рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Из диссертации П.Е.Спиваковского «Формы отражения жизненной реальности в эпопее А.И.Солженицына «Красное Колесо»» (М., 2000).

Из диссертации П.Е.Спиваковского «Формы отражения жизненной реальности в эпопее А.И.Солженицына «Красное Колесо»» (М., 2000). - раздел История, ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ХХ ВЕКА «Н.а.струве, Говоря Об Изображении Солженицыным Самсоновской Катастрофы 1914 ...

«Н.А.Струве, говоря об изображении Солженицыным Самсоновской катастрофы 1914 года, подчеркивал: «Может быть, нигде “Август”[136] не вызвал такого безоговорочного одобрения, как в военных кругах русской эмиграции. По мнению этих свидетелей‑специалистов, военная операция полстолетней давности описана с безукоризненной точностью»[137]. Н.А.Струве замечает: «<…> ни на одной фактической ошибке Солженицына не поймали, сколько ни пробовали ловить <…>»[138]. К аналогичным выводам приходит и историк Н.Н.Рутыч[139].

Вместе с тем сам Солженицын, говоря о своей исторической концепции, подчеркивал: «Никто не закрывает возможности другому историку или художнику дать другую концепцию, но только не отойти ни от одной, даже крохотной, маленькой, детали. Он может не описывать их, но не должен им противоречить. Я утверждаю, что при той скрупулёзности, с которой я выдерживаю каждую мельчайшую точную историческую деталь, — почти невозможно построить другую трактовку. Место для фантазии будет только тогда, если факты расположены редко, между ними пустые пространства»[140]. Иначе говоря, высокая степень концентрации исторически достоверных фактов помогает преодолеть сложившуюся в современном общественном сознании ситуацию, когда прошлое России воспринимается как гносеологически «непредсказуемое», как событийный ряд, для которого характерна виртуальная неопределенность[141].

В то же время историческая концепция «Красного Колеса» нередко вызывала возмущенную реакцию ряда читателей, литературных критиков, публицистов и политических деятелей. Дело в том, что Солженицын в этом произведении покусился на до сих пор «священную» для многих революционно‑«демократическую» идеологическую традицию, возложив на последователей этой традиции ответственность за российскую революцию 1917 года и за ее катастрофические последствия. Писатель, используя богатейший фактический материал, весьма убедительно доказывает это на страницах эпопеи. Однако для советской интеллигенции 1970–1980-х годов (и для той ее части, которая оказалась в эмиграции), либо исповедовавшей идеологию «социализма с человеческим лицом», либо уже отрекшейся от «истинного» ленинизма, — революционно‑«демократическая» традиция оставалась, как правило, глубоко уважаемой и почитаемой. Вместе с тем для «левых» западных интеллектуалов «Красное Колесо» оказалось идеологически неприемлемо по тем же причинам. В то же время в «правых» кругах западного мира в 1970–1980-е годы укрепляется и получает чрезвычайно широкое признание и распространение идеологическая концепция, согласно которой революция 1917 года осмысливается как специфически российское явление. При этом вина за нее возлагается на русскую национальную традицию (показательны в этом смысле книги одного из советников президента США Р.Рейгана историка Р.Пайпса). Не случайно В.Страда подчеркивает, что «никогда нельзя будет переоценить значения полемики Солженицына с теми западными историками, которые, исходя из схемы настолько банальной, что она стала общим местом в журналистской советологии, считают, что между Россией и СССР, царизмом и коммунизмом нет никакой разницы». Эта схема постепенно стала доминирующей на Западе[142]. Естественно, что и для западных, и для российских сторонников этой идеологемы Солженицын — фигура абсолютно неприемлемая».

«Мотив солнечного затмения впервые появляется уже в 4 главе «Августа Четырнадцатого» в разговоре Ирины (или Ори, как зовут ее домашние) и Ксеньи Томчак:

« — Я только хотела сказать, — как можно уступчивее вывела Ирина, — что мы очень легко смеёмся, нам всё смешно. Висит в небе комета с двумя хвостами — смешно. В пятницу было затмение солнечное — смешно». Ксенья возражает: « — Ну, правда же… Есть астрономия…

— Да астрономия пусть как угодно, — стояла Оря спокойно на своём. — А вот шёл князь Игорь в поход — солнечное затмение. В Куликовскую битву — солнечное затмение. В разгар Северной войны — солнечное затмение. Как военное испытание России — так солнечное затмение»[143].

Действие происходит в самом начале Первой мировой войны, за несколько недель до Самсоновской катастрофы — окружения и сокрушительного разгрома русской армии на территории Восточной Пруссии. Таким образом, если, с точки зрения Ори, солнечное затмение свидетельствует лишь о военном испытании для России и невозможно предсказать, что ждет русскую армию — победа, как в Куликовской битве и в Северной войне, или поражение, наподобие того, которое описано в «Слове о полку Игореве», то для читателя ответ очевиден. С этого момента в тексте «Красного Колеса» актуализируется параллель между событиями неудачного похода Новгород-Северского князя Игоря в 1185 году и Самсоновской катастрофой августа 1914. Вместе с тем открытым остается вопрос, случайна ли связь между солнечным затмением и дальнейшими историческими событиями конца XII и начала XX веков?

Ирина Томчак, не отвергая факта астрономической предсказуемости солнечных затмений, видит в них знаки, знамения, посылаемые человечеству свыше. Напротив, собеседница Ирины, Ксенья Томчак, находясь под сильным влиянием господствовавшего в интеллигентских кругах того времени материалистически‑позитивистского мировоззрения, воспринимает такого рода космические феномены лишь на физическом уровне. В то же время решать, кто из двух женщин прав, приходится читателю.

Далее, в 14 главе «Августа Четырнадцатого», имплицитный автор которой выражает точку зрения молодого офицера Ярослава Харитонова, принимающего участие в военной операции русских войск в Восточной Пруссии, говорится: «А 8 августа, на третий день как перешли немецкую границу, было полное солнечное затмение. Об этом был заранее приказ по дивизии и разъясняли офицеры солдатам: что тут ничего особенного, что так бывает, и только надо будет удерживать лошадей. Однако не верили простаки‑мужики — и когда стало среди знойного дня темнеть, наступили зловещие красноватые сумерки, с криками заметались птицы, лошади бились и рвались, — солдаты крестились сплошь и гудели: „Не к добру!.. Ой, неспроста…”»[144]. Простонародно‑крестьянская точка зрения на солнечное затмение, очевидно, близка к точке зрения Ирины Томчак. При этом сами солдаты напоминают скорее толпу паломников, чем представителей регулярной армии: «Второй офицер их батальона, штабс‑капитан Грохолец <…>, — сам от смеху давясь, кричал на колонну: „Эй, шествие богомольцев! В Иерусалим собрались?” И до чего ж метко было крикнуто, смеялся Ярослав <…>. Запасные тяготились винтовкой, как лишней тяжёлой палкой нацепленной, и новыми твёрдыми сапогами тяготились и, невдогляд офицерам, стягивали их, перекидывали верёвочкой через плечо, а топали босиком»[145]. Таким образом обнаруживается глубинная «несовременность» простонародного мировоззрения. Эти крестьяне, внезапно ставшие солдатами, оказываются неспособны соответствовать требованиям регулярной армии XX века, в частности, и потому, что они являются носителями иной культурной традиции, глубоко чуждой урбанистически‑секулярному менталитету образованной части русского общества. Вот что говорит о необходимости соединения простонародной и интеллигентской ветвей русской культуры один из персонажей «Красного Колеса», философ Пётр Бернгардович Струве:

« — В нашей свободе, — медленно говорил Струве, щурясь, — мы должны услышать и плач Ярославны, всю Киевскую Русь. И московские думы. И новгородскую волю. И ополченцев Пожарского. И Азовское сиденье. И свободных архангельских крестьян. Народ — живёт сразу: и в настоящем, и в прошлом, и в будущем. И перед своим великим прошлым — мы обязаны»[146].

Струве говорит о том, на какой аксиологической основе может и должна быть построена демократия в России. Будучи интеллигентом, носителем русской культуры «европейского» типа, философ указывает на необходимость ее соединения с «архаической» культурой простого народа, основанной на аксиологии, которая была характерна для допетровской Руси. Система национальных, нравственных и религиозных ценностей этой «традиционалистской» ветви русской культуры очень важна и для будущего России, убежден философ.

Вместе с тем П.Б.Струве обращает внимание на то, что для простонародного сознания в большой степени характерна темпоральная неопределенность, чуждость линейной форме времени, поскольку образ жизни и психология русского крестьянина мало менялись на протяжении веков. Отсюда — черты глубокой архаики, проявляющиеся в сознании и поведении солдат Первой мировой войны, этих «переодетых богомольцев»[147], мировидение которых заставляет вспомнить об авторах и героях древнерусской литературы. Так, например, в «Повести временных лет» содержатся многочисленные упоминания о разного рода небесных знамениях, которые осмысливаются в этом произведении примерно так же, как воспринимают солнечное затмение солдаты в августе 1914 года.

