Новый конунг

 

Когда умер Людвиг Благочестивый, королем франков стал его старший сын Лотар. Он призвал Харальда к себе и подтвердил договор, заключенный с «русами» его отцом. Они стали теперь вассалами Лотара, хотя никакой разницы для них в этом не было. Франки не лезли в рус‑трингенские дела, довольствуясь тем, что Харальд со своей дружиной считался подданным короля и не чеканил своей монеты. Совсем другое пошло дело, когда после смерти Лотара Первого Фризия стала владением его сына Лотара Второго. Харальд ждал приглашения в Аахен для присяги новому королю, но Лотар Второй с приглашением не спешил. А однажды летним утром в рустрингенский лагерь влетел, поднимая пыль, королевский гонец. На отличной лошади, в кольчуге, закрывающей даже шею. Он прокричал, что привез послание конунгу «русов» от нового короля, бросил какой‑то свиток прямо на середину лагеря и тут же ускакал, словно боялся погони.

Свиток оказался давним договором с Людвигом Благочестивым. Договор был перечеркнут крест‑накрест. Молодой король бросал вызов. Харальд усмехнулся. Он знал, что новое владение юного короля – Лотарингия – как раз между владениями его дядей – Карла Лысого, короля западных франков, и Людвига Германского, короля франков восточных, и что закаленные в интригах и битвах дядюшки точат на наследника‑племянника огромные желтые клыки.

Тем же летом пришли в их дружину двое сотоварищей – Аскольд и Дир. Немолоды, уже седина у обоих в волосах, но бойцы оба знатные, страха не знали. Аскольд разговорчив и умен, а Дир – роста богатырского и силы, но без Аскольдова разрешения ни слова не вымолвит, все молчит. Да еще в кузне любил проводить время, свое оружие сам ковал. Любил оружие. И оно у него всегда было в полном порядке, он к этому относился со всей серьезностью. И никогда без дела не сидел. Пока другие влаге‑ре лясы точат да бражничают, он то копье, то щит чинит, то наконечники стрел или меч точит и под нос себе напевает, точно бык мычит. Оба были свериги, родом из Бирки. И много Аскольд рассказывал всем о богатом Миклегарде[103], Городе городов, где раньше служили оба они в гвардии самого императора. Даже про Аахенский собор так и сказал он им, что это – просто лачуга из прутьев по сравнению с соборами и богатствами Миклегарда. В такое и поверить‑то было трудно.

Так и служили они, да вот стареть начали, а Аскольд еще и ухо потерял, так что в гвардию миклегардского императора оба они более не годились. Отпустили их с богатыми подарками, как и полагалось по обычаю, но не жилось им в Бирке после чудесного Миклегарда. Дир бы, конечно, где угодно жил, у него своего ума не было. Аскольд же, что в медхусе, что в походах, просто ни о чем другом ни думать, ни говорить не мог, как о том, что в Миклегарде богатств можно на всю жизнь набрать. И что он сам хорошо знает все его укрепления, и как легко можно было бы напасть на город весной, когда император обычно уводит ромейское войско воевать болгар или сарацин, а в городе оставляет флотских друнгариев[104], а те в защите крепостных стен смыслят не много. Его слушали и хаконы, и дружина. Видно было, он и впрямь знал, о чем говорил.

С приходом Аскольда многим русам стало казаться, что Харальд постарел и потому реже стал водить дружину на богатые города. Только все толкует о братстве да стрижет малую дань с фризов и Дорестада и тем доволен. И церкви теперь разорять запрещает.

И Рюрик, и Ингвар уже давно не только превратились из юношей в воинов, но и самая первая седина стала кое‑где пробиваться у них на висках. Рюрик поселился в Дорестаде, в добротно срубленном доме с Эфанд – женщиной большой и мягкой. А Ингвар не любил город, остался жить в лагере, в рустрингенских плавнях.

И вот что произошло однажды с Ингваром. Напали они ночью на деревню полабских славян, чтобы захватить их женщин и продать в Бирке. А когда Ингвар под утро приплелся на свой драккар, то, качаясь как пьяный, тащил за собой только белобрысого мальчишку. Был мальчишка лет шести. Трясся и смотрел на всех волчонком. Ингвар сказал, тоже колотясь как от жестокого похмелья (берсерки всегда с виду похожи на хмельных), что обуял его в битве Один, и порубил он и мать, и отца, и старших сестер и братьев этого мальчишки. Сам малец в сундуке схоронился. А когда Ингвар откинул крышку сундука, Один его уже покинул, и он снова стал собой.

Ингвару дали вина пополам с медом и уложили спать.

Кто‑то поднес меду и мальчишке, но он выбил чарку из чьих‑то рук, и она покатилась по палубе, заплескав всех. А мальчишка вывернулся и хотел прыгнуть за борт, но его успели схватить. Он вырывался, кусался. Викинги смеялись и одобрительно гудели: бесстрашный, будет толк! Имя свое полабское малец потом‑то уж назвал – Олег, но викинги стали звать его Олафом. Ингвар решил мальчишку не продавать и принял его как сына. Возился с ним, словно мать. И, странное дело, привязался Олаф к убийце своей семьи. И постаревшие Харальд и Радмила тоже полюбили его – как внука. Она всё лопотала мальчишке по‑славянски, песни пела. И он называл их бабкой и дедом, а как чуть подрос – воду носил, снег от ворот отгребал. И вскоре вырос в широкоплечего красивого парня и начал ходить в походы с Харальдом, Ингваром и Рюриком. А уж из лука стрелял Олаф так, что не могли с ним тягаться даже взрослые лучники дружины.

Поздней осенью, когда земля жадно ждет снега и готова к нему, а он все не идет, умерла Радмила. Смерть ее очень опечалила Ингвара и Рюрика. Она была им хорошей матерью. Все ее дети с Харальдом умирали один за другим еще младенцами. Рюрик и Ингвар так и остались единственными ее детьми.

Женщины «рус» в Дорестаде обрядили Радмилу в платье из богатых греческих поволок, положили ее на помост из векового дуба, а под помост – веток. Обложили Радмилу подушками и богатой утварью, умастили ее волосы миклегардским маслом, и Харальд, совсем постаревший, почерневший от горя, поднес к веткам огонь. Ветер быстро раздул пламя.

Тризну справляли всю ночь. Харальд выставил столько меда и столько вина (в ту осень виноградники дали особенно добрый урожай), что пьян был весь Дорестад.

А потом Харальд ушел из города в гавань. И сидел там на огромном старом, гниющем у берега драккаре. Драк‑кар давно хотели разобрать, чтобы использовать гвозди и дерево для ремонта других судов, но Харальд когда‑то не позволил это сделать, и ветхое чудище просто оттащили в дальнюю бухту и забыли о нем. Вот на нем и провел три дня Харальд. И непрестанно пил. И не разговаривал ни с кем, только с умершей Радмилой. Рюрик тогда думал, что это, конечно же, просто от одиночества и старости, потому что нельзя же в самом деле так убиваться по женщине. Дружина все понимала, и только самые молодые спрашивали, почему это конунг не справляет одинокую тризну на своем новом лонгботе.

Ведь у Харальда был новый, лучший драккар – самый быстрый, предмет зависти многих. И голову драконью на нем вырезали лучшие плотники Бирки, да так, что косила эта голова бешеными глазами, словно живая, и высунутый язык ее был покрашен красным, а зубы – белым. Харальд любил свой драккар больше своего дома. Он так и называл его по северному обычаю – хус, что и значит «дом», к большому неудовольствию Радмилы. Но она была женщина и славянка и не могла понять душу мужчины норе, сколько бы лет ни делила с ним постель.

А теперь Харальд тосковал на старой гнилой посудине в дальней бухте Дорестада. И далеко был виден его небольшой костер на палубе. Но никто не мешал конунгу, потому что такой уж это обычай. А на четвертый день, ближе к ночи, Харальд прислал за Рюриком Аскольда.

Аскольд передал просьбу Эфанд – прямо у калитки, не заходя в дом, и ушел. И Рюрик собрался к брату. Харальд сидел на палубе, обложенный подушками, как покойник. И – трезвый, хотя с лицом опухшим. Он сказал:

– Давно хотел говорить с тобой, Рюрик. Сдается мне, кончилось время нашей веселой вольницы: я и ты и все наши хаконы завели себе в Дорестаде дома, скотину, виноградники, жен, детей. Что с нами стало твориться? В лагере бываем редко. Ожирели. Завидовать стали не доблести – имуществу друг друга. Помнишь, как мы делили добычу? Никто ничего друг от друга не прятал, всё клали на общий стол и делили по доблести и справедливости. Теперь – не так. Вижу, идут времена, когда норе бросят свои драккары рассыхаться под летним солнцем. Будем вырывать друг у друга куски земли, как франки. А потом станем мы овцами, которые только и годны, что для стрижки. И тогда придут какие‑нибудь другие стригали и начнут стричь нас…

Он вынул из ножен меч и положил перед собой на палубу:

– Это хороший меч, он сработан честным Сигфридом из Хедеби. Я пришел сюда с этим мечом, с ним и уйду.

