КОГДА ЗАМОЛКАЕТ МУЗЫКА


 

 

УДК 78

ВБК 60.56

ЛЗЗ NORMAN LEBRECHT

WHEN THE MUSIC STOPS...

MANAGERS, MAESTROS AND THE CORPORATE MURDER OF CLASSICAL MUSIC

Copyright © Norman Lebrecht, 2007

 

This edition published by arrangement

with Curtis Brown UK and Synopsis Literary Agency

 

Охраняется Законом РФ «Об авторском праве и смежных правах».

Воспроизведение книги любым способом, в целом или частично, без разрешения

правообладателей будет преследоваться в судебном порядке.

 

Перевод с английского

Е. Богатыренко

 

Предисловие к русскому изданию

Е. Дуков, Л. Левин

 

Редактор

Л. Левин

 

Консультант

доктор философских наук

Е. Дуков

Лебрехт Н.

  ISBN 978-5-89817-202-2  

КОГДА

ЗАМОЛКАЕТ

МУЗЫКА...

 

I

Секс, ложь и видеодиски

 

 

Историю музыки обычно изучают в творческом аспекте — анализируют, как появились на свет шедевры западной культуры, как композиторы совершенствовали свое искусство, как были приняты публикой основные произведения. Реже обсуждается другая сторона: кто платил за музыку, кто получал прибыль, кто и почему занимался организацией музыкальной жизни. История музыкального бизнеса — это наполовину неразгаданная тайна, неизвестная современным менеджерам и не обсуждаемая в приличном обществе. Уже сам термин считается некорректным, неприличным; он неизменно вызывает в памяти образы заплывших жиром агентов в вульгарно ярких, обсыпанных пеплом сигар костюмах. На самом деле истина гораздо сложнее. Некоторые из достигших успеха деятелей едва ли не благоговейно относились и к творцам и к творчеству. Другие же были отъявленными негодяями и стремились только к собственной выгоде. И те и другие всячески старались скрыть следы своей деятельности. Занятие музыкальным бизнесом предполагает соблюдение строгого обета молчания во имя защиты мифа о непорочности артиста.

Сегодня информированное общество ставит этот миф под сомнение. Например, давно уже не секрет, что некоторые тенора уделяют значительно больше времени выступлениям на стадионах, чем на оперных сценах; что «непрофессиональное поведение» стало причиной увольнения ведущего сопрано из Метрополитен-оперы ; что половина оркестров в Великобритании находится на грани банкротства; что русские солисты, считавшиеся противниками коммунизма, приветствовали варварское вторжение в Чечню; что знаменитый дирижер сбежал с собственной мачехой; что почти все в музыке может быть продано тому, кто больше заплатит. Основными движущими мотивами искусства, находящегося в кризисе, стали страх и алчность. В музыке осталось очень мало тайн и почти совсем не осталось

стыда. В то время как горстка выдающихся исполнителей стала богатой и недоступной, рядовые артисты влачат полуголодное существование, а концертные залы все чаще заполняются лишь наполовину. На фоне нарастающей скуки не всегда удается продать даже самые громкие имена. Могущество музыкального бизнеса всегда было сопоставимо с яркостью его звезд. И если звезды гаснут, то музыкальный бизнес мало что может сделать для спасения музыки.

«Это не наша вина», — говорят агенты, руководители звукозаписывающих студий, менеджеры оркестров и директора фестивалей, занимающиеся этим бизнесом. И в их словах есть доля правды. Однако, оглядываясь назад, на более чем два с половиной столетия существования профессиональной музыкальной деятельности, мы можем видеть, что именно они придумали те искушения, которые довели музыку до сегодняшних проблем. Бели вы хотите знать причину бедственного положения классической музыки, понять, почему в жизни среднего класса она играет сегодня меньшую роль, чем в любой период времени со дня смерти Бетховена, то вам необходимо внимательнее присмотреться к избегающим публичности людям, которые контролируют организацию музыкальной жизни и доходы. К людям вроде суперагента, державшего в своих руках восемьсот карьер (см. с. 180-239). К людям вроде короля спорта, никогда не видевшего «Свадьбу Фигаро», но, тем не менее, возжелавшего внести изменения в постановку оперы (с. 420-447). К людям вроде пресс-агента, заправляющего конгломератом фирм звукозаписи, или японского предпринимателя, владеющего этим конгломератом (с. 448-480). К людям вроде великого дирижера, разрушившего экономическое равновесие в сфере музыкального исполнительства (с. 210-214). К людям вроде воротил-спонсоров, захватчиков чужой собственности, продавцов пиратских дисков. Часто говорят, что музыкальный бизнес — это бизнес во благо народа и что для руководства талантами других людей нужен особый талант. Сегодняшняя нехватка звезд приводит к тому, что некоторые из находящихся за сценой представляют больший интерес, чем те, кто на этой сцене выступает.

Может быть, в моих словах есть доля ереси, но двенадцать лет пристального интереса к этому замкнутому миру убедили меня в том, что музыка — это нечто большее, чем совокупность ее создателей и исполнителей. Те, кто организует концерты и продает билеты, те, кто рекламирует и продвигает артистов, агенты и импресарио, специалисты по акустике, бухгалтеры, звукоинженеры и сценографы — вплоть до критика, оплевывающего исполнение, — все играют куда более значительную роль, чем можно подумать. Ни одному музыканту еще не удавалось выехать только на своем талан-

 

те. Чайковский выглядел бы весьма патетично без поддержки своего издателя Юргенсона. Стравинский обязан своей карьерой балетмейстеру Дягилеву. Филармонические традиции Вены и Берлина основаны на провидческом даре двух не воспетых еще антрепренеров (с. 82-94). В Америке оркестры существуют благодаря паре производителей роялей и одному радиомагнату (с. 78-81).

Звукозаписывающая индустрия обязана своими профессиональными стандартами человеку, растратившему средства компании «И-Эм-Ай» (с. 365-373). Публикация музыкальных произведений расцвела после того, как композиторов заставили продавать пожизненные права на них за пустые обещания (с. 397-407). Далеко не все из этих мотивов и методов достойны восхищения, но они способствовали тому, что серьезная музыка вошла в число необходимых основ цивилизованной жизни.

Ученые-историки, не обращавшие внимания на злодеяния отцов-основателей музыкального бизнеса или прощавшие их, к сожалению, распространили ту же снисходительность и на ныне живущих мошенников. Ведущие справочные издания, например «The New Grove Dictionary of Music and Musicians» и «Die Musik in Geschichte und Gegenwart», деликатно обходят молчанием главных воротил бизнеса в классической музыке. Это умолчание, на мой взгляд, препятствует конструктивному пониманию кризиса, существующего в музыке. Без правды о старых преступлениях нераскрытыми останутся и те, что совершаются сегодня. Если мы не можем, например, признать тот неприятный факт, что Адольф Гитлер неоднократно перекраивал карту музыкальных издательств (с. 404-405, 410-412), то вряд ли нам станет ясна подоплека творческой подавленности сегодняшних композиторов. И до тех пор, пока мы соглашаемся с тем, что звукозаписывающая индустрия сегодня целиком находится в руках производителей компьютерного оборудования и вооружений (с. 380-381), мы не поймем, почему идеалы, руководившие некогда звукозаписью, сегодня стали несостоятельными и немодными. Если музыка, будь то в живом исполнении или в записи, сегодня не вызывает такого трепета, как раньше, то для этого должна быть причина — и такая причина, поверьте моему слову, существует!

 

 

Большинство из тех, кто всерьез размышляет над музыкальными проблемами (а таких людей обычно бывает очень мало, буквально горсточка), допускают — во всяком случае в частных беседах, — что все в их мире встало с ног на голову после — как бы это определить точнее — «черного понедельника», то есть биржевого краха в октябре 1987 года. Биржевые операции резко сократились, доходы от записей

 

 

упали, основные игроки утратили свою независимость, государственные и деловые фонды истощились, и артисты, которые раньше могли рассчитывать на самостоятельную сольную карьеру, теперь оказались вынужденными просить место со стабильной зарплатой в оркестрах, а те, в свою очередь, сами уже находились на грани краха.

Эту ситуацию нельзя связывать только с последствиями экономического спада. Она не сопоставима, например, с кризисом 1929 года, корда после трех лет нервотрепки музыкальная жизнь снова расцвела благодаря бурному развитию радио и звукозаписывающей индустрии, а также благодаря потребности публики в духовной опоре, которая усилилась на фоне сгущавшихся тогда туч войны. На сей раз привычке посещать концерты противостояли новые увлечения — компьютерные игры, телевизионные спортивные передачи, загородные дома — и ночные страхи, присущие большим городам. Взрослые горожане, бывшие некогда опорой живой музыки, боятся выходить в город после наступления темноты. Молодые слушатели уже не испытывают особого желания покупать записи потускневших звезд. Агенты назвали это явление «проблемой снижения уровня презентации музыки». Сторонние наблюдатели видят в нем божественную кару, постигшую музыкальный бизнес за то, что он пытался, за неимением настоящих гениев, подсунуть нам ничтожества, требующие сверхгонораров, и малолетних «скрипунов». Когда эта тяжелая артиллерия оказалась небоеспособной, рухнула вся армия.

А в это время немногочисленные настоящие звезды были вынуждены эксплуатировать свой бесценный дар буквально до изнеможения. Гениальный русский скрипач Натан Мильштейн признался мне однажды, что с радостью играл бы не больше тридцати концертов в год. «В моей жизни всегда были и другие интересы — книги, люди, разговоры», — говорил он1, и люди становились в очередь, чтобы услышать игру Мильштейна, которому было уже за восемьдесят, потому что знали, что каждое его выступление будет насыщено проникновенностью и новым опытом постижения жизни.

Позже, в год своего пятидесятилетия, выдающийся израильский скрипач Ицхак Перлман2* дал не более ста концертов. «Бывают концерты, когда делать это труднее обычного», — вздыхал он в ответ на вопрос о том, как он заставляет себя исполнять давно известную музыку словно новую3. Перлман, чье имя некогда служило гарантией заполнения пятитысячного лондонского Альберт-холла4*, был вынужден созерцать пустые ряды в наполовину меньшем Ройял фестивал-холле. С теми же неприятностями сталкивались знаменитые дирижеры и оркестры. Венскому филармоническому оркестру, совершавшему турне по европейским столицам под руководством Сей-

 

джи Озавы5*, Риккардо Мути6* и Джеймса Ливайна7** не удалось обеспечить ни запланированной цены на билеты, ни сборов от их продаж. Берлинский филармонический оркестр впервые за сто лет был вынужден отменить уже назначенные концерты из-за отсутствия интереса публики. Оскорбленные натиском эрзац-исполнительства, слушатели начали массовое отступление. Можно дурачить весь народ какое-то время, как сказал Авраам Линкольн, но концертная аудитория инстинктивно чувствует, когда музыка перестает волновать ее, и больше уже не возвращается.

Единственными исполнителями, которые неизменно могли рассчитывать на полные залы, оставались полузатворники вроде Карло-са Клайбера8* и Артуро Бенедетти Микеланджели. Другие исполнители, перегруженные выступлениями и зачастую проводившее их без полной творческой самоотдачи, должны были платить за чересчур частое мелькание на публике. Чем больше они играли, тем больше зарабатывали — и тем меньше хотели их слушать. Звездное очарование, подобно ауре величия, окружавшей некогда особ королевской крови, развеивалось от чрезмерной доступности — а все знают, чем чревата доступность. В безнадежных попытках продать полупустые залы и отблагодарить этим своих антрепренеров звезды растрачивали то, что еще оставалось от их тайны, в рекламных турах и откровенных интервью. Со страниц, посвященных искусству, на нас каждую неделю смотрели лица одной и той же кучки исполнителей, рассказывающих одну и ту же сказку.

Но сказка эта никогда не была рассказана и наполовину. Половина, остававшаяся неизвестной, состояла из тех деталей музыкального бизнеса, которые не должен (был знать никто: из денег, лжи и преступного секса. Эти последние табу удивительно близки к истинным причинам кризиса.

Вознаграждение уже перестало быть тайной; напротив, теперь среди агентов считается модным хвастаться гонорарами своих звезд, словно неким символом мужественности. Но как и где платятся эти деньги, не знает никто. Например, фирмы звукозаписи уже не подписывают контракты со своими звездами напрямую. Документ составляется в пользу подставной компании, учрежденной агентом артиста на Антильских островах или в другом подобном уголке. С помощью таких или более хитрых уловок артисты уклоняются от уплаты налогов обществу, которое их выпестовало и выкормило. И если оказывается, что исполняемая ими музыка безлика, лишена индивидуальной или национальной характерности, то это каким-то образом может быть связано с тем фактом, что исполнителем, согласно контракту, является не живой человек, а далекая корпорация.

 

За всеми этими ухищрениями скрывается масштабный заговор. Агенты, представляющие музыкантов, по понятным причинам скромно молчат о своих деньгах. Посторонние и даже половина совета директоров крупнейшего музыкального агентства так никогда и не увидят балансового отчета. Музыкальным менеджментом занимаются частные фирмы, и их бизнес не должен интересовать никого, кроме них самих. Впрочем, у этой исключительной скромности есть и причина, вызывающая сочувствие. Музыкальные агентства делают большую часть своих денег благодаря учреждениям, финансируемым обществом: оперные театры и оркестры в огромной степени зависят от дотаций со стороны государства и корпораций. Агенты обязаны своей жизнью щедрости этих подношений. Если публика узнает, чем и как занимаются посредники, возникнет скандал. Доходы агентов сами по себе не обязательно чрезмерно высоки (вскоре мы изучим этот вопрос). Но нездоровыми являются совершенно неподконтрольные отношения между частными агентами и учреждениями, получающими деньги от государства, отношения, создающие условия для ежедневных недоразумений, а иногда — и коррупции.

Вот как все это происходит: чтобы пригласить хорошего тенора, дотируемый государством оперный театр заключает с его агентов сделку, по которой обязуется также взять «в нагрузку» скверного дирижера и сопрано. Оркестр, чтобы не потерять своего художественного руководителя, соглашается приглашать в основном тех солистов, которыми ведает агент маэстро. А за приглашение в мировое турне музыкантам придется согласиться и на плохого дирижера. За все надо платить, и цена достаточно высока.

Есть немало доказательств подобного выкручивания рук. В Метрополитен нам случалось видеть дирижеров, не знакомых с партитурой, в «Опера-Бастилия— певцов, неспособных взять высокую ноту, а в «Музикферайне»10* — солистов, которых пригласили явно не за чистоту интонации. Публика не так глупа. Она знает, когда ее дурят, и во второй раз уже не придет. Критики тоже не глупы; но в целом картина сотрудничества между музыкальным бизнесом и музыкальными учреждениями чаще всего не привлекает их внимания. Повсюду звучит слишком много плохой музыки, но вряд ли найдется тот, кто станет искать виновных в этом. Если бы музыкальный бизнес сделал свои финансовые операции прозрачными и отказался от взяток, это способствовало бы очищению атмосферы и заполнению залов — но тогда бизнес утратил бы большую часть своего влияния. Если бы вознаграждались только действительные заслуги, то кому были бы нужны агенты?

 

 

Лидеры музыкального бизнеса утверждают, что он очень невелик, что это своего рода тепличная индустрия, обеспечивающая индивидуальный уход за нежными ростками творчества. «На этом деле еще никто не разбогател, — говорил самый крупный агент. — Люди, которые приходят сюда только за деньгами, сбегают, потому что больших денег тут не сделаешь»11. Поскольку лишь очень немногие фирмы публикуют ежегодные отчеты о своих делах, размеры их деятельности оценить трудно; однако, просмотрев статистические данные, публикуемые различными учреждениями, можно понять, что в этом бизнесе крутится достаточное количество денег, чтобы сделать работу агента весьма выгодной.

В 1991 году американские оркестры потратили около семисот миллионов долларов, из которых немногим больше половины (51%, или 335,8 миллионов) ушли на оплату солистов и приглашенных дирижеров12. Художественные руководители обошлись еще в сорок миллионов. Американские оперные театры в 1992 году заплатили солистам и дирижерам 52,4 миллиона долларов13. Учитывая, что агентства в США берут 20% комиссионных, доход, который принесли агентам крупные общественные институты, составил примерно 90 миллионов долларов — и это лишь за снятие телефонной трубки. А сколько еще было получено от сольных концертов в залах типа Карнеги-холла14*, а также в виде комиссионных от трансляций и отчислений за проданные записи! Большая часть этой девятизначной суммы пришлась на долю трех международных агентств, базирующихся в США (см. главу 6). Неплохая работа — во всяком случае для некоторых!

В Европе прибыль была меньше и не до такой степени сконцентрирована в немногих руках. Лондонский оркестр в 1992/93 году истратил на оплату солистов и дирижеров 902 тысячи фунтов из своего пятимиллионного бюджета15. В то время существовали четыре крупных музыкальных коллектива в столице, еще полдюжины оркестров с меньшим бюджетом по всей стране, и четыре низкооплачиваемых оркестра на Би-би-си. В целом английские агенты, берущие от 10 до 15%, зарабатывали примерно миллион фунтов в год на комиссионных от концертов и еще примерно столько же на оперных спектаклях и сольных выступлениях, по большей части субсидируемых государством.

В других европейских государствах, где сеть агентов рассеяна по сотням учреждений, картина может меняться. Один региональный голландский оркестр в 1992 году потратил на артистов чуть больше миллиона гульденов (400 тысяч фунтов) из своего одиннадцатимиллионного бюджета, и агенты получили лишь незначитель-

 

 

ный процент от этой суммы. Однако в маленькой Голландии к услугам агентов было полдюжины хороших оркестров, а по ту сторону границы с Германией — еще сто пятьдесят. В Италии в каждом маленьком городке есть оперный театр, финансируемый государством. Власти Франции и Швейцарии платят сумасшедшие деньги, чтобы привлечь громкие имена в оркестры среднего уровня.

В общей сложности агентский сектор в Европе получал немного больше, чем в США. Кроме того, агенты любой страны могли заработать очень большие деньги на организации турне для своих артистов по высокодоходным японским залам. Таким образом, по самым скромным оценкам, в мировом масштабе доход музыкальных агентств несколько превышает четверть миллиарда долларов, что никак нельзя считать пустяком. В начале 1995 года вторая по величине международная компания, занимающаяся музыкальным менеджментом, сообщила, что ее годовой оборот составил около ста миллионов долларов16. Часть этой суммы была получена от концертов на стадионах и открытых площадках, но в основном деньги зарабатывались в учреждениях, финансируемых государством.

Такие удобные коммерческие отношения между государственными учреждениями и частными агентствами цинично признаются обеими сторонами. Однако существует и некая постыдная правда, признать которую не может позволить себе никто — а именно, что услуги, которыми обмениваются стороны, уже давно не стоят предлагаемой за них цены.

В Голливуде актеру могут заплатить 18 миллионов долларов за шестинедельные съемки в фильме, и эти деньги вернутся с кассовыми сборами через два месяца. Когда Элтон Джон получает аванс в размере сорока одного миллиона долларов в счет четырех будущих альбомов, фирма «Уорнер-Чеппелл», подписавшая чек, рассчитывает возместить все потраченные деньги, зная при этом, что поп-певцу и автору песен ежегодно будет причитаться по двадцать семь миллионов в качестве авторских отчислений. Футбольный клуб, покупающий бомбардира за пять миллионов долларов, получит свои деньги обратно благодаря сборам от продаж билетов и спонсорам, особенно если новый футболист поможет ему выиграть кубок.

По сравнению с приведенными примерами работа с исполнителями классики невыгодна и затруднительна. Конечно, Карузо и Хейфец оправдывали свои высокие гонорары, оставляя определенную часть прибыли в кассе; однако сегодняшних звезд оценивают по тому, сколько денег потеряет пригласившая их компания. Великие артисты современности, если они не поют на открытых парковых

 

эстрадах и стадионах, а их диски не расходятся десятками миллионов экземпляров, всегда приносят огромные убытки.

Любая оперная постановка, концерт или крупная запись влекут за собой огромные денежные потери, прежде всего потому, что ведущим артистам выплачивают несуразно большие гонорары, а их агенты наживаются на этом. У Карузо и Хейфеца тоже были агенты, но звезды тех времен отрабатывали каждый цент своего контракта, и никто никого не обманывал. Сегодня, когда жизнь музыки поддерживается субсидиями, благотворительными и спонсорскими деньгами, стремление звезд и их агентов беззастенчиво доить доноров представляется просто возмутительным.

Конечно, есть простой путь к тому, чтобы живое исполнительство снова крепко встало на ноги. Если гонорары звезд будут урезаны наполовину, соответственно упадут и другие цены, билеты станут дешевле и людей в залах станет больше. Но музыкальный бизнес не желает рассматривать этот вариант. Звезды и их менеджеры уже привыкли «доить» казну.

Чтобы сохранить существующее положение вещей, музыкальный бизнес возвел стену лжи, достойную зависти барона Мюнхаузе-на. Пришлось бы переписать половину толкового словаря английского языка, чтобы перевести на общепонятный язык эвфемизмы, характерные для отрасли, где двойная бухгалтерия применяется чаще, чем на авиалиниях. «Нездоров» означает здесь «заключил слишком много контрактов»; «плохо себя чувствует» значит «переработал», или «перегружен работой»; «приглашен дирижировать» следует понимать как «забронирован на определенную дату»; а «исполнено с отдачей» означает, что произведение было наконец-то сыграно так, словно музыканты все еще любят музыку.

Все это — наивная ложь, почти забавная в своей прозрачности. Но существует и грязная, чудовищная ложь, покрывающая преступные деяния. В мире классической музыки хорошо известно, что один из ведущих дирижеров питает слабость к маленьким мальчикам. Его неоднократно задерживали и на много лет запретили ему появляться в одной из столиц. Его агент, вместо того чтобы направить нездорового музыканта к психиатру, игнорировал это извращение до тех пор, пока не возникла угроза разоблачений в печати. Тогда он нанял лучших адвокатов, которых только можно было купить за деньги, и дело замяли, использовав для этого жалобы на клевету, показания подставных любовниц и интервью в бульварной прессе. Эта проблема характерна для многих представителей высших эшелонов классической музыки. Ни в каком другом секторе индустрии развлечений не проявляют такой терпимости к растлению молодежи и сокрытию правды;

 

даже Голливуд испытывал омерзение, когда Майкла Джексона обвинили в развращении детей. Но бизнес от классической музыки закрывает глаза на педофилию и прощает маэстро. Если его порок когда-нибудь выплывет наружу (а это обязательно должно случиться), ущерб для музыки будет трудно подсчитать. Впрочем, музыкальный бизнес вовсе не печется о здоровье и благополучии музыки.

В любой другой области общественных отношений то, что происходит в сумеречной зоне на стыке музыкального бизнеса и государственных учреждений, стало бы поводом для парламентских запросов. Вот лишь несколько примеров подобных дел, оказавшихся на моем рабочем столе за последние несколько месяцев:

— руководитель крупного европейского фестиваля, не проводя публичного конкурса на должность, сделал своего любовника пресс-шефом компании;

— главный режиссер берлинской «Дойче опер» Гётц Фридрих подвергся резкой критике за то, что доверил своей жене, сопрано Карен Армстронг, труднейшую партию Маршальши в «Кавалере розы». Насколько известно, в других театрах она эту партию не пела;

— тенор Пласидо Доминго, художественный руководитель Вашингтонского оперного театра, назначил свою жену и сына постановщиками оперных спектаклей в Испании вместо себя;

— Хосе Каррерас разорвал контракт с Ковент-Гарден на исполнение партии Стиффелио, потому что предпочел петь концерты на открытых эстрадах в Германии и Шотландии;

— директор «Опера-Бастилия» отказался выполнить распоряжение суда и не пустил в здание театра художественного руководителя. Дело кончилось тем, что дирижеру заплатили миллион долларов отступного из государственных денег;

— заведующий постановочной частью предъявил иск театру Метрополитен за вред, нанесенный его карьере слухами о том, что он якобы брал рабочими сцены только гомосексуалистов;

— в Бельгии дирижер использовал свой оркестр, получающий жалованье от государства, чтобы делать бесплатные записи для своей собственной фирмы; тех артистов, которые протестовали или требовали вознаграждения, предупредили, что они могут потерять работу;

— Английская национальная опера (AHO) сделала своим композитором-резидентом человека, чьи произведения издавала жена директора AHO;

— администратор одного из ведущих оркестров Германии позволяет звукозаписывающей компании платить жалованье своей секретарше и одновременно любовнице.

 

 

Достаточно? А есть еще немало других примеров. В любой другой сфере общественной жизни официальное лицо, помогающее при заключении контрактов своему родственнику или любовнику, обязано либо предать гласности и объяснить свое участие, либо подать в отставку. Государственный служащий, использующий деньги общества для личной выгоды, будет преследоваться по закону. Исполнителя, нарушающего контракт, уволят. В музыке же злоупотребление общественным доверием стало повседневным явлением, общепринятым и обычным способом заключения сделок между государственными служащими и частными агентами. Они так тесно связаны друг с другом, что часто меняются ролями. Агент вокалистов Ион Холен-дер стал директором Венской государственной оперы. Уйдя со своего поста руководителя Метрополитен, Рудольф Бинг стал членом совета директоров «Коламбии» — агентства, до того поставлявшего ему большинство певцов. Бывшего руководителя Ковент-Гарден сэра Клауса Мозера пригласило на работу концертное агентство Га-ролда Холта.

Музыка, как и тюремная служба, сама себе закон. То, что творится за сценой и после того, как погаснут огни рампы, скрыто от глаз публики, и все совершенно уверены, что публика не желает расставаться с иллюзиями относительно звезд и легитимности всего происходящего. Публика неизбежно будет в проигрыше, потому что результатом бесстыжего сговора оказывается более низкий уровень исполнения как на сцене, так и за кулисами.

К числу непосредственных жертв часто можно отнести и музыкантов, неспособных законно противостоять тайным сделкам и не имеющих практически никакой защиты от физического и творческого насилия со стороны художественных руководителей и администраторов. Многим хорошим вокалистам пришлось уйти из оперных театров из-за нежелания прилечь на диван в артистической. Популярный в Европе британский контратенор в течение девяти лет не пел в Ковент-Гарден, потому что, по его словам, отверг сексуальные притязания режиссера. Других, сменяющих друг друга по прихоти какого-нибудь могущественного агента или исполнителя, предупреждают, что в случае обращения в суд или к общественности может пострадать их карьера.

