отлитый из бронзы, в три сажени ростом, во фраке новейшего фасона, в манишке со стоячими воротничками, - это такая смехотворная фигура, на которую едва ли хватит смелости у самого смелого скульптора. Что же, однако ж, делать бедному искусству? Рядить монументальных героев XIX века в тоги и туники - не значило ли бы это, избегая уродливого, впадать в нелепое?.. И между этою Сциллою и Харибдою [+6] , между этими двумя пропастями - смешного и бессмысленного - есть только одна узенькая тропинка, состоящая в том, чтобы прикрывать

Какой-то чудный выем,
Наперекор уму, наперекор стихиям [+7] ,

шинелью или плащом, наброшенными в виде тоги. Как не замереть искусству, поставленному в такое узкое, стесненное положение!

Влияние принятой чужеземной одежды, чуждой формы домашнего устройства и быта не ограничивается мертвящим влиянием на одно ваяние. Все отрасли самобытного искусства от этого страдают. Идеал живописи, сказал Хомяков в статье о картине Иванова [+8] , единственном отзыве, достойном великого художественного произведения, есть иконопись. Иконопись в области живописи есть то же, что эпос - в области поэзии, т. е. представление не личных, а целым народом выработанных идеальных представлений, только обделываемых и разнообразимых (в границах эпического типа) личным художественным творчеством. Таким образом, как лица греческой трагедии, так и образы греческого ваяния были всеэллинскими народными эпическими и типическими представлениями, которые только представлялись художнической фантазии Софокла или Фидия с большею живостью и полнотою, чем прочим грекам, и выполнялись ими с недоступным для других совершенством. Греческое ваяние было иконоваянием, греческая драма - иконодрамою. Первоначально и эти бессмертные образы жили, без сомнения, в представлении народа в виде грубых зачатков. Чтобы достигнуть того изящества, в которое они воплотились великими художниками в век Перикла, необходимо было грекам выработать или заимствовать у более развитых народов различные усовершенствованные технические приемы. Это техническое заимствование и было сделано у финикиян, у которых греки научились материальной части лепного, литейного и скульптурного искусств. Но, заимствовав технику, они не заимствовали ни чуждых идеалов, ни способов облекать их в видимые формы. Идеалы остались народными; наружные формы, которыми облекали их, были заимствованы из народного же быта, доставившего все аксессуары, которыми греки одевали и окружали свои художественные произведения.

И у нас существовали, да и теперь существуют, те типы икон, которыми русский народ облекает свои религиозные представления. Чтобы придать им художественное совершенство, так же точно надо было выработать усовершенствованные технические приемы или заимствовать их - но только их - от более зрелых народов. Для первого нужно слишком много времени, да и такое повторение труда народами разных культурно-исторических типов было бы совершенно напрасно. Остается затруднение - каким образом ученикам, обыкновенно благоговеющим перед своими учителями (особенно такими учителями, каковы великие итальянские художники), ограничиться одним усвоением себе тех технических приемов, тех материальных средств искусства, посредством которых учителя эти выполняли свои идеалы, не увлекаясь самими этими идеалами, не спускаясь до подражательности, не принося им в жертву тех грубых зачатков художественно-религиозных типов, которые выработало или уже усвоило себе народное творчество. Для художников, предоставленных своим силам, задача эта неразрешима; они должны быть принуждаемы к ее разрешению неумолимыми общественными требованиями. Если бы древнерусский быт сохранился у нас (со всею своею обстановкой, с которой сжился народ) не только в низших, но и в высших классах, то каким бы образом мог художник, как бы он ни был лично увлечен образцами итальянской живописи, написать образ или картину религиозного содержания (предназначенную для украшения храма) несообразно со строго православными требованиями, - как бы мог он обнажить женское тело, придать кокетливый вид и кокетливый наряд святым девам, придать модный, элегантный и несколько фанфаронский характер, с которыми рисуют теперь святых воинов, представляемых в молодости, как, например, Георгия Победоносца, Александра Невского, Михаила Архангела [+9] и т. д.? Все эти свойства, чуждые народному представлению означенных типов, были с тем вместе чужды и формам народного быта, - и потому, проявляясь в картине или образе художника, зараженного чужеземными понятиями, били бы по глазам, не приученным к этим явлениям в обыденной жизни. Если бы художник хотел, чтобы его образа или картины имели сбыт, то он был бы принужден искать примирения между приобретенными познаниями в анатомия, рисунке, перспективе, колорите, в расположении теней и света и т. д. с требованиями своей публики, с привычными ей формами быта, которые необходимо накладывают свою печать даже и на те народные представления, первообразы которых, собственно, жили под другими условиями.

То же самое относится к архитектуре, к музыке. У нас начал уже образовываться естественный и притом весьма разнообразный стиль в постройке церквей, и, хотя бы их строили иностранцы, они непременно должны были сообразоваться с народными требованиями; их не допустили бы иначе до постройки. Если наши церкви по своим размерам и архитектурному великолепию не могут соперничать с готическими соборами Северной Европы или с храмами Италии, то опять-таки по недостатку технической опытности и даже по недостатку материальных средств для возведения столь громадных зданий. Но если бы, по приобретении тех и других, сохранились в высших классах русского народа древние формы быта, а следовательно, вкуса и потребностей, то, конечно, наши города и села не были бы усеяны миниатюрными карикатурами собора Св. Петра в Риме, а воздвигались бы храмы в самобытном русском стиле - тех размеров и того богатства подробностей, которые, допускались бы усилением денежных и приобретением технических средств. Если бы продолжали существовать старинные формы быта, мы точно так же не допускали бы бравурных арий и концертов, похожих на отрывки из опер, во время богослужения, как (благодаря положительным церковным постановлениям) не допускаем органов в церквах. Во всех этих отношениях мы были бы старообрядцами, только старообрядцами, вооруженными всеми техническими средствами, которыми владеет западное искусство,и потому из этого старого произошло бы что-нибудь действительно новое.

Светская архитектура, а также орнаментация домов и домашней утвари не предоставляли в Древней Руси большого развития по простоте тогдашних потребностей, а также и потому, что почти все наши постройки были деревянные. Но с усложнением отношений, с развитием вкуса и потребностей (что не составляет же привилегии европейских народов), с