рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Реалистическая проза 1910-х годов

Реалистическая проза 1910-х годов - раздел История, ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ЧЕТЫРЕХ ТОМАХ Торжество Реакции, Наступившее После Поражения Первой Русской Революции, Оказ...

Торжество реакции, наступившее после поражения первой русской революции, оказалось недолговечным. «Начинается полоса нового подъема, — писал В. И. Ленин в 1910 г. — Пролетариат, отступавший — хотя и с большими перерывами — с 1905 по 1909 год, собирается с силами и начинает переходить в наступление».[920] Начало этого наступления породило новые надежды. Как и на рубеже веков, русское общество вступает в пору ожиданий больших социальных перемен. Волна протеста против Ленского расстрела 4 апреля 1912 г. всколыхнула всю страну. Литература чутко улавливала, что Россия выходит из кризиса и что этот выход — революция. В августе 1911 г. Л. Андреев пишет Горькому: «Подлинная реакция та, что живет в усталом сердце, уже кончилась; пред нами далеко уже маячит гребень той волны, на которую снова и снова предстоит нам взбираться. Вид России печален, дела ее ничтожны и скверны, а где-то уже родится веселый зов к новой, тяжелой, революционной работе».[921] Два года спустя А. Блок закончит одну из своих рецензий словами: «Есть Россия, которая, вырвавшись из одной революции, жадно смотрит в глаза другой, может быть более страшной».[922]

Период между двух революций предъявил литературе особые требования. Перед писателями встала задача художественно осмыслить итоги первой русской революции и определить свою позицию по отношению к революции грядущей. О чем бы ни говорила прогрессивная литература этих лет, за сказанным улавливалась огромная и волнующая проблема «Россия и революция».

При всей индивидуальной несхожести талантов, при всей тематической широте и разнонаправленности творческих исканий демократическая литература 10-х гг. представляла собой некое эстетическое единство. Стало очевидным, что в ней вновь обострился угасший в годы реакции интерес к исследованию действительности в ее социальной обусловленности. Для литературы периода революции 1905 г. была характерна обнаженная социальность. Это особенно проявилось в творчестве знаньевцев. Теперь на смену ей шло углубленное раскрытие социальных основ жизни. Открытая публицистичность исчезает, но социальный пафос сохраняется, отливаясь в новые художественные формы. Литература демонстрировала возросшее мастерство своих творцов.

В начале 1910-х гг. критика заговорила о возрождении реализма, по-различному объясняя его истоки. Критика, близкая к символистам, связывала это «возрождение» главным образом со взлетом художественного мастерства, со сближением двух противоборствовавших ранее литературных направлений — реализма и символизма. В противовес таким утверждениям марксистская критика отмечала большую роль в развитии реализма нового времени социального опыта литераторов. Весьма примечательна статья, появившаяся в газете «Путь правды» (1914) и как бы подводившая итоги критических споров. Возрождение реализма связывалось в ней с подъемом революционного движения и обусловленных им новых общественных настроений. «Гг. декаденты именно потому и борются против оживающего реализма, — писал критик А. Каринян, — что чувствуют в нем отражение силы рабочего движения».[923]

Реализм 1910-х гг. обладал художественным своеобразием и широким тематическим диапазоном. В его пределах трудились и художники, тяготевшие ранее к модернизму, и те, кто неуклонно следовал классическим традициям, и те, в чьем лице наиболее полно воплотилось представление об отличительных особенностях реализма начала XX в. 1910-е гг. — время расцвета таланта И. Бунина, А. Толстого, С. Сергеева-Ценского, А. Серафимовича и многих других авторов.

В литературе происходила явная смена имен. «Не звучат» уже имена ряда «знаньевцев» (С. Юшкевича, Скитальца, Д. Айзмана), перестает быть сенсацией творчество М. Арцыбашева и его последователей, насмешливое отношение вызывают подражатели символистов. Значительным изменениям подвергается творчество крупнейших представителей символизма. «Очернительная» по отношению к революции 1905 г. литература продолжает жить, но теперь она уже оттеснена с магистрали.