Самое грустное, что среди этих жертв есть и совсем юные, чьи сияющие идеалы рушатся под натиском беспардонной эксплуатации. Бывший студент-музыкант из Флориды в своем письме ко мне вспоминал лето, проведенное в обществе знаменитого дирижера, окружившего себя поклонниками-подростками и спокойно творившего с ними все, что заблагорассудится:

 

«Мне довольно трудно описать эти обожание и подчиненность... Как-то вечером одна из девочек шла мимо "Джека" (псевдоним), сидевшего, по обыкновению, в кресле-качалке. Не говоря ни слова, "Джек" остановил ее возле кресла, медленно протянул руку, спустил на ней колготки и начал гладить ее ноги до самых бедер. Ни она сама и никто из нас не протестовал. Такова была его власть над нами. При этом он вовсе не хотел спать с ней. Одна из причин, по которой эта девочка в конце концов ушла, состояла как раз в том, что она не видела будущего с "Джеком"».

В другой вечер дирижер велел моему корреспонденту, тогда семнадцатилетнему, раздеться и заняться с ним взаимной мастурбацией. Мальчик, в то время совершенно невинный, и через двадцать лет с ужасом вспоминал произошедшее:

«Я думал, что "Джека" интересовал просто секс, а отношения волновали его лишь в той степени, в которой могли быть ему полезны... Это так ужасно, когда твое Божество наваливается на тебя, нарочно причиняет тебе боль, и при этом его поступок не обсуждается и он ничего не говорит тебе... Я был настолько в его власти, что согласился на это насилие. Он не остановился, пока я не сломался и не заплакал. Никто никогда не делал мне больно, кроме него. Единственное, что я могу сказать о том вечере — это было физическое насилие. "Джек" говорил, что в известном смысле его отношения со мной и с другими "спасли нас от первого развода". А эти отношения строились очень просто — никакой поддержки, ни материальной, ни моральной, ничего».

Его мучитель занимает видный пост в крупном оперном театре. Насколько мне известно, его образ жизни не изменился — и таких, как он, еще много. Музыкальные власти и музыкальный бизнес покрывают злоупотребления звезд и открывают перед ними широкие возможности калечить все новые и новые жизни. Искоренить дурное поведение нельзя, но оно, безусловно, не должно расцветать на почве искусства, взывающего к духовным ценностям.

Проблема состоит в том, что классическая музыка настолько запачкана неуправляемым вмешательством частных толкачей и государственных служащих, что в ней уже невозможно отличить принцип от случайности. Если не будет пролит свет на темные сделки и не будет восстановлена хотя бы элементарная честность, пострадают другие молодые жизни и будут сломаны другие карьеры. Эта книга написана вовсе не с целью перетрясти грязное белье, но я не прошу извинения за то, что нарушил обет молчания. Мне было бы проще и спокойнее, с точки зрения закона, обсуждать эти проблемы в общей и анонимной форме, как я делал это до сих пор. Но всему есть

 

предел. Отныне я буду называть имена и указывать свидетелей. В конце двадцатого века будущее музыкального исполнительского искусства висит на волоске. Оркестры и оперные театры поставлены на грань гибели, музыканты дрожат за свое будущее. Было бы безответственным с моей стороны прибегать к эвфемизмам, чтобы пощадить стыдливость тех, кто обладает властью над вянущим искусством. Если любители музыки смогут заглянуть за кулисы заключаемых сделок, это поможет им различать искренность и лицемерие, искусство и ложь. Не исключено, что это поможет также в какой-то мере восстановить веру общества в целостность самого искусства.

 

Больше в этой главе не будет ни секса, ни лжи. Остается обсудить только видеодиски, эту последнюю надежду отступающего искусства. В прошлом свет высокой технологии неоднократно выводил музыку на спасительный путь. В пятидесятых годах стереосистемы обеспечили толстый слой масла на куске хлеба крупных оркестров; вначале 1980-х компакт-диски добавили джем на этот бутерброд. Во мраке «черного понедельника», когда живая музыка оказалась на спаде, на коммерческих экранах появилась группа белых рыцарей, несущих добрые вести для гибнущей звукозаписывающей индустрии. «Си-Би-Эс» и «Ар-Си-Эй», американских прародителей записей классической музыки, быстро скупили японская корпорация «Сони» и немецкая корпорация «Бертельсман». Голландский «Филипс» упрочил контроль над «Полиграмом» — конгломератом фирм «Дойчеграммофон», «Декка-Лондон» и «Филипс классике». За два года шесть ведущих мировых производителей классических записей сменили владельцев или подчинение, а с новыми хозяевами появились и большие бюдже-

ты, открывавшие захватывающие перспективы.

Классическая музыка не всегда была основным мотивом этих преобразований, но ей отводилась существенная роль. Вдохновителем приобретения «Си-Би-Эс» за два миллиарда долларов корпорацией «Сони» стал Норио Oгa, певец-баритон и близкий друг дирижера Герберта фон Караяна. Следующим после «Ар-Си-Эй» приобретением книгоиздательского гиганта «Бертельсман» стало издательство «Рикорди», выпускающее сочинения Верди и Пуччини. Классический значок фирмы «Полиграм», заявившей о себе в Голливуде рядом хитов, среди которых «Четыре свадьбы и одни похороны»17*, появился на саундтреках фильмов и на программном обеспечении компьютеров. Когда в 1995 году готовилось разделение компании «Торн-И-Эм-Ай», архив классических записей назывался в числе ее главных активов. В мире, где тесно переплелись кинофильмы,

 

трансляция, компьютеры, телефоны и домашние развлечения, ни один крупный игрок не может позволить себе существовать без такого компонента, как классическая музыка, которую он мог бы воспроизводить во всех формах и на всех носителях.

Денежная стоимость классических записей не является главным фактором в этом уравнении, но он весьма значим. В1992 году в мире было продано записей на 28,7 миллиардов долларов (переводя на фунты стерлингов — 18 миллиардов), а за шесть лет спада деловой активности эта цифра удивительным образом удвоилась18. Доля классической музыки в этом объеме составляла около 7%, или, примерно, два миллиарда долларов; за десять лет этот показатель удвоился. Из этого объема примерно 10% — 200 миллионов долларов — были выплачены в качестве авторских и иных отчислений артистам и оркестрам, и лишь одна десятая этой суммы, какие-то двадцать миллионов долларов, ушла агентам. Эти деньги оказались жизненно важными вливаниями в неспокойную музыкальную экономику, Без них пропали бы многие учреждения и исполнители. Музыкальный истеблишмент испытывал трогательную благодарность к новым хозяевам звукозаписывающей индустрии за оказываемую поддержку. Однако через семь лет стало ясно, что будущее и самой поддержки, и ее направленности совершенно не ясно.

Тревожный сигнал впервые прозвучал в конце 1994 года, когда «Сони» резко сократила бюджет, потеряв 3,2 миллиарда в Голливуде и неназванную сумму в гамбургских студиях, записывающих классику (см. с. 465-467). Чистые убытки фирмы «Декка», царившей на рынке классических записей в девяностые годы, составили в 1993 году 142 тысячи фунтов — цифра небольшая, но шокирующая. Если для этой фирмы год выдался неудачным, то для других это был настоящий кошмар. Пребывая в растерянности, лидер рынка, «Дойче граммофон», выпустила наспех составленные сборники популярных мелодий «Лучшая классическая музыка» и «Классика для отдыха», а также альбом музыки диско в исполнении Лондонского симфонического оркестра. «И-Эм-Ай», некогда гордый производитель записей Фуртвенглера и Бичема, сделала ставку на юную скрипачку Ванессу Мэй, исполняющую рок-обработки музыки Баха в полупрозрачном купальнике. «Сони классикл» обклеила автобусы и автобусные остановки на Манхэттене рекламными плакатами подающего надежды дирижера Бобби Макферрина с косичками-дредами на голове.

Не такой реакции следовало бы ожидать от отрасли культуры, выдержавшей сотни бурь, не утратив имиджа интеллектуальной утонченности. Тут скорее можно говорить о поспешных решениях,

 

 

принятых служащими корпораций, опасавшимися, что их карьеры рухнут, если они останутся в убытке еще на пару лет. Поэтому при отборе записей классики ощущение исторической миссии отошло для них на второй план, поскольку главной заботой стало стремление угодить интересам патронов.

За семь лет индустрия звукозаписи окончательно утратила свою автономию. Фирмы, некогда принадлежавшие бизнесменам—любителям музыки и управлявшиеся музыкантами, теперь стали всего

лишь винтиками огромного механизма. Если какой-нибудь медиа-магнат в Токио или в Голливуде заявлял, что очередным предметом бытовой техники должны стать видеодиски, классическую музыку перезаписывали, чтобы добиться соответствия новому формату.

Если рынки лучше реагировали на CD-ROM или на CD-I19*, классика покорно ложилась под новое программное обеспечение. Славная история западной музыки низводилась к статусу готовой к услугам базы данных. Преемственность в сочинении и исполнении музыки ушла в такую глубокую тень, что стала почти невидимой.

Любая классическая запись, не продающаяся тысячными тиражами ежегодно, стиралась из памяти компьютера независимо от ее художественного значения. Любая минутная сенсация, способная занять непритязательное воображение, объявлялась «классикой» и навязчиво пропагандировалась. А к действительно классическим записям относились с презрением, словно к вышедшим из моды шляпам, или же они просто пропадали в безвестности, как не представляющие интереса для торговых сделок.

Для многонациональных электронных гигантов и производителей вооружений симфонии значат не больше, чем байты и пули. Сама возможность записи, фиксации звука, поддерживавшая музыкальную жизнь в течение ста лет, оказалась в руках неприятеля и не смогла спасти музыку в час беды. В бурном рыночном потоке классичес-

кая музыка олицетворяет искусство, оказавшееся в заложниках у деловых интересов. В этой книге прослеживается история ее капитуляции.

 

Сент-Джонс-Вуд, Лондон, март 1996 года

 

II

День, когда умерла музыка

 

Вена, 11 часов утра, 1 января 2001 года: первое утро нового тысячелетия. В этот день должен состояться концерт, обозначенный в программке как «Концерт, завершающий все концерты». Отделанный дубом зал «Музикферайна» заполнен известными людьми, многие из которых сидят на местах, принадлежащих их семьям еще с той поры, когда императором был Франц Иосиф, а дирижером — Густав Малер. Впервые блеск местной знати затмевают знаменитости, прибывшие в Австрийскую республику, чтобы отметить ее вступление на пост председателя Европейского Союза. Уходящий в отставку председатель Союза, итальянский писатель Умберто Эко, сидит в ложе с премьер-министрами четырех государств, членов Союза. Принц Эдвард, английский театрал королевской крови, написал благосклонное введение к отпечатанной золотом программке. В заполненном зале, словно выхваченные лучом лазера, выделяются искусно уложенные шевелюры Евгения Евтушенко, Штефи Граф, Сони Ганди, Арнольда Шварценеггера. Соединенные Штаты представлены столь знаменитым посланником, как Барбара Стрейзанд, Япония — наследником престола. На улице, под ледяным мокрым снегом, мужественно борются с простудой папарацци и билетные спекулянты, рассчитывающие на неплохие барыши, а две тысячи зевак дрожат от ощущения своей сопричастности событию. Никогда еще столько звезд не собирались вместе, чтобы послушать концерт оркестра, — а ведь это всего лишь слушатели.

На сцене играет вальсы Штрауса Венский филармонический оркестр под управлением Карлоса Клайбера, появляющегося на подиуме не чаще, чем рождаются панды в зоопарке. Почтенный композитор Лучано Берио дирижирует мировой премьерой — собственной оркестровкой юношеской скрипичной сонаты Рихарда Штрауса, каждую часть которой исполняет новый солист: Мидори1*, Ицхак Перл-] ман, Анне-Софи Муттер2*. После антракта Лорин Маазель, о котором

 

пишут, что он «самый высокооплачиваемый дирижер в мире», аккомпанирует великому испанскому тенору Пласидо Доминго, поющему на прощание любимые арии и завершающему концерт кульминационной сценой из «Отелло» Верди, сжимая в объятиях неподвластную времени Кири Те Канаву.

Громогласно распространялись, а потом были потихоньку опровергнуты слухи о том, что монументальный итальянец Лучано Па-варотти прервет свое уединение в Модене, чтобы стать партнером Доминго в дуэте из «Севильского цирюльника» — дуэте, который они так и не осмелились записать вместе в свои лучшие годы. «Если толстяк запоет, это будет конец света», — едко замечает один фельетонист, но королю высоких до и его не знающим поражения рекламным агентам удается вытеснить «неподражаемую команду исполнителей классической музыки всех времен» с первых полос не более чем пары таблоидов.

Концерт будут смотреть по телевизору сто миллионов людей во всем мире, причем в программе он стоит сразу после финала открытого женского чемпионата Австралии по теннису. Не менее миллиона человек купят записи, выпущенные исключительно на новом звуконосителе фирмы «Сони»3* — два часа музыки на ламинированной серебром пластиковой карточке размером не больше кредитной. Только самые злобные критики станут придираться к программе, составленной из допотопной музыки, из вальсов и арий, бывших хитами в эпоху королевы Виктории, программе, где даже так называемая мировая премьера — всего лишь переработанная романтическая пьеса восьмидесятых годов XIX века. Создается впечатление, что XX век вычеркнут из истории музыки как слишком нервный, изобилующий сплошными конфликтами и неприятностями4*. «Люди идут на концерты, чтобы получить удовольствие, — говорит антрепренер, — а не для того, чтобы им напоминали о вещах, о которых они хотели бы забыть, приходя сюда».

 

Эскапизм, культ развлечений, мелькание знакомых лиц на телеэкране — неужели таково печальное будущее искусства, продавшего свою душу? Средства массовой информации все чаще навязывают нам суперконцерты подобного рода, отвлекая значительные ресурсы и эфирное время от полноценного исполнения содержательных симфоний и опер. Считается, что именно этим и ограничивается то, что хотят знать о своем музыкальном наследии зрители и слушатели в обществе, привыкшем к огрызкам музыки. Подобная установка медиа-боссов внушает отвращение. Однако она четко отражает реальную

 

 

действительность, в которой государственные школы сокращают количество уроков музыки (даже в Германии, стране Баха и Брамса), а растущее поколение лишено вдохновляющего музыкального опыта.

Телевидение — это всего лишь средство, а не само послание5*, но его приоритеты в целом присущи и всему обществу. Профессиональный спорт как самая популярная форма массовых развлечений вытеснил с экранов классическую музыку так же уверенно, как мыльные оперы вытеснили привычные салонные игры. В эру телевидения классическая музыка умело боролась за сохранение своей аудитории, но к концу тысячелетия она поняла, что оказалась на грани бедствия, а институты, существовавшие со времен Баха, затрещали под грузом финансовых, политических и социальных проблем. Оркестр «Гевандхауз» в Лейпциге, городе Баха, не может позволить себе купить новые музыкальные инструменты. Существовавшие испокон веков оркестры в менее известных городах Восточной и Западной Германии распались или вынуждены были слиться с оркестрами местных театров. В ходе медленного процесса объединения Германии вместо семи берлинских симфонических оркестров останется только четыре.

Немецкие коллективы, поддерживаемые государством, всегда считались самыми защищенными в Европе, и их потери можно оценить как относительно умеренные. В других странах музыкальная инфраструктура гибнет, словно охваченная пламенем. В Бельгии, Италии и Нидерландах были уничтожены оркестры радио. Во Франции сокращено региональное финансирование. Два ведущих лондонских оркестра спаслись от банкротства благодаря займу, полученному в последнюю минуту от профсоюза музыкантов. Большинство английских оркестров погрязли в долгах, и время для выступлений им предоставляют тоже в долг. Би-би-си пыталась распустить свой самый северный оркестр, оставив в Шотландии всего один симфонический коллектив, в результате чего пятимиллионное население лишилось бы возможности выбирать.

В Польше государственное финансирование музыки уменьшилось на 70%. Лучшие коллективы бывшего СССР соглашались на бесконечные поездки за твердую валюту, выплачивая своим артистам по пять долларов суточных и вынуждая их питаться консервами, разогретыми на спиртовках в двухместных номерах мотелей6*. Тротуары Иерусалима заполнены уличными музыкантами, игравшими когда-то в Большом театре. Торонтский симфонический оркестр, самый большой в Канаде, уцелел только благодаря тому, что снизил артистам зарплату на 15%.

 

В Соединенных Штатах предложенное Конгрессом закрытие Национального фонда развития искусств7* подтолкнуло средне-бюджетные оркестры к краю пропасти. Новый Орлеан лишился своего коллектива. Концертный сезон в Гонолулу сократили наполовину. Из Луисвиллского оркестра уволили половину музыкантов. Только в 1992 году закрылись семь некоммерческих театров. Из действующего бюджета Далласа было исключено финансирование строительства нового концертного зала. Прекратилось издание «Мью-зикл Америка», последнего американского журнала, посвященного классической музыке8*. «Сегодня классическая музыка находится в большой беде, независимо от того, каким успехом она может пользоваться в мире, независимо от того, какого высокого уровня популярности можно достичь, независимо от того, насколько обширной может быть платежеспособная аудитория», — писал консервативный комментатор Сэмюэл Липман9.

Кризисы случались и раньше, но ни один из них не был таким тяжелым или даже неизлечимым. Куда ни посмотришь, всюду сокращалась посещаемость концертов, урезалось государственное финансирование, истощалось корпоративное спонсорство. Общество направляло свои ресурсы на решение новых проблем — исследование СПИДа, заботу о престарелых, постройку уникальных зданий, — а музыке оставалось самостоятельно барахтаться в бурном море свободной рыночной экономики и масс-медийной рекламы. На фоне борьбы за снижение налогов и в погоне за более дешевыми развлечениями безжалостно уничтожалась самая суть ее существования — ежевечернее живое исполнение шедевров западной культуры. К суровым предупреждениям никто не прислушивался. «Во всем мире, — говорил дирижер из Санкт-Петербурга Марис Янсонс, — политики не проявляют достаточной заботы об искусстве. Технологический прогресс очевиден, но гармония между духовным и материальным мирами нарушена. Духовная жизнь деградирует под влиянием войн и наркотиков, потому что опустошаются души людей. Снижение расходов на искусство ведет к трагедии»10.

Впрочем, для среднего политика спасение симфонического оркестра означало приобретение всего лишь нескольких дополнительных голосов, в то время как фотография в парке с Паваротти могла принести куда большую выгоду. Правительства заботились о хлебе и зрелищах, а к основному культурному наследию относились пренебрежительно. Когда оркестры и оперные театры протянули руку за помощью, им посоветовали сделаться более популярными и — как ни странно — доступными. Это означало выкинуть из репертуара все произведения, которые могли бы показаться интеллигентам средней

 

 

руки чересчур сложными, и пригласить для интерпретации глубин классики дирижеров-вундеркиндов и сексапильных солистов. Альтернатива — потеря субсидий и риск оказаться в зависимости от антрепренеров, ратующих за исполнение вырванных из контекста арий и отрывков симфонической музыки. Традиционные трехчастные концерты11* быстро становились редкостью. Филармонические залы начали опускать планку. Руководство ведущего лондонского концертного зала Ройял фестивал-холл, убедившись, что его средняя заполняемость в начале девяностых годов снизилась до 55%, распахнуло двери перед пестрым содружеством импресарио легкой и этнической музыки.

Студенты и молодые парочки, которые некогда открывали для себя музыку, сидя каждый вечер на галерке, теперь были слишком напуганы ценами, чопорностью и респектабельной атмосферой, царящей в залах, чтобы посещение концертов стало для них привычкой. Вместо того чтобы наслаждаться живым исполнением симфоний, им приходилось довольствоваться прослушиванием записей. При этом терялось ощущение одухотворенной сопричастности — трепета, возникающего от сознания того, что ты присутствуешь при исполнении музыки Малера под руководством Клемперера и можешь запомнить это, а потом рассказывать внукам. Живая музыка теряла своих почитателей, прямому общению между музыкантами и слушателями грозил неминуемый разрыв.

 

 

Как в большинстве саг об упадке и гибели, загнивание началось в момент величайшего триумфа и — прямо по Гиббону12* — в сердце вечного города. Летним вечером 1990 года в Риме три тенора устали смотреть скудный на голы чемпионат мира по футболу и отправились петь попурри из оперных арий в термы Каракаллы. Это шоу, транслировавшееся по телевидению на весь мир, переплавило спортивный голод в музыкальный пир и собрало больше денег и людей, чем любая футбольная команда. Концерт отвлек внимание мира от хулиганских выходок на трибунах и цинизма на поле. Благодаря ему возглас «vincero', vincero'» из арии Пуччини «Nessun dorma»13* превратился в футбольный гимн, а Три Тенора — в феномен поп-искусства. Их первый диск возглавлял хит-парады более года; на чемпионате мира 1994 года в Лос-Анджелесе они выступили снова, и праздник повторился.

Администраторы всех сцен мира сели и задумались. Хосе Каррераса пригласили руководить гала-концертами на церемониях открытия и закрытия Олимпийских игр в Барселоне. Лига регби наняла Кири Те Канаву, чтобы она украсила скверно подготовленный

 

 

Кубок мира исполнением гимна, очень напоминающего тему из «Планет» Холста. Марк X. Маккормак, агент многих всемирно известных спортсменов, занялся организацией концертов классической музыки на пристанях во время регаты на кубок Америки, а также концертов, предваряющих церемонию вручения Нобелевских премий. Помимо спорта, Международная группа менеджмента Мак-кормака («Ай-Эм-Джи»)14* занималась презентацией Мисс мира, клиники Мейо и организацией поездки Папы Римского в Америку. Так что, когда Его Святейшество путешествовал, сопровождавшие его небесные голоса принадлежали «Ай-Эм-Джи».

Маккормак сумел открыть и использовать «потрясающую параллель между спортом и музыкой»15и постепенно купил себе дорогу в музыкальный бизнес. Он признавался, что «не может отличить хорошего скрипача от плохого», но при этом понимал, как добиться хороших доходов от выступлений звезд, повышая их гонорары и штампуя логотипы своих товаров на их рубашках и шляпах. Если ему не удавалось озолотить музыканта в концертном зале, он выпускал его перед тридцатью тысячами отдыхающих на больших открытых площадках. Урок, преподанный Тремя Тенорами, и приманки Маккормака заставили многих исполнителей классики пересмотреть свои карьерные принципы и предпочесть регулярным выступлениям в концертах и операх появление на спортивных аренах и так называемых особых мероприятиях. Некоторые тенора ухитрялись чаще петь на стадионах, чем в оперных театрах. «Поклонники Ка-рерраса вновь будут разочарованы [его отсутствием в оперном спектакле] и станут искать утешения в скучных своей предсказуемостью поп-концертах, которыми заполнен календарь бывшего оперного певца», — написал раздраженный поклонник16. На склоне лет Лучано Паваротти выступает на площадках, оборудованных на месте бывших автомобильных стоянок, и в выставочных центрах. Пла-сидо Доминго, отдающий четыре пятых года опере, яростно защищал идею концертов на стадионах: «Сколько концертов я должен дать в Ковент-Гарден, чтобы собрать такую толпу? Они что, хотят, чтобы мы были совершенно неизвестными, чтобы мы еле зарабатывали на жизнь? На некоторых из таких концертов мы можем заработать настоящие деньги, а в опере не можем»17.

Никто не собирается отнимать у звезд их состояние и славу, но акцентирование внимания на этом, в то время как оркестрам и оперным театрам приходилось бороться с беспрецедентными трудностями, лишь подчеркивало все расширяющуюся пропасть между горсткой привычных имен и остальными музыкантами; С середины девятнадцатого века, когда загорелись первые звезды, они всегда жили по

 

собственным законам, дрались за место на авансцене и изводили дикими капризами своих антрепренеров и помощников. Но звездная система, управлявшая их деятельностью, была накрепко связана с музыкальным мейнстримом. Хотя Энрико Карузо пел неаполитанские песенки, а Фриц Крейслер играл слащавые венские мелодии, главным полем их деятельности оставались оперный театр и концертный зал, и исполняли они прежде всего цельные произведения, а не кровоточащие обрубки.

В девяностых годах под влиянием все более соблазнительных предложений, исходивших от крупных медиакорпораций, произошло ослабление этих связей. За концерт в Лос-Анджелесе три тенора поделили между собой шестнадцать миллионов долларов, выплаченных «Тайм», «Уорнер» и «Тошиба»; кроме того, им причитались и отчисления от проданных записей. Вполне понятно, что после этого приглашение выступить в театре Метрополитен или Ковент-Гарден максимум за двадцать тысяч долларов уже не казалось таким заманчивым. «Зачем я это делаю?» — пробормотала некая звезда-сопрано перед концертным выступлением в лондонском зале «Барбикен». Действительно, зачем мучиться и учить трудный вокальный цикл, чтобы спеть его перед двумя тысячами слушателей за десять тысяч фунтов (без учета налогов), если можно выступить с популярными мелодиями перед семьюдесятью тысячами сидящих на травке отдыхающих и получить целое состояние через оффшорный банк?

Никогда еще не была так велика пропасть между звездами и их скромными аккомпаниаторами. И когда музыкальный мир в отчаянии обратился к своим знаменитостям и первым богачам, звездная система совершила непоправимое предательство. Если в прошлом великие исполнители удовлетворялись тем, что получали немногим больше ближайшего соперника, то сегодня солисты и их агенты способны запросить суммы, составляющие бюджет целого оркестра. Фрицу Крейслеру и Яше Хейфецу было достаточно получать на десять процентов больше следующего по рангу скрипача; но агенты Ицхака Перлмана и Анне-Софи Муттер требуют за один вечер гонорар, вдвое превышающий ежегодный доход большинства оркестрантов. Вместо того чтобы способствовать увеличению сборов, звезды создают новые проблемы для бухгалтеров. А если не находится спонсора для оплаты их чудовищных запросов, они уходят из концертных залов и затворяются в сияющем звездном мире, где царят обитатели колонок светской хроники, футболисты, актеры-гастролеры и любовницы ведущих политиков. Именно из этой блистательной компании дальновидные организаторы и набирают свою «команду мечты» для предполагаемого «Концерта, завершающего все концерты».