Но еще ближе к описываемым событиям начала Первой мировой войны оказывается сюжет «Слова о полку Игореве»[148]. Не случайно Ирина Томчак упоминает о солнечном затмении, предшествовавшем неудачному походу Новгород‑Северского князя на половцев. События конца XII века внезапно становятся остроактуальными в начале XX столетия. Поэтому на символическом уровне мотив солнечного затмения указывает, в частности, и на эту скрытую связь времен. Герои «Слова о полку Игореве» Игорь и Всеволод пытаются игнорировать зловещее предупреждение и, несмотря на затмение, отправляются в поход. Так же поступает и командование русской армии в Восточной Пруссии. И в обоих случаях русское войско ожидает сокрушительный разгром. Это можно было бы принять за случайное совпадение, если бы не ряд скрытых аллюзий и реминисценций в тексте «Августа Четырнадцатого», заставляющих вспомнить о «Слове о полку Игореве».

Так, в этом произведении уничтожение русской армии метафорически отождествляется с молотьбой на току: «На Нgмиzh снопы стgлютъ головами, молот#тъ чgпи харлuжными, на тоцh животъ кладuтъ, вhютъ дuшu отъ тhла»[149].

Сходная сцена есть и в «Августе Четырнадцатого». Полковник Георгий Воротынцев и молодой солдат‑крестьянин Арсений Благодарёв оказываются в одном окопе во время сверхинтенсивного артиллерийского обстрела, когда разрывы снарядов сливаются в один сплошной «беззвучный грохот»: «Всё слилось. В общее трясение, в муку перед смертью». В это время Воротынцев слышит, как Благодарёв кричит ему в ухо: « — Как‑зна‑току!!

Воротынцев не понял: что — как знатоку? Дать часы подержать, как знатоку? хвастается, что на часы смотреть тоже знаток?

— Как‑на‑току!! — ещё раз рявкнул Благодарёв, шаля силой лёгких.

И ещё не сразу достигло Воротынцева: как на току! Как колосья, распластанные на току, так и солдаты в окопах притаились и ждут, что расколотят им тела, каждому — его единственное. Гигантские цепы обходили их ряды и вымолачивали зёрнышки душ для употребления, им неизвестного, — а жертвам солдатским оставалось только ждать своей очереди. И недобитому, и раненому — только ждать своей второй очереди.

Правда, чем они эту молотилку выдерживают? — не ревут, не сходят с ума.

<…>

Ну что ж, начали и привыкать. Это такая форма жизни: жить под молотьбой. Начали привыкать»[150].

По справедливому замечанию Ж.Нива, в этой сцене «происходит как будто встреча <…> двух языков, интеллигентского и крестьянского»[151]. Более того, здесь встречаются две системы мировосприятия, два типа мышления, сущностно не самодостаточные и во многом дополняющие друг друга. В процитированном выше тексте намного более уместна параллель со «Словом о полку Игореве». Метафорическое изображение гибельной для русской армии битвы как молотьбы на току, данное безымянным древнерусским автором, внезапно актуализируется, благодаря типологической близости его мышления к мышлению молодого русского крестьянина Арсения Благодарёва, который почти через три четверти тысячелетия воспринимает мир сходным образом. Насколько темпорально изменчиво сознание образованной части русского общества, настолько неизменным оказывается менталитет простого крестьянина, и в этом, по Солженицыну, залог здоровой и естественной исторической преемственности, гармонически объединяющей оба начала — традиционно‑инвариантное и изменчиво‑современное[152].

Вместе с тем Солженицын показывает и отличие метафорической молотьбы начала XX века от той, которая описана в «Слове о полку Игореве», где изображается окончательный разгром и гибель русской армии: герой «Августа Четырнадцатого» Георгий Воротынцев понимает, что «из окопа полного профиля даже за час» такого сверхинтенсивного обстрела невозможно «вырвать более четвёртой части защитников <…>»[153]. Простые, необразованные солдаты этого, конечно же, не знают — они просто привыкают «жить под молотьбой». Храбрость, стойкость, терпение и простодушие русского солдата проявляются здесь естественно и ненавязчиво, без малейшего намека на какую-либо героическую позу или патетику.

И в «Слове о полку Игореве», и в «Августе Четырнадцатого» сокрушительный разгром русской армии, символически «предсказанный» солнечным затмением, совершается на чужой земле, на территории противника, причем поражению предшествует «победа» и захват обильной добычи:

Легко входит русская армия в Восточную Пруссию в августе 1914 года. Там не оказывается не только немецких войск, но и местного населения. Вот как описывается эта ситуация в 29 главе «Августа Четырнадцатого», имплицитный автор которой выражает точку зрения уже упоминавшегося выше Ярослава Харитонова: «<…> в полдень, при ярком солнце, при ровном ветерке, при весёлых пучных белых облаках <…> уже и входили они в <…> небольшой городок Хохенштейн <…>, поразительный не только уёмистой теснотой крутоскатных кровель, но — полной безлюдностью, этим даже страшен в первую минуту: вовсе пуст! <…>.

<…> как в сказке, на первых шагах в зачарованной черте истекают из героя силы, и роняет он меч, копьё и щит, и вот уже весь во власти волшебства, так и здесь первые кварталы чем-то обдали входящие батальоны и расстроился их шаг, свертелись головы в разные стороны, смягчился, сбился порыв двигаться на шум боя <…>. <…> да единая батальонная воля тоже парализовалась, и зажили роты отдельно каждая, а там и они распались на взводы, — и удивительно, что это никого не удивляло, а повеяло заколдованным обессиливающим воздухом»[154].

Немецкое командование заманивает русские войска вглубь своей территории, чтобы затем, усыпив их бдительность, нанести сокрушительный удар. Вместе с тем ярко светящее солнце (Солженицын стремится быть безупречно точным при описании погоды в каждом конкретно‑историческом хронотопе) резко контрастирует с недавно случившимся солнечным затмением. Казалось бы, теперь мрачные предчувствия забыты, однако пустота и безлюдье (в городе не оказывается даже собак) создают впечатление пребывания в ирреальном, заколдованном мире (подобно автору «Слова о полку Игореве», Солженицын активно использует в этом описании элементы мифопоэтической образности). И понемногу Ярослав подсознательно начинает ощущать «страх, предчувствие беды, что ли?»[155]. Начинаются грабежи, но мародеров, вопреки строгим предписаниям, никто не ловит и не наказывает: «Хрустело под сапогами от насыпанного и выбитого. Вот в оконном проломе — разворошенная квартира, ещё не вся нарушена недавняя любовная опрятность, а комоды вывернуты, а по полу — скатерти, шляпки, бельё»[156]. «Любовной опрятности» хорошо налаженного немецкого быта противостоит деструктивная стихия отчуждения. Русские крестьяне воспринимают этот чужой для них мир как нечто никому не нужное, как то, что можно и даже следует разорить и разрушить. Поэтому, когда в Хохенштейне загорается один из только что ограбленных домов и на нем начинает «мелкими выстрелами» лопаться черепица, — солдаты видят это, однако никто не бежит тушить:

«Дым и пламена с треском выбрасывали, выносили вверх чужой ненужный материал, чужой ненужный труд — и огненными голосами шуршали, стонали, что всё теперь кончено, что ни примирения, ни жизни не будет больше»[157]. Такова точка зрения Ярослава Харитонова, в данном случае, очевидно, совпадающая с точкой зрения реального автора.

Это бессмысленное надругательство над результатами чужого и потому не нужного русским солдатам труда оказывается во многом судьбоносным. С этого момента месть со стороны немцев становится не только возможной, но в каком-то смысле и оправданной. Сходное значение имеет и фрагмент «Слова о полку Игореве», в котором описывается, как переполненные богатой добычей русские воины начинают «мостить» болотистые места на своем пути дорогими тканями, захваченными у половцев. Такое поведение обеспечивает противнику моральное преимущество вне зависимости от первопричин войны. Как справедливо отмечал М.М.Бахтин, «“Слово о полку Игореве” — это не песнь о победе, а песнь о поражении <…>. Поэтому сюда входят существенные элементы хулы и посрамления (дело идет о поражении не врагов, а своих)»[158]. В «Августе Четырнадцатого», также повествующем «о поражении не врагов, а своих», аналогичные элементы хулы и посрамления выполняют ту же «очистительную» функцию, как и в «Слове о полку Игореве». Они помогают глубже осознать многочисленные причины случившегося и открывают (хотя бы в будущем) возможность этического преодоления того, что привело к военной катастрофе как в 1185, так и в 1914 году.