И мне не нужен плащ из миклегардских золотых поволок – он не греет зимой, и не нужно железное воронье гнездо, что франки зовут короной – мне нужен шлем, чтобы защитить голову от вражеского удара и продолжать бой.

Харальд надолго замолчал, а Рюрик налил себе из кувшина в глиняный стакан вина и залпом выпил. Он хотел сказать, что ожирели они от того, что давно не водил их конунг в большие походы. Но не сказал. Рюрик не любил вина, он предпочитал мед, но Харальд давно пристрастился к рейнским винам и не пил ничего другого.

– Давно, еще перед нашим крещением, – снова заговорил Харальд, – да ты его уже, наверное, не помнишь, мальцом совсем был, – приходили к нам из Аахена монахи и много рассказывали о своем Боге. Так вот… Бога их схватили и распяли на деревянных перекладинах потому, что один из его сотоварищей его предал.

Рюрик взглянул на брата вопросительно, и Харальд продолжил:

– И никто из сотоварищей Бога так за него и не отомстил. А предатель просто взял серебро и ушел. Будь осторожен, брат. Это может случиться со всяким.

– С тобою этого не случалось.

– Я всегда чувствовал того, кто способен это сделать, и убивал его, чтобы избавить от страшного бремени предательства. Ты должен всегда об этом помнить. Ибо конунгом после меня быть – тебе.

Рюрик ничего не ответил.

– Ты храбр в битве, но не безрассуден, и это как раз то, что требуется от конунга. Ты знаешь, кого поставить в центр, кого на фланги, когда вступить лучникам, как обороняться от конницы. Но… Помнишь, прошлой весной мы ходили на англов, и они выставили против нас сильное войско? Я видел тебя в битве: у тебя нет ненависти к врагу. Так сможешь ли ты убить того, с кем делил хлеб и корчагу с медом, если он замыслит предательство? Быть конунгом – значит уметь заметить в глазах даже самых близких к тебе тлеющий уголек измены. Надо уметь видеть коварство других, а для этого надо самому быть коварным. Сможешь ли ты? Вот что меня заботит…

– Может, кто‑нибудь другой будет лучшим конунгом? Зачем ты позвал меня? – спокойно спросил Рюрик.

– Вот видишь… Это тоже плохой знак: ты спрашиваешь об этом спокойно. Ты не вскочил сейчас, губы твои не побелели от гнева при мысли, что власть уйдет от тебя к другому.

– Ты прав. Я убиваю, только когда это нужно. – Рюрик помолчал и продолжил: – А если все время стараться высматривать в глазах соратников возможную измену, можно вообще перестать видеть что‑либо другое. А можно увидеть ее и там, где ее нет. – Харальд не перебивал. – Но тебе нужно, брат, доказательство того, что я могу понимать коварство? Хорошо. Слушай. Ты позвал сейчас меня. Одного из последних доживших до этого дня Скьольдунгов. Об этом уже знает дружина, ведь ты прислал за мной Аскольда. Значит, дружина понимает, кого ты решил сделать конунгом. И если бы ты сейчас изменил свое решение, для коварного человека это не имело бы никакого значения. И коварный убил бы тебя, и вынес бы потом твое тело к дружине, и сказал бы, что ты пожелал умереть от меча, потому что не желал умирать от старости, потому что хотел войти к Одину как воин, – Харальд чуть вздрогнул при этих его словах, – И никто никогда не узнал бы, что ты хотел сделать конунгом кого‑то другого, – закончил Рюрик.

Харальд улыбнулся:

– Хорошо. Ты понимаешь коварство. Я думал и об Ингваре, но Ингвар стал берсерком. Один раз берсерк – это уже навсегда. А из них – плохие конунги…

Харальд надолго замолчал. А потом непривычно дрожащим голосом спросил Рюрика о самом теперь для себя главном:

– А ты смог бы помочь мне войти в Валхаллу как воину? Ведь если я просто умру от старости, во сне… Скажи, ты – смог бы? – Харальд смотрел на него с надеждой.

Рюрик сел и крепко обнял брата. Вместе они выглядели как отец и сын. И Рюрик только теперь со щемящим чувством увидел, как постарел брат. От Харальда пахло вином, немытыми волосами и, почему‑то, – кожей. И тогда Рюрик заметил, что на брате – новые сапоги. И сразу понял: брат – собрался в дорогу.

– Я никогда не смогу поднять на тебя меч, Харальд. Никогда.

– Даже если я буду молить тебя, как меня молила наша мать?

– Ты сам говорил мне, что тот ужас шел за тобой много лет. Ты и мне желаешь этого попутчика?