Бросается в глаза расширение рядов демократических писателей. Все громче звучат голоса авторов, пришедших из народных глубин. Крепнет пролетарская и крестьянская поэзия. В прозу приходят крестьяне, мастеровые, рабочие. Их приход привносит в литературу новую точку зрения на судьбы страны. Ведущим становится реалистическое познание действительности во всем многообразии ее общественных, духовных, материальных связей.

Одной из самых острых тем становится тема России, ее исторического своеобразия, ее будущего. В той или иной мере тема эта будет затронута во всех крупных произведениях. Герои их с различных позиций размышляют о том, что такое Россия, и размышления эти раскрывают пестрый и сложный комплекс социальных и нравственных противостояний отдельных общественных групп. Уездный философ Тиунов («Городок Окуров») говорит о России: «Государство она бессомненно уездное».[924] Для бунинского Балашкина («Деревня») «она вся деревня».[925] Пристав Дерябин из одноименного рассказа Сергеева-Ценского считает, что «Россия — полицейское государство <…> А пристав — это позвоночный столб, — факт!».[926]

Изучение этой России — с ее еще неизведанными краями, с ее еще мало познанными социальными слоями населения — становится первоочередной задачей художников. Горький говорил, что классическая литература была по преимуществу литературой Москвы, Петербурга, средней России, в то время как в поле зрения советских писателей оказалась вся многонациональная Россия. Предвестия этого явления возникли еще в конце XIX столетия: вспомним произведения В. Короленко, В. Тана-Богораза. В последнее предоктябрьское десятилетие художественное освоение русских окраин стало массовым явлением: Карелия и киргизские степи у М. Пришвина, Север у А. Чапыгина, Сибирь у В. Шишкова и Г. Гребенщикова. В произведениях этих писателей был налет этнографизма: читатель получил немало сведений о нравах, обычаях, ландшафте того или иного края. Но если ранний Гребенщиков («В просторах Сибири») часто ограничивался этим, то другие авторы стремились и здесь выявить общие закономерности русской действительности. То были все те же мучительные мысли о России и ее будущем. Недаром интересуют края, не тронутые крепостным правом: в них национальный характер сохранился неискаженным, без той страшной печати, которую наложило на народное сознание многовековое рабство.

Обостряется интерес к русской провинции в целом. И ищут в ней не только ответа на вопрос, что помешало победить русской революции. Провинция — это застой, косность, оплот реакции, но это же и верность вековой народной этике, резерв сил, жаждущих пробуждения. В «Городке Окурове» и «Жизни Матвея Кожемякина» социалистический реалист Горький раскрывает именно двуединство этого явления. Беспощадное изображение застоя, «скуки» (это необычайно емкое для писателя слово), мизерности духовных интересов, жестокости жизни воплотится в обобщенном наименовании «окуровщина». Но это только часть жизненной правды. Провинция у Горького уже просыпается. Восприятие скуки как социального зла и проклятия, жажда осмысленной деятельности, стремление думать о России масштабно, вера в ее великое предназначение — вот что начинает определять сознание рядового человека. Как ни ужасна «уездная, звериная глушь» (эту перефразировку слов Достоевского Горький сделал эпиграфом к «Городку Окурову»), в ней все громче звучат голоса: «хорош есть на земле русский народ!».[927]

Не всем художникам удалось подняться на горьковскую высоту и рассмотреть провинцию так объемно. Но пристальный интерес к ней несомненен.

Нравственно-психологической доминантой «уездного» у Е. Замятина является желание обывателя замкнуться в своей маленькой жизни. Ко всему, что вне ее, он относится тупо-равнодушно или злобно-недоверчиво. «— Не-ет, до нас не дойдет… Куды там. Мы вроде как во град-Китеже на дне озера живем: ничегошеньки у нас не слыхать, над головой вода мутная да сонная. А наверху-то все полыхает, в набаты бьют.