Вместе с тем в 29 главе «Августа Четырнадцатого» показано, как легкое и беспрепятственное разграбление немецкого города вызывает у многих солдат чувство эйфории:

«Нет, хмельность была не пьяная, а благодушная, — доброжелательность пасхального розговенья»[159]. Отчасти такое настроение связано и с тем, что русские солдаты находят и пьют немецкий напиток — «какáву» (какао). Это псевдопасхальное розговенье происходит 14 августа (все даты в «Красном Колесе» даны по старому стилю) — за день до окончания строжайшего Успенского поста (и за день до полного разгрома русской армии в Восточной Пруссии). Внезапное превращение «переодетых богомольцев» в безжалостных к результатам чужого труда мародеров, мгновенно забывающих и о Боге и о Церкви, не только демонстрирует негативные стороны народного характера, но и осмысливается как тяжкий грех, за который придется платить, в частности и собственной кровью.

Символически значимый мотив псевдопасхи, таким образом, оказывается связан с забвением Бога и предпочтением сиюминутных земных благ исполнению Его воли, в частности соблюдению поста и заповеди «нg qкради» (Исх. 20: 15; Втор. 5: 19; церковнославянский перевод). Вместе с тем далеко не случайно, что русские крестьяне, ставшие солдатами, оказываются уязвимы именно перед лицом этого искушения. Поэтому неудивительно, что, казалось бы, незначительный военный инцидент разграбления небольшого немецкого города в Восточной Пруссии оборачивается в тексте эпопеи «Красное Колесо» прологом к революционному разграблению всей России. Вскоре те же самые мужики‑солдаты будут громить и жечь помещичьи усадьбы, врываться под видом «обысков» в городские квартиры и грабить их, рассматривая цивилизацию и культуру европейски образованной части русского общества как не менее чуждую и враждебную себе, чем цивилизация и культура Хохенштейна.

Таковы последствия произведенной Петром I культурной революции[160], расколовшей русское общество на два не понимающих друг друга общественных слоя — европейски образованную интеллектуальную элиту и чуждый западноевропейской культурной традиции простой народ. Солженицын подчеркивает: «Есть любители уводить это разрыв к первым немецким переодеваниям Петра — и у них большая правота»[161].

Вместе с тем, по мысли Солженицына, революционная катастрофа 1917 года была бы невозможна без постепенного массового забвения христианской системы ценностей. Так, мотив псевдопасхи связан в анализируемом эпизоде эпопеи и с ослаблением религиозной веры среди простого народа. По словам писателя, «в Девятнадцатый благополучный век — на самом деле подготавливалось падение человечества <…>». Дело в том, что «люди <…> чаще всего принимают материальное благополучие за ту цель, к которой мы идём, — а мы не к этой цели идём!»[162], — убежден Солженицын. «<…> главный порок современной цивилизации» писатель видит «в неверном понимании человеческой жизни. Она в том, чтобы кончить жизнь на более высоком нравственном уровне, чем твои начальные задатки»[163], — считает автор «Красного Колеса». И простые мужики‑солдаты, несмотря на всю свою «древнерусскую» традиционность, также оказываются подвержены антропоцентрическому соблазну служения самим себе, а не Богу. Мотив псевдопасхи, помимо очевидного бытового значения, приобретает и глобальный онтологический смысл. Предпочтение тварного начала божественному, нетварному, оказывается скрытым источником поистине чудовищного и всеразрушающего зла. В первую очередь именно этим и объясняется, казалось бы, необъяснимая трансформация «переодетых богомольцев» в жестоких и безжалостных мародеров. По словам Солженицына, «Достоевский несколько преувеличил миф о святом русском простом человеке. Мне пришлось, — замечает писатель, — в третьем Узле — в “Марте Семнадцатого” <…>, — затем и в “Апреле Семнадцатого”, рассматривая картины революции, увидеть противоположное. Сплошное безумие охватывает массу, все начинают грабить, бить, ломать и убивать так, как это бывает именно в революцию. И этого святого “богоносца”, каким его видел Достоевский, как будто вообще не стало. Это не значит, что нет таких отдельных людей, они есть, но они залиты красной волной революции»[164]. Вместе с тем, говоря о первопричине всех этих страшных и чудовищных событий, Солженицын замечает: «<…> я сегодня на просьбу как можно короче назвать главную причину той истребительной революции, сглодавшей у нас до 60 миллионов людей, не смогу выразить точнее, чем повторить: “Люди забыли Бога, оттого и всё.”»[165]. Более того, писатель видит в этом «главную черту всего XX века <…>»[166]. И мотив псевдопасхи скрыто указывает на эту антропоцентрическую интенцию, лежащую в основе главного исторического события XX столетия — революционной катастрофы 1917 года.

При этом одной из важнейших предпосылок революции Солженицын считает вовлечение России в Первую мировую войну, истребление в этой бессмысленной и кровопролитной войне лучшей части русского народа, многолетнее изнурительное напряжение народных сил. Поэтому сокрушительное поражение русской армии в Восточной Пруссии в самом начале войны оказывается во многом роковым не только для военной кампании 1914 года, но и для страны в целом. Солженицын показывает, что это поражение было обусловлено многими причинами. В первую очередь — самодовольством, некомпетентностью и эгоизмом многих генералов, в особенности тех, кто руководил этой операцией из Ставки Верховного Главнокомандования.

Вместе с тем на символическом уровне разгром русской армии в середине августа 1914 года был предопределен за неделю до этого события, когда 8 августа, в пятницу[167], произошло солнечное затмение, выявившее скрытую близость происходящего к событиям, описанным в «Слове о полку Игореве». При этом фабульный параллелизм не связан в данном случае с какой-либо литературной игрой. В основе здесь — целая цепь реально-исторических совпадений, на которые Солженицын лишь указывает, никак их не комментируя. В то же время писатель подчеркивает сходство Самсоновской катастрофы 1914 года с неудачным походом русских войск в XII веке при помощи метафорического образа молотьбы на току, совпадающего с аналогичным образом из «Слова о полку Игореве». Однако этот образ лишь оттеняет документальную точность во всех прочих случаях, связанных с данным историческим параллелизмом.

Впрочем, «военный» сюжет «Августа Четырнадцатого» сближается с сюжетом «Слова о полку Игореве» далеко не полностью. Так, например, командующий русскими войсками в Восточной Пруссии генерал Самсонов не попадает в плен, подобно князю Игорю, а кончает жизнь самоубийством. В то же время многие группы русских солдат и офицеров по возможности незаметно (а иногда с боями) выходят из окружения и возвращаются в Россию, что опять-таки напоминает бегство князя Игоря из половецкого плена. При этом отношение немецких властей к пленным резко дифференцированно: девятерым русским генералам предоставляются почетные и комфортные условия (эта ситуация вновь отчасти напоминает половецкое пленение князя Игоря), а простых солдат ожидает «новинка», изобретение начала XX века — концентрационный лагерь[168]. Впрочем, почти все параллели с текстом «Слова о полку Игореве» непреднамеренны. Писатель стремится как можно меньше прибегать к услугам вымысла, и те или иные аллюзии чаще всего возникают в тексте «Красного Колеса» «сами собой». Для Солженицына намного важнее выявить символическую значимость самóй первичной жизненной реальности, позволяющую приблизиться к хотя бы частичному постижению Божьей воли и высшего, метафизического смысла исторических событий, в частности и Самсоновской катастрофы 1914 года.

Возвращаясь к спору Ирины и Ксеньи Томчак о том, как следует относиться к феноменам типа солнечного затмения, можно сказать, что текст «Августа Четырнадцатого» свидетельствует о сущностной правоте Ирины. Сам ход событий указывает на глубинную символическую значимость солнечного затмения не только в художественной системе «Красного Колеса», но и в первичной, внехудожественной реальности, воссозданной в этом произведении.

Художественная и религиозно-онтологическая

значимость «необычной» лексики

в «самсоновских» главах «Августа Четырнадцатого»

Особый интерес представляет лексическое «расширение» в главах, одним из центральных персонажей которых является генерал Самсонов. Образ данного исторического персонажа, художественно воссозданный на страницах первого «Узла» «Красного Колеса», глубоко трагичен, однако при этом читатель становится свидетелем не только сокрушительного военного поражения генерала Самсонова («<…> когда и как Самсонов проиграл стражение? Когда и как? — он не заметил”, — сказано в 39 главе), но и его поразительного духовного возвышения, восхождения на иной, несоизмеримо более глубокий уровень мировосприятия. И все это находит адекватное и вместе с тем весьма своеобразное художественное отражение в «необычной» лексике «самсоновских» глав «Августа Четырнадцатого». <…>

Так, чрезвычайно важен в «Августе Четырнадцатого» сон генерала Самсонова из 31 главы:

«Не виделось ничего. Но возле уха — ясное, с оттенком вещего голоса, а как дыхание:

Ты — успишь… Ты — успишь

И повторялось.

Самсонов оледел от страха: то был знающий, пророческий голос, даже может быть над будущим властный, а понять смысл не удавалось.

— Я успею? — спрашивал он с надеждой.

Нет, успишь, — отклонял непреклонный голос.

Я усну? — догадывалась лежащая душа.