 

 

Экономика подобных мероприятий значительно более прямолинейна, чем экономика абонементного симфонического концерта. Чтобы ослепить великосветскую толпу блеском благородства, исполнители открыто направляют свои гонорары в детские больницы. Это не наносит ущерба их доходам, потому что трансляция и отчисления от записей принесут им в десять раз больше денег. Оркестры оплачиваются спонсорами—немецкой автомобильной компанией, японской компьютерной фирмой и швейцарским производителем готовой одежды, которые, в свою очередь, получают взамен славу добрых граждан, два ряда в партере и престиж, плюс доходы от рекламы. Подобная благотворительность, которая непременно оговаривается в контракте, позволяет европейским лидерам выглядеть культурными людьми, а австрийскому правительству — повысить доверие к себе благодаря проведению мероприятия, не стоившего налогоплательщикам ни единого пфеннига. Политики благодарны, артисты выглядят благородно, а владельцы гостиниц по всей Кернтнерштрассе сияют от радости. Самым счастливым оказывается организатор концерта, получающий 10% от всех сделок — от гонораров артистов, от контрактов с телевидением, от продажи билетов спонсорам, от страниц рекламы в концертной программке, даже от стоимости букетов, которые дарят исполнителям.

Так в чем же проблема, если все прекрасно проводят время, а труженик-организатор получает вознаграждение за свою инициативу? Никакого ущерба обществу. Никакого риска и для общественной морали (хотя существует сфера проводимых втихомолку махинаций). Единственный проигравший — это музыка. Потому что когда вся музыка сводится к набору звучащих обрывков, это означает принесение в жертву ее целостности, и подобные шоу не способны привлечь подлинных любителей. И если единственным мотивом, объединяющим ведущих музыкантов, становится большая прибыль и паблисити, то такое выступление действительно превращается в «Концерт, завершающий все концерты».

 

На фоне крушения концертной жизни и традиционных ценностей активно пропагандируется миф о том, что классическая музыка еще никогда не была так популярна. В восьмидесятых годах продажи звукозаписей на британском и других рынках утроились18благодаря буму компакт-дисков и все нарастающему разочарованию в бессмысленном рэпе, пришедшем на смену рок-музыке. Бывшие поклонники «Битлз» переключились на Кронос-квартет19*. Благодарные поклонники «Deadheads» вслед за любимой группой бросились в симфонические эксперименты. Современные классики поднялись на

первые строчки в поп-чартах. Запись медитативной Третьей симфонии

 

 

Хенрыка Миколая Гурецкого разошлась семисоттысячным тиражом. Семьсот пятьдесят тысяч собрались в нью-йоркском Центральном парке, чтобы послушать Доминго; сто тысяч мужественно стояли под проливным дождем в Гайд-парке, внимая Паваротти.

В приемных и офисах на Уолл-стрит и в Чипсайде20* стало модным насвистывать Верди. Твердолобые финансисты вкладывали средства в оперные театры, понимая их социальную значимость и те исключительные возможности, которые они предоставляют для создания привлекательного имиджа щедрой корпорации. Модное увлечение притягивало новые деньги, но даже малая часть их не откладывалась на случай неприятностей, и когда после «черного понедельника» щедрость иссякла, оказалось, что никаких запасов нет. Единственными компаниями, способными спокойно строить планы на будущее, оказались немногочисленные государственные зрелищные учреждения во Франции и в Германии, а также такие опирающиеся на плутократию театры, как Глайндборнский и Метрополитен-опера.

В 1992 году Метрополитен столкнулась с сорокамиллионным долларовым дефицитом — эта сумма превышала бюджет следующего по величине оперного театра в США; к счастью, нашлось немало друзей, готовых оплатить этот долг. В том же году долги Ковент-Гарден составили три с половиной миллиона фунтов стерлингов, и театру грозило закрытие. Нью-Йоркский филармонический оркестр потратил четырнадцать с половиной миллионов долларов на различные операции, связанные с текущей работой; эта сумма была покрыта богатым советом директоров. Половина бюджета Бостонского симфонического оркестра обеспечивалась частными пожертвованиями и займами. Более дешевым Лондонскому филармоническому оркестру и оркестру «Филармония» пришлось снизить зарплату артистам, чтобы выжить. Жизнь была далеко не прекрасной; неравенство стало обычным делом.

Как бы в отместку кое-где вновь потянуло феодальным душком. Напористые, не боящиеся конфликтов министры культуры — такие, например, как Жак Ланг во Франции и Дэвид Меллор в Англии, —I щедро осыпали благами любимые коллективы. «Произведение искусства — это не обычный продукт, — говорил Ланг. — Мы считаем морально неприемлемым, чтобы искусство и культуру приравнивали к коммерческой сфере. Исходя из психологических, интеллектуаль-| ных и моральных соображений, мы отвергаем эту идею»21. Увы, позволяя «Бастилии» и лондонскому Саут-Бэнку22* тратить миллионы на гонорары исполнителям, избирательная щедрость властей оставалась! слепой к нуждам региональных театров. Частные пожертвования не* редко сопровождались особыми условиями. Миссис Дональд Д. Хэррингтон, вдова из Техаса,

 

 

передала целое состояние Метрополитен, оговорив, что деньги будут потрачены на постановки ее любимого режиссера, экстравагантного Франко Дзеффирелли. Некая лондонская вдовушка пожертвовала миллион фунтов Ковент-Гарден, указав при этом, что средства надлежит использовать только на постановку «традиционных» спектаклей. Промышленные бароны приглашали симфонические оркестры играть на своих свадьбах, где их никто не слушал, более того — им ничего не платили и, как это произошло в одном известном мне случае, артистов даже не накормили. Музыка оказалась в полной зависимости от государственной, корпоративной и частной благотворительности, она была вынуждена жертвовать своей гордостью, а исполнители и руководство унижались, выпрашивая милостыню у финансистов и банкиров. Для последних концертные залы превратились в дополнительные торговые площадки, клубы для избранных, где завязывались знакомства и заключались сделки. Говоря словами французского мыслителя и бывшего банкира Жака Атта-ли, они стали «местом, которое элита использовала, чтобы убедить саму себя в том, что она вовсе не так холодна, бесчеловечна, и консервативна, как утверждают ее обвинители»28. Для обычных слушателей присутствие этих людей в зале становилось дополнительным отпугивающим средством. По мере того как лучшие места заполнялись нахлебниками, балконы продолжали пустеть.

А разве так было не всегда? Разве музыка не всегда в той или иной форме зависела от патронажа? — Нет, причем до самого недавнего времени. После феодальной эпохи и на протяжении двух чрезвычайно плодовитых столетий музыка была популярным искусством, и финансировалась она по большей части за счет общества. Музыканты объединялись в оркестры, существовавшие на средства от продажи билетов. Концерты были открыты для всех и доступны всем, за исключением нищих.

Опера, гораздо более дорогостоящее предприятие, финансировалась государственными чиновниками, а в Америке — советами директоров богатых компаний. Рихард Вагнер не смог бы поставить «Кольцо» без помощи короля Людвига Баварского; Джузеп-пе Верди получил признание в театрах, финансируемых государством. Однако их творения, завоевав успех, обошли затем мир, окупая сами себя. «Лоэнгрин» и «Травиата» были хитами, гарантировавшими полные сборы в любой сезон. «Фауст» Гуно принес целое состояние. Пуччини писал для рядового слушателя. Рихард Штраус построил виллу на деньги, полученные благодаря стриптизу в «Саломее»24*, и мог бы уйти на покой в пятьдесят лет и жить I на проценты от «Кавалера розы». В 1928/29 году прибыль Метрополитен-оперы

 

 

составила 90 937 долларов, а на счету театра в банке лежали два миллиона26(сегодня эта сумма эквивалентна более чем ста миллионам долларов).

Еще в конце сороковых годов Ковент-Гарден мог провести сезон на государственную субсидию в 25 тысяч фунтов, а Лондонский симфонический оркестр обходился двумя тысячами. Сегодня Ковент-Гарден не может свести концы с концами, имея двадцать миллионов фунтов, а ЛСО, чтобы выжить, нужно два с половиной миллиона фунтов стерлингов в год. Стоимость живых выступлений за два поколения выросла в тысячу раз, что почти в сорок раз превышает темпы инфляции.

В 1946 году в США типичный оркестр большого города давал сорок концертов в год и приносил прибыль. Спустя двадцать лет он играл уже сто пятьдесят концертов и тем не менее завершал сезон с дефицитом в сорок тысяч долларов. В1991 году ему пришлось выступить двести раз, а убытки составили семьсот тридцать пять тысяч долларов26. При таких темпах к концу столетия оркестры прекратят свое существование. «Пять крупнейших оркестров защищены мощными финансовыми вливаниями, но многие из наших муниципальных оркестров просто не выживут», — предупреждала Дебора Бор-да, исполнительный директор Нью-Йоркского филармонического оркестра27.

Когда лучший оркестр Нью-Йорка давал бесплатный концерт в Центральном парке, скептики удивлялись: «Почему они не откажутся от входной платы на концерты в Линкольн-центре, если все равно теряют по шестнадцать долларов на каждом проданном билете?» Бюджет симфонического концерта в Ройял фестивал-холле предусматривал убыток в тридцать тысяч фунтов, а в случае плохой продажи билетов и больше. Стоимость живого выступления стала заоблачной. Оркестры могли сэкономить деньги единственным способом — вовсе перестать играть. Профессиональная музыка потеряла всякий финансовый смысл.

Причин для этого краха много, но главной из них стала систе-

ма звезд, которой позволили так расцвести. Находясь в сильнейших | финансовых тисках после «черного понедельника», Ковент-Гарден за пять лет (с 1987 по 1992 год28) более чем в два раза повысил гонорары артистам — при инфляции в 30% это увеличение составило 125%. В 1986 году американские оркестры потратили 253,4 миллиона долларов на солистов и приглашенных дирижеров, а через те же пять лет — вполовину больше29. Прямым следствием этого стал дефицит в размере двадцати трех миллионов долларов, повисший на оркестровом сообществе в 1991 году. В любой другой отрасли можно было бы

 

заморозить выплаты артистам, как самую крупную статью расходов. Но звезды и их агенты держали зрелищные учреждения за горло и твердо верили, что всегда найдется кто-нибудь, кто сможет оплатить их счета. До сих пор они в целом оказывались правы. Однако оркестры в Европе и в Америке стали распадаться, и мир классической музыки, затаив дыхание, ждет краха какой-нибудь крупной компании. Многие прославленные театры действительно оказались на грани закрытия.

Во имя спасения своих рабочих мест низкооплачиваемые оркестранты вынуждены соглашаться на еще большее снижение оплаты, чтобы субсидировать за этот счет высокие гонорары дирижеров и солистов, а также комиссионные их агентам. Музыканты оказались в клещах. Если не приглашать известных исполнителей, не придет публика, и оркестр обанкротится; однако каждая звезда стоит столько, что оплата ее выступления ставит оркестр на грань вымирания. Некоторые разумно мыслящие дирижеры отдают себе отчет в этом, но они являются всего лишь достойным исключением. Леонард Слаткин30*, художественный руководитель Национального симфонического оркестра в Вашингтоне, распорядился, чтобы агент снизил его обычный гонорар. «Я решил получать меньше, — объяснил он, — потому что хочу работать еще двадцать лет и хочу при этом, чтобы у меня было кем дирижировать. Ведь если мы будем продолжать в том же духе, оркестров вообще не останется»31.

Нельзя недооценивать влияния высоких гонораров на стоимость билетов. В 50-е годы место на галерке в Ковент-Гарден стоило столько же, сколько две кружки пива, а стоимость других мест была сопоставима со стоимостью романа в твердом переплете — два шиллинга и шесть пенсов на верхнем ярусе или фунт в партере32. Сегодня входной билет стоит восемь фунтов, «дешевые» билеты — тридцать пять, а лучшие места — ни много ни мало — от ста двадцати до двухсот тридцати пяти фунтов стерлингов. Во многих европейских театрах наблюдается та же картина. Молодые люди, только начавшие зарабатывать, не могут позволить себе регулярное посещение концертов или оперы. Выдающиеся оперные спектакли с участием лучших из ныне живущих певцов стали привилегированными событиями, на которые всегда могут попасть богатые завсегдатаи и их друзья, а посторонним вход заказан. Хочешь послушать Паваротти? А ты знаком с кем-нибудь, кто проведет тебя в зал?

В концертных залах центральные ряды зарезервированы для представителей корпораций, а молодым любителям музыки позволено сидеть лишь где-нибудь подальше. В результате они в меньшей степени ощущают свою сопричастность происходящему, получают

 

 

меньше удовольствия и реже стремятся снова прийти в зал. Лучшие места в Лондоне стоят до восьмидесяти фунтов стерлингов, в Токио — до двухсот пятидесяти. Моральный фундамент музыки — неотъемлемая демократичность ласкающего слух звучания, которым могут наслаждаться все, независимо от положения или образования, — был бездумно разрушен. «Концерт, завершающий все концерты», уже начинается...

 

 

МЕНЕДЖЕРЫ

 

 

III

Рождение системы звезд

 

 

У Баха не было концертного агента. Гендель тоже обходился без менеджера. Освободившись от феодального рабства, мастера классической музыки направили ее на путь самостоятельного развития, отдавая себе отчет в денежной стороне вопроса. Иоганн Себастьян Бах, лейпцигский кантор, находившийся на содержании магистрата, по службе сочинял музыку для церковных и общественных нужд. Это было предусмотрено контрактом, заключенным при приеме на работу. Но в пятницу вечером он снимал парик и вместе с «коллегиум музикум» исполнял оркестровые сюиты, клавирные концерты и светские хоры в пригородной кофейне. Знаменитая «Кофейная кантата», написанная им в 1735 году, была данью уважения к хозяину заведения, который брал плату за вход, когда исполнялась музыка, и отдавал Баху часть собранных денег. За десять лет «коллегиум», игравший в кофейне, вырос в «Геванд-хауз-концерты», ставшие самой первой в мире формой профессиональной оркестровой деятельности1*. Бах — этот, на первый взгляд, скромный «служащий» — чувствовал коммерческий потенциал музыки и способствовал становлению рынка.

Историю музыки можно проследить по росту статуса творца. Бремя Баха и Генделя обозначило начало нового исторического этапа, когда под влиянием социальных и экономических факторов музыкальное искусство все в большей мере становилось общим достоянием. Георг Фридрих Гендель, личность более решительная, чем Бах, ушел со своего поста при ганноверском дворе, поклявшись, что отныне его музыка не будет подчиняться герцогским прихотям. Он переехал в Лондон, считавшийся раем для инвесторов, и с помощью довольно рискованных операций собрал деньги на постановку своих опер. Он создавал труппы, нанимал певцов и оркестры, дирижировал спектаклями, сидя за клавесином, и в конце концов потерпел грандиозный крах, когда капризная знать стала

 

бойкотировать его оперы, предпочтя им итальянские, гораздо худшего качества.

Гендель сумел приспособиться к ситуации и завоевал новую аудиторию из иудеев и христиан-нонконформистов среднего класса своими героическими ораториями на ветхозаветные сюжеты — такими, как «Саул», «Соломон», «Иевфай», «Иуда Маккавей». Самым же грандиозным творением Генделя стала оратория «Мессия», партитуру которой он даровал приюту для брошенных детей. Несмотря на все злоключения, Генделю удалось избежать банкротства.

Его секретарь, Джон Кристофер Смит, занимался «регулированием расходов, связанных с публичными выступлениями, и исполнял обязанности казначея»2, но все деловые решения, крупные или мелкие, принимал сам Гендель. Он был практичным биржевым игроком и имел личный счет в Банке Англии. «Деньги, которые он уносил вечером в свою коляску... золотые и серебряные монеты, оттягивали ему карманы и приводили его в дрожь», — сообщает один из свидетелей3. Он ценил свободу предпринимательства так же высоко, как и свободу творчества, а после своей смерти в апреле 1759 года завещал друзьям и на нужды благотворительности более двадцати тысяч фунтов. Газеты писали о размерах этого состояния, потому что Гендель стал первым в истории композитором, добившимся независимости и достатка.

Через три года после смерти Генделя младший из сыновей Баха, Иоганн Кристиан, также переехал в Лондон. Прозванный позднее Лондонским Бахом, он, совместно с Карлом Фридрихом Абелем, придумал и учредил сезонную подписку на серии концертов, каждая из которых включала в себя около пятнадцати программ. Бах и Абель приобрели помещения на Ганновер-сквер, но их предприятие провалилось, когда конкуренты начали устраивать концерты в Пантеоне на Оксфорд-стрит (сегодня там размещается универмаг «Маркс и Спенсер»)4*. Бах умер в возрасте сорока шести лет, оставив четыре тысячи фунтов долга; его помнят как музыканта, придумавшего концертные абонементы, а вместе с ними и схему организации концертной деятельности.

Примерно в то же время в Париже по инициативе композитора Анн Даникан-Филидора начали проводить «Духовные концерты», на которых во время религиозных праздников, когда опера была закрыта, исполнялась инструментальная музыка5*. С1725 до 1791 года—года начала Большого террора — концертами руководили разные музыканты — «не столько дельцы, сколько настоящие артисты», в том числе Жан-Жозеф Муре, Жан-Фери Ребель и Пьер-Монтан Бертон — «лучшие из композиторов и дирижеров, которых могла предоставить Академия»6. Эти концерты стали ядром музыкальной жизни Парижа.

 

 

Появление особого интереса к приглашению именитых гастролеров можно связать с деятельностью скрипача оркестра Ковент-Гарден Иоганна Петера Саломона7*, родившегося в Германии. В 1790 году, находясь в Кельне на прослушивании вокалистов, Са-ломон узнал, что Йозеф Гайдн после смерти своего патрона, князя Николауса Эстерхази, остался без работы. Саломон немедленно выехал в Вену и заявил невостребованному капельмейстеру: «Я — Саломон из Лондона и приехал за вами. Завтра мы подпишем договор». Гайдну было около шестидесяти лет, он никогда не выезжал из родной страны, и Моцарт настойчиво предупреждал его о возможном риске. Совершив две поездки и написав двенадцать симфоний, Гайдн вернулся домой триумфатором, с солидной пенсией, прочной репутацией и докторской степенью Оксфорда. В Англии он завоевал благорасположение короля Георга III и купался в обожании публики. Саломон играл первую скрипку на его концертах, получая двойное удовольствие — как исполнитель и как антрепренер, которому удалось сделать «своего» композитора центром лондонского сезона. Он пригласил на сезон и Моцарта, но тут, к сожалению, вмешалась смерть.

Присутствие Гайдна в Лондоне затмило всех соперников; оно, в частности, заставило пианиста и композитора Муцио Клементи раньше намеченного срока заявить о прекращении публичных выступлений и начать сотрудничество с фортепианным фабрикантом и нотоиздателем Джоном Лонгманом. Будучи виртуозом, Клементи «придумал и разработал — как бы на одном дыхании и сразу в окончательном виде — новый стиль фортепианной игры, которому суждено было заменить устаревшую манеру игры на клавикордах»8. Будучи бизнесменом, он был честен ровно в той мере, в какой это допускали интересы дела, и маскировал непременное для делового человека того времени подобострастие видимостью творческого подхода. «Я стремился к совершенству, — говорил он одному заказчику, — относительному, конечно же, совершенству, поскольку, как я полагаю, ВАМ не нужно объяснять, что достичь абсолютного совершенства человеку не под силу»9. В марте 1807 года его склад сгорел вместе с находившимися в нем роялями стоимостью в сорок тысяч фунтов.

В следующем месяце он подписал в Вене контракт с Людвигом ван Бетховеном и описал эту сделку в письме лондонскому партнеру, мешая чисто артистическое, художническое восхищение с ликованием удачливого коммерсанта:

«С помощью небольшой хитрости и не принимая на себя никаких обязательств, я наконец сумел полностью подчинить эту заносчивую прелесть — Бетховена... Представьте себе восторг подобной встречи! Я

 

 

принял все меры, чтобы направить ее на пользу нашему дому, поэтому, как только позволили приличия, произнеся очень красивые слова о некоторых из его сочинений, я спросил:

— Связаны ли вы с каким-нибудь издателем в Лондоне?

— Нет, — ответил он.

— Тогда, быть может, вы предпочтете меня?

— С большой радостью.

— Договорились. У вас есть что-нибудь готовое?

— Я принесу вам список»10*.

Бетховен продал ему три струнных квартета, симфонию, увертюру, концерт для фортепиано и скрипичный концерт, который пообещал «переложить для фортепиано с необходимыми дополнениями». Когда через три года Клементи вернулся в Вену, оказалось, что Бетховену не заплатили. «Вы выставили меня в этой истории подлецом! — обрушился он на партнера. — И это в отношении одного из величайших композиторов наших дней! Не теряя ни минуты, сообщите мне, что именно вы от него получили, чтобы я мог все уладить»11. В1813 году Клементи вошел в число основателей Филармонического общества, которое пригласило Бетховена в Лондон и заказало ему сочинение его Девятой симфонии. Это на какое-то время облегчило бедственное положение композитора. «Если бы я жил в Лондоне, сколько вещей я мог бы написать для Филармонического общества!» — восклицал он.

Общество, руководившее музыкальной жизнью Лондона на протяжении большей части XIX века, было создано музыкантами — Саломоном, Клементи, пианистом и издателем Джоном Б. Крамером и его братом-скрипачом Францем, дирижером сэром Джорджем Смартом, композитором и издателем Винсентом Новелло и экспансивным скрипачом Джованни Виотти — для защиты своих профессиональных интересов. Директора общества входили и в состав его исполнительского ансамбля. На инаугурационном концерте Саломон дирижировал и играл на скрипке, а за роялем был Клементи. Ежегодно общество давало восемь концертов, абонементы на которые стоили восемь гиней. Любители музыки могли стать компаньонами общества, но действительными членами его избирались только музыканты.

После Наполеона значение аристократического патронажа стало падать, и контроль над концертной деятельностью все больше переходил к музыкантам. В Париже дирижер Франсуа-Антуан Xaбенек создал «Общество концертов Консерватории»12*; в Вене либреттист Бетховена Йозеф фон Зонляйтнер стал организатором независимого «Общества друзей музыки»13*. Начиная с 1842 года

 

 

музыканты придворного оперного театра в свободные вечера играли в ими созданном и ими же самими управляемом Венском филармоническом оркестре14*. В том же году в Нью-Йорке родилось Филармоническое общество, члены которого должны были быть «хорошими исполнителями на каком-либо музыкальном инструменте»15*. Результатом этих инициатив стала общая профессионализация публичных концертов. Оркестры больше уже не брали временных исполнителей, и музыканты окончательно отказывались от средневекового статуса бродячих артистов, следуя новому призванию служителей и апостолов великих композиторов. «Моя работа, как и работа любого, кто окажется на моем месте, состоит в том, чтобы донести до публики божественные творения Бетховена наилучшим образом и, во всяком случае, с самой искренней любовью и энтузиазмом», — заявил Otto Николаи, готовя Венский филармонический оркестр к первому выступлению16.

 

В то время как оркестры сбрасывали цепи рабства и стремились завоевать расположение нарождающегося городского среднего класса, исполнители-солисты подумывали о том, чтобы сменить участь вечных странников на солидную карьеру музыканта международного класса. Путь к этому проложил Никколо Паганини — страшный как смерть скрипач из Генуи, чья невероятная пальцевая техника доводила дам до истерики и становилась поводом для обвинений его в связи с дьяволом. В свою первую зарубежную поездку сорокапятилетний Паганини отправился в 1828 году; к этому времени он уже пользовался репутацией неистово страстного итальянца. Ходили слухи, что он соблазнил сестру Наполеона и обвинялся в убийстве (первое более вероятно, чем второе)17*. Говорили, что четвертая струна на его скрипке сделана из кишок любовницы, которую он убил. После издания двадцати четырех каприсов для скрипки соло в 1820 году Паганини пригласили выступить перед императорским двором в Вене, но он не торопился с поездкой. Когда же наконец он уложил скрипку и отправился на север, Шуберт заявил, что услышал «ангельскую песнь», а Шуман почувствовал, что в искусстве выступлений перед публикой наступил «поворотный момент»18. Через Прагу и Берлин Паганини добрался до Парижа и Лондона. «В его игре есть нечто, приводящее людей в смятение», — сказал старейшина французских скрипачей Пьер Байо19, понявший, что виртуозность в музыке перешла на совершенно новый уровень.

В течение двух месяцев венские газеты ежедневно сообщали о выступлениях Паганини. Его именем называли рестораны, табачные лавки,

бильярдные. Еще никогда ни один музыкант не привлекал такого внимания, и понимавший это Паганини назначая соответствующие цены на билеты. За пятнадцать концертов в Лондоне он выручил огромную сумму в десять тысяч фунтов. В Париже он заработал сто шестьдесят пять тысяч франков за двенадцать выступлений. Когда он играл во время эпидемии холеры в 1832 году, «вся боль и все горе уходили прочь; люди забывали о смерти и о страхе, который еще хуже смерти»20.

Послушать его стекались представители всех сословий; в Лондоне бедняки взбунтовались, узнав, что билеты им недоступны. Паганини сам занимался организацией своих концертов, ему помогала только его любовница Антония Бьянки, а после ее ухода — их маленький сын Ахилл. Скрипач сам снимал залы, составлял текст программ, нанимал аккомпаниаторов и проверял, как продаются билеты; он строго следил за сборами, и в тот момент, когда интерес к нему начинал падать, сразу же переезжал в другой город. Паганини оставлял себе две трети от сбора, что, по данным журнала «Гармоникон», приносило ему 2 260 фунтов за час игры на скрипке. Он принимал приглашения от местных антрепренеров, но на собственных условиях. В Оксфорде он потребовал за один концерт тысячу фунтов; когда владелец зала попытался торговаться, Паганини вычеркнул слово «фунтов» и написал «гиней». Впрочем, он не без симпатий относился к собратьям-антрепренерам. Когда его партнер по организации английского турне в 1834 году допустил перерасход и был посажен в тюрьму за долги, Паганини в знак сочувствия выкупил его оттуда и дал концерт-бенефис в пользу его шестнадцатилетней дочери.

Судя по всему, девушка неверно истолковала это проявление заботы: она последовала за Паганини во Францию, а ее отец обвинил скрипача в похищении несовершеннолетней. Тот, встревожившись, быстро уехал домой с остатками собранных средств и создал недолго просуществовавший герцогский оркестр в Парме. Вернувшись в Париж, он открыл там казино, но, не получив лицензию на проведение азартных игр, был вынужден уехать с долгами на сто тысяч франков. Затем Паганини заболел туберкулезом и переехал с сыном на юг Франции, где занялся торговлей музыкальными инструментами21*. К моменту смерти в мае 1840 года ему принадлежало двадцать драгоценных инструментов, созданных мастерами Кремоны, в том числе семь скрипок Страдивари и четыре Гварнери. Из-за общеизвестных атеистических убеждений и предполагаемых связей с нечистой силой архиепископ Ниццы запретил похоронить музыканта по христианскому обряду, и прошло пять лет, прежде чем великая герцогиня Пармская приказала извлечь его гроб из подвала и организовала скромные похороны.