И пущай бьют. Так у нас на этот счет говаривали: — Это уж пусть себе они там в Вавилонах с ума сходят. А нам бы как спокойнее прожить».[928] «Так вот и живут себе ни шатко, ни валко, преют, как навоз в тепле».[929]

На этом «навозе» произрастают косные силы России, представляющие оплот политической реакции. Заслуга литературы 1910-х гг. в том, что она убедительно показала это. «Уездное» Замятина повествует о превращении обывателя Барыбы, личности дебильной и скотообразной, в урядника. В обрисовке внешнего облика Барыбы, совпадающего с его внутренним миром, слышится гоголевская интонация: «Не зря звали его утюгом ребята-уездники. Тяжкие железные челюсти, широченный, четыреугольный рот с частоколом зубов — и узенький лоб — как есть утюг с носиком кверху».[930]

Выгнанный из училища из-за полной тупости, Барыба попадает на содержание к огромной, многопудовой купчихе, проходит через воровство, лжесвидетельство — и получает, наконец, чин урядника. Так повесть, посвященная, казалось бы, только провинциальному быту, показала, что этот быт, эта обывательщина не безобидны, они перерастают в политику, в реакцию.

При изображении жизни деревни авторы, ставшие ее бытописателями, стремились показать усиление ее нищеты и закабаления.

Одним из таких писателей был В. Муйжель. Роман «Год» (1911) отражает острые ситуации, которые возникали в деревне в связи со столыпинским законодательством, формировавшим новое кулачество. Богач Ельников порождает вокруг себя атмосферу преступлений и разврата. Он разоряет зависящих от него крестьян, губит собственного сына. Ему на руку столыпинская реформа, банковский капитал только укрепляет его хозяйские позиции. Молодые крестьяне во главе с Сергеем Даниловым противостоят Ельникову, на их стороне пытливость мысли и вера в социальную справедливость. Один из героев Муйжеля говорит: «…а в пятом году большая передвижка вышла… большая перемена есть… Теперь вот тоже… Ровно вода под снегом, и не слыхать ее, а гляди, что делается? Какие плотины рвет-то».[931] Однако в целом Муйжель разрабатывает социальную коллизию в более близком себе, неонародническом плане. Его концепция деревни и «мужицкой души» восходит к понятию «власти земли». Это любовь к земле, единство с природным миром, тяга к земледельческому труду и обусловленная ими особая мужицкая психика. Она-то и господствует в деревне, мешая ее более четкому социальному самоопределению.

«С страстной доверчивостью подходил к ней (к земле, — О. С.) человек, и мучался, посвятив всю жизнь ей, страдал, томился ревностью, надеялся и падал духом, а она, как лукавая, неверная женщина, дразнила возможным счастьем, манила улыбкой зеленеющей озими, серебрившихся овсов, синеющим льном, и в минуту самой страсти, в минуту полного доверия, любви, когда человек отдавал всю свою жизнь, она изменяла и лежала, лукаво улыбаясь краснеющей под пылающим закатом лукавой улыбкой и безмерно сильная, властвующая, готова была раздавить ничтожную былинку, человека».[932]

Несмотря на свое умение подмечать происходящие изменения в облике деревни, Муйжель переживал в 1910-х гг. творческий кризис, сознавая, что современная деревня требует нового подхода к освещению ее жизни и что он, Муйжель, не владеет ни новым пониманием ее, ни новой художественной манерой письма. «Искусство, — писал он В. С. Миролюбову 18 декабря 1913 г., — это, быть может, единственная правда жизни, более утвержденная, чем сама жизнь, — это кольцо атмосферы, охватывающей нашу землю, состоящей из миллиардов атомов. Каждый атом — индивидуален, он несет свою правду, и из этих миллиардов правд слагается одна огромная правда, без которой жизнь прекратилась бы. В области литературы, единственно доступной мне, я не вижу ни одного своего слова. Читаешь стариков, незабываемых стариков, и видишь, как огромными пластами вскрывали они тайное, чтоб сделать явной сущность его. Ну, о стариках и говорить нечего! Я вот с Пушкиным никак не могу расстаться, все читаю и покачиваю головой: как удивительно хорошо!.. Но и новые, новые наши современники, на тех посмотрите!.. Прислал мне давеча книгу Бунин — „Иоанна Рыдальца“ — подлиннейшее искусство, тонкое, умное, вдохновенное!.. Взял том Ценского, стал перечитывать давно знакомые вещи: упорно и строго бьет человек молотом в мрамор и высекает свое, Ценское, углубленно