Брат указал вдруг на почерневшую палубу драккара:

– Вон там… Там, где дыра от мачты, я стоял и держал тебя за пазухой, когда Один решил вдохнуть в тебя жизнь и ты зашевелился.

Рюрик обнял плечи брата еще крепче.

– А помнишь крещение в реке Ворм? – спросил Харальд. – Я смеялся тогда, я думал, что ради новых франкских мечей для нашей рустрингенской дружины это – сущая безделица. А вот теперь думаю, что не следовало бы этого делать и связываться с христианским Богом. Потому что сейчас это все запутало, и я даже не знаю, какой бог или какой ноккен или дьявол теперь примет меня… Таких слов никогда не говорил мой язык, Рюрик, а сейчас я скажу их: мне – страшно. Если меня возьмет христианский Бог, я никогда не увижу наших родичей, моих павших сотоварищей, не увижу Радмилу. Что буду тогда делать я у христианского Бога?

Над ними высилось ясное ночное небо, и звезды чисто посверкивали, словно отмытые осенними дождями.

– И всё теперь так непонятно… Один монах из Аахена сказал мне, что убивший себя сам сразу же падает в вечные кипящие котлы. В это верят христиане. Он сказал, что человек не может отнять у себя жизнь, так как она дана свыше. Три дня я думал об этом. Наверное, монах прав. Но умереть в своей постели, а не от меча – значит отдать себя ноккенам тумана… Как мне быть?

Рюрик ничего не мог на это ответить. Он об этом не думал. Даже в Одина и Валхаллу он верил не слишком, как‑то больше по привычке, а гораздо больше верил в вещи конкретные – твердость своей руки, остроту своего меча, в новый парус своего небольшого потрепанного драккара.

– Брат, ты еще можешь держать меч, значит, рано пока думать о смерти, – сказал он. – Радмилу не вернешь… Оставь свое горе на этом старом корабле. Под моим кровом у тебя всегда будут чистая постель и добрый обед с чаркой вина. Я буду тебя ждать.

– Дружина теперь – твоя, Рюрик. И мой новый драк‑кар. И кровный враг Рагнар с его сыновьями, у которого осталось пепелище нашего дома в Хедеби. Всё теперь твое. Иди домой, Рюрик. Я приду к тебе завтра…

Брат пришел к нему ночью, во сне. Он был молодым, таким молодым, каким его никак не мог помнить Рюрик. И он стоял в новых сапогах из рыжей кожи у мачты большого незнакомого драккара. Брат поднял руку, прощаясь. И тут же вдалеке закрутилась огромная воронка и стала затягивать драккар, а брат все махал с палубы и спокойно ждал, когда воронка окончательно его затянет. Рюрик хотел крикнуть и не мог, словно у него больше не было горла.

Он проснулся резко, как от удара. Начал лихорадочно одеваться. Эфанд заполошно, большой белой птицей заметалась по комнате в одной льняной рубашке. Рюрик выскочил из дома и бросился к гавани, не сказав ей ни единого слова. Хлопнула, как пощечина, дверь, и она внезапно остановилась, села на край их остывающей постели, упала на подушку, которая еше хранила его запах, и навзрыд заплакала.

В гавань уже бежал народ.

Старый драккар пылал. На палубе в кольце огня сидел мертвый Харальд. Перед самым рассветом он поджег корабль, а потом сел и наискось рассек себе шею мечом…

Только что встало солнце. Погожим обещал быть этот день.

…Рюрик подошел и перерубил канат, связывавший старый корабль с берегом. Спорым было течение в реке.

Скьольдунги и вся дружина «рус», стоя у воды, ритмично забили мечами о щиты, вновь и вновь хрипло повторяя древнюю песню норе, какую поют, провожая своих конунгов. Провожая в дорогу, не хороня в земле…

 

Северный ветер драккар направит!

Один готовит скамьи для пира!

Он наливает в рога крутые!

Место готово, скамья для пира!

Место готово, скамья для пира!

Место готово!..

 

И стенали над ними в небе чайки‑плакальщицы. Так ведь и зовут их люди норе.

Все дальше уходил от берега пылающий драккар. И тогда Рюрик громко крикнул дружине: «Слушай!»

Воины и хаконы тотчас умолкли. И Рюрик сказал, чтобы «рус» собрались на тризну в медхусе Дорестада, а после тризны – покинули свои теплые дорестадские дома и вернулись на всю зиму в рустрингенский лагерь – готовиться к походу на Миклегард.

Он закончил, и дружина опять ритмично и мощно забила мечами о щиты – теперь уже приветствуя нового конунга. И громче всех бил о щит хакон Аскольд.