 

 

К тому времени Паганини уже стал легендой, оставив после себя лишь удобный для эксплуатации миф и созданную им профессию солиста. Впервые был определен и узаконен спрос на виртуозность и сенсацию. Теперь требовался «продукт длительного пользования» который можно было бы с успехом выставить на рынок и продавать.

Вот тогда-то и появился Франц Лист. Молодому венгру, наделенному внешностью херувима и осененному поцелуем Бетховена22*, любимцу молодого Парижа, был двадцать один год, когда концерт Паганини во время эпидемии холеры вызвал в его сознании «ослепительную вспышку», изменившую всю его дальнейшую музыкальную жизнь. «Что за человек! Что за скрипка! Что за артист! Боже, какие страдания, какие муки, какие пытки заключены в этих четырех струнах!» — воскликнул он23. В тот же вечер молодой Лист твердо решил стать, по его собственным словам, «Паганини фортепиано». За несколько недель он сочинил виртуозную фантазию «Clochette» на звончатую тему «Кампанеллы» из си-минорного скрипичного концерта Паганини, за ней последовали шесть немыслимо трудных «Этюдов», один из которых был написан на ту же тему, а пять остальных — на темы из двадцати четырех «Каприсов» Паганини для скрипки соло. Эти пьесы и то, как Лист исполнял их, полностью изменили представление о том, что могут сделать на клавиатуре руки человека. Он вывел фортепиано из галантных салонов и декабрьским вечером 1837 года продемонстрировал его громоподобную мощь перед тремя тысячами слушателей в большом зале миланской Ла Скала. «Никогда еще рояль не производил такого эффекта», — сказал Лист своему фортепианному мастеру Пьеру Эрару24*. После этого Лист аранжировал для фортепиано симфонии Бетховена, заявив, что в музыке не существует того, что нельзя было бы воспроизвести на рояле.

Лист, как и Паганини, окружил себя аурой романтического фатализма. Он стал отцом троих внебрачных детей французской писательницы графини Мари д'Агу, спутником известной соблазнительницы Лолы Монтес и ухаживал (говорят, вполне целомудренно) за куртизанкой Мари Дюплесси, ставшей прообразом чахоточной героини «Дамы с камелиями» Александра Дюма. При всех этих амурных похождениях он отличался крайней набожностью и в последние годы жизни был посвящен в сан в Риме и стал именоваться аббатом Листом. Но независимо от того, кем он был в первую очередь — грешником или святым, — тройственность его натуры, где сочетались музыка, эротизм и святость, воспламеняла воображение публики.

В чопорном Лейпциге «половина зала вскочила на стулья»25, когда Лист играл свою транскрипцию дьявольского «Лесного царя» Шуберта.

 

 

Ганс Христиан Андерсен находил в нем «нечто демоническое... когда он играл, его лицо менялось, а глаза горели». «Мы были как влюбленные, как бешеные. И не мудрено, — писал русский критик Владимир Стасов. — Ничего подобного мы еще не слыхивали на своем веку, да и вообще мы никогда еще не встречались лицом к лицу с такою гениальною, страстною, демоническою натурою, то носившеюся ураганом, то разливавшеюся потоками нежной красоты и грации...»26. Женщины доходили до того, что вырывали у него волосы и подбирали пепел от его сигары, который затем прятали на груди. Генрих Гейне, подобно клиницисту наблюдавший за их реак-цией, назвал ее «листоманией», что, по определению, означало «нарушение психики, характеризующееся галлюцинациями», или «сильнейшую страсть или желание». Впрочем, Гейне чувствовал, что эта реакция была отнюдь не спонтанной. Публику словно бы вовлекали в искусственно создаваемое поле нервного напряжения:

«И все ж какое сильное, какое потрясающее впечатление производила уже одна его наружность! Как истово было одобрение, встретившее его аплодисментами! К ногам его бросали и букеты! То было величественное зрелище, когда триумфатор в полном спокойствии стоял под дождем букетов и, наконец, учтиво улыбаясь, воткнул в петлицу красную камелию, выдернув ее из одного такого букета.

<...> И какие восторги! Настоящее сумасшествие, неслыханное в летописях фурора. Но в чем же причина этого явления? <...> Все колдовство — так мне кажется временами — может быть объяснено тем, что никто в этом мире так хорошо не умеет организовать свои успехи, или, вернее, их мизансцену, как наш Франц Лист. В этом искусстве он гений... Аристократичнейшие личности — его кумовья, и его наемные энтузиасты образцово выдрессированы»27.

 

«Аристократичнейшие личности и образцово выдрессированные наемные энтузиасты» — Гейне намекнул здесь на то, о чем не решился написать прямо, — что «листомания» была искусственно созданным психозом, результатом демагогического манипулирования массами и средствами информации. Оглядываясь назад, можно уверенно сказать, что «манию» создавали специально. Лист выступал с концертами в течение двадцати лет, прежде чем начались все эти экстатические обмороки и столпотворения. Можно даже точно указать дату, после которой его стали принимать по-иному: 1841 год, когда пианист решил, что его гастрольная жизнь требует большей организованности. Ему не нравилось, как музыканты руководили музыкальной жизнью — ни в «Гевандхаузе» (где им восхищался

 

 

Роберт Шуман), ни в Филармоническом обществе в Лондоне, где он, не считаясь ни с какими прецедентами, отказался от оркестра и ввел жанр сольных вечеров. Но, совершая турне по провинциальным городам, Лист часто сталкивался с тем, что рояль оказывался расстроенным, афиши не были расклеены, а билеты не продавались. Движимые лучшими намерениями местные музыканты и их импресарио — такие, как композитор Луи Лавеню, занимавшийся организацией гастролей Листа в Англии в 1840 году, — уже не могли удовлетворить амбиции исполнителя. Лист хотел иметь личного агента, но такую должность в то время еще не изобрели, и ему пришлось импровизировать.

Он нанял секретарем своего соотечественника, но вскоре уволил его за некомпетентность. Потом он нанял преданного ему бывшего ученика, но тот сбежал, прихватив три тысячи франков. В феврале 1841 года Мари д'Агу предложила ему взять в следующую поездку переписчика нот Гаэтано Беллони в качестве сопровождающего и помощника. Лист дал Беллони работу, а итальянец четко определил свои обязанности. В течение следующих шести лет он занимался организационными вопросами и сопровождал Листа в его «годах странствий» — самых масштабных и дорогих из проводившихся когда-либо концертных турне: от Лиссабона и Лимерика на западе Европы до Константинополя и Елисаветграда на востоке. За одну неделю в Москве он заработал достаточно, чтобы купить дом. К моменту возвращения в Париж у Листа в банке Ротшильда лежала четверть миллиона франков. Он был богат, знаменит и обожаем повсюду, и всем этим он в значительной степени был обязан скромному, незаметному Беллони.

Спустя несколько лет, переписывая свое завещание, Лист воздал должное Беллони, которого, как он писал, «я обязан упомянуть первым [из моих друзей]. Он был моим секретарем во время концертов 1841-1847 годов в Европе и остался моим преданным и верным слугой и другом... Хочет он того или нет, но его великая привязанность ко мне, так же как его недавнее участие в концертах Берлиоза и Вагнера, сделала его частью "новой немецкой школы"»28*.

Конечно, эти слова были высокой похвалой. Причисление скромного переписчика нот к великим реформаторам музыки означало, что Лист прекрасно осознавал значение новаторской работы, проделанной ради него Беллони.

Не придавая значения путанице в определении отношений («слуга и друг») и национальной принадлежности («новая немецкая школа» включала венгра, француза и итальянца29*), Лист вынужден был признать, что Беллони изменил сам метод организации и рекламирования концертов. Как именно он сделал это, остается неясным,

 

поскольку Беллони отличался невероятной замкнутостью и, единственный из окружения Листа, не оставил после себя никаких писем или не сожженных дневников. Бели попытаться сложить картину их взаимоотношений из известных нам разрозненных кусочков информации, становится понятно, что Беллони никогда не был ни слугой, ожидающим распоряжений хозяина, ни покорным компаньоном. Один веймарский историк, составивший хронику путешествий Листа30, написал, что тот «давал концерты почти каждый-вечер и путешествовал днем и ночью... Его секретарь Беллони всегда опережал его, чтобы все проверить и уладить»31.

До приезда Листа в любой город Беллони либо отправлялся туда сам, либо посылал кого-то вперед, чтобы передать в местную прессу сообщения о восторгах, вызванных предшествующими выступлениями. К тому времени, когда Лист въезжал в город в коляске, запряженной шестью белыми лошадьми, город уже был взбудоражен, а все билеты на концерт распроданы. Судя по всему, Беллони инстинктивно понимал, что люди жаждут чего-то необычного, что сенсации питаются другими сенсациями, и что моду на что-то новое достаточно подтолкнуть, а дальше она уже покатится самостоятельно, набирая скорость. Он предвосхитил методы популяризаторов музыки наших дней, в том числе и свойственное им отсутствие угрызений совести. Одна из удачно запущенных перед приездом Листа историй — неизвестно, правдивая или вымышленная — о некоей поклоннице, собиравшей кофейную гущу из чашек Листа и хранившей ее в стеклянном флаконе на груди, гарантировала нашествие истерически настроенных дам на ближайшее выступление. В последние часы невинности человечества, когда не существовало ни телеграфа, ни телефонов, способных передавать информацию быстрее, чем из уст в уста, Беллони открыл правила раскрутки звезд и манипуляции сознанием, своеобразную матрицу, которая впоследствии легла в основу как прославления Гитлера, так и битловской истерии. Лист вполне мог добиться славы как пианист и композитор и без этих методов, но, пользуясь их плодами, он стал добровольным соучастником их применения.

Единственным человеком, усмотревшим что-то нечистое в незримой вездесущности Беллони, стал Генрих Гейне, обвинивший его в найме старомодных клакеров для имитации экстатических аплодисментов на концертах Листа. «Истории о бесконечных бутылках шампанского и невероятном благородстве полностью вымышлены», — возмущался поэт. Бедный Гейне. Он выследил злоумышленника, но не разгадал его деяний, считая Беллони всего лишь «пуделем Листа» и ругая хозяина за манипулирование чувствами публики. Он не мог ошибиться сильнее. Плотный, любезный и хитрый Беллони разработал стратегию, благодаря

 

которой Лист поднялся от салонного пианиста до божества. Если Паганини объехал всего четыре страны, так и не смыв пятно с подмоченной репутации — тянущийся за ним невесомый шлейф слухов о сексуальной распущенности, пристрастии к наркотикам и связях с преступным миром, — то Лист завоевал всю Европу и был обласкан церковью и монархами. Пуританка королева Виктория пригласила его в Букингемский дворец. Когда они встретились на открытии памятника Бетховену в Бонне, Листа так огорчило состояние монаршей мебели, что он предложил королеве одолжить ей собственные золоченые кресла. На церемонии он отказывался играть, пока коронованные особы не кончат перешептываться. Сидя за роялем, он становился королем всего, что его окружало — и его корона мерцала светом загадочного ума Гаэтано Белл они. Преклонение обывателей и королей, заискивание церковников и патронесс — едва ли не вершина того, что может требовать звезда от рекламного агента. И Листа спокойно можно назвать первой концертной звездой, а Беллони — изобретателем системы звезд.

Помимо этой функции, Беллони крепко держал в руках всю организацию гастролей Листа. Он вел учет деньгам, полученным от продажи билетов, и оплачивал залы. В единственном дошедшем до нас письме с его подписью речь идет о переговорах с компаниями, производившими рояли, с целью выбрать ту, что устроит Листа32. Сохранились воспоминания о том, как он стоял за кулисами на одном из концертов Листа, подсчитывая слушателей по головам и сравнивая их число с суммой сбора. Этот анекдот настолько красноречиво свидетельствует о нравах индустрии развлечений, что Чарлз Видор воспользовался им в голливудском фильме о жизни Листа33*.

Деловые отношения между Листом и Беллони прекратились в 1848 году, когда композитор поселился в Веймаре с графиней фон Сайн-Витгенштейн (она описывала свою победу как «Аустерлиц Беллони»), однако итальянец всегда был готов услужить ему. Лист обратился именно к нему («Дорогой Белл...»), когда его горячий и склонный к опрометчивым поступкам друг Рихард Вагнер был вынужден бежать из Германии, преследуемый полицией; Беллони помог Вагнеру получить политическое убежище и работу в Париже. Он сопровождал старушку мать Листа, приезжавшую в Веймар пови даться с сыном, и привез к нему его детей после ожесточенной борь бы за опеку с Мари д'Агу. Скрытный по натуре Беллони пережил Листа, поселившись в деревушке близ Парижа, и когда в 1887 году агенты Ротшильда выследили его, он проявил чудеса скромности, не сказав ни слова о состоянии своего хозяина. Он создал Листу величайшее имя в Европе; быть может, он создал самого Листа. Но, сам того не зная,

 

он создал и метод, с помощью которого в более практичные времена началась массовая фабрикация звезд.

 

Масштабы успеха Листа не могли не привлечь внимания менее щепетильных агентов. В 1855 году Финеас Т. Барнум34*, «величайший шоумен на свете», сообщил, что предлагал Листу полмиллиона долларов за турне по Америке. Барнум, самопровозглашенный «принц Гомбургский», сколотил состояние, демонстрируя доверчивой континентальной публике «настоящих» русалок, покрытую шерстью лошадь, бородатую женщину из Швейцарии, человека-обезьяну и прочие чудеса и уродства. Именно он представил ко двору королевы Виктории «генерала-лилипута» Тома Мальчика-с-пальчик35* и украшенного роскошной накидкой слона Джумбо из Лондонского зоопарка. Он был настоящим детищем века экспансии, «великим проповедником-шарлатаном, лгавшим в своих афишах и рекламных статьях со спокойной совестью квакера, всегда готового воздеть к Богу свои невинные руки, оскверненные презренным металлом, украденным из кассы»36. По слухам, он как-то заявил, что «каждую минуту рождается идиот», хотя сам он отвергал это высказывание. «Мне нравились развлечения более высокого уровня, — признавался он в цветистых мемуарах, — и я часто посещал оперу, первоклассные концерты, лекции и все такое прочее»37.

Независимо от того, первоклассными или третьестепенными были его пристрастия, они не помогли ему наладить отношения с Листом, уверявшим друзей, что никогда не покинет Европу. Однако Бар-нума не смутил отказ Листа — ведь он уже подарил музыкальной Америке сенсацию мирового значения. В 1850 году, узнав, что Женни Линд прекратила выступления на оперной сцене, решив отдать свой божественный голос исполнению духовных и иных высокоморальных песен, Барнум отправил к «шведскому соловью» своих эмиссаров. Он предложил ей петь в Америке что угодно и получать по тысяче долларов за концерт. Кроме того, он гарантировал певице путешествие в каюте первого класса для нее самой, трех слуг и дамы-компаньонки плюс двадцать процентов от прибыли со ста пятидесяти концертов. Ее концертмейстер Джулиус Бенедикт должен был получать сто шестьдесят долларов за вечер, а певший с ней дуэтом баритон Джованни Беллетти — вполовину меньше. Все деньги Барнум обязывался выплатить авансом через банк братьев Бейринг в Лондоне. Подобное предложение могло соблазнить и святого: ведь никогда еще музыкантам не предлагали таких гонораров — ежевечерне певица получала бы примерно в десять раз больше, чем

 

 

примадонна в любом оперном театре Италии. По словам дочери Линд, это означало «исполнение ее заветной мечты — открыть благотворительные заведения и избавиться от финансовых забот»38. Певицу никак нельзя было обвинить в противоестественной жадности, однако она знала себе цену и поэтому, внимательнейшим образом прочитав контракт, предложенный Барнумом, подписала его. Билеты на концерт, данный перед отплытием из Ливерпуля, стоили по десять шиллингов. Даже спустя сто лет самый дорогой билет на концерт в Ливерпуле стоил лишь восемь шиллингов и шесть пенсов — все еще ниже рекорда, поставленного Линд.

Поднявшись на борт парохода, доставившего певицу в Нью-Йоркский порт 1 сентября 1850 года, Барнум признался, что никогда не слышал, как она поет. «Я решил рискнуть, узнав о вашей славе», — сказал он и этим сразу же завоевал ее расположение. Еще до ее приезда он развернул мощную кампанию в прессе, причем основное внимание в статьях уделялось не музыкальному дарованию, а размерам выплачиваемого ей Барнумом гонорара и ее благотворительной деятельности; по расчетам Барнума, это должно было особенно тронуть массы американских читателей. «После своего дебюта в Англии, — рассказывал он с непривычной для себя многословно-стью, — она раздала беднякам больше, чем я обязался заплатить ей»39. Описывая ее благородство, Барнум рассчитывал затронуть нужные струны в сердцах американцев. «Если бы не эта ее особенность, — признавался он позже, — я никогда бы не осмелился предложить ей подобный ангажемент»40. Женни Линд привезли в Америку не как певицу, а как неканонизированную святую. Впрочем, с точки зрения музыки трудно было подобрать лучшее время для ее приезда. В 40-х годах XIX века Америка уже научилась внимать звукам музыки, перевозимой из города в город маленькими оркестриками и театральными труппами по только что проложенным рельсам железных дорог, пересекавшим процветающие северо-восточные штаты. В Нью-Йорке был создан оркестр, в Бостоне концертная жизнь била ключом. Теперь требовалось только благословение великой звезды, чтобы это ширящееся множество музыкальных событий стало укорененной традицией и приобрело профессиональный облик.

Готовя страну к приему Линд, Барнум провел песенный конкурс «Добро пожаловать в Америку», победитель которого в качестве главного приза получал двести долларов и возможность услышать, как Женни Линд поет оду на концерте, открывающем гастроли. Встречать ее пароход собрались тридцать тысяч человек, еще двадцать тысяч выстроились перед отелем. В полночь духовой оркестр пожарных и двести членов Общества музыкальных фондов возглавили факельное шествие.

 

 

«Репутацию ей создавали оптом, — рассказывал один театральный менеджер, — не склеивали по дюйму, а завозили телегами»41.

Осаждаемая повсюду поклонниками, Линд умоляла своего менеджера держать маршрут ее передвижений втайне. Барнум, заверяя ее в конфиденциальности, потихоньку передавал в газеты сведения о предстоящих поездках. В своих воспоминаниях он признавал, что «от этого ажиотажа в значительной степени зависел успех всего мероприятия»42. Он породил бурю так называемой «линдомании» и выжал из нее все, что возможно. Вместо того чтобы просто продавать билеты на ее первое выступление в Бостоне, он выставил их на аукцион. Местный певец по имени Оссиан Э. Додж купил лучшее место за шестьсот двадцать пять долларов, рассчитывая, что полученная таким образом известность поможет ему в его собственной карьере.

Некоторые залы были переполнены до опасного предела, а стоявшие в проходах буквально давили друг друга. Из-за того, что зрители заполнили все проходы на сцену, пианиста пришлось передавать на руках над их головами. Однажды вечером Линд уронила шарф со сцены, и он был разодран в клочья охотниками за сувенирами. Она спела тридцать пять концертов в Нью-Йорке, и уже первые шесть вернули Барнуму половину всех его затрат. Чтобы увеличить свои доходы, он выпустил программки на двадцати восьми страницах с платной рекламой и продавал их по двадцать пять центов. Когда Линд упрекнула его в скупости, он попросил ее разорвать контракт и написать самостоятельно другой, с лучшими условиями. Он не шутил. До тех пор, пока благодаря ему она чувствовала себя счастливой, она могла приносить ему деньги.

Однако Женни не относилась к числу женщин, способных долго оставаться счастливыми. Сухая, не интересующаяся сексом, бесконечно самокритичная, она оказалась к тому же раздражительной, угрюмой, капризной и демонстративно нетерпимой к чуждым ей расам и религиям. Барнум старался, чтобы публика видела только лучшие стороны Женни. Они вместе отправились в Гавану, где на пристани собралось столько людей, что она боялась выйти на берег. Для отвлечения внимания Барнум накинул шаль на голову собственной дочери и провел ее через толпу, а потом, когда все разошлись, спокойно вернулся за «соловьем». Через девять месяцев и после девяноста пяти концертов Линд заявила Барнуму: «Я не лошадь», и попросила освободить ее от оставшихся по контракту обязательств. К этому времени она заработала 176 675,09 долларов. Барнум собрал полмиллиона. Он освободил ее без единого упрека, полагая, что она тут же вернется в Европу. Вместо этого она продолжила гастроли самостоятельно, вышла попутно

 

замуж за пианиста-пуританина Otto Голдшмидта, который был на девять лет моложе ее, и пыталась навязать его сомнительные таланты все убывающей публике. Барнум иногда приезжал послушать Женни. «Люди меня обманывают и страшно мошенничают», — жаловалась она ему. «Она казалась ядовитой, как осиный рой, и черной как туча, а все потому что залы были полупустыми», — писала филадельфийская газета43. Когда в мае 1852 года Женни Линд наконец отплыла в Европу на том же пароходе «Атлантик», который привез ее в Америку, попрощаться с ней пришли менее двух тысяч человек.

Барнум предложил ей вернуться с новым туром, но она отказалась. Их партнерство вошло в историю как волшебная сказка о Красавице и Чудовище. Но, учитывая честность Барнума и злоупотребления со стороны Линд, можно сказать, что в данном случае роли поменялись. Барнум сохранял дружеские отношения с ней на протяжении многих лет, а это вряд ли было легко. Больше он не проявлял интереса к музыке, за исключением неудачного предложения Листу и безуспешных попыток объединить хоровые общества нескольких городов на выставке «Хрустального дворца» в Нью-Йорке44*.

Однако для мировой музыки предприятие Барнума стало поворотным моментом. До Линд ни один европейский артист любого уровня не был готов к риску и тяготам трансатлантического переезда и опасностям Дикого Запада. Услышав о том, сколько получила Линд и как ее принимали, музыканты, особенно те, чья карьера уже подходила к концу, устремились за американским золотом. Через несколько месяцев после отъезда Линд в Америку прибыли увядающие звезды Генриетта Зонтаг и Мариетта Альбони. Сигизмунд Тальберг, бывший некогда соперником Листа, дал за восемнадцать месяцев триста концертов в США и Канаде. Норвежский скрипач Уле Булль вложил полученный им гонорар в приобретение 11,144 акров необработанной земли в Пенсильвании с целью создания там норвежского поселения. Из Парижа прибыл Анри Герц, игравший на роялях собственного производства. Луи Моро Готшальк, новоорлеанский виртуоз, живший в Париже, в 1853 году вернулся на родину и был встречен как герой. После гастролей Линд Америка вошла в мировое музыкальное сообщество.

Это вхождение не всеми было принято с энтузиазмом, поскольку первым его последствием стал вынужденный рост артистических гонораров в Европе. После прорыва, совершенного Барнумом и Линд, итальянская дива стала получать в десять раз больше, чем запрашивали несравненные Джудитта Паста и Мария Малибран за два десятилетия до этого перерыва, в 1830 году. Чтобы не потерять своих ведущих певцов, Италии приходилось теперь платить им по американским расценкам.

 

Некоторые историки с горящими глазами доказывали, что Барнум и Линд поставили несокрушимый рекорд по заработкам певца за один концерт. Это романтический вымысел. Аделина Патти, самая сладкоголосая птичка викторианской эпохи, спокойно обогнала Линд по гонорарам в пять раз. Сегодняшние дивы получают за концерт (с учетом отчислений от записей) гораздо больше, чем стоили чеки Бейринг-банка, выписанные Барнумом его жестокосердой Женни.

Впрочем, один рекорд эта невероятная парочка все же установила: они впервые провели четкую границу между звездами и всеми остальными исполнителями. За исполнение партии Виолетты в 1870-х годах Патти получала пять тысяч долларов, в то время" как в любом итальянском городке примадонна местного театра зарабатывала за выход в «Травиате» всего лишь около двух долларов. В 1896 году Нелли Мелба, как абсолютная примадонна (prima donna assoluta), получала за сольный вечер в Метрополитен-опере тысячу шестьсот долларов, певшая же с ней меццо-сопрано — сорок восемь долларов46. Эта пропасть, созданная Барнумом и Линд, стала экономической основой системы звезд, сохранившейся почти в неизменном виде до наших дней, когда звезды сами назначают себе цену, а остальные исполнители живут в состоянии финансовой неуверенности. Привезя Женни в первую демократическую страну мира, Барнум невольно заложил основы нового артистического рабства.

После Барнума осталось еще одно ценнейшее наследство — это его метод маркетинга, искусство нагнетания истерии, благодаря которой имя «шведского соловья» вошло в сознание каждой американской семьи. Он стал первым антрепренером, продававшим певца так, как продают любой другой товар. Импресарио, работавшие после него, в течение полувека не могли перенять этот метод и не сумели организовать такой же ажиотаж вокруг Патти, Кристины Нильсон или Мелбы, которых преподносили просто как великих певиц. Барнум понимал, что серьезная музыка чужда вкусам широких масс и ее можно продать им, лишь избавив от какого бы то ни было творческого контекста.

Прошло почти полтора века, прежде чем его формула заработала вновь. Составителей телевизионных программ, искавших, чем бы заполнить прайм-тайм во время международных соревнований по футболу, осенила мысль о трех тенорах в Римских банях, и они показали этот концерт во всех уголках земного шара. Неважно, что при этом пели три тенора; за исключением «Nessun dorma» Пуччини, ставшей футбольным гимном, все это скоро забылось. Но концерт Трех Теноров и многочисленные подражания ему доказали, что из музыки можно создать миф, при условии, что именно ее не будут ставить в центр внимания.

 

 

Если Женни Линд выставляли в образе ангела, раздающего двадцатидолларовые банкноты нищенкам, то три тенора из утонченных артистов превратились в трех футбольных болельщиков на вечеринке. Известие об их колоссальных гонорарах принесло облегчение и стало откровением для музыкальной индустрии, находившейся в сложном положении, — подобные уловки указывали ей путь к спасению. Никто и не подумал о том, какое опустошение может грозить нам, если звезды утратят свой блеск.

 

 

Оба не страдавших от излишней скромности первопроходца — тут Беллони, там Барнум — в середине девятнадцатого века стали вехами в зарождении классического бизнеса. Внешне казалось, что между практикой музыкального менеджмента по обе стороны Атлантики существует значительная разница. Европейские агенты стремились следовать деликатной линии поведения, свойственной Беллони, тогда как американцы копировали бесшабашный рыночный метод Барнума. Помимо личностных факторов, существовали и мощные культурные факторы, обуславливавшие эти различия. Музыкальная жизнь в северной Европе уходила корнями в церковную музыку и концертные залы; в Америке же музыка считалась одним из способов развлечься после работы. Европейская симфоническая традиция требовала социальной и интеллектуальной подготовленности слушателя; в Соединенных Штатах музыку можно было продать как самостоятельный продукт. Классического исполнителя в Старом Свете почитали как носителя сакральной традиции; в Новом Свете он становился очередным выскочкой, пытающимся заработать лишний бакс. Общим для обоих континентов стало то, что за те десять лет, пока на сцене царили Лист и Линд, они одновременно пришли к одному и тому же открытию: организация музыкальной жизни слишком сложна и важна, чтобы оставить ее в руках музыкантов.

Требовался профессионал, способный сделать так, чтобы артист и публика оказались в одном и том же месте в одно и то же время; чтобы один получил достойную плату, а другие — духовное удовлетворение; чтобы талант был замечен и поставлен в должные условия и чтобы нашлись те, кто хотел бы аплодировать ему. Музыкальное искусство нуждалось в разумном управлении, и не было недостатка в бизнесменах, стремившихся оказать ему эту услугу. «Любой мальчишка-зазывала, работавший в театре, жаждал стать Барнумом. Не голодным преподавателем фортепиано, не билетером — все они хотели попробовать свои силы в великой игре, при которой ты ничего не сеешь, а пожинаешь доллары»46, — писал один из первых агентов, Макс Марецек.

 

 

Незадолго до приезда Линд в Нью-Йорке обосновались четыре музыкальных менеджера, сумевших быстро нагреть руки на ее популярности. Это были: Марецек — дирижер, родившийся в Брно и приехавший в Америку в 1848 году после ухода с лондонской сцены; два его кузена, Морис и Макс Стракоши — пианисты из Лемберга (ныне Львов), покинувшие Европу в год революций; а также Бернард Ульман, эмигрант из Будапешта. Все они происходили из еврейских семей Центральной Европы. Марецек и Морис Стракош добились определенных успехов на исполнительском поприще, а Ульман и Макс Стракош занимались торговлей. Они жили в фешенебельном квартале Нью-Йорка неподалеку друг от друга и непрестанно создавали разные союзы и объединения. Все, кроме одного, женились по расчету. Ульман, так и оставшийся холостяком, по-видимому, был гомосексуалистом.

Лучше всех устроился Марецек, ставший менеджером нескольких нью-йоркских театров и агентом целого ряда европейских певцов. Он презирал Ульмана — не за то, что тот позволил Анри Герцу ограбить себя или обманул Генриетту Зонтаг, а за непростительное оскорбление, выразившееся в том, что Ульман опубликовал, пусть на испанском языке, разоблачительную книгу о музыкальном бизнесе. Марецек вполне мог сговариваться с ним о совместной борьбе с конкурентами, сбивавшими цены на билеты и рекламировавшими мнимых гениев, но он не хотел, чтобы хоть слово об этих делах доходило до общественности. Впрочем, он был достаточно простодушен, чтобы признаться в разговоре с другом, британским композитором Майклом Уильямом Балфом, что невозможно переоценить «разные подлости американского музыкального агента»47, который, по его мнению, обворовывал публику и исполнителей с немыслимой жадностью. Что до Ульмана, то он честно называл свое занятие «финансовой музыкой».

Самым удачливым в компании — и самым большим лжецом оказался Морис Стракош. Он рассказывал, что провел целых три года у озера Комо, где легендарная Паста научила его всему, что можно знать о певческом голосе. Исследования показывают, что в обществе Пасты он провел несколько недель, от силы — месяцев. В 1848 году Стракош прибыл в Нью-Йорк вместе с приятелем, сицилийским драматическим тенором Сальваторе Патти, собиравшимся петь и руководить итальянской оперой в новом театре «Астор-плейс». По приезде Патти понял, что в Америке сходят с ума по опере. Это искусство американской публике представило в 1825 году семейство певцов Гарсия, привезшее в страну «Севильского цирюльника», написанного для них Россини. Дело продолжил эмигрировавший сюда Лоренцо да Понте,

 

либреттист Моцарта, поставивший «Дон Жуана», «лучшую оперу в мире»48. В течение десяти лет только в Нью-Йорке эта опера была поставлена уже в четырех театрах. «Астор-плейс» построил в 1847 году «самый богатый человек в Америке» Джон Джейкоб Астор совместно со ста пятидесятью гражданами, занимавшими «видное положение в обществе». Однако финансовый риск за спектакли целиком ложился на антрепренеров-менеджеров, снимавших помещение театра на короткое время. Они брали пример с «крестных отцов» итальянской оперы» impresarii подобных Доменико Барбайя49* и Бартоломео Мерелли50*, которые имели императорские лицензии на управление крупными театрами в Неаполе, Риме и Милане. Impresarii кормили Россини и Верди и обирали певцов. Они были посвящены в секреты творчества и владели правами на заказываемые ими шедевры. Их американские подражатели такой властью не располагали.

Сальваторе Патти открыл «Астор-плейс» и потерпел провал еще до конца сезона. У него на руках было восемь детей, поэтому Морис Стракош, пригласивший все семейство в самостоятельное оперное предприятие, стал для него настоящим спасением. Двадцатитрехлетний Стракош влюбился в двенадцатилетнюю дочь Патти Амалию. Несмотря на возражения ее матери, через два года они поженились. У Амалии было хорошее сопрано, но ее младшая сестра обладала настоящим талантом.

Никто не помнил, когда прелестная Аделина впервые проявила свои вокальные способности; «Думаю, что я испускала трели уже при рождении», — говорила она. Стракош утверждал, что был ее «первым и единственным учителем», однако Аделина отдавала должное урокам своего сводного брата Этторе Баррили, а другие считали, что ее техника «от Бога». Женни Линд, рассказывал пианист, аккомпанировавший обеим дивам, добилась успеха «благодаря учебе и тяжелому труду; [но] Патти была настоящим гением, а ее голос отличался более изысканным тембром»51. В 1850 году отец Патти показал ее, тогда семилетнюю, менеджеру «Астор-плейс» Максу Марецеку, и тот разрешил девочке исполнить два номера в камерном концерте. В тот момент, когда Аделина вышла на сцену, она уже овладела публикой. «Красота ее свежего юного голоса была сама по себе волнующей, но блеск исполнения превосходил все, что публика когда-либо могла слышать из уст ребенка; от подобного сочетания у людей просто дух захватывало, — рассказывала одна слушательница. — Мы выходили из зала с ощущением, что г-н Марецек открыл величайшее вокальное чудо нашего века».

Стракош вовсе не собирался допускать, чтобы кузен занимался его собственной свояченицей. Он убедил Сальваторе разрешить ему провезти

 

 

Аделину по всем американским штатам; за пять лет предстояло дать триста концертов. Вначале дела шли не очень удачно, и для привлечения публики Стракошу пришлось пригласить в турне Уле Булля. Когда в 1855 году прелесть новизны померкла, он объявил, что на время переходного возраста Аделина прекращает выступления.

К тому времени он создал агентство совместно с Бернардом Ульманом, который организовал гастроли прославленного Сигизмунда Тальберга, отличавшиеся одновременно популизмом и снобизмом. Ульман говорил, что будет продавать билеты только благопристойным заказчикам; когда же демократическая пресса начала протестовать, он устроил выступление пианиста в обыкновенной городской школе. Агентство Стракоша—Ульмана пыталось всучить нью-йоркской публике Мариетту Пикколини в качестве новой Линд. Когда Пикколини внезапно уехала, чтобы выйти замуж за итальянского графа, у Стракоша уже имелась в запасе Аделина Патти.

Новейший оперный театр Нью-Йорка, Академия музыки53*, перешел из рук Марецека в руки Стракоша и Ульмана, и именно там вечером 24 ноября 1859 года, в нежном шестнадцатилетнем возрасте, Патти предстала в леденящем душу облике безумной Лючии ди Ламермур. В том же сезоне Стракош занял ее еще в четырнадцати операх, а кроме того, провез по всей Америке, рекламируя как первую чисто американскую оперную диву. Однажды во время концерта рукав ее платья загорелся от огней рампы. Она оторвала его и отбросила, не сбившись ни на такт. Аделина была рождена для оперной сцены.

Стракош сочинял для нее каденции, дирижировал оркестром, ] подпевал ее партии на репетициях, если она плохо себя чувствовала, и, по слухам, стал ее первым мужчиной. Еще он отбирал у нее деньги. В документах Академии музыки он обозначил сумму гоноpapa Патти как сто долларов за вечер. Однако по условиям пятилетнего контракта с Сальваторе ему разрешалось нанимать ее «по гораз-

до меньшим расценкам, что обеспечивало ему солидную маржу»54. Прикарманивая разницу, он обкрадывал и Патти, и своего партнера Ульмана.

Стракош никогда не был хорошим музыкантом. Россини, услышав, как Патти поет его арии, расцвеченные украшениями, придуманными менеджером, проворчал: «Се sont des Strakoshonneries !»55— имея в виду свинское отношение к высокой музыке. Однако Стракош мог быть добрым к Патти — хотя и по-жульнически добрым. Он всегда оказывался под рукой, когда ей нужно было «выпустить пар», стоически выдерживал ее истерики и позволял ей публично оскорблять себя и даже отвешивать пощечины без тени обиды. Он защищал

 

ее от назойливых поклонников и показывал ей только положительные рецензии. Он любил ее, как подобает деверю, а иногда и сильнее.

К остальным своим певцам он относился с вопиющим презрением, приказывал Ульману выплачивать им в первую неделю работы 75% гонорара, во вторую — 60%, и так далее, уподобляясь скупому крестьянину, который пытался приучить своего осла обходиться все меньшим количеством корма. Однажды, когда Ульман подсчитывал деньги в кассе, его схватил за горло взбешенный бас, доведенный до полуголодного существования. «У тебя есть деньги — либо ты заплатишь мне все, либо я убью тебя!» — закричал он. «Помогите! Убивают! Грабят!» — визжал агент тонким от природы голосом. В комнату ворвался его партнер. «Ваш осел лягается, господин Стракош, — пропищал Ульман. — Он требует весь овес, какой есть в кормушке»56. Стракош, понимавший, что потерпел поражение, велел певцу выпустить Ульмана и заплатил ему все, что был должен, — однако при этом он предупредил, что бас ни в коем случае не должен проболтаться об этом своим коллегам.

Стракош, по словам одного из его соперников, «отличался обходительными манерами»57—этот элегантный жулик однажды заявил, что десять человек из тысячи посмеются над его работой, но остальные купят билеты. Ульман, напротив, был сдержанным, болезненным, а иногда немного мечтателем, набиравшим артистов на сезон будущего года, когда нечем было расплатиться и за текущую работу. В1861 году, потеряв деньги в Нью-Йорке и чувствуя приближение гражданской войны, Морис Стракош повез Патти в Европу, а вскоре за ними последовал и Ульман в качестве менеджера еще одной из сестер Патти, Карлотты. Макс Стракош оставался на месте, готовясь к «Битве Максов» с Марецеком за господство над нью-йоркской оперой.

Патти легко завоевала Европу. В Ковент-Гарден она покорила Чарлза Диккенса, в Берлине ей стоя аплодировал кайзер Вильгельм, а в Париже Наполеон III пришел поздравить ее за кулисы. Когда Верди попросили назвать трех его любимых певиц, он ответил: «Аделина, Аделина, Аделина». Даже Женни Линд пришлось признать: «Есть только один Ниагарский водопад, есть только одна Патти»58. Так началось Царствие Патти. Она оставалась абсолютной и неоспоримой примадонной дольше, чем любая другая оперная певица: ее выступления в Ковент-Гарден не прерывались ни на один сезон с 1861 по 1895 год.

В начале пути рядом с ней постоянно находился Стракош; он ушел в тень лишь в 1868 году, когда она вышла замуж за маркиза де Ко, безмозглого спортсмена, на восемнадцать лет старше ее. «Радости домашнего очага, — предупреждал ее Стракош, — не всегда

 

доступны артистам; семейная жизнь редко устраивает тех кумиров публики, чья жизнь прошла в воображаемом мире». Но Патти не обратила внимания на эти слова, а сам Стракош, несмотря на то, что маркиз и просил его остаться, «отклонил... эти предложения, хотя и весьма выгодные и благородные»59. Стракош понимал, что не сможет дурачить мужа так, как саму звезду. Он оставил ее (во всяком случае, так он говорил) с ангажементами более чем на триста тысяч долларов на ближайшие три года. Он сделал одного из своих собственных помощников, итальянца Франки, ее секретарем, и тот быстро удвоил ее гонорары, превратив Патти в самую высокооплачиваемую певицу на свете. Франки не получал жалованья; он жил исключительно на комиссионные.

Расставшись со своей звездой, Стракош вместе с Амалией и старым Сальваторе осел в Париже, где занялся организацией оперного сезона 1873 года. На следующий год он с братом Максом возглавил римский «Театро Аполло». В 1878 году, когда после романа Аделины с неким тенором маркиз закрыл ее счета во французских банках, Стракош пришел на помощь и организовал ей турне по Италии вместе с ее возлюбленным, Эрнесто Николини. Кульминацией этих гастролей стали десять ежевечерних представлений «Аиды» в Ла Скала. Любовники были в восторге, а публика, оповещенная Стракошем о романе, пребывала в страшном возбуждении. За согласие на развод маркиз потребовал половину денег жены. По сравнению с этим вымогателем голубых кровей деверь, занимавшийся мошенничеством из принципа, казался Аделине почти альтруистом. Продвигая в Америке сопрано Эмму Терсби, Стракош (как тут не вспомнить Барнума!) «подчеркивал высокие личные качества молодой певицы, и особенно ее великую "чистоту"; он признавался, что знакомство с ней сделало его, старого закоренелого грешника, "лучше, чем прежде"»60. По словам биографа Патти, он был «неплохим человеком»61, и действительно, Мориса Стракоша нельзя назвать самым большим плутом среди агентов тех лет — хотя в более законопослушные времена он не вылезал бы из тюрьмы.

Ему удалось еще раз соприкоснуться со славой: на закате своей карьеры он открыл еще одну звезду, которой, благодарение Богу, удалось избежать слишком навязчивого его внимания. В 1887 году в одном парижском салоне Стракош услышал Нелли Мелбу. Ей было двадцать шесть лет, и никто ее не знал. «Я хочу иметь этот голос», — заявил он, подписывая с ней эксклюзивный контракт на десять лет. Когда брюссельский театр «Ла Монне» пригласил молодую австралийку спеть Джильду в «Риголетто», Стракош пять раз врывался в ее квартиру, размахивая огромной тростью. «А как же контракт со

 

мной? Что с ним будет? Разве он ничего не значит?» — вопрошал он. Мелба отправилась в Брюссель и там, придя на репетицию, обнаружила, что ее ждет судебный ордер, добытый Стракошем и запрещавший ей петь где-либо без его согласия. «Я была в отчаянии», — вспоминала певица. Доведенная до крайности, намученная бессонницей и страхом, она продолжила репетиции. На рассвете, после очередной тревожной ночи, ее дверь чуть не слетела с петель от громового стука. На пороге стоял директор «Ла Монне». «Стракош мертв! — объявил счастливый бельгиец. — Это случилось вчера вечером, он умер в цирке»62. И через несколько дней звезда Мелбы беспрепятственно взошла на мировой небосклон.

Когда в 1861 году Стракош впервые приехал в Европу с Адели-ной, первым, с кем он начал сотрудничать, стал англичанин, придерживавшийся тех же жизненных принципов и заправлявший первым в Лондоне музыкальным агентством на Хаймаркет. Джеймс Генри

Мейплсон, игравший на скрипке в театре Ее Величества во время сезонов Женни Линд, брал уроки вокала у концертмейстера оркест-а Ла Скала Альберто Маццукатто. Его дебют на сцене театра «Дру-ри-Лейн» под псевдонимом Энрико Мариани в партии Альфонсо в «Мазаньелло» Обера обернулся фиаско. «Несчастный дебютант оказался под градом нападок и насмешек», — сообщала «Морнинг пост». Увернувшись от тухлых яиц, Мейплсон решил выбрать более спокойную профессию—он стал агентом. Для того чтобы поставлять певцов театрам в эпоху оперного бума большого таланта не требовалось. «Поскольку меня хорошо знали в Италии, — отмечал он, — многие артисты хотели записать свое имя в мой блокнот. Дела шли успешно, и я зарабатывал много денег»63.

Он заработал достаточно, чтобы вместе с Э. Т. Смитом, менеджером театра, провести сезон итальянской оперы в «Друри-Лейн». Тот факт, что он поставлял певцов для своей же компании, позволял ему получать комиссионные с обеих сторон. Когда Стракош привел в его кабинет Патти, напевавшую «Home, Sweet Ноme»64*, Мейплсон понял, что «с первой же промывки нашел самородок». Антрепренеры заключили между собой сделку — сорок фунтов в неделю, по словам Мейплсон а, четыреста фунтов в месяц, по версии Стракоша, — и Мейплсон помчался во Францию набирать состав. По приезде домой он выяснил, что Стракош уже продал Патти Фредерику Гаю в Ковент-Гарден. «Морис Стракош сказал мне, что когда разменяли последнюю пятифунтовую банкноту, ему пришлось одолжить пятьдесят фунтов у Гая, — рассказывает Мейплсон. — И мне, с определенными трудностями, удалось установить, что он действительно дал расписку на указанную сумму в форме, которая, по сути дела,

 

 

представляла собой ангажемент в Королевскую итальянскую оперу в Ковент-Гарден. Короче говоря, я оказался менеджером театра "Лицеум", с дорогой труппой и с таким соперником, как мадемуазель Патти по соседству, в Ковент-Гарден»65.

Не нужно объяснять, что ни один из агентов не говорил правду. Мейплсон обманул Стракоша, убедив его в том, что располагает театром, хотя знал, что Смит скрылся и втайне ото всех продал свое дело Гаю. Стракош, как только Мейплсон уехал, сразу же продал Патти тому, кто предложил больше — сто пятьдесят фунтов в месяц. Спустя пять лет эта сумма увеличилась до четырехсот фунтов. Однако Мейплсон не сдался. Его постановки в театре Ее Величества «съели» часть доходов Гая, и впоследствии они объединили усилия для проведения «коалиционных сезонов» в Ковент-Гарден, заработав за два года двадцать четыре тысячи на двоих. С 1878 до 1886 года Мейплсон вывозил часть труппы театра Ее Величества в Нью-Йорк и семь других городов Америки, руководя одновременно сезонами по обе стороны Атлантики.

Энергичный человек, носивший усики военного образца, брат заведующего музыкальной библиотекой театра Ее Величества, Мейплсон любил, чтобы его называли «Полковник». Циники утверждали, что он раскрывался во всей красе только за столом в своем пригородном полку резервистов. «Если музыка — это пища любви, — говаривал Полковник, — я буду поставщиком провианта». Дважды он подавая к столу французские деликатесы, отвергнутые Парижем, — набив залы шумными клакерами, он превратил «Фауста» Гуно и «Кармен» Визе в самые популярные спектакли лондонского сезона. В1882 году он сдал театр Ее Величества немецкой компании, впервые представившей в Лондоне вагнеровское «Кольцо нибелунгов». Он вел громкую кампанию за открытие национального оперного театра на набережной Темзы. Эти победы, одержанные благодаря смелости и воображению, обеспечили Мейплсону похвалы со стороны историков оперы. Он умер нищим в 1901 году; похороны организовали два уборщика из театра Ее Величества, а его сын в письме в «Таймс» упрекнул «многих артистов и музыкантов, составивших благодаря ему состояние и забывших, чем они были ему обязаны»66.

Правда была менее приятной. Когда Мейплсон разорился, первыми от этого пострадали его артисты. Верный ему дирижер Луиджи Ардити перед банкротством одолжил Мейплсону триста фунтов, из которых ликвидаторы вернули ему только три фунта и шесть шиллингов. Патти, знавшая Полковника достаточно хорошо, никогда не выходила на сцену, не получив предварительно свой гонорар. Но даже ей пришлось посылать к нему сборщиков долгов, когда

 

Мейплсон не выплатил ей аванс за американские гастроли (в ответ тот выдвинул иск против ее мужа, Николини). Величественная немецкая сопрано Лили Леман подкарауливала его у кабинета в дни концертов Патти, так как знала, что если поймает его с набитыми карманами, он не сможет отказать ей в выплате гонорара.

В антрактах его можно было увидеть общающимся с представителями высшего света, «одалживающим пятерки у крупных промывал енников, чтобы заплатить хористам и солистам и тем самым заставить их допеть второй акт»67. Ради экономии нескольких фунтов он мог отправить итальянский хор в Дублин на старом, грязном углевозе. Когда Ардити упал в обморок в Чикаго, Мейплсон бросил его; жена узнала о болезни из телеграммы заботливой Патти. В мемуарах Мейплсон упоминает об этом эпизоде довольно грубо: «Останки Ардити». Этот попрошайка, скряга и сноб добивался своих целей благодаря хладнокровию, умению сохранять присутствие духа и томному обаянию игрока. «Я знал примадонн, врывавшихся в его кабинет в бешенстве, — отмечал Ардити, — клявшихся, что не выйдут оттуда без "маленького чека" или наличных денег, а когда те же дамы, пробыв в кабинете достаточно долго, чтобы он смог уделить им время, выходили, раздражение на их лицах сменялось выражением полной безмятежности. Внешне, во всяком случае, казалось, что они испытывали благодарность к Мейплсону за оказанную им честь удерживать заработанные их тяжким трудом деньги. Его манеры были совершенно неотразимы; не было на свете человека, способного более изящно и галантно и в то же время эффективно успокоить самого настойчивого кредитора...

Это само по себе было искусством; однако еще больше значил тот факт, что Мейплсон, в отличие от Э. Т. Смита, был Музыкантом»68.

На самом деле в этом заключался последний довод Мейплсона: взывание к общим идеалам, когда все прочие доводы были исчерпаны, убеждало многих артистов, включая саму Патти, давать бенефисы в его пользу, в пользу собрата-музыканта, попавшего в беду. При этом Мейплсон, ослепленный жадностью и сознанием собственного величия, оставался безразличным к их благополучию. Он возлагал вину за свои неудачи на публику, артистов и звезд — хотя ни он, ни какой-либо другой агент никогда не потеряли и пенса на Патти.

Музыковеды относят Мейплсона и, в меньшей степени, братьев Стракошей к творцам belle epoque, к числу людей, придавших современный вид миру оперы и вырастивших ее великие голоса. На самом деле они были хищниками, охотившимися за талантами ради собственной выгоды и руководившими оперной индустрией подобно шайке воров. Если Патти и Мелба просили о выплате гонораров авансом

 

 

и на определенных условиях, то не просто из личного тщеславия, а для того, чтобы защититься от вороватых менеджеров. Публика, не имевшая понятия обо всем этом, ругала певиц за высокие цены и надменность, а менеджеры спокойно объясняли, что это — неотъемлемые черты звезд. Понятие «дивы-стервы» было их изобретением, родившимся из необходимости самозащиты.

Если бы Барнум не сказал, что «каждую минуту рождается идиот», эти слова произнес бы Мейплсон. В его операх на сцену с дешевыми декорациями выходила безразличная ко всему звезда в окружении неспевшихся артистов второго плана. Патти в его постановках скидывала туфли и уютно усаживалась на специально поставленный диван, чтобы спеть свою партию в предсмертном дуэте Анды и Радамеса. Драматическая сила оперы для агента-менеджера не значила ровным счетом ничего.

Подобные люди беспрепятственно правили оперой на протяжении двадцати лет, пока в 1888 году на смену Мейплсону в Лондоне не пришел некогда обучавшийся у него благородный Огастес Харрис. Ему удалось получить субсидии от аристократок, он заменил Патти Мелбой, разнообразил итальянские сезоны в Ковент-Гарден великими французскими и немецкими операми и — поскольку располагал собственными средствами — сломал порочную практику хищных агентов-менеджеров, сознательно отказавшись от комиссионных. Его друг Карл Роза, с не меньшей преданностью реформировавший практику оперных гастролей в Англии, умер в сорок семь лет. Это был золотой век славных голосов, расширения репертуара и зарождения чувства профессионального достоинства среди тех, кто стремился руководить национальными оперными театрами.

Поворотным моментом в Нью-Йорке стало открытие театра Метрополитен в 1883 году. Его финансировали дельцы-нувориши, неуютно чувствовавшие себя в Академии музыки, а руководила театром «голландская аристократия», не разрешавшая евреям иметь долю в компании. Мейплсон рассматривал «Мет» как смертельную угрозу, называл его «новой желтой пивнушкой на Бродвее» и пытался уничтожить театр «звездным» сезоном во главе с самой Патти, впервые через двадцать лет вернувшейся в милый сердцу дом. Однако театр «Мет» с готовностью раскрыл бездонный кошелек для звезд и, кроме того, пригласил в противовес «беззвездную» немецкую оперу, дирижер которой, Вальтер Дамрош, поклялся «навсегда покончить с искусственными и убогими операми старой итальянской школы, которыми Мейплсон, Макс Стракош и другие до сих пор беспрепятственно кормили публику»69. Декорации и костюмы в Метрополитен были очень красивы, зал поражал великолепием.

 

 

Имидж солидного учреждения, а не паршивого театрика, который мог снять любой проходимец, нанес смертельный удар по нечистым на руку импресарио, и Мейплсон убрался из Америки, бормоча: «Нельзя победить Уолл-стрит!»70

Совет директоров «Мет», состоявший из бизнесменов, внимательно наблюдал за работой нанятых менеджеров. Первым из них стал агент Сары Бернар Генри Эббе; ему помогал оперный импресарио Морис Гро, чей дядя, Джо Гро, некогда работал на Стракоша. Сменив Дамроша, Гро стоял во главе «Мет» вплоть до ухода в отставку в 1903 году; на протяжении трех сезонов после смерти Харриса он одновременно руководил и Ковент-Гарден. Гро, по словам Дамроша, который не был ничем ему обязан, «проявлял благородство в отношениях с артистами, и те дарили его скупым (как это часто случается с оперными артистами) расположением, хотя и мучили постоянно. Он сидел в своем кабинете, словно паук, с утра до ночи, разбираясь с репертуаром, ссорясь с певцами или превознося их, и кроме этого не имел никаких интересов в жизни». Его единственной известной слабостью был покер.

Когда в 1902 году уже серьезно больному Гро не удалось закончить сезон с прибылью, его заменили продюсером дешевых оперетт Хайнрихом Конридом, заявившим, что он может руководить «Мет» более экономно, без великолепия Нелли Мелбы, чьи «переливающиеся всеми цветами радуги пузырьки звуков» приносили театру убытки каждый сезон начиная с 1893 года. Забота об экономии, проявлявшаяся Конридом, пришлась по душе новоиспеченным миллионерам, поддерживавшим компанию. Увы, им и в голову не приходило, что Конрид помимо своей зарплаты в двадцать тысяч долларов за пять сезонов еще и «снимет сливки» на триста тысяч; в своем обитом парчой офисе он давал уроки мастерства. Неотесанный и ничего не понимавший в музыке, он дал однажды указание Г. Малеру занять в спектакле тенора вместо баса, которого он не смог найти. Он урезал зарплату музыкантов в Метрополитен и спровоцировал тем самым их первую в истории забастовку; выстоять Конрид смог только благодаря верности легендарного Энрико Карузо, контракт с которым унаследовал от Гро. Каждый раз, когда Карузо выступал не в Метрополитен — будь то в доме какого-нибудь богатея или на концерте, — Конрид получал часть его гонорара. В конце концов этого духовного сына шайки разбойников, основанной Стра-кошем и Мейплсоном, уволили за «прискорбные и непоправимые ошибки», в результате которых лучшие французские оперы и большая часть самых популярных произведений Пуччини перешли в репертуар соперничающего театра.

 

Во Франции изворотливые импресарио также уступили место профессиональным менеджерам, многие из которых были в прошлом музыкантами и ревностно относились к искусству. Великолепный бас Пьер Гайар отказался от блестящей певческой карьеры, чтобы обновить парижскую Оперу; мудрый Альбер Каре из «Опера-комик» обошел его, поставив «Пеллеаса и Мелизанду» Дебюсси, необычайно популярную «Луизу» Шарпантье и оперы Дюка, Форе и Равеля. В Италии и Германии роскошные оперные театры бывших княжеств, некогда отданные на откуп безответственным импресарио, переходили под контроль властей и стали получать субсидии. Когда в 1898 году Милан не смог выполнить свои финансовые обязательства, комитет граждан помог спасти Ла Скала, назначив директором (sovrintendente) тридцатиоднолетнего Джулио Гатти-Казацца71* из Феррары, а главным дирижером — его ровесника Артуро Тосканини. Власть в опере перемещалась на сцену.

Открытое противостояние между старомодной скупостью и вдохновенным искусством дошло до крайней точки в Гамбурге, где в 1891 году пронырливый и напористый Бернхард Поллини нанял в качестве главного дирижера Густава Малера. Поллини (урожденный Барух Поль) хорошо платил своим звездам, но остальную труппу держал на нищенской зарплате, заставляя артистов петь по четыре спектакля в неделю. Он одним из первых поставил оперы Чайковского и весь цикл «Кольца нибелунгов», который затем возил на гастроли в Лондон. В новом словаре Гроува его назвали «интендантом международного класса»72. На самом деле он был рабовладельцем и мошенником.

Поллини получил лицензию на управление гамбургским театром от муниципальных властей на условиях 2,5% от выручки. Подобное соглашение называли «монополлини»73*. Он обещал Малеру должность художественного руководителя, но не давал ему слова при распределении ролей и при обсуждении постановочных вопросов. Малер обвинял Поллини в «подлых штучках» и боролся с ним, чтобы защитить своих певцов от непоправимого ущерба, наносимого их голосам. Каждый вечер, возвращаясь домой, он чуть не сдирал кожу с рук, отмывая их после рукопожатия Поллини. Сбежать ему удалось только тогда, когда у больного раком Поллини уже не было сил ему помешать.

Впрочем, пять мучительных для Малера сезонов не прошли даром. Когда в 1897 году его назначили главным дирижером в Вене, он ворвался в придворную оперу подобно ангелу-мстителю, изгоняющему мошенников и паразитов, и провозгласил главенство художественного руководителя в управлении оперным театром. Он вдохнул новую энергию в сценографию и хореографию, поощрял стремление к совершенству и требовал честности при проведении всех коммерческих переговоров.

 

И самое главное, он довел до сознания публики идею того, что искусство оперы выше, чем способности исполнителей и желания организаторов. Искусство превыше всего, оно — самоцельно, и Венская опера под руководством Малера в течение десяти лет являла собой апофеоз искусства. В те же десять лет Тосканини терроризировал Ла Скала своим фанатичным пуризмом. В первое десятилетие двадцатого века обоим мастерам удалось внушить свои представления о стандартах искусства и театру Метрополитен.

В Лондоне и Париже дирижер и композитор Андре Мессаже по очереди побывал руководителем Ковент-Гарден, «Опера» и «Опера-комик». Заняв ключевые руководящие посты, музыканты благодаря своему авторитету изгоняли торгашей из храмов оперы — не сразу, не полностью, но в достаточной мере, чтобы обеспечить их окончательное поражение.

Последний залп со стороны пиратов был выпущен Оскаром Хам-мерстайном, изобретателем автомата для скручивания сигар. Отвергнутый Метрополитен, он в 1906 году построил оперный театр в Манхэттене, на 34-й Западной улице, пригласив в качестве примадонн Нелли Мелбу и восходящую звезду Луизу Тетраццини. С их участием в этом театре состоялись американские премьеры «Пеллеаса», «Луизы» и «Электры» Штрауса — все неудачные из-за руководства некомпетентного Конрида. Хаммерстайн платил четырем ведущим певцам четверть миллиона долларов в сезон и столько же клал себе в карман. Второй свой театр он построил в Филадельфии, третий — в Лондоне, в 1911 году. Ответом «Мет» стало увольнение Конрида и изменение финансовой политики, которое в конечном счете доконало Оскара. Важнейшую роль сыграл тот факт, что Карузо присягнул на верность «Мет». Его попросили назначить свои условия, и он заморозил гонорар на двух с половиной тысячах долларов за вечер — это составляло половину того, что предложил ему Хаммерстайн, и одну шестую от его гонораров в Южной Америке. Председатель совета директоров Otto X. Кан был настолько тронут благородством тенора, что принял решение изъясняться с ним только на его родном языке и каждое утро по дороге в офис брал уроки итальянского у секретаря Карузо Бруно Дзирато.

У Хаммерстайна был бездонный карман, а его состояние было вложено в различные предприятия по всему Восточному побережью. Он продержался до 1910 года, когда Кан выкупил у него театр за миллион долларов; Ковент-Гарден одолел его лондонский театр спустя три года. С устранением Оскара оперный истеблишмент сомкнул ряды, снизил гонорары и закрыл доступ для посторонних. Партнер Тосканини Джулио Гатти-Казацца — высокомерный, любвеобильный, но верный делу — руководил Метрополитен в течение двадцати трех лет

 

и неизменно оказывался с прибылью. Ему удалось провести театр через Великую депрессию, урезав все выплаты, в том числе и собственную зарплату.

После смерти Кана в 1934 году Гатти-Казацца ушел на покой, передав дело им же обученным последователям, и прошло еще полвека, прежде чем перестало сказываться его влияние. В этот период Метрополитен установил шкалу гонораров, ставшую ориентиром для мировой оперы. Доходы от оперной сцены росли медленно, и агентам приходилось искать деньги на стороне — на безграничных просторах недограбленных концертных залов с их волнующими воображение виртуозами.

 

Первым организатором коммерческих концертов стало нечистое на руку сообщество производителей и распространителей клавишных инструментов, могучие промышленники, пришедшие на смену Муцио Клементи. «Рояль — это американское изобретение, — заявляет историк фирмы "Стейнвей". — В Америке внутрь рояля вложили железо»74. Борьбу за первенство вели между собой две компании — бостонская «Чикеринг и сыновья» (основанная в 1832 году) и нью-йоркская «Стейнвей», созданная в 1853 году немецким краснодеревщиком Хайнрихом Энгельхардом Штайнвегом и его четырьмя сыновьями. В шестидесятых годах XIX века обе компании строили концертные залы своего имени и рекламировали в них свои изделия. Это происходило на фоне падения цен после Гражданской войны, когда стало возможным наладить производство собственных моделей роялей. В следующем десятилетии обе фирмы стали производить пианино для кабинетов. Они старались убедить людей, что американский дом нельзя считать правильно обставленным, если в гостиной нет фортепиано. Проблема состояла в том, чтобы заставить клиентов покупать рояли дорогих марок, когда по всему Западу продавались подделки под такими названиями, как «Стейнмей» или «Шамвей».

Уильям Стейнвей, наследный принц индустриальной державы, занимавшей четыреста акров земли на Лонг-Айленде, пришел к выводу, что сможет врезать свое имя в сознание покупателя, если какой-нибудь знаменитый пианист должным образом прославит его творение во всей Америке. Для этой цели он выбрал русского виртуоза Антона Рубинштейна, еврея по происхождению. Квадратный подбородок и львиная грива волос придавали ему такое сходство с Бетховеном, что ходили слухи, будто он незаконнорожденный сын маэстро. Дальновидный агент Джейкоб Гро заключил с санкт-петербургским львом контракт, и когда в 1872 году Стейнвей обратился к пианисту со своим предложением,

 

именно этот бывший помощник Стракоша привез его в Америку. В ходе восьмимесячных гастролей Рубинштейн дал двести пятнадцать концертов совместно с молодым польским скрипачом Генриком Веняв-ским, двумя певцами и камерным ансамблем; иногда он играл в двух-трех городах за день. «Руби», как называла его публика, получил восемьдесят тысяч долларов золотом, Венявский (его прозвищем стало созвучное фамилии «Wine-and-Whiskey» — «Вино и виски») — вполовину меньше. Партнеры беспрестанно ссорились. Джейкоб Гро не выдержал и, сказавшись больным, передал управление гастролями своему двадцатичетырехлетнему племяннику Морису. «Ну уж и не дай Бог никогда поступать в такую кабалу! — жаловался Рубинштейн в своих мемуарах. — Здесь нет места искусству: это чисто фабричная работа. Артист теряет свое достоинство — деньги и больше ничего»75. Учитывая почтенный возраст пианиста и неопытность менеджера, можно сказать, что Руби сокрушался как по поводу собственных неудобств, так и по поводу неосмотрительной передачи власти в руки Гро.

Впрочем, для Стейнвея гастроли обернулись беспрецедентным триумфом. Рояли, обклеенные афишами с большой надписью «Стейнвей», выдержали все перевозки. Слушатели заполнили «Стейнвей-холл» до отказа, чтобы услышать исполнение Рубинштейном его собственного концерта ре минор в сопровождении оркестра, собранного Теодором Томасом, основателем ряда американских оркестров. Рубинштейн настоял на проведении сольных вечеров, опровергнув страхи Гро, что люди не захотят платить большие деньги, чтобы послушать одного человека. В один вечер он сыграл семь сонат Бетховена, другой посвятил Шуману, и оба раза был восторженно принят. Американская публика стала более утонченной, чем при Стракоше.

А в это время в Бостоне Чикеринги размышляли над успехами Стейнвея. В 1875 году судьба свела их с немецким пианистом Хансом фон Бюловом, бывшим зятем Листа, чья жизнь рухнула, когда Козима, его жена, ушла к Вагнеру. Бюлов умолял друзей найти ему менеджера, который увез бы его подальше от мест, где разыгралась его семейная трагедия. Друзья познакомили его с Бернардом Ульманом, бывшим партнером Стракоша, который добился процветания в Европе и жаждал вновь завоевать Америку. Ульман отправил Бюлов а на гастроли по России, где тот познакомился с музыкой Петра Ильича Чайковского. После этого он продал музыканта Чикерингу, заявившему, что «великолепный тур Рубинштейна по Соединенным Штатам лишь усилил желание публики увидеть и услышать фон Бюлова». Чикеринги сделали высокую ставку. Известный своим

 

холерическим темпераментом Бюлов раньше играл только на инструментах, изготовленных его берлинским другом Карлом Бехштейном. Он дважды отвергал рояли Стейнвея.

18 ноября 1875 года в Бостоне, родном городе Чикерингов, состоялся американский дебют Ханса фон Бюлова. Он исполнил концерт Бетховена с оркестром, собранным Леопольдом Дамрошем. Спустя неделю он представил мировую премьеру си-бемоль-минорного фортепианного концерта Чайковского, громоподобного произведения, переданного ему композитором после того, как Николай Рубинштейн, брат Антона, назвал его «никчемным и невозможным для исполнения». Под руками Бюлова концерт произвел фурор, и ему пришлось повторить финал на бис.

А после этого гастроли развалились. В газетном интервью Бюлов оскорбительно отозвался о встреченных им в Новом Свете немцах, думающих только о пиве. Он сорвал афишу Чикеринга с рояля и заявил публике: «Я не коммивояжер». Лихорадочно возбужденный, тенденциозно настроенный, он пребывал на грани психического срыва. Он уехал из Америки, не сыграв четверти из намеченных концертов, однако в целом гастроли имели успех, так как способствовали продаже тысяч роялей и подтвердили интерес публики к позднему Бетховену. Теперь каждый мало-мальски смыслящий производитель роялей стремился к организации концертов. Бехштейн строил залы в Берлине и Лондоне, Плейель — в Париже, Стейнвей построил еще один зал в Лондоне.

Пианисты не скупились на похвалы все расширяющейся сети концертных залов США, правда, при этом они иногда путали заказчиков, поскольку переходили от одного к другому. Вернувшись в Европу, Рубинштейн стал приверженцем Бехштейна. Бюлов снова приехал в США в 1888 году и играл на рояле Кнабе. Спустя три года Чайковский открыл Карнеги-холл также на «Кнабе», но потом перешел на «Стейнвей». Патти, еле-еле перебиравшая клавиши, выбрала «Кимболл». Падеревский и Рахманинов были людьми Стейнвея. Чикеринг остался ни с чем. Наметилась четкая корреляция между уровнем артистов, игравших на концертах под маркой того или иного производителя роялей, и состоянием рынка.

На рубеже столетий производство роялей достигло пика, а потом, когда благодаря граммофонам и радиоприемникам музыка пришла в дома без особых усилий, стало постепенно падать. Изготовители роялей, повторив судьбу шарманщиков и кастратов, практически исчезли. Главным наследием, оставшимся после них, стало укоренение в Америке постоянных и разумно регулируемых концертных сезонов. Благодаря Стейнвеям и Чикерингам страна открыла двери

 

 

первоклассным солистам, а оркестры, где бы они ни возникали, могли беспрепятственно развиваться. Теодор Томас создал симфонические оркестры в Нью-Йорке, Бруклине, Цинциннати и Чикаго. Майор Генри Ли Хиггинсон, герой Гражданской войны и потомственный банкир, в 1881 году организовал Бостонский симфонический оркестр и пригласил из Лейпцига вдохновенного Артура Никиша, чтобы поднять его до должного профессионального уровня. В 1893 году оркестр был создан в Сент-Луисе, в 1900 — в Филадельфии и Далласе, в 1903 — в Миннеаполисе и Сиэтле, в 1911 — в Сан-Франциско. К началу Первой мировой войны в Америке не осталось ни одного уважающего себя крупного города без оркестра.

В игру вступила целая армия посредников, поставлявших оркестрам солистов и дирижеров. Этот выводок концертных агентов, гордившихся соблюдением кодекса чести и заверявших контракты у нотариусов, вероятно, не следует путать с их бесчестными предшественниками, жуликоватыми поставщиками оперных увеселений— хотя во многих случаях концертный агент оказывался всего лишь оперной акулой, сменившей бархатную куртку на деловой костюм.

Ханс фон Бюлов, человек, которому трудно было угодить, писал своей бывшей жене о Бернарде Ульмане буквально следующее: «В целом я до сих пор нахожу его вполне приемлемым; его вежливость и искренность, безусловно, заслуживают поощрения»76. Неужели речь идет о том же самом Бернарде Ульмане, который однажды выставил Генриетте Зонтаг счет на 6.701,32 доллара на «покрытие своих расходов по рекламе»? Жак Оффенбах, приехавший в Америку с помощью Мориса Гро, отмечал «неустанную работу, всяческую заботу, невероятную активность» своего агента; по его словам, «ежечасная и ежедневная занятость состарила его до срока»77. Трудно найти лучший пример беззаветной преданности искусству. Даже Морис Стракош как-то признавался в Париже, что «преобразился». Всему миру показалось, что музыкальному бизнесу, теперь уже прочно устоявшемуся, грозит опасность стать слишком добродетельным.

 

 

IV

Компания Вольфов

Обмен был равноценным: Европа одарила Америку музыкой, а Америка в ответ подарила Европе музыкальный бизнес. В 1875 году, когда Ханс фон Бюлов под… Впрочем, Берлин был культурным захолустьем по сравнению с Веной, где начал…  

V

О Колумбия, жемчужина океана!1

Встаром Нью-Йорке правила хорошего тона не значили ровным счетом ничего. Представившись концертным агентом, можно было еще произвести впечатление на… Концертных агентов становилось все больше, но они мало чем отличались друг от…  

VI

Тру-ля-ля, веселая улыбка,

Серебряный лис» и великая скрипка

Президент Соединенных Штатов играл на рояле. Его дочь Маргарет пела оперные арии. Пока Гарри С. Трумэн замышлял ядерное уничтожение Хиросимы и… Музыкальные критики, получившие шанс нанести удар по Белому дому, окунули… «Я никогда не утверждала, что была одной из величайших певиц всех времен, — сказала Маргарет Трумэн, — но я…

VII

Как делать деньги из музыки

После войны в музыке произошло два экономических чуда. Первое свершилось примерно в шестидесятых годах, когда европейские правительства, восстановив… Примерно в то же время резко возросло государственное финансирование искусств…  

VIII

Менеджер вместо маэстро

  Чем меньше времени оставалось до конца XX века, тем яснее становилось, что… Лучшие дирижеры превратились в путешественников во времени. Даниэль Баренбойм поделил свой рабочий год между…

IX

Фестивальный рэкет

  Мало найдется летних курортных мест столь же уединенных и прекрасных, как… Поздним летом 1907 года Малер сошел здесь с поезда. Он скорбел о смерти дочери, его здоровье пошатнулось, его…

X

Загадай на звезду

  Жил-был многообещающий молодой пианист. Это был очень хороший пианист, с… В отличие от других музыкантов, пробивающих себе дорогу через многочисленные конкурсы, у нашего героя был по-отечески…

XI

Отказываясь от записей

В час ночи, когда весь Лондон спит, я смотрю в чердачное окно моего дома и вижу, что на Эбби-роуд1* еще горит свет. В это время уже никто не… Режиссеры звукозаписи — вот невоспетые герои классической музыки! Плохо… Конфликты такого рода возникают реже, чем можно предположить. Умные артисты обычно уважают опыт своих…

XII

Собственность интеллектуала

  Декларация прав человека и гражданина, провозглашенная Французской революцией,… За полтора года до этих замечательных событий в императорской Вене Вольфганг Амадей Моцарт нашел вечное успокоение в…

XIII

Хозяева вселенной

Когда Марку Хьюму Маккормаку было шесть лет, его крестный отец, поэт и историк Карл Сэндберг, написал в его честь стихотворение, озаглавленное «Юный… Марк Маккормак гордится этим стихотворением. Однако, упоминая о нем сегодня,… Характер Маккормака сформировался в том самом 1936 году, когда Сэндберг написал стихотворение, после почти смертельной…

XIV

В стеклянном треугольнике

  Штаб-квартира находится вовсе не в бурлящем центре мировой столицы, как можно… Внутри вас прежде всего поражает тишина. Вы проходите мимо кланяющихся девушек в приемной и безмолвно мерцающих…

XV

Кока-колизация классической музыки

 

 

И вот, с каждым годом, приближавшим нас к концу второго тысячелетия, все большая доля культурного достояния переходила в могущественные и никому неподотчетные руки. Последняя реликвия славы «Коламбии», ее телесеть Си-би-эс, стала частью промышленного концерна «Вестингауз». Славные имена британского книгоиздательства — «Секер энд Уорбург», «Метуен», «Хейнеман», «Хэмлин», «Октопус», «Синклер-Стивенсон», «Митчел Бизли» и дюжина других — оказались поглощенным англо-голландским конгломератом «Рид-Элзевир», их доходность резко упала, после чего их выставили на торги единым лотом. Уильям Гейтс III, изобретатель и владелец «Майкрософт системз», компании, которой принадлежало 90% программного обеспечения всех персональных компьютеров, купил банк иллюстраций «Беттман», для того чтобы включить его в базу данных сокровищ музеев мира и создать «всемирный ресурс визуальной информации» — настоящую крепость корпоративного авторского права. Руперт Мердок, владелец многих газет и бесчисленных спутниковых каналов, начал завоевание популярной культуры с того, что купил приоритетные права на показ английского футбола и регби в обеих формах, союзной и лиги. В безумном боулинге наступающего информационного века, словно кегли, валились увеселительные заведения и клубы, с незапамятных времен ухитрявшиеся сохранять свою независимость.

Имела ли классическая музыка шансы выжить под таким натиском? Оптимисты от природы уверяли, что она слишком незначительна, чтобы интересовать корпоративных империалистов, поэтому ей разрешат звучать в любом случае, но в эпоху революций трудно доверять оптимистам. На первом этапе поспешной распродажи западной культуры классическая музыка, как показано в этой книге, оказалась в выгодном положении. Может быть, на общем фоне ее цена была ничтожно мала, но вложения в нее считались престижными, и без нее ни

одно культурное сообщество не могло считаться полноценным. Однако, попав в корпоративные жернова, классическая музыка подверглась жесткому подчинению и контролю со стороны невежественных счетоводов, и ей пришлось играть по новым, навязанным извне правилам. Тоталитарная действительность, в которой собственность на культуру переходила из рук в руки внутри ограниченного круга глобальных структур, принимала оруэлловские масштабы — и наиболее утонченные формы искусства оказывались самыми уязвивыми.

Когда эта книга сдавалась в печать, ключевые фигуры на классической шахматной доске снова оказались под ударом. Появились сообщения, что «Торн — И-Эм-Ай» выставляет на продажу свой музыкальный сектор, а в качестве возможного покупателя называлась компания Уолта Диснея, недавно объединившаяся с телесетью Эй-би-си1*. После слияния с телевидением Тернера «Уорнер» бросил свой классический отдел в плавильный котел; Мердок бродил вокруг «Уорнер», вынашивая планы нападения. «Коламбия артистс менеджмент» Роналда Уилфорда пыталась приткнуться к «Сони», а «Ай-Эм-Джи» Марка Маккормака изучала возможность союза с наследниками Исаака Стерна из «Ай-Си-Эм». В конечном итоге ни одно из этих движений ни к чему не привело, но волна слухов о корпоративном захвате показывала, насколько беспомощной стала музыка в руках глобальных гигантов. Листок бумаги, подписанный на Шестой авеню или в Сиэтле, мог перекроить или «рационализировать» —вплоть до почти полного уничтожения — чуть ли не четверть объема мировой активности в области классической музыки. Судьба организованной музыкальной жизни повисла на кондаке пера функционера.

В этом бессилии музыка могла винить только саму себя. Искусство, некогда само оплачивавшее свое развитие, из-за собственных амбиций и алчности попало в зависимость от благотворительности политиков и бизнесменов. Эта культура зависимости, созданная жадностью миллионеров — дирижеров, певцов и их агентов, — достигла той стадии развития, когда ее уже не могли поддерживать государственные или корпоративные фонды. В последние годы двадцатого века оркестры и оперные театры, пытавшиеся сохранить традиции Баха и Бетховена, ежедневно сталкивались с угрозой закрытия.

По мере роста цен залы пустели, а электорат оставался глух к стенаниям учреждений искусства. Итальянцы вяло спорили, стоит ли государству и дальше финансировать тринадцать оперных театров или лучше закрыть большую часть из них. В Лондоне никто не возмутился, когда функционеры Совета по культуре решили закрыть половину столичных оркестров. По сути дела, общественность подала голос единственный раз, когда Ковент-Гарден вытянул счастливый билет

 

 

в виде субсидии в семьдесят восемь с половиной миллионов фунтов, а пресса Мердока подняла крик. Но это произошло в то время, когда популярность оперы, как принято считать, достигла пика, когда число слушателей все возрастало и любое прегрешение трех великих теноров, в сфере вокала или в семейной жизни, становилось предметом обсуждения в средствах массовой информации.

Действительность оказывалась менее демократичной. Только состоятельные люди могли позволить себе лично убедиться в высочайшем уровне исполнения в залах оперных театров, выживавших благодаря государственному и корпоративному финансированию. Все остальные имели возможность услышать усиленное микрофонами пение теноров на открытых площадках или оставаться дома и крутить диски, представляя себе, что нажатие кнопки «пуск» каким-то образом делает их участниками музыкального процесса. Музыку, в том виде, в каком ее распространяли японские производители, можно было слушать в ванной комнате или во время утренней пробежки. А настоящее искусство тем временем сходило на нет в привилегированных или полупустых залах.

Потребовалось бы не так много, чтобы снова поднять музыку на ноги. Миллиарда долларов от г-на Гейтса, чье личное состояние оценивается в пятнадцать миллиардов, хватило бы на поддержку всех профессиональных оркестров и оперных театров мира в течение полувека. Если бы хоть один из многочисленных каналов, принадлежащих г-ну Мердоку, начал транслировать концерты, интерес публики хотя бы частично переместился от регби и борьбы в грязи в сторону живого действия. Г-н Гейтс подарил миру тень надежды, пообещав когда-нибудь отказаться от всего своего состояния. При каждом появлении г-на Мердока в Метрополитен-опере на лицах музыкантов появлялись вымученные улыбки. Однако трудно представить, чтобы один из этих людей или кто-то им подобный во внезапном порыве коллективизма вдруг начнет помогать виду искусства, находящемуся в столь очевидно затруднительном положении. Вообразить подобное — значит не иметь никакого понятия о природе сегодняшней филантропии. Богатым людям нравится поддерживать победителей, будь то на беговой дорожке или на сцене. От спорта и рока исходил запах успеха, поэтому на них щедро изливалась вовсе не так уж необходимая корпоративная поддержка. Классическая музыка, униженная неуверенностью в своих силах и в своих возможностях приносить доход, казалась белым рыцарям совершенно непривлекательной. На пороге нового тысячелетия ей требовалось нечто большее, чем доброта чужестранцев, чтобы остановить распад. Чтобы вернуть себе ощущение цели, классическая музыка нуждалась

 

 

в переоценке собственных сил и в восстановлении с самых основ — точно так же обстояло бы дело с любой отраслью промышленности, попавшей в трудное положение.

Однако музыкальный бизнес боялся перестройки. Понимая, что деньги уходят, маэстро и их агенты сосредоточили усилия на том, чтобы как можно больше заработать на бесконечных кругосветных оркестровых гастролях и ненужных представлениях гигантских хоровых произведений.

Акулы приняли все меры, чтобы обезопасить себя в том случае, если музыка вдруг замолкнет. Наблюдая, как над их будущим сгущаются тучи, концертные агенты заключали контракты со всеми знакомыми артистами, надеясь застолбить за собой хоть какой-то рынок, или же создавали менеджерские конторы по типу «бутиков», обслуживая двух-трех знаменитостей с завышенными гонорарами и отказывая всем остальным. На фоне этих двух подходов старомодные методы построения карьеры, разработанные Германом Вольфом, Артуром Джадсоном и Гаролдом Холтом, совершенно вышли из употребления. «Теперь вы уже не бежите на работу, заранее волнуясь о том, кто может прийти сегодня на прослушивание, — сказал вице-президент одного агентства. — Вы проводите все время, волнуясь за нескольких звезд, делающих для вас деньги».

Новый талант больше не имел приоритетных шансов, если только не принадлежал музыканту столь юному, что общение с ним могло грозить тюрьмой за совращение малолетних. Чудо-детей азиатского происхождения с гордостью эксплуатировали, в то время как зрелые исполнители не могли получить платных концертов. Если молодой артист не был лауреатом какого-либо конкурса или не сделал себе имя до тридцати лет, редкий агент пустил бы его или ее дальше порога. «При всем моем личном восхищении тем, что вы можете предложить, я не располагаю для вас временем, которое потребуется, чтобы сделать вам международную карьеру», — написал один агент зрелому, но недостаточно востребованному дирижеру2— эта прекрасно отшлифованная формулировка отказа может служить доказательством признания коллективной вины. Музыкальный бизнес больше не искал дирижеров, способных тренировать оркестры и выдерживать мучительные репетиции, чтобы поддерживать на должном уровне основной репертуар, и исчезновение таких дирижеров остро ощущалось многими. До 1970 года вы еще могли надеяться услышать великолепное исполнение симфонии Брамса в любом крупном городе, и это считалось в порядке вещей. К 1990 году хороший Брамс стал редкостью, а великий Брамс — давно забытым воспоминанием. Звездные дирижеры-путешественники не находили

 

времени для тщательной подготовки, а их агенты не находили времени для не-звезд. Из-за недостатка заботы и внимания великая музыка упала в цене, а мораль музыкантов скатилась до смертельно опасных глубин. Никогда еще со времен Генделя не было так трудно составить себе имя в музыке и прожить за ее счет.

Все возможные пути выхода из этой ситуации оказались каким-то образом блокированы корпоративными или политическими ограничениями. Звукозапись превратилась во второстепенный бизнес, ежемесячный выпуск новых записей сократился до считанных наименований. Наличие в резерве восьмидесяти разных записей Пятой симфонии Бетховена на компакт-дисках означало отсутствие необходимости в повторной записи таких шедевров и отсутствие возможности для живых исполнителей сравнивать себя с великими ушедшими мастерами. Столкнувшись с ограничением репертуара и падением цен, крупные звукозаписывающие фирмы отказались сотрудничать с теми артистами, которые не могли гарантировать быстрый возврат вложенных средств. «Раньше наша философия состояла в том, чтобы позволять артистам ошибаться и учиться на своих ошибках, — говорил руководитель одного из ведущих лейблов на "Эй энд Ар". — Но теперь любой проект должен выглядеть прибыльным уже на бумаге, а если он не удается, то артиста могут выгнать»3. У нас не будет новых Кэтлин Ферриер, Джоан Сазерленд или Жаклин Дюпре, потому что игровую площадку, где они выросли, продали дельцам, превратившим ее в стоянку для машин.

Горизонты сужались и для композиторов — и это несмотря на эфемерный успех минимализма и его ответвления — «благочестивого минимализма», представленного Гурецким и ему подобными. Музыкальное издательское дело оказалось в руках трех основных групп, наживавшихся главным образом за счет использования все удлиняющихся сроков действия авторского права. Саунд-треки к фильмам могли иногда выявить случайных победителей вроде Майкла Наймана, но корпоративная собственность и слабеющее чувство культурной ответственности стали причиной того, что музыкальные издательства больше не стремились к развитию музыки. Уже не появлялись Эмили Герцки, готовые помочь нищим мечтателям, один из которых мог стать Куртом Вайлем завтрашнего дня. А без издателя несчастные композиторы лишались возможностей получать заказы и выступления4.

Что касается инструменталистов, то совет музыкальной миссис Уортингтон гласил: «Не пускайте дочь на концертную сцену». Справочник по поиску работы для выпускников предупреждал: «Какую бы область музыки вы ни выбрали, в ней не существует стандартных программ подготовки и

 

 

фиксированных этапов развития карьеры. Вам может потребоваться приобрести квалификацию, чтобы показать, что вы обладаете необходимым опытом; но это не даст вам работу автоматически»5.

Конечно, опыт и «известность» служат лучшей гарантией трудоустройства, но их можно приобрести только в ходе работы. «Уловка-22»! Многие прекрасно обученные музыканты выпали из музыкальной жизни через несколько месяцев после окончания учебы, а сами консерватории постоянно подвергались давлению, их вынуждали сократить прием и прекратить увеличивать показатели безработицы.

Если окончившим колледж и удавалось найти работу, зарплаты во всех оркестрах, за исключением финансируемым по особым ставкам, не хватало, чтобы прокормить семью. Разочарование, испытываемое музыкантами в коллективах, перебивавшихся с хлеба на воду, невольно передавалось и тем, кого они должны были развлекать и радовать. Людей, заплативших за то, чтобы их собственные проблемы развеялись под музыку Гайдна, встречало мрачное напоминание о земных горестях. Существовало много причин сокращения аудитории на классических концертах, но не последней из них была утрата ощущения возвышенности. Зрелище обнищавших и запуганных музыкантов мало способствовало восстановлению доверия публики к классической музыке.

По мере снижения заработков и уменьшения занятости игра музыкантов становилась все примитивнее, мало кто решался на эксперименты. Вынужденные играть перед микрофонами и камерами, музыканты боялись, что любая неточность может стоить им возможности трансляции или записи. Слушатели не ощущали трепета высокого вдохновения и, хотя не всегда осознавали, чего именно им не хватает, начинали скучать. Ощущение виртуальной реальности заполнило концертные залы и оперные театры, а гигантские экраны, на которых крупным планом показывали руки играющего пианиста, и другие ухищрения века высоких информационных технологий лишь усиливали это унылое ощущение. С тем же успехом можно остаться дома и посмотреть телевизор, говорили некогда лояльные завсегдатаи концертов.

«Куда делся весь прежний восторг?» — удивлялись и слушатели, и музыканты. Исчез в погоне за конформизмом, в процессе упрощения, который один агент определил как «кока-колизацию концертов» — дать публике то, чего, как ей кажется, она и хочет.

Ведущие американские оркестры становились неотличимыми друг от друга, потому что все они стремились к одинаковому безвредному

 

блеску. Юные скрипачи, начинавшие ярко и многообещающе, выходили из колледжей с документом, удостоверяющим их одинаковость, или теряли вдохновение. «Нас учат главным образом тому, как заводить дружбу со спонсорами и улыбаться дирижерам», — сказал один из выпускников Джульярда. В руках государственных чиновников, деловых спонсоров и корпоративных собственников классическая музыка была обречена на вымирание. Ответственные власти не могли допустить риск спонтанного творчества. Их работа состояла в том, чтобы управлять бизнесом, а не в том, чтобы спасать искусство, бьющееся в агонии.

 

Оказавшись в чреве корпоративного кита, классическая музыка подхватила заразу от своих новых соседей. Кривляние мастурбирующего Майкла Джексона с его поп-музыкой, безнравственность фильмов «Смертельного аттракциона» и монотонность заорганизованного спорта — все это оставляло след на классическом покрытии скоростной дороги новых развлекательных технологий. Если Джордж Майкл чихал, у классической звукозаписи начиналась пневмония. Арест Майкла Джексона по обвинению в растлении малолетних стало причиной экстренной операции на «Сони классикл». Борьба за мяч на финальном матче Кубка мира по регби портила впечатление от исполнения гимна турнира Кири Те Канавой. Пытаясь найти спасение в объединяющей среде, классическая музыка теряла свою уникальность, а соседство с аморальностью и насилием угрожало ее чистоте. Ослабленная внутренними обстоятельствами, она оказалась слишком восприимчивой к случайным, неспецифическим перекрестным инфекциям.

Если кино и поп-музыка находились в несколько обособленном положении, то у классической музыки, как правильно подметил Марк Маккормак, имелось определенное сходство с чемпионскими видами спорта. Ведущие исполнители в обеих сферах путешествовали больше, чем было нужно для их же собственного блага, и зарабатывали больше, чем могли потратить; кошмарные сны о налогах, терзавшие Штефи Граф, точно так же могли бы мучить и Анне-Софи Муттер, если бы муж-юрист не вел ее дела со скрупулезной точностью.

Муттер стала одной из двадцати артистов, заработавших на классической музыке в 1995 году более миллиона долларов (см. «Отчет коронера», с. 512). Миллион долларов — такой была исходная ставка для половины игроков высшей бейсбольной лиги США; знаменитому боксеру Майку Тайсону эта сумма показалась бы ничтожной. Но в большинстве зрелищных видов спорта чемпионы зарабатывали примерно столько же,

 

сколько и ведущие классические музыканты. В 1993 году чемпион-автогонщик Найджел Мэнселл получил 11 миллионов долларов, лучший игрок в гольф Ник Фалдо — 10 миллионов, футболист-бомбардир Гари Линекер — три миллиона, а чемпион по снукеру Стивен Хендри — немногим больше двух миллионов6. Сравните это с пятнадцатью миллионами Паваротти, десятью — Доминго, пятью — Перлмана и двумя с половиной — мисс Муттер.

Все состояние Мэнселла оценивалось в семьдесят миллионов долларов, заработанных ценой ежедневного риска для жизни на скоростной трассе. Штефи Граф заработала примерно на один миллион меньше и стала самой богатой спортсменкой в Европе. Впрочем, ни тому, ни другой не удалось и близко подойти к ста миллионам, накопленным Лучано Паваротти, — именно такую сумму собиралась делить с ним его жена Адуа, подавшая на развод в 1995 году. Классическая музыка, ослабленная, казалось бы, настолько, что нуждалась в постоянном подключении к системам жизнеобеспечения государственного финансирования, помогала создавать более значительные состояния, чем все коммерческие виды спорта. Если исполнение арий в Мельбурнском теннисном клубе приносило больше денег, чем размахивание ракеткой, это означало изменение приоритетов. Но если музыке приходилось настолько плохо, каким же образом ее маэстро становились такими богатыми?

Чтобы распутать клубок этого дорогого рэкета, нам необходимо сопоставить состояния, сделанные на классической музыке и на организованном спорте в течение двадцатого века. В 1900 году музыка и опера были массовыми зрелищами, не признававшими классовых барьеров и существовавшими в любом маленьком городе. Спорт оставался способом времяпровождения богатых любителей и мечтой субботнего вечера для заводских рабочих, собиравшихся на шатких трибунах у футбольных полей. Теннис, гольф и конный спорт считались спортом королей, бокс и футбол — уделом рабочего класса. Участники соревнований играли ради славы, а не ради золота.

В период между двумя мировыми войнами спорт приобрел организованные формы, а музыка переживала коммуникационный кризис, когда многие композиторы делали вид, что им безразлично мнение публики. Эти тенденции, наряду с проведением радио в частные дома, способствовали уменьшению любви народа к классической музыке и увеличению интереса к спорту. Впрочем, с точки зрения социальной значимости обеих сфер, сохранялся грубый паритет, Гитлер и Сталин использовали и спорт и музыку как инструменты государственной пропаганды. Олимпийские игры 1936 года в Берлине стали демонстрацией превосходства арийской расы; Берлинский

 

филармонический оркестр под управлением Вильгельма Фуртвенглера представляли как образец духовной возвышенности германского народа. Советских спортсменов и скрипачей с детства натаскивали на получение золотых медалей, которые свидетельствовали бы о неоспоримом превосходстве идей марксизма-ленинизма. Во всем мире трансляции концертов по радио занимали больше времени, чем трансляции футбольных матчей; число музыкальных критиков и спортивных обозревателей в газетах было примерно одинаковым.

Вытеснение классической музыки из средств массовой информации началось лишь после того, как в игру вступило телевидение, а Марк Маккормак начал продавать живые трансляции со спортивных соревнований — этот момент стал критическим в развитии общества. До появления Маккормака Олимпийские игры 1960 года в Риме обошлись мировому телевидению чуть меньше чем в один миллион долларов; за права показа Сиднейских игр 2000 года был уплачен миллиард долларов с четвертью. Хартия о возобновлении Олимпийских игр в 1896 году провозглашала идеалы оздоровительного любительского спорта; спустя сто лет олимпиады превратились в миллиардные предприятия, ради которых спортсмены уродовали свои тела стероидами. «Большинство атлетов по сути своей являются идеалистами, они стараются выступить как можно лучше для собственного удовлетворения, — писал один журналист во время Олимпиады 1992 года. — Не их вина, что их перестраивают на другую волну. Виноваты те, кто коррумпирует их своим собственным примером»7. Правила спортивного бега, прыжков и плавания переписывали с учетом финансовых интересов, и соответственно менялось социально-политическое значение спорта.

Телевидение пересматривало свои программы, чтобы приспособиться ко все распухающему календарю спортивных состязаний. Газеты выходили с дополнительными полосами, чтобы разместить на них ретроспективный анализ пропущенных мячей и растянутых связок. Страны третьего мира измеряли свой прогресс спортивными трофеями. Язык политических дебатов на Западе насыщался спортивными метафорами, министры-неудачники все чаще «забивали голы в свои ворота» или «прессинговали» друг друга в борьбе за «мировые рекорды в экономике». В начале 1960-х годов Джон Ф. Кеннеди с легким удивлением отметил, что на симфонические концерты в Америке ходят больше людей, чем на бейсбол. Спустя поколение о таком сравнении уже не могло быть и речи. Игры с мячом заполонили вечернее телевизионное время, а концертные залы наполовину опустели. В матче века за власть над досугом человечества спорт одержал победу над классической музыкой.

 

 

В отчаянных попытках вернуть расположение публики классическая музыка обратилась за покровительством к государству и корпорациям. Явное влияние правящих классов придало концертный и оперным залам некую «элитарность», и это способствовало изменению состава публики, из которой ушли молодежь и радикалы. Почуяв новые деньги, агенты повысили гонорары артистов, в результате чего взлетели цены на билеты, а это еще больше сузило аудиторию. В погоне за деньгами классическая музыка загоняла себя в тупик.

 

Тем временем ее ведущие исполнители подвергались искушениям новых возможностей, предоставляемых индустрией массовых развлечений. В погоне за золотом, начавшейся после концерта Трех Теноров в 1990 году, каждый солист думал только о своем гонораре и налогах. Коллегиальность, преданность и чувство меры канули в Лету. Пласидо Доминго без колебаний отменил давно назначенное выступление в «Девушке с Запада» Пуччини в Ковент-Гарден ради участия в прибыльном гала-концерте Трех Теноров в Лос-Анджелесе. Против Хосе Каррераса в Риме проводилось полицейское расследование в связи с требованиями и получением не полагающихся по закону гонораров по сто тысяч долларов за концерт. Лучано Паваротти не извинился за то, что требовал двадцать пять тысяч песо, то есть эквивалент пяти средних месячных зарплат, за концерт на нищих Филиппинах.

Для личного удобства Джесси Норман руководство лондонского зала «Барбикен» освободило пространство за сценой, закрыло бар для музыкантов и выселило артистов хора в дальние костюмерные. Любой шантаж со стороны звезд встречал понимание руководителей залов. Никто не подавал в суд на теноров за нарушение контрактов; в Метрополитен-опере, по слухам, некоторым звездам разрешали использовать электронную систему для усиления звука; «Барбикен» предоставил в распоряжение Норман артистическую главного дирижера; а когда Кэтлин Бэттл наконец изгнали из Метрополитен, многие говорили, что она стала невинной жертвой, потому что вела себя ничуть не хуже многих других. Деньги превратили интеллигентных музыкантов в чудовищ, а они своим поведением разлагали музыку. И снова невозможно не провести аналогию со спортом.

«Вечер славы испорчен алчностью футболиста», — сокрушалась «Таймс»8после того, как Диего Марадона положил в карман 1,75 миллиона долларов за участие в одном показательном матче в Корее. Крикет, некогда столь цивилизованная игра, превратился в настоящее поле сражения, а игроки облачились в средневековые доспехи, защищавшие их от летящих

 

мячей, нарочно пущенных со скоростью 120 миль в час. В американском футболе и бейсболе три четверти игроков, по имеющимся данным, принимали стимулирующие препараты. В разгар матча Лиги регби комментатор лишился чувств, увидев, во что превратилось лицо его сына от удара бутсы соперника, а французскому игроку Жану-Франсуа Тордо в Южной Африке пришлось пришивать ухо после того, как он выбрался из свалки. Телереклама, которую пускали в перерывах матчей между Англией и Новой Зеландией, показывала плод киви, превращающийся в пюре под ударом кулака цветов английского флага. Джордж Оруэлл когда-то назвал спорт суррогатом войны. Если не считать Боснию, спорт девяностых годов носил более кровавый и более личный характер, чем любой из вооруженных конфликтов, а замедленные повторы самых горячих моментов шли по телевидению каждый вечер в самое лучшее время.

Спортивное безумие достигло апофеоза незадолго до Олимпиады 1994 года в Лиллехаммере, когда американская фигуристка Тони Хардинг подговорила своего бывшего мужа напасть на ее главную соперницу Нэнси Кэрриган и вывести ее из строя. Несмотря на угрозу судебного разбирательства, Хардинг включили в олимпийскую сборную. Ни она, ни Кэрриган не могли рассчитывать на победу, но организаторы понимали, что их противостояние привлечет мировую телеаудиторию и, главное, рекламодателей. Ставки удвоились, когда экс-супруг Хардинг продал видеозапись их брачной ночи кабельному каналу. Основной темой для разговоров в Лиллехаммере стали скандалы и доллары. Кэрриган увезла домой бронзовую медаль и контракт с компанией Диснея; Хардинг, после того как она выторговала себе условный приговор, предложили ангажемент на борьбу в грязи в Японии. Кто-нибудь помнит, кто выиграл соревнования по фигурному катанию в Лиллехаммере?

В большинстве видов спорта медиамагнаты, владевшие командами, стали заказывать результат. Крупнейший телевизионный барон Италии Сильвио Берлускони, хозяин футбольного клуба «Милан», заявил в 1993 году, что проигрыш ведущих команд каким-то мелким сошкам в кубковых матчах кажется ему «некрасивым». «Будет экономическим нонсенсом, — жаловался он, — если такая команда, как "Милан", выбудет из игры просто по невезению. Разве это не соответствует современному мышлению?»9Французский футбольный клуб «Марсель», принадлежащий магнату-социалисту Бер-нару Тапи, с помощью взяток прокладывал себе путь к триумфу на Европейском кубке, пока кто-то не возопил, и Тапи, так же как и Берлускони в Италии, не обвинили в коррупции. В Англии Руперту Мердоку с помощью председателя футбольного клуба «Тоттенхем

 

 

хотспер» Алана Шугара, ведущего фабриканта спутниковых тарелок/Удалось перевести футбольные трансляции с наземных станций на свой спутниковый канал.

Говорили о том, что приток денег и средств массовой информации сделает спорт более привлекательным и доступным зрелищем. Во многих областях возможности, безусловно, выросли, но главную выгоду получила все та же корпоративная и клубная элита, тогда как представители рабочего класса сталкивались с ограничением доступа и, довольно часто, со скотским обращением. На Уимблдонском теннисном чемпионате процветало неравенство в стиле Диккенса. В жарком 1993 году мальчикам и девочкам, подносящим мячи, раздали бесплатные шляпы лишь в начале второй недели турнира, после того, как шестеро из них получили солнечный удар. Тем временем фирмы-производители платили миллионы теннисистам, носившим головные повязки с их логотипами. Некоторые матчи пришлось отложить из-за того, что работники кортов слегли с пищевым отравлением. Всеанглийский теннисный клуб, заработавший на турнире четырнадцать миллионов фунтов (двадцать миллионов долларов), отказался поставлять еду для сотрудников, получавших по 22,75 фунта (34 доллара) за 14-часовой рабочий день и питавшихся легко доступной снедью, в том числе заплесневелыми сосисками от уличного торговца10.

И здесь нетрудно проследить параллели с классической музыкой, где скрипач-солист, впервые встретившийся с оркестром, радостно приветствует бывшего соученика по Джульярду, сидящего на вторых скрипках. А ведь между ними существует непреодолимая пропасть. Солист получает полмиллиона долларов в год, а оркестрант будет рад, если принесет домой десятую часть этой суммы. Можно ли представить себе, что солист и артист оркестра будут «вместе делать музыку», если один из них озабочен тем, как укрыть свои доходы от налогов, а другой — как купить новые струны. Алчность уничтожила всякое понятие об общности интересов в классической музыке.

Дух конкуренции, без которого немыслима сольная карьера, уничтожил товарищеские отношения между молодыми музыкантами, вынужденными соперничать друг с другом. Конкурсы только увеличивали их взаимную подозрительность и враждебность. Каждый соискатель смотрел на других и думал: не этот ли украдет мой успех?

Чтобы не нарушать поставки гладиаторов, консерватории побуждали студентов не к исполнительству, а к соревнованию. Подростки, приученные производить впечатление на жюри не свободой и сердечностью интерпретации, а эффектной виртуозностью, не получали радости от

 

 

собственной игры. Конкурсы выигрывали благодаря спортивному азарту, а не творческой изобретательности. А если на профессиональную сцену выходили победители, подавившие в себе все эмоции, что должны были чувствовать слушатели? Но может быть, реакция публики имела для карьеристов и делателей карьеры меньшее значение, чем реакция горсточки властей предержащих и владельцев корпораций, контролировавших те места, где исполнялась музыка?

Поведение этих могущественных людей в отношении широкого сообщества любителей музыки носило если не грубый или пренебрежительный, то явно снисходительный характер. Мало что делалось для восстановления массовости аудиторий. Менеджеры центров искусств заботились прежде всего о том, чтобы понравиться плутократам и политикам и разрекламировать своих звезд. Эта опасная политика должна была стать хрупким основанием для будущего музыки. Теперь, чтобы заправлять концертными залами, требовалось лишь шикарно выглядеть в глазах элиты и проявлять достаточную учтивость по отношению к спонсорам.

Учение о спорте, проповедуемое Марком Маккормаком, вложило евангелие алчности и зависти в руки ведущих исполнителей. Соединение классической музыки с голливудскими фильмами, спланированное Питером Гелбом и «Сони», играло ничтожную роль в кинобизнесе и не могло решить насущную проблему восстановления веры общества в исполнительство. Если Мит Лоуф записывал дуэты с Лучано Паваротти, это не означало, что поклонники хэви-металл устремлялись в Ла Скала. Независимо от того, что провозглашали магнаты, музыка не получала никакой выгоды от того, что попадала в руки Билла Гейтса, Норио Оги или Руперта Мердока. Первым видом искусства, обреченным на гибель в мультимедийной трясине, оказалась классическая музыка, вытесненная на периферию общественного внимания и превратившаяся в развлечение для привилегированных классов. В повседневной жизни большинства людей классическая музыка существовала теперь только в виде почти незаметного звукового фона.

 

Сами средства массовой информации переживали период нестабильности. В зените своего глобального распространения телевидение вдруг начало замечать, что утрачивает ключевую аудиторию. Исследование, проведенное центром Хенли в Англии, показало, что количество часов, проведенных перед телевизором, увеличивалось только в «культурном подклассе» безработных и низкооплачиваемых.

 

Представители работающих и образованных слоев населения заполняли свой досуг более полезной деятельностью. Двое из пяти опрошенных жаловались, что телевидение стало «скучным и предсказуемым», а большинство полагало, что оно «ухудшается»11— и это в одной из наиболее избалованных телевидением стране мира, где корпорация Би-би-си, из чувства гражданского долга и повинуясь парламентским требованиям, потратила четырнадцать миллионов фунтов на экранизацию «Гордости и предубеждения» и двадцать миллионов фунтов на поддержку оркестров.

Тот факт, что культурные классы выключали свои телевизоры, еще не означал катастрофы, поскольку большая часть программ строилась в расчете на достижение высоких рейтингов в массовой аудитории. Однако отчуждение аудитории среднего класса неизбежно должно было привести к ускоренному размыванию и без того неустойчивой приверженности телевидения делу высокой культуры и замещению ее мгновенно окупающимися дневной похотью и ночной наготой.

Избыток каналов и возможность дистанционного управления породили привычку зрителей переключаться с одной программы на другую, почти не вникая при этом в содержание или рекламу. Владельцы каналов и рекламодатели, встревоженные низким порогом скуки, ответили новыми ток-шоу сексуального характера и играми, построенными на алчности. Поднимите руки все, кто спал со своей сестрой и хочет выиграть поездку на Карибские острова! Демонстрация гениталий и их простонародных наименований, совершенно немыслимая на экране до 1980 года, превратилась в базовый ингредиент телевизионной халтуры. Насилие, теоретически допустимое к показу только в то время, когда дети уже спят, показывали в анонсах в перерывах между детскими передачами. Сетевое телевидение, оттесненное и задавленное кабельными и спутниковыми операторами, приобретало все более откровенный бульварный характер.

Несмотря на составлявшиеся еженедельно рейтинги Нильсена и частые социологические исследования вроде того, которое было проведено центром Хенли, вопрос о том, что именно и насколько внимательно смотрят люди, вызывал большие разногласия. Спортивные соревнования, главная приманка последних тридцати лет, теряли свою власть над умами. В Германии в 1994 году рейтинги трансляций чемпионата АТР снизились на четверть. Открытый чемпионат США потерял одну восьмую зрителей. Австралийцы по необъяснимым причинам утратили интерес к гольфу12. Спорт, как и многое другое на телевидении, тонул в скуке. Телесети осуждали низкий уровень активности и призывали к более коротким перерывам в играх. Они не

 

могли допустить, что причиной отсутствия рвения у современных спортсменов стали огромные телевизионные заработки, сделавшие их инертными. Деньги средств массовой информации превратили теннис в игру автоматов. «Я не стал бы покупать билет, чтобы смотреть на это», — сказал бывший чемпион мира Иван Лендл13.

В матче между хорватом Гораном Иванишевичем и шведом Штефаном Эдбергом только четыре из двадцати трех сетов длились больше минуты; когда Иванишевич играл с Борисом Беккером, им удалось сделать всего-навсего шестьдесят два удара за два часа. Между эпизодами этого то ли смэша, то ли волейбола игроки утирали пот, пили специальные напитки, ели бананы и явно скучали. Центральное статистическое управление Швеции, внимательно просмотревшее эти матчи, комментировало: «Проблема сегодняшнего тенниса связана с фактором возбуждения, сопровождающего каждую серию победных подач и отбиваний. Возьмите для примера лучшие исполнения сцен в операх и длинных песен [арий]. Они длятся дольше [3-4 минуты], чем соответствующее возбуждение в сегодняшних теннисных матчах»14.

Это сравнение можно признать лестным, но ошибочным. Если спорт оказался настолько неинтересным, что некоторые его виды — например, рестлинг и бильярд — пришлось убрать с телевидения, то музыка, транслировавшаяся по европейскому ТВ, находилась в состоянии трупного окоченения (rigor mortis). Боссы телевизионного искусства были членами тех же клубов и имели те же предпочтения, что и люди, управлявшие оперными театрами и концертными залами. А очень часто оказывалось, что это были те же самые люди. Обоими оперными театрами и центром искусств «Барбикен» в Лондоне руководили выходцы из телевизионных кругов. Так же обстояло дело с франкфуртской «Альте опер», Римской оперой, Израильским фестивалем и с множеством других ансамблей и учреждений по всему миру. Но те, кто ожидал, что приход бывших руководителей средств массовой информации в храмы «живой» музыки поможет вернуть классику на домашний экран, горько ошибались. Отделы искусств на сетевом телевидении находились в положении нищих пасынков средств массовой информации, им урезали бюджет и выделяли считанные часы. Учреждения искусств приходили на телевидение с шапкой в руке и отчаянием в глазах. Они чувствовали себя попрошайками, надоедающими тем, у кого уже столько просили, и могли надеяться только на холодное утешение и понимание своих невзгод.

На американском телевидении опера могла рассчитывать на минимальное время в системе государственного вещания, но только если

 

 

трансляцию полностью оплачивали спонсоры, и она шла «вживую» из «Мет». В Европе государственные организации телевещания чувствовали определенные обязательства перед национальной культурой, но оправданием для производства музыкальных программ служила их предполагаемая ценность, а не какие-либо журналистские или популистские императивы. Все знали, что аудитория будет минимальной, а программа выйдет в эфир поздней ночью, и поэтому можно понять нежелание тратить и без того ограниченные ресурсы на что-либо, в чем принимали участие оркестры. Ведь они требовали почасовой оплаты, а в случае повтора передачи — и повторной оплаты. Главными критериями для заказа музыкальных фильмов стали дешевизна, наличие скрытых форм субсидирования и возможность «приурочить» их к горячему политическому моменту.

И в результате мы получили вялую предсказуемость музыкальных программ, неспособных удержать у экранов даже преданных любителей классики, не то что привлечь новых зрителей. Телевизионные концерты слишком часто превращались в демонстрацию заигранных произведений, исполняемых переутомленными звездами по искусственно созданным поводам. Ицхак Перлман, в тысячный раз за свою карьеру играющий концерт Бетховена, Хосе Каррерас, исполняющий арии из репертуара Марио Ланцы на концерте в честь семидесятипятилетия великого сердцееда. За всеми подобными событиями чувствовалась деятельность агентств и звукозаписывающих фирм, использовавших свои тайные пути для организации передач, благо государственные вещатели предоставляли им право самостоятельного редактирования.

В «Шоу Южного берега», единственном документальном сериале об искусстве, идущем по Независимому британскому телевидению, был показан слащавый сорокапятиминутный фильм о меццо-сопрано Чечилии Бартоли, снятый и распространенный записывавшей ее компанией «Декка». Би-би-си заключило договор с «Ай-Эм-Джи» о совместном производстве фильма о приятельнице Маккормака Ширли Бесси. Фильмы, снятые Питером Гелбом на «Сони», шли по коммерческому «Каналу 4». Агенты Клаудио Аббадо в «Коламбии» совместно с консорциумом государственных вещателей сняли новогодний концерт Берлинского филармонического оркестра. «Эрато», один из филиалов «Уорнер», снимал своих артистов для французского телевидения. Но эти примеры можно считать проявлениями недостаточной скромности редакторов. Обычно телесеть заказывала музыкальные проекты продюсерам мелких студий и не особенно интересовалась тем, готовилась ли программа при поддержке звукозаписывающих компаний или агентств. Как правило, такая поддержка имела место.

 

 

Единственный способ, которым телевидение могло помешать агентам расхваливать своих артистов, состоял в том, чтобы участвовать в производстве музыкальных программ. Правительства Франции и Германии, предпочитавшие этот путь, дошли до того, что учредили совместный канал «Арте» для показа исполнительских искусств. Международный центр музыки (IMZ) в Вене координировал многосторонние музыкальные трансляции. К сожалению, вещателям по разные стороны границ редко удавалось договориться о том, как именно следует делать такие программы. А если и удавалось, то продукция, созданная по рецептам согласительного комитета, выглядела не более свежо и ярко, чем декабрьский день в Дюссельдорфе. Производство фильмов уступило место заключению сделок.

Учитывая все эти ограничения, неудивительно, что музыкальные программы на телевидении выглядели легковесными, невнятными или сомнительными. Явного сокращения музыкальных передач не отмечалось, но «информационная миссия», некогда вдохновлявшая основных вещателей, уступила место необходимости заполнить определенное количество музыкальных часов за как можно меньшие деньги. Би-би-си, наигравшись с музыкальным документальным сериалом, заменило его музыкальной викториной.

В любом случае телевидение оставалось чужеродной средой для акустически насыщенной классической музыки, доминировавшей когда-то в радиоэфире. В 1990-х годах на ее долю оставались считанные часы, а идея охвата массовой аудитории была безнадежно забыта. В эпоху, когда средняя продолжительность концентрации внимания взрослого человека не превышала двух минут, идеи Артура Джадсона, создавшего первую американскую сеть радиовещания с главной целью пропаганды классической музыки, казались странными и донкихотскими. Телевидение могло изобретать достаточное количество ярких банальностей для заполнения досуга, а звуки музыки в это время таяли в эфире.

 

Так на какое же будущее могли рассчитывать столпы классической музыки? Крохотная элита имела все основания надеяться на выживание. У Нью-Йоркского филармонического оркестра, скопившего за полтора века приданое стоимостью в сто миллионов долларов, было достаточно средств, чтобы продержаться как минимум еще полстолетия. То же можно было сказать еще о пяти американских оркестрах и о Метрополитен-опере.

В Европе на укрепляющий эликсир государственного финансирования могли рассчитывать филармонические оркестры Вены и

 

Берлина, амстердамский «Консертгебау» и миланский Ла Скала. В хорошем положении находились оперные театры в Мюнхене, Вене и Берлине. Их благородное происхождение и история считались эмблемой национальной преемственности, и пожертвовать ими значило бы рисковать болезненными политическими потрясениями.

Сами прославленные имена этих учреждений обеспечивали им коммерческий успех с включением в пакеты туристических услуг и договоры о записях. Когда в 1995 году «Сони» резко сократила свое участие в Берлинском филармоническом оркестре, впечатляющая перспектива получения ста восьмидесяти тысяч немецких марок (82 тысячи фунтов) за четыре смены записи на компакт-диск какое-то время находилась под сомнением. Главного дирижера Клаудио Аббадо послали устанавливать связи с новыми филиалами. Впервые на памяти поколения у оркестра появились свободные даты в расписании. И когда музыканты уже думали о том, чтобы заложить свои загородные дома, от «Уорнер» пришла помощь в виде двухсот десяти тысяч немецких марок (95 тысяч фунтов) за каждый диск полного цикла симфоний Брукнера под управлением дирижера Государственной оперы Даниэля Баренбойма. Аббадо был в замешательстве, его потенциальный наследник ликовал. Вполне обычный бизнес для славной филармонии.

Впрочем, радость в Берлине уравновешивалась разочарованием, царившим в других местах. Экономический аспект сделки с «Уорнер» казался совершенно нереальным с точки зрения других оркестров, вынужденных соглашаться на снижение гонораров своим музыкантам, чтобы получить хоть какие-то записи. Звукозаписывающая индустрия отмахивалась от оркестров второго ряда или предлагала им самые невыгодные условия, но не могла себе позволить пренебрегать громкими и славными именами, которые, словно «роллс-ройс» или «Ролекс», обещали высокое качество или, по крайней мере, могли представлять ценность для снобов. В 1995 году «И-Эм-Ай» потратила более полумиллиона немецких марок на запись тройного концерта Бетховена в Берлине с Баренбоймом, Перлманом, Йо-Йо Ma и филармоническим оркестром; безусловно, эта запись стала самой дорогой из когда-либо сделанных записей инструментального концерта. На переполненном рынке остался один способ записывать классику, объяснял один из боссов «И-Эм-Ай», — создавать как можно больше шума вокруг как можно более громких имен. Уже не имеет смысла записывать Бетховена с лондонским оркестром и яркими молодыми солистами (вы слышите, Уолтер Легг?)16. Однако из каждых трех записей концерта, выпущенных «И-Эм-Ай», две зияли провалами. Казалось, Берлин пресытился

 

 

классическими звездами. А тем временем «Декка» запускала новую, рекордную по бюджету запись «Майстерзингеров» с сэром Георгом Шолти, звездным составом исполнителей и несравненным по мощи Чикагским симфоническим оркестром.

Меньшим оркестрам оставалось только с боем добывать себе концерты и записи и планировать ближайшее будущее. Менеджеры пяти ведущих оркестров США признавались, что к концу века не рассчитывают увидеть многие оркестры более низкого ранга в качестве полноценных профессиональных коллективов. В городах с населением менее пяти миллионов человек не было ни экономической потребности, ни общественного желания поддерживать симфонические оркестры. По всей Европе муниципальные оркестры и оркестры радио дошли до крайности, а возможности звукозаписывающей индустрии казались почти исчерпанными. «Не представляю, что я смогу делать лет через пять», — простодушно сказал один из руководителей крупного лейбла «Эй энд Ар».

Музыкальные издатели, организаторы фестивалей, промоутеры поп-классики, производители роялей и представители всех побочных отраслей, некогда преуспевавших благодаря процветающему искусству, теперь приготовились к его тихому умиранию. Никто не имел четких стратегических планов, выходящих за пределы столетия. Музыкальные бюрократы и антрепренеры причитали о «кризисе», воздевали руки к небу и защищали свою незамысловатую работу.

 

Если классическая музыка хочет иметь какое-то будущее, достойное стратегического планирования, ей следует перестать мечтать о былой славе и задуматься о своем скромном происхождении. В конце концов, оркестры зародились в лейпцигской кофейне. Барочные оперы исполнялись под камерный аккомпанемент. Композиторы писали в расчете на те силы, которые могли себе позволить они сами или их покровители. Музыкой занимались, не думая о ее экономической выгодности. Большие оркестровые концерты считались роскошью, уделом больших городов в разгар сезона. Странствующие виртуозы вроде Франца Листа и Фрица Крейслера играли в своих турне транскрипции главных тем из новых симфоний и опер, которым еще не скоро предстояло дойти до широкой публики. Уже в двадцатом веке новые партитуры долгое время издавались для малых составов. После Первой мировой войны в Вене Арнольд Шёнберг основал Общество закрытых музыкальных исполнений, в котором симфонии Малера перекладывали для секстетов. Лучше слушать современную музыку в миниатюре, говорил Шёнберг, чем изуродованную несыгранными оркестрами,

 

 

подчиняющимися высшему экономическому императиву.

В последовавшую эпоху низких заработков и роста государственной ответственности за искусство сложность стала на какое-то время доступной. В догитлеровском Берлине Эрих Клайбер, как рассказывают, провел перед премьерой берговского «Воццека» сто тридцать семь репетиций, a Otto Клемперер поставил две одноактные оперы Шёнберга и Стравинского в один вечер в пролетарской «Кроль-опере». В 1951 году Клайбер восстановила «Воццека» для английской публики — после чего в течение целых двенадцати лет личная скромность артистов и щедрость государства позволяли представлять широкой аудитории оперы Яначека и ставить «Моисея и Аарона» Шёнберга в Ковент-Гарден. Би-би-си вернула к жизни Малера, выпустив первый в послевоенной Европе цикл симфоний и сделала главным дирижером Пьера Булеза, чей подстрекательский модернизм напугал французов. Радикально мыслящие немецкие режиссеры взяли на вооружение напористый подход Вальтера Фельзенштейна к постановке опер, вызвав к жизни волну не задумывавшегося о деньгах авангарда. Апофеозом экстравагантности стала опера Бернда Алоиза Циммермана «Солдаты», в которой участвовали двадцать шесть певцов, включая шесть высоких теноров, и оркестр из более чем ста музыкантов.

Премьера этой оперы, разрекламированной как новый «Воц-цек», состоялась в 1965 году в Кельне; затем последовали многочисленные постановки в других городах Германии. Для одной из этих постановок потребовались триста семьдесят семь вокальных репетиций и тридцать три оркестровые. Предполагалось поставить «Солдат» в некоторых зарубежных театрах, в том числе в Ковент-Гарден, но до этого так и не дошло. Времена менялись, поток государственных денег иссякал. «Это опера шестидесятых, — сокрушался ЭсаПекка Салонен, мечтавший дирижировать ею. — Такие произведения в девяностых ставить нельзя»16.

«Солдаты» вошли в скорбный список невозможных для возобновления современных опер, возглавляемый семидневным циклом «Свет» Карлхайнца Штокхаузена и полуэлектронной «Маской Орфея» Харрисона Бёртуисла. К неисполнимым были отнесены также некогда планировавшиеся к постановке в ведущих оперных театрах грандиозные романтические произведения, такие, как «Еврейка» Галеви, «Африканка» Мейербера и «Пенелопа» Форе.

Прогресс в искусстве был возможен только при наличии малозатратной, хорошо субсидируемой среды. Первое условие было уничтожено инфляцией гонораров, второе — потерей официального терпения, вызванной

 

 

неприятными шумами и пустыми залами. Субсидии, государственные или корпоративные, требовали обоснования в бюджете. Если публика шарахалась от новаций, финансирование прекращалось. Для того, чтобы модернизм мог выжить во враждебном климате, новые идеи и произведения нуждались в уединенном культивировании где-нибудь вроде шёнберговского Общества. И пусть это не покажется странным, но подобные условия мог обеспечить избранный круг новых почитателей музыки. Если мировая премьера новой работы Бёртуисла будет подана как событие для посвященных, средства массовой информации и любители музыки снесут стены, чтобы увидеть ее.

Впрочем, пути решения проблем новой музыки пролегали на периферии забот по спасению уже существующих оркестров. Учитывая сокращение продолжительности концентрации внимания, изменение стиля поведения и рост цен на билеты, можно понять причины исчезновения привычки посещения концертов и снижения субсидирования концертной деятельности. Для того чтобы выжить, оркестры должны были научиться быстро адаптироваться к новым условиям. Одним из вариантов решения могла стать идея Эрнеста Флейшмана о создании гибких ансамблей, которые можно было бы расчленять на струнные квартеты и духовые оркестры. Второй вариант — изменение времени начала концертов в интересах удобства публики — предложила Дебора Борда. Все схемы такого рода предполагали новое определение сути деятельности оркестров и введение в действие механизмов, которые придали бы монолитному учреждению большую подвижность, готовность реагировать на меняющиеся требования. Можно сказать, это означало прекращение абонементных концертов по схеме «бери что дают или уходи», и замену их гастролирующими исполнителями, способными добраться до глубинки общества. В качестве вознаграждения за эти перемены оркестры получили бы шанс избежать катастрофы и дождаться лучших дней.

 

Самая замечательная современная история успешного музыкального возрождения произошла в Австралии, где 8 декабря 1945 года беженец из Вены альтист Рихард Гольднер провел камерный концерт на деньги, полученные им за изобретение застежки-молнии. После напряженных трехмесячных репетиций с друзьями-беженцами, производитель молний поразил неискушенную публику, собравшуюся в полутемном зале консерватории, исполнением, которое было признано «самым подготовленным из всех, когда-либо состоявшихся в Сиднее на памяти старейшего критика». В течение следующих

 

шести лет Гольднер со своим коллективом объездил всю страну и создал национальную, понятную для простых людей организацию под названием «Musica Viva» («Живая музыка»). С 1955 года «Musica Viva» стала ввозить в Австралию известные коллективы из Европы и Америки, а в качестве солистов с ними выступали местные исполнители. Координация программ с национальной радиовещательной корпорацией Эй-би-си и австралийскими оркестрами обеспечила разнообразные возможности музицирования по всему континенту. С помощью федеральных субсидий организация ежегодно приобщала к музыке до четверти миллиона школьников, заказывала новые произведения ведущим композиторам и выступила инициатором международного конкурса камерной музыки в Мельбурне.

К 1995 году «Musica Viva» ежегодно проводила до двух тысяч выступлений; общая численность публики дошла до трехсот тысяч человек. Организация стала «крупнейшим мировым антрепренером камерной музыки», но ее программы строились с учетом местных потребностей, отражая вкусы и предпочтения слушателей на территории протяженностью шесть тысяч миль. Когда на конкурсе камерной музыки вручали приз слушателей, фермеры из квинслендской глуши звонили со своих тракторов и высказывали разумные суждения о победителях и побежденных. Помимо своих просветительских достижений, «Musica Viva» помогала обычным австралийцам разобраться в том, что они действительно хотели слушать. В то время как в Америке деятельность «Концертного сообщества», созданного «Коламбией», полностью разладилась из-за проблем, связанных с материальной выгодой, а сеть музыкальных обществ в Англии рушилась из-за слабой организации, «Musica Viva» рука об руку со своей публикой и в полном согласии с вещателями и оркестрами планировала концерты на следующее тысячелетие. Вкусы могли меняться, сборы могли падать, но «Musica Viva» получала постоянную подпитку от своих корней.

Будь «Musica Viva» уникальным явлением, на нее можно было не обращать внимания, как на причуду антиподов. Однако отблески миссии, возложенной на себя страстным творцом «молнии», мерцали и в других спокойных уголках музыкального мира. Участников летнего музыкального фестиваля в Мальборо, что среди зеленых холмов Вермонта, заранее предупреждали, что «никто не должен приезжать сюда с исполнительскими намерениями». Идея фестиваля, основанного в 1951 году высланным немецким пианистом-эмигрантом Рудольфом Серкином в городе, прославившемся благодаря рекламе сигарет, заключалась в том, чтобы молодые музыканты исполняли камерные произведения вместе с уже состоявшимися солистами,

 

 

что обеспечивало бы естественную передачу традиций и опыта. Музыка может исполняться и для платной аудитории, но это — не главная забота организаторов; впрочем, обычно упорядоченное расписание концертов выстраивается само собой, а чистота некоторых из них, сохранившихся в записи, просто поражает. Чтобы почувствовать смысл миссии Мальборо, достаточно услышать как фестивальный оркестр под управлением Пабло Казальса исполняет си-бемоль-мажорную симфонию Шуберта.

За почти полстолетия в Мальборо побывали летом более полутора тысяч музыкантов, а несколько знаменитых квартетов — Кливлендский, Гварнери-квартет, Вермеер-квартет — практически там и сформировались. Когда лето заканчивается, молодые музыканты возвращаются к повседневной гонке, но в их характере и стиле что-то меняется. Послушайте, как играют Йо-Йо Ma и Мюррей Перайя, и вы сразу скажете, что они побывали в стране Мальборо, где на целый сезон замирают время и движение, а музыку исполняют без искусственных добавок. То, что музыкальный фестиваль Мальборо выжил, можно назвать чудом просвещенной благотворительности и преданного руководства, но он выжил и занимает должное место в самом сердце музыкальной Америки. Переживающей временный кризис классической музыке нужно больше таких Мальборо, питающих ее дух, и меньше Зальцбургов и Тэнглвудов, сводящих ее к долларам и центам.

Хотя Мальборо — явление изолированное, свет моральной контркультуры расходится из него по всему миру. Казальс и его помощник Александр Шнайдер перенесли часть этики Мальборо на небольшие европейские фестивали. Венгерский скрипач Шандор Beг проводит подобные мероприятия в английском Корнуолле и вокруг своего дома в итальянском городке Черво.

Тот факт, что летние фестивали могут процветать, не скатываясь в коммерциализацию, ежегодно доказывают и балтийские страны. Создается впечатление, что в каждом населенном пункте Скандинавии проводятся летние музыкальные мероприятия, не требующие больших затрат. Придорожный городок Миккели, в двухстах километрах к северу от финской столицы Хельсинки, привлекает к проведению концертов таких дорогих дирижеров, как Владимир Ашкенази и Валерий Гергиев. Каким образом? Очень простым — ведь каждый артист, уставший от неусыпного дотошного внимания средств массовой информации, нуждается в каком-то летнем убежище и обычно бывает счастлив расплатиться с дружелюбной принимающей стороной безвозмездным выступлением, приносящим взаимную радость. В идиллическом уединении Миккели,

 

с его лесами и озерами, с его бесконечным светом, каждое лето происходит обмен музыки на простую дружбу.

Архипелаги идеализма сохранились и внутри самой музыкальной индустрии. Стремительное развитие лейбла «Наксос» Клауса Хаймана показало, как легко сломать систему звезд, если делать хорошие записи малоизвестных исполнителей за разумные деньги. Другие деятели, менее амбициозные, чем гонконгский предприниматель, подрывали эту систему тем, что ставили интересы музыки выше запросов артистов. В марте 1980 года бывший помощник хозяина магазина записей и менеджер маленького лейбла взяли в банке заем в двенадцать тысяч фунтов, чтобы записывать редкие произведения классики на созданной ими фирме «Гиперион». Чтобы свести концы с концами, Тед Перри по ночам работал таксистом. Через год его имя было у всех на устах. Восхищенный песнями на музыку монахини XII века, услышанными им по радио Би-би-си-3, Перри заказал первый альбом Хильдегард фон Бинген с Кристофером Пейджем и хором «Готические голоса». Альбом, названный «Как перо под дуновением Божьим», разошелся тиражом в четверть миллиона и, как любил говорить Перри, «оплатил все мои ошибки»17.

Все было организовано без помпы и излишних усилий. Заняв помещение склада в Элтеме, к юго-востоку от Лондона, Перри разместил производственный офис прямо в центре упаковочного цеха, где диски складывали и рассылали по всему миру. Босс лично помогал упаковывать продукцию. По вечерам Перри чаще всего можно было встретить в Уигмор-холле и других камерных залах, где он искал новые дарования. Именно так он открыл Татьяну Николаеву, забытого гиганта русской пианистической школы, для которой Шостакович написал свои прелюдии и фуги. За два года было продано двадцать тысяч ее записей на трех компакт-дисках. Другой русский пианист, Николай Демиденко, стал первым эксклюзивным артистом «Гипериона» и его главным специалистом по виртуозным романтическим концертам. «Мои самые большие преимущества, — говорил Перри, — это скорость и гибкость. Мне не нужно согласование с международным планирующим комитетом... Если мне приходит в голову какая-то идея, я могу принять решение в ту же минуту»18.

Он заказал Лесли Ховарду исполнение сольных фортепианных произведений Листа в сорока томах, записал огромное количество произведений Перселла, о существовании которых никто не знал, и вернул из полного забвения симфонии английского композитора Роберта Симпсона. Самое потрясающее, что он сделал, это разрешил пианисту-аккомпаниатору Грэму Джонсону самому распланировать

 

 

запись примерно шестисот песен Франца Шуберта на тридцати двух дисках; окончание выпуска этих записей приурочили к празднованию двухсотлетия со дня рождения композитора в 1997 году. Джонсон, пользующийся огромным уважением певцов, с которыми он выступал, пригласил для участия в проекте таких звезд, как Дитрих Фишер-Дискау, Дженет Бейкер, Элли Амелинг, Томас Хэмпсон, Энтони Ролф Джонсон и Джон Марк Эйнсли. «Гиперион» не обещал им звездных гонораров или особого обращения; они пришли, чтобы просто музицировать.

С помощью десяти служащих (некоторые из них поют или играют на его записях) Перри выпускал по восемьдесят дисков в год, его каталог насчитывал шестьсот наименований. К концу 1994 года он ежегодно продавал по девятьсот тысяч дисков, а на некоторых территориях обогнал «Сони» и «Би-Эм-Джи». Со своими двумя или тремя процентами рынка «Гиперион» не мог рассчитывать на соперничество с мировыми лидерами, но многие покупатели искали диски именно этой фирмы, а специализированные магазины часто продавали больше записей «Гипериона», чем прославленных лейблов. Когда представители многонациональных корпораций явились в Элтем, держа наготове чековые книжки, Перри послал их к черту. «Чем я буду заниматься, если продам дело?» — пожал он плечами.

«Гиперион» можно считать типичным примером независимых компаний, росших как грибы в 1980-х годах, и стремившихся восполнить упущения в деятельности крупных звукозаписывающих фирм. В Голландии «Этсетера» записывала вокальный репертуар двадцатого века. Во Франции «Опус 111» возрождала к жизни барочные оратории. Стремление английского лейбла «Чендос» к совершенствованию естественного звучания и к достижению взаимопонимания с хорошими дирижерами позволило выпустить симфонические циклы, которые неоднократно удостаивались наград. Фирма «Це-Пе-О» из немецкого городка Георгсмариенхютте специализировалась на забытых модернистских симфониях. Эти семейные фирмы не могли соперничать с ведущими компаниями, но успешно дополняли их. Ставя музыку на первое место, а артистов — на второе, они возвращали некий здравый смысл в сферу, где исконные приоритеты заслонены погоней за блеском и богатством. Они находили скромные, часто незаметные способы, чтобы осветить дорогу в сгущавшемся мраке.

В то время как в больших коллективах нарастала напряженность, а будущее музыки казалось все более зыбким, камерность и скромность превращались в добродетель, достойную восхищения. Музыкальный мир неуклонно сокращался. В конечном итоге, в каждой

 

западной стране мог остаться один государственный оперный театр и два симфонических оркестра на каждые десять миллионов жителей. Задавленная обыденностью, безразличием и собственными смертными грезами музыка взывала хотя бы о крупицах утешения. И перед угрозой страшного конца именно такие скромные предприятия, как «Musica Viva». Миккели и «Гиперион», давали классической музыке надежду на возрождение в грядущем тысячелетии.

 

ФИНАЛ

Отчет коронера1

Вещественное доказательство А   ВЕДУЩИЕ ЛЕЙБЛЫ ЗВУКОЗАПИСИ