Нет, успишь! — отвечал беспощадный ангел.

Совсем непонятно. С напряжением продираясь, продираясь понять — от натуги мысли проснулся командующий.

Уже светло было в комнате, при незадёрнутом окне. И от света сразу прояснился смысл: успишь — это от Успения, это значит: умрёшь. <…>

И — холодом, и — льдом, и — мурашками: Успение — сегодня. День смерти Богоматери, покровительницы России. Вот оно, вот сейчас наступает Успение.

И мне сказано, что я умру. Сегодня»[169].

В этой сцене проявляются черты старинного средневекового жанра видéния. В русской литературе к этому жанру обращались и А.С.Пушкин («Бесы»), и Н.В.Гоголь («Пропавшая грамота»), и А.А.Блок («Предвечернею порою…»), и Н.С.Гумилев («Заблудившийся трамвай»), и Ф.Сологуб («Рождественский мальчик»), и другие писатели. В видении обязательно присутствует визионер, которому открывается иная, запредельная, метафизическая жизненная реальность, человеку обычно недоступная. Именно это и происходит с генералом Самсоновым <…> .

Для художественного воссоздания этого события Солженицын использует целый ряд художественных приемов, в частности и лексическое «расширение». <…> Глагол «успать» скорее всего заимствован Солженицыным из словаря Даля, где семантика этого слова определяется следующим образом: «<…> начинать, начать, стать спать, засыпать, заспать, заснуть»[170]. Глагол «оледеть» также, по всей вероятности, заимствован у Даля, который дал такую интерпретацию его семантического значения: «<…> обратиться в лед, замерзнуть»[171]. Однако ситуация осложняется тем, что данное слово имеет церковнославянское происхождение. <…> Присутствует глагол «оледеть» и в солженицынском «Русском словаре языкового расширения», где смысловое значение этого слова интерпретируется как «обратиться в лёд». И тут же дан пример: «<…> сердце ОЛЕДÉЛО»[172]. Как видим, лишь последнее словосочетание содержит метафорическое осмысление семантики глагола «оледеть», и именно оно актуализируется в процитированном выше тексте «Августа Четырнадцатого». В то же время использование таких стилистически маркированных архаизмов, как «успать» и «оледеть», в художественном контексте данного эпизода эпопеи, очевидно, далеко не случайно. Лексическая «архаика» помогает увидеть в данном эпизоде не только мистический феномен встречи человека с малодоступным в обычной ситуации метафизическим «пластом» жизненной реальности, но и обнаружить в самом факте такой встречи инвариантно‑на­циональные черты, сближающие мистический опыт Самсонова с аналогичным опытом духовидцев Древней Руси. <…> Солженицын, используя эти архаизмы, стремится при этом <…> к выявлению дискурсивных форм, помогающих приблизиться к религиозным основам национальной аксиологии. Таким образом, лексика оказывается одним из важнейших средств, помогающих установлению связи времен, столь важной для преодоления культурного раскола в послепетровской России (подробнее об этом см. выше, во второй главе диссертации).

Вместе с тем фраза: « — Ты — успишь…», произносимая непреклонным ангелом, имеет глубокий и далеко не самоочевидный смысл. В этой ситуации не вполне понятное, «архаичное» слово оказывается дискурсивным средоточием загадки грядущей судьбы Самсонова. И лишь через некоторое время он осознает: слово «успишь» как-то связано с понятием Успения, и вследствие этого командующий решает, что речь идет о его собственной смерти, которая, по предположению генерала Самсонова, должна наступить 15 августа, во время празднуемого Церковью дня Успения пресвятой Богородицы, то есть — «сегодня». Но вместо того чтобы впасть в отчаяние, командующий начинает внутренне готовить себя к скорой и неизбежной гибели.

Однако происходит непредвиденное. Самсонов остается в живых, но вместо командующего, окруженная и разгромленная, гибнет его армия: «При пожарах видно было перебеганье. Или убеганье?..

Потом стихла стрельба. Никем не тушимые, играли зарева. Днём незаметные, завыли собаки.

День Успения кончился, и вопреки непóнятому сну — жив был Самсонов, не умер.

Жив был генерал Самсонов, но не армия его» (глава 39) [173].

Так становится понятно, что сон Самсонова имел какой-то иной смысл…

В этом эпизоде для изображения катастрофического разгрома русской армии в Восточной Пруссии Солженицын, в частности, использует и художественные средства лексического «расширения». При этом, если слова «перебегáнье» и «убегáнье» заимствованы у Даля[174], то слово «тушимый», вероятно, принадлежит Солженицыну. В то же время слово «непóнятый» входит в состав современного русского литературного языка, хотя оно и малоупотребительно. <…> Все четыре «необычные» слова, использованные в процитированном выше отрывке, привносят в текст ощущение свободы и гибкости речи, не скованной «общеобязательными» правилами и нормативными установками, и это свидетельствует о том, что данные четыре слова (два из которых, формально говоря, архаизмы) на функциональном уровне используются так, как если бы все они были неологизмами (об этой особенности солженицынской поэтики уже шла речь выше). Цель данного словоупот­ребления связана прежде всего с разрушением инерции читательского восприятия и достижением остранненной рецепции художественного текста, что позволяет Солженицыну создать в сознании читателя эстетическую картину, освобожденную от постоянного воспроизведения стандартного набора интертекстуальных штампов. <…> использование Солженицыным большого количества «необычных» слов отчасти связано и <…> со стремлением писателя по крайней мере частично преодолеть те элементы клишированности, которые присутствуют в современном литературно‑художественном дискурсе.

<…>

Вместе с тем введение в текст «Августа Четырнадцатого» множества «необычных» слов не только разрушает читательские рецептивные стереотипы, но и способствует более глубокому восприятию смысла изображаемого. С большой полнотой и художественной глубиной это проявляется, в частности, и в «самсоновских» главах первого «Узла» эпопеи. Показателен в этом смысле эпизод из 44 главы, в котором дан портрет командующего, когда тот, добровольно приняв на себя всю вину за разгром вверенной ему армии, прощается со своими солдатами и офицерами. Командующий, сидя в седле, объезжает тех, кто пока остался в живых и не попал в плен. Это происходит 16 августа, на следующий день после праздника Успения, в День Нерукотворного Образа Иисуса Христа (данное обстоятельство подчеркивается в тексте «Августа Четырнадцатого»). Мы слышим и видим генерала Самсонова сквозь призму индивидуального восприятия полковника Георгия Воротынцева: «Голос командующего был добр, и все, кого миновал он, прощаясь и благодаря, смотрели вослед ему добро, не было взглядов злых. Эта обнажённая голова с возвышенной печалью; это опознаваемо‑русское, несмешанно-русское волосатое лицо, чернедь густой бороды, простые крупные уши и нос; эти плечи богатыря, придавленные невидимой тяжестью; этот проезд медленный, царский, допетровский, — не подвержены были проклятью.

Только сейчас Воротынцев разглядел (как он в первый раз не заметил? это не могло быть выражением минуты!), разглядел отродную обречённость во всём лице Самсонова: это был агнец семипудовый! Поглядывая чуть выше, чуть выше себя, он так и ждал себе сверху большой дубины в свой выкаченный подставленный лоб. Всю жизнь, может быть, ждал, ждал, сам не зная, а в сии минуты уже был вполне представлен»[175].

Глядя на Самсонова, Воротынцев думает: «<…> за четверо с половиной суток совершилась вся катастрофа Второй армии. Вообще — русской армии. Если (на торжественно-отпускающее лицо Самсонова глядя), если не (на это прощание допетровское, домосковское), если… не вообще…»[176]

Мысли Воротынцева синхронически переплетаются в его индивидуальном перцептивном мире с тем, что полковник в данный момент времени видит, и таким образом создается единая, остро эмоциональная пространственно‑психологическая картина происходящего с точки зрения Воротынцева. При этом полковник даже и самому себе боится признаться, что думает в этот момент не столько о катастрофе русской армии, как бы ни было тяжело собственно военное поражение, сколько о возможном крушении всей России…

На эти мысли его наводит прощание Самсонова со своей армией. Это прощание удивительно. Оно не только резко расходится с поведенческими стереотипами XIX века, но и происходит как бы вообще вне времени. Воротынцев начинает ощущать в трагически одинокой фигуре командующего глубочайшие национальные инвариантно‑архетипические черты, неподвластные каким бы то ни было историческим изменениям и трансформациям. Это «допетровское» прощание Самсонова поведенчески и психологически сближает его с простыми мужиками-солдатами, напоминая о том времени, когда на Руси еще не существовало двух отчужденных друг от друга русских культур — дворянско‑интеллигентской и простонародно-крестьянской. И Самсонов, формально принадлежащий лишь к первой из них, оказывается во время своего трагического прощания сущностно намного ближе ко второй. Именно в результате своего земного поражения командующий обретает принципиально иное, духовное восприятие происходящего, в основе которого — традиция русского простонародного взгляда на мир, неразрывно связанная с православно‑христианской системой ценностей.

Видя Самсонова и ощущая духовную высоту, на которой ныне находится командующий разгромленной армии, Воротынцев уже не находит в себе сил и решимости осуждать генерала за многочисленные промахи и ошибки, допущенные им совсем недавно. Дело в том, что командующий принимает на себя всю полноту ответственности за случившееся, хотя сам он виноват в этом лишь частично и несравненно бóльшая вина за сокрушительное поражение его армии лежит на руководстве Ставки Верховного Главнокомандования, постоянно навязывавшей ему ошибочную и гибельную тактику, вопреки здравому смыслу и намерениям самого Самсонова.

Однако, вместо того чтобы обвинять других, командующий абсолютно добровольно принимает всю вину за случившееся лишь на самого себя. Именно поэтому он и оказывается в восприятии Воротынцева «агнцем семипудовым». Эта метафора отсылает нас к тексту Евангелия: «<…> вот Агнец Божий, Который берет на Себя грех мира» (Ин. 1: 29). Речь в данном отрывке идет о Христе, метафорически отождествляемом с жертвенным животным, поскольку, согласно евангельскому свидетельству, Спаситель добровольно избрал эту участь — стать безгрешным Агнцем, приносящим в жертву за духовно падшее человечество Самого Себя.

А теперь с агнцем метафорически отождествляется и генерал Самсонов. Разумеется, в данном случае невозможно говорить о каком-либо прямом «отождествлении» командующего русской армией в Восточной Пруссии и Христа. Однако сам факт добровольного приятия на себя ответственности за чужие грехи и преступления приближает образ потерпевшего сокрушительное поражение генерала к христианскому идеалу человека, которым является Богочеловек Иисус Христос. <…> Именно путь прямого или опосредованного подражания Христу, неразрывно связанный с рецепцией православного миросозерцания в его русской простонародной, «допетровской» традиции, является определяющим в духовной эволюции командующего, однако вместе с тем образу генерала присуще и царственное величие, которое Солженицын называет «аристократичностью» Самсонова[177]. Таким образом, мы видим, что в образе этого персонажа гармонично и непротиворечиво сочетаются черты элитарные и простонародные: послепетровский культурный «разлом» оказывается в данном случае преодолен.

Вместе с тем автор «Красного Колеса» отмечал, что создать образ генерала Самсонова ему помогло знание того, как изгнанный советскими властями с поста главного редактора «Нового мира» А.Т.Твардовский 13 февраля 1970 года прощался с редакцией своего журнала: «Мне рассказали об этой сцене в тех днях, когда я готовился описывать прощание Самсонова с войсками, — и сходство этих сцен, а сразу и сильное сходство характеров открылось мне! — тот же психологический и национальный тип, те же внутреннее величие, крупность, чистота, — и практическая беспомощность, и непоспеванье за веком»[178]. Солженицын подчеркивает, что при всех безусловных достоинствах людей, принадлежащих к данному национально‑психологическому типу, их поведению присуща глубокая неадекватность веяниям новой эпохи, «несовременность», которая нисколько не мешает (и даже помогает) Самсонову достигать подлинных духовно-нравственных высот, но вместе с тем обрекает генерала на почти неизбежное поражение в столкновении с новой и малопонятной для него реальностью XX века. Как справедливо отмечает В.С.Синенко, Самсонов, «при всей его совестливости, благородстве и честном служении России», не понял «велений Нового Времени»[179], и это является одной из причин его трагедии.

Ситуация, однако, осложняется тем, что наряду с командующим не менее уязвимыми перед этой новой, непонятной реальностью оказываются и те самые мужики-солдаты, с которыми прощается генерал разгромленной армии. Более того, их сознание еще более «несовременно», чем сознание Самсонова (подробнее об этом см. выше, во второй главе диссертации). Именно вследствие того полковник Георгий Воротынцев и видит в надрывающем душу «допетровском» прощании командующего со своими солдатами скрытое предвестие катастрофы, ожидающей вслед за русской армией и всю Россию…

Как ни красива и сколь бы ни была духовно значима «архаическая» простонародная культура, выясняется, что ей почти невозможно устоять в страшных испытаниях нового столетия.

Столь многомерная смысловая наполненность процитированных выше двух отрывков 44 главы «Августа Четырнадцатого», посвященных прощанию генерала Самсонова со своей армией, неразрывно связана со стилистикой данных текстов. В частности, эта связь проявляется и в сфере лексического «расширения». Так, Солженицын активно использует прием словосложения, позволяющий «утяжелить» звучание фразы при помощи введения сложных слов, семантика которых хотя и не представляет для читателя никаких трудностей, в то же время стилистически маркирована, поскольку такого рода неологизмы не могут не обратить на себя внимание. Стилистическое выделение слов «опознавемо‑русское» и «несмешанно‑русское» позволяет Солженицыну подчеркнуть глубокую укорененность Самсонова в национальной «почве». Вместе с тем в возвышенно-поэтическом контексте анализируемого отрывка эти слова (а также слово «торжественно‑отпускающе») осмысливаются и как элементы своеобразного гимна тому психологическому типу русского национального характера, которому не удалось выжить в страшных испытаниях XX века. Солженицын писал об этом так: «<…> с тех пор[180] сменился состав нашей нации, сменились лица, и уже тех бород доверчивых, тех дружелюбных глаз, тех неторопливых, несебялюбивых выражений уже никогда не найдёт объектив»[181].

В сцене прощания Самсонова возвышенно-поэтическую стилистическую окраску имеет и слово «чéрнедь»[182], связанное с архаическими пластами лексики современного русского литературного языка и потому столь уместное при изображении навсегда уходящего в прошлое национально-психологического типа. Вместе с тем беззащитность этого человеческого типа проявляется, в частности, и на уровне лексического «расширения». Так, Воротынцев «только сейчас <…> разглядел отродную обреченность во всём лице Самсонова», и, в частности, именно поэтому в сознании полковника возникает образ «семипудового агнца». Подобно Христу, ставшему Агнцем Божьим, предназначенным для крестных мук и смерти, Самсонов, с его «выкаченным подставленным» под удар лбом, оказывается, по мысли Воротынцева, с фатальной неизбежностью осужден на мучительное военное поражение. Но вместе с тем «отродная[183] обреченность» Самсонова, при всей очевидной уязвимости генерала, благородна и величественна (в частности, весьма показательно использование Солженицыным возвышенно‑архаического словосочетания «в сии минуты»). Не случайно и то, что писатель парономастически переосмысливает в этом тексте семантическое значение слова «представлен» (Самсонов «так и ждал себе сверху[184] большой дубины в свой выкаченный подставленный лоб.  <…> ждал, сам не зная, а в сии минуты уже был вполне представлен»). В данном контексте это слово осмысливается, с одной стороны, как представление Самсонова о своей участи, понимание им трагической природы происходящего, с другой — указывает на «представленный» (подставленный) под удар беззащитный лоб командующего (здесь возникает символически значимый метонимический образ) и, наконец, с третьей стороны — сама Божья кара парадоксальным образом осмысливается, в частности, и как знак особой отмеченности Самсонова, как представление его к какой-то очень высокой награде. Кара и награда оказываются онтологически связаны между собой, сущностно неразрывны.

Самсонов чувствует себя бесконечно виновным перед своими солдатами за то, что не сумел предотвратить их мучений и гибели. Полковник Воротынцев, находящийся рядом с командующим, воспринимает его душевное состояние так: «Облако вины, вот что только и было на челе Самсонова»[185]. Однако чуть позже мнение Воротынцева меняется: «<…> на такой высоте парил Самсонов, что это[186] было ненужно ему, уже не окружённому наземным противником, уже не угрожаемому, уже превзошедшему все опасности. Нет, не облако вины, но облако непóнятого величия проплывало по челу командующего: может быть по внешности он и сделал что противоречащее обычной земной стратегии и тактике, но с его новой точки зрения всё было глубоко верно»[187] (44 глава).

Если первое впечатление Воротынцева касается душевного состояния Самсонова (глубокое ощущение вины, пронизывающее все его существо), то затем полковнику становится яснее духовное состояние командующего, плохо воспринимающего окружающую его земную реальность, из-за того что перед ним открывается перспектива иной реальности, иного, нематериального мира. Именно поэтому Самсонов уже не ощущает себя в окружении наземного противника: с точки зрения духовного восприятия происходящего подлинным противником человека является лишь враг рода человеческого, диавол (см.: Мф. 13: 39)[188].

Очень характерно и «облако непóнятого величия», которое Воротынцев видит на челе командующего. Это величие не понято в первую очередь самим Самсоновым: подлинная духовная высота, на которой находится командующий, делает для него невозможным осознание своего духовного превосходства над окружающими.

<…>

Вместе с тем эту значимость ощущают далеко не все. Весьма показательна в данном смысле сцена встречи молодого социал‑демократа прапорщика Ленартовича с генералом Самсоновым (глава 45). Саша Ленартович, ненавидящий эту «отсталую», «свинскую» страну, этих непонятных ему крестьян, ставших солдатами, оказывается рядом с командующим, трагическая безысходность последних дней жизни которого парадоксальным образом сочетается с удивительной духовной высотой, на которую поднимается Самсонов, и все это накладывает особый отпечаток, проливает особый свет на все вокруг.

«Он близко уже наезжал, а прапорщик Ленартович не поспешил посторониться, он глаз не мог оторвать от этого зрелища, радостных глаз! А‑а‑а, вот как с вами надо! — и какие ж вы сразу становитесь добренькие. А‑а‑а, вот когда вы смякаете, иконостасные, — когда вас трахнут хорошо по лбу! По‑до‑ждите, подождите, ещё получите!

Так он смотрел с зачарованной ненавистью — а командующий ехал прямо на него»[189].

Обращает на себя внимание употребление слова «иконостасный» не в прямом его значении — относящийся к иконостасу, а в очень необычном. «Иконостасные» в устах Саши Ленартовича — это православные, «реакционному» иконостасу поклоняющиеся. Вся сила презрения «беспочвенного» интеллигента‑антипатриота к своей стране, к простому народу сконцентрирована в одном слове. <…> И «зачарованная ненависть» во взгляде юного прапорщика лишь подчеркивает культурно‑идеологическую пропасть между ним и окружающими его людьми, ее непреодолимость.

А рядом с Ленартовичем находится Самсонов: «<…> тёплый, вспоминающий свет прошёл по его лицу <…>». <…> А затем о Самсонове говорится следующее:

«Конь его тоже как будто закивался, глубоко опустил шею.

И в широкую спину ещё больше был похож командующий на богатыря из сказки, понуро‑печального перед раздорожьем: „вправо пойдёшь… влево пойдёшь…”»[190].

Очень важно в этом эпизоде, что внутреннее противостояние двух героев (которого, кстати, Самсонов даже и не замечает, настолько он погружен в иное — суета этого мира уже не доходит до сознания) возникает не на уровне бинарной оппозиции «пораженчество — патриотизм», а в совершенно ином, метафизическом измерении, где важно не политическое, а духовное. Поэтому не случайна фольклорно‑поэтическая окраска «необычной» лексики, не случайно сходство командующего с «понуро‑печальным» богатырем из сказки (при изображении Самсонова метафорический образ богатыря является лейтмотивным), не случайно и слово «раздорóжье» (развилка дорог), как будто также заимствованное из сказки. Бытие «врастает» в фольклорный эпос.

В последней, 48 главе первого тома «Августа Четырнадцатого» описывается, как трагическое осознание своей вины за страдания и гибель солдат и офицеров вверенной ему Второй армии толкает Самсонова к совершению самоубийства. Этот роковой шаг, который совершает командующий, казалось бы, резко противоречит тому, что говорилось выше о достигнутой Самсоновым подлинной духовной высоте. Как известно, Церковь резко осуждает самоубийство, считая его самым тяжким из всех возможных грехов <…> решение проблемы православно‑христианского осмысления самоубийства командующего весьма важно <…> .

В «Полном православном богословском энциклопедическом словаре» о самоубийстве говорится так: «<…> с христианской точки зрения самоубийца есть не герой, а трус, так как не в состоянии снести тех неприятностей и несчастий <…>, из-за которых обыкновенно решаются на самоубийство. Вообще, самоубийца обнаруживает сильную привязанность к земным благам и земному счастию, коль скоро в несчастии отказывается жить»[191].

Парадоксальность ситуации состоит, однако, в том, что все эти аргументы, очевидно, не применимы к Самсонову, поскольку мотивация его поступка не имеет ничего общего с привязанностью к земным благам. Наоборот, командующий не хочет, чтобы его судьба оказалась счастливее, чем у тех солдат и офицеров, которые погибли в Восточной Пруссии: «О суде чиновном не думал он много: не бывает судов над теми, кто поставлен высоко, — упрекнут, подержат в резерве, дадут другое назначение, стыд не выедает глаз»[192]. Как раз именно потому что земной суд ему не грозит, Самсонов не может не ощущать глубочайшей вины перед погибшими. И совершая самоубийство, командующий стремится разделить судьбу тех, за кого он нес ответственность перед Богом.

<…>.

Очевидно, все дело в мотивации самоубийства». Генерал Самсонова «испытывает неизбывное чувство вины перед теми, кто, находясь под его командованием, погиб в Восточной Пруссии в августе 1914 года: «Страшно и больно было, что он, генерал Самсонов, так худо сослужил Государю и России» (№ 7. С.61). Отрекаясь от своего земного бытия и добровольно выбирая смерть, Самсонов стремится избегнуть лучшей земной участи, чем та, которая выпала на долю солдатам и офицерам его армии.

Иначе говоря, Солженицын в «Августе Четырнадцатого» художественно воссоздает редчайший случай самоубийства героя, которое оказывается оправданным с христианской точки зрения».

В финале 48 главы первого «Узла» «Красного Колеса» Самсонов остается один в лесу:

«Повсюду было тихо. Полная мировая тишина, никакого армейского сражения. Лишь подвевал свежий ночной ветерок. Пошумливали вершины. Лес этот не был враждебен: не немецкий, не русский, а Божий, всякую тварь приючал к себе.

Привалясь к стволу, Самсонов постоял и послушал шум леса. Близкий шелест отрываемой сосновой кожицы. И — надверхний, поднебесный, очищающий шум.

Всё легче и легче становилось ему. Прослужил он долгую военную службу, обрекал себя опасностям и смерти, попадал под неё и готов был к ней — и никогда не знал, что это так просто, такое облегчение.

Только вот почисляется грехом самоубийство.

Револьвер его охотно, с тихим шорохом, перешёл на боевой взвод. В опрокинутую фуражку наземь Самсонов его положил. Снял шашку, поцеловал её. Нащупал, поцеловал медальон жены.

Отошёл на несколько шагов на чистое поднебное место.

<…>. Потом простонал вслух, как всякое умирающее лесное:

— Господи! Если можешь — прости меня и прийми меня. Ты видишь: ничего я не мог иначе и ничего не могу»[193].

Личная трагедия Самсонова не только не отдаляет его от Бога, но, наоборот, приближает к Нему. При этом облегчение командующий находит не в эгоистическом служении самому себе, а в том, чтобы добровольно разделить судьбу погибших под его началом людей. Весьма показательно и то, что Самсонов в своей молитве просит не о том, чтобы Бог принял его душу, не о райском блаженстве в будущей жизни, но о приятии своего поступка, о том, чтобы его самоубийство, если это возможно, не оскорбило бы Творца. Именно поэтому Солженицын использует присутствующую в современном русском литературном языке лексему «приять», образуя от нее индивидуально‑авторскую словоформу «прийми», вместо нормативной, хотя и малоупотребительной словоформы «приими», имеющей архаическую стилистическую окрашенность». «Все это создает атмосферу возвышенной естественности и свободы, позволяющей воссоздать путь постепенного духовного восхождения генерала Самсонова. С этим же связана, в частности, и «высокая» стилистическая окрашенность слова «почисляться».

Именно поэтому писатель использует и омонимическое словосочетание «мировая тишина». Здесь имеются в виду одновременно и всемирная тишина (так ее воспринимает Самсонов — это значение слова «мировой» выражает субъективную точку зрения персонажа), и тишина мирная, невоенная (в этом значении данное словоупотребление выходит за нормативные рамки современного русского литературного языка). Лексическая омонимия помогает художественному воссозданию внутреннего состояния командующего, его примирения со всем миром. Вместе с тем глаголы «подвевáть», «пошýмливать» и «приючáть», очевидно, выражают чувства Самсонова по отношению к окружающей его стихии живой природы. Командующий не только внутренне примиряется с ним, но и ощущает нисходящую свыше теплоту, помогающую преодолеть субъективное ощущение богооставленности[194] и одиночества. Именно поэтому Самсонов слышит «надверхний, поднебесный, очищающий шум». Прилагательное «надверхний» указывает не столько на физически ощутимый (слышимый) шум деревьев, сколько на скрытое божественное присутствие, на близость неземного мира, Неба (в метафизическом смысле этого слова).

Не случайно и то, что Самсонов перед тем, как застрелиться, выходит «на чистое поднебное место», обращаясь к Богу с молением, которое, как очень хорошо понимает командующий, может быть и отвергнуто: « — Господи! Если можешь — прости меня и прийми меня. <…>».

Ответа мы не слышим: глава заканчивается молитвой Самсонова, однако «непóнятый сон» командующего (об этом сне уже шла речь выше) и малопонятные слова: « — Ты — успишь…», многократно повторяемые непреклонным ангелом, свидетельствуют о том, что ответ на предсмертное моление Самсонова был дан ему заранее.

Как уже отмечалось выше, Самсонов, пытаясь разгадать значение слов: « — Ты — успишь…», связал их смысл с понятием Успения, ошибочно полагая, что эти слова предвещают ему смерть в праздник Успения пресвятой Богородицы, поскольку, в понимании командующего, «успишь <…> значит: умрёшь»[195]. Однако эта интерпретация основана на неверном понимании смысла слова «успение», семантика которого далеко не тождественна семантике слова «смерть». Так, в составленном протоиереем Григорием Дьяченко «Полном церковнославянском словаре» смысловое значение слова ««qспgн¿g`» определяется следующим образом: «<…> погружение в сон, мирная кончина подобная сну <…>»[196]. А в «Полном православном богословском энциклопедическом словаре» в статье «Усопший» подчеркивается: «Усопший — значит уснувший. Этим указывается, что смерть не есть прекращение бытия духа <…>, а лишь переход к новой, духовной жизни <…>»[197]. Кроме того, в этом же словаре в статье «Успение Божией Матери» сказано следующее: «Вместе с событием Успения Богоматери церковь нас учит, что смерть не есть уничтожение нашего бытия, а только переход от земли на небо, от тления и разрушения к вечному бессмертию»[198].

В свете этого слова: « — Ты — успишь…», очевидно, предвещают генералу Самсонову его грядущее спасение, даже несмотря на совершенное командующим самоубийство. Не случайно в своей «Гарвардской речи» /1978/ Солженицын подчеркивал, что истинная цель человеческой жизни — «не захлёб повседневностью, не наилучшие способы добывания благ <…>, но несение постоянного и трудного долга, так что весь жизненный путь становится опытом главным образом нравственного возвышения <…>»[199]. По мысли писателя, человек «телесно обречён смерти», и это указывает на то, что «его земная задача, очевидно, духовней <…>: покинуть жизнь существом более высоким, чем начинал её»[200]. Именно эту, подлинно высокую жизненную задачу и решает генерал Самсонов. Однако, художественно воссоздавая путь его нравственно‑духовного возвышения, Солженицын отнюдь не идеализирует командующего, показывая глубокое несоответствие его поведения требованиям новой эпохи, а также множество ошибок, совершенных Самсоновым‑полководцем.

Так возникает сложный и художественно многомерный образ командующего, причем одним из важных средств для создания этого образа является лексическое «расширение». <…> «необычная» лексика, используемая Солженицыным в «самсоновских» главах «Августа Четырнадцатого», позволяет писателю не только расширить выразительные возможности современной русской речи, но и привносит в текст множество дополнительных смысловых значений, без учета которых адекватное восприятие содержания данных глав оказывается невозможным. Таким образом, лексическое «расширение», помимо его очевидной эстетической значимости, имеет и весьма значительную религиозно‑онтологическую смысловую наполненность, которая неразрывно связана с содержательной функцией художественной формы солженицынской эпопеи».

Художественной удачей «Августа Четырнадцатого» является и образ В.И.Ленина (Ульянова) (глава 22 из части «Был рог, да сбил Бог»). Имплицитный автор мастерски перевоплощен здесь в Ленина. Психология и переживания героя воссозданы с помощью характерной для него речи.

Ульяновы в августе 1914 г., когда началась Первая мировая война, находятся в маленьком местечке Поронино в Австро-Венгрии. Ленин не прощает себе совершенного им просчета: «тут подкатывал в августе конгресс Интернационала в Вене <…>», но так как грянула австро-русская война, «интернировали всех приехавших делегатов: русские, призывного возраста, как попали, зачем тут?..» (№ 3. С.72). Самому Ленину тоже грозит опасность: крестьяне принимают его и других политэмигрантов с-деков за русских шпионов и обещают ему выколоть глаза и вырезать язык.

Именно здесь впервые в романе появляется символический образ красного колеса. «Большое красное колесо у паровоза, почти в рост». «И в тени чего-то большого, не рассмотрев, ты, как к стенке, прислоняешься к массивной чугунной опоре — а она вдруг сдвигается, а она оказывается большим красным колесом паровоза, его проворачивает открытый длинный шток, — и уже тебе закручивает спину — туда! под колесо!! И, барахтаясь головой у рельсов, ты поздно успеваещь сообразить, как по-новому подкралась глупая опасность» (с.73). Красное колесо — в таком контексте воплощает в себе грозную неотвратимость истории прошлого века.

Солженицын наделяет своего Ленина фанатической целеустремленностью и гением политика, все подчиняющего в своей жизни и жизни близких партийным интересам. Безнравственно члены с-д-й партии добывают деньги на партийные нужды (браки по расчету с богатыми наследницами, эксы — экспроприация денег, намерение войти партнером в какой-нибудь западноевропейский трест).

Ленин на глазах у читателя мыслит, вырабатывает свое отношение к мировой войне, его мысли переданы в виде несобственно-прямой речи, приема поэтики классического реализма: «Лозунг «мир во что бы то ни стало» — поповский лозунг!» (с.77). С-деки — «антипатриоты». «Такой войны и ждали, да не дожили Маркс и Энгельс. Такая война — наилучший путь к мировой революции!» (с.81). «Германия — безусловно выиграет эту войну. Итак — она лучший и естественный союзник против царя» (с.82). «…ПРЕВРАТИТЬ В ГРАЖДАНСКУЮ!…— и на этой войне, и на этой войне — погибнут все правительства Европы!!! <…> протестовать против этой войны! Но!—

(имманентная диалектика: ) желать ей — продолжаться! помогать ей — не прекращаться! затягиваться и превращаться! <…> Это — подарок истории, такая война!» (с.83). Особенность ленинского мышления — формулировать лозунги.

Прямо противоположная, патриотическая, позиция у полковника Ставки Воротынцева, приехавшего на фронт, увидевшего своими глазами те бесчисленные ошибки, что совершают боевые командиры, и принявшего непосредственное участие в бою под Уздау. Глава 25: «Одна глубокая тяга сосала Воротынцева от самой молодости: иметь благое воздействие на историю своего отечества. Тянуть его или толкать его, непричесанное, куда ему лучше. Но силы такой, но влиянья такого не отпускалось в России отдельному человеку, не осененному близостью короны. И за какое место он ни хватался и как из сил не выбивался — всегда втуне» (№ 4. С.11).

Бой под Уздау немцы начали мощным артиллерийским огнем, который Воротынцев пережидал в окопе одной из рот Выборгского полка, рядом с солдатом Арсением Благодарёвым. Воротынцев подбадривал солдат перед боем и чувствовал, как «эта рота уже узнала и полюбила его, — и легкое гордое чувство своей уместности его наполняло<…>», радовался, что русские солдаты нисколько не боятся немцев.

Но бой оказался тяжелым. В описании боя традиции древнерусской литературы: Арсений сравнивает его с работой на току (см. выше в диссертации П.Спиваковского). Так ощущается национальное своеобразие романа С-а.

Во время разгрома Второй армии Воротынцев, «деятельный, уверенный, непреклонный», не теряет своей энергии. Он ведет из окружения небольшую группу из четырнадцати офицеров и солдат. Для него, в отличие от социал-демократа прапорщика Саши Ленартовича, в данный момент существенны не партийные разногласия, а разногласия «между порядочностью и непорядочностью» (глава 50). Именно поэтому он поддерживает воинов дорогобужского полка в их решении нести в Россию тело убитого полковника Кабанова, чтобы похоронить его на родине. И лишь спустя какое-то время приказывает похоронить Кабанова в Восточной Пруссии — иначе отсюда им не выйти.

Но больше всего в это тревожное для него и для вверившихся ему людей время «прожигала Воротынцева катастрофа армии. О судьбе боя под Найденбургом, о 1-м корпусе, кто там идёт, где там Крымов, волновался он больше, чем о выходе своего отряда» (глава 55, № 7, с.85). И в этом отношении он сродни генералу Самсонову.

Религиозный философ Варсонофьев (его прототип Новгородцев), живущий в Москве. Он излагает свои взгляды двум юношам, идущим добровольцами на фронт, Коте и Сане Лаженицыну: «Это, может, до монголов было — нравственная высота, а мы как зачли, так и храним. А как стали народ чёртовой мешалкой мешать — хоть с Грозного считайте, хоть с Петра, хоть с Пугачёва — но до наших кабатчиков непременно, и Пятый год не упустите, — так что теперь на лике его незримом? что там в сокрытом сердце? <…> И всякий, кто имеет ретроградные взгляды, — тоже у нас не интеллигент,105/106 хоть будь он первый философ».

Саня: «— А вообще, идеальный общественный строй — возможен?

Варсонофьев посмотрел на Саню ласково, да, отречённый неуклонный уставленный взгляд его мог быть ласковым. Как и голос. Тихо, с паузами он сказал:

— Слово строй имеет применение ещё лучшее и первое — строй души! И для человека нет нич-чего дороже строя его души, даже благо через-будущих поколений.

Вот оно, вот оно, что выдвигалось! вот что Саня улавливал: надо выбирать! Строй души — это же и есть по Толстому? А счастье народа? — тогда не держится...

Прогонял, прогонял продольные морщины по лбу. А Варсонофьев:

 

— Мы всего-то и позваны — усовершенствовать строй своей души.

 

— Как — позваны? — перебил Котя.

— Загадка! —

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ ХХ ВЕКА

я неделя... Л Введение Общая характеристика символизма с с... Пз Творчество К Д Бальмонта и русский символизм с...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Из диссертации П.Е.Спиваковского «Формы отражения жизненной реальности в эпопее А.И.Солженицына «Красное Колесо»» (М., 2000).

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

СОВРЕМЕННЫЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ ПРОЦЕСС В РОССИИ
1-я неделя Л-1. Общая характеристика современного литературного процесса, "возвращенной" и "задержанной" литературы, постмодернизма. /2/, с.7...23; /5/, с.5...7.

Художественные тексты
1. Основная литература Айтматов Ч. Белый пароход. Аксенов В. Москва ква-ква. Акунин Б. Азазель. Астафьев В. Веселый солдат. Пролетный гусь. Ахмадулина Б

А.Т. Твардовский
(8/21. VI.1910, деревня Загорье Смоленской губернии — 18.ХП.1971, Красная Пахра Московской области; похоронен в Москве).. С первых и до последних дней Великой Отечественной войны Твардовск

Современная беллетристика
Беллетристика – термин, иногда употребляемый для характеристики прозаических произведений невысокого художественного уровня. В. Белинский понимал под беллетристикой «легкое чтение», противоп

Идейно-художественное своеобразие неореалистического литературного течения
Неореализм («синтетизм») - литературное течение, существовавшее в России в 1900-1930-е гг. и в странах, где творили русские писатели-эмигранты, с 1917 по 1930-е гг. К

В неореализме существовали этапы: 1900-1910-е гг.; 1920-е гг.; 1930-е гг.
Как литературное течение неореализм (синтетизм) зародился в 1910-е гг. в студии при неонародническом журнале «Заветы» (ее возглавлял близкий символистам писатель-эксперимент

Биография Е.И Замятина
Замятин Евгений Иванович (1884, Лебедянь – 1937, Париж ) – прозаик, драматург, сценарист, критик, публицист. Замятин признавался в письме от 20.VI.1926 г. сибирскому поэту И.Е.Ерошину: «Мне всегда

Биография М.М. Пришвина
Пришвин Михаил Михайлович (1873 г., имение Хрущево близ г. Ельца Орловской губернии -- 1954, Москва) – прозаик, публицист. В середине 1890 -- начале 1900-х гг., учась в Рижском политехнику

Биография И.С. Шмелева[47].
Шмелев Иван Сергеевич (1873, Москва -- 1950, Бюсси-ан-От, Франция) – прозаик, публицист. Семья Шмелевых (его отец был богатым подрядчиком) отличалась патриархальностью, патриотизмом, религиозностью

Идеология, тематика, проблематика, типы героев неореализма
  На переломе конца XIX - начала ХХ вв. в русском искусстве слова велся напряженный поиск новой картины мира и концепции человека. Пришвин и Чапыгин испытали влияние со стороны и писа

В.В. Маяковский
  Владимир Владимирович Маяковский (7/19.VII. 1893, с. Багдади, Гру|зия — 14.IV. 1930, Москва) — выдающийся поэт русского художе-енного авангарда, новатор, создатель оригинальной стих

Послушайте!
Послушайте! Ведь, если звезды зажигают значит - это кому-нибудь нужно? Значит - кто-то хочет, чтобы они были? Значит - кто-то называет эти плевочки

Вот так я сделался собакой
Ну, это уже совершенно невыносимо. Весь, как есть, искусан злобой. Метафора Злюсь не так, как могли бы вы: как собака, лицо луны гололо

Выстрелил! дважды!! в корпус» — 63.
Глава 65о Петре Аркадьевиче Столыпине, который был саратовским губернатором и затем возвысился до министра иностранных дел и премьер-министра, доверенного лица императора. Размышлени

В чем причина дезертирства Андрея Гуськова?
3.Какое место в ряду образов распутинских героинь занимает образ Настены? Сравните ее с Дарьей и другими старухами из повести «Прощание с Матерой». 4.Есть ли в «Живи и помни» психологизм?

Вне протяжения жило Лицо.
<1908 - 1909> 3.Многое из задуманного символистами и футуристами ока­залось утопией (мечта о Вечной женственности). Но модернисты потеснили реализм. Модернизм жив и

Периодизация творчества, общая характеристика основных этапов, сборников, циклов.
Обобщая свой творческий путь, Блок выделял в нем периоды мистической «тезы» (1900-1903, центральный образ Прекрасной Дамы), скептической «антитезы» (1904-07, Снежная Маска, Незнакомка, «красавиц

Поэт не выносит равнодушия со стороны общества, его общественная поэзия должна иметь какой-нибудь отклик).
Пускай зовут: Забудь, поэт! Вернись в красивые уюты! Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой! Уюта - нет. Покоя - нет. 1911 - 6 февраля 1914 (с.595). В последн

В степи грустят стога.
В первой строфе показано настоящее в жизни России. С помо­щью ассонанса на «а», самого широкого гласного звука, нарисован об­раз бескрайних просторов России. Река и стога сена — таково блоков­ское

Лекция на тему: "Петербург" А.Белого как неомифологический роман
Данная страница удалена по требованию автора

Проза второй половины 20-х гг.
Данная страница удалена по требованию автора

Художественный мир романа
Произведение -- жанровый уникум, как "Фауст", "Мастер и Маргарита". Это - лиро-эпический роман, план которого содержится в "Сти­хотворениях Юрия Живаго", в которых зву

Поэтика модернистского романа
Это роман-миф, выражающий исторический опыт России в универсальных категориях. Особый вариант книги Бытия, произведение о вечных проблемах. В романе соединены два принципа — эпический, выраженный в

Понимание истории и особенности конкретного художественного времени
Понимание истории как процесса органического, близкого природе, у Пастернака оригинально, а в трактовке роли личности в истории он близок автору "Войны и мира". В романе переданы

Образы главных героев
Пастернак писал об образе главного героя: «Герой — Юрий Андреевич Живаго, врач, мыслящий, с поисками, творческой и художественной складки» (в журнальной публикации стихотворений Юрия Живаго

Мировоззрение героя
Вначале он — сторонник революции и социализма. Революция 1917 г. связывается Живаго, служащим в военном госпитале в Мелюзеево, со стихией свободы. Она для него — сотворение нового мира. «Сошлись

Художественные тексты
Основная литература Айтматов Ч. Плаха. Акунин Б. Азазель. Астафьев В. Веселый солдат. Людочка. Пролетный гусь. Ахмадулина Б. Друзей моих прекрасные черты. Стихи.

Л-10, 11. Социально-нравственные искания писателей-деревенщиков 60-80-х гг.
  Валентин Распутин обогатил нашу литературу оригинальным взглядом на жизнь, своеобразной "моделью" человека и мира. Он пришел в литературу вместе с В.

Проза В.П. Астафьева
Важнейшая особенность творчества В.П.Астафьева -- слияние личностного с общей жизнью, глубинная причастность к народному бытию. Его произведения отличаются цельностью, автобиографичностью, л

Творчество Ч.Айтматова
  Чингиз Айтматов (род. в Киргизии в 1928 г.) -- представитель старшего поколения современных литераторов, билингв, одинаково хорошо пишущий на двух языках — родном, киргизском, и рус

Творчество Ю.В.Трифонова
“Юрий Трифонов — наш главный и неистовый воитель против всех видов приспособленчества. Если в исторической прозе он сосредотачивается на художественном исследовании корней и разнообразных типов пол

Л-15 Поэзия И.Бродского
В “Большой элегии Джону Донну” (1963) И. Бродский воссоздает не образ поэта, а образ его поэзии. Отсюда возникает центральный образ сна, охватившего вселенную: со смертью поэта-метафизика останавли

Л 18 Постмодернизм как литературное направление
  Постмодернизм - многозначный комплекс философских, эпистемологических (гносеологических), научно-теоретических и эмоционально-эстетических представлений. Это и характеристика опреде

Интертекстуальность у В.Сорокина
««Тургенев, Бабаевский, Набоков и Ерофеев предстают перед нами как братья по дискурсу, как персонажи истории единой и неразрывной русской литературы. Это ценный нравственный опыт, очувствованные, в

В.Сорокин изгоняет беса символа и метафоры
С достигает асемантизации и асимволизации прозы: Строит сюжет как последовательность очень внятных событий с совершенно невнятными мотивами, применяет деконструкцию. В «Г с» не ясны

В.Курицын о Т.Кибирове
«Одним из исследователей высказано мнение /25,218/, что именно эта интонация иpоничного восхищения опpеделила поэтику Тимуpа Кибиpова, самого, очевидно, популяpного поэта сеpедины девяностых /начин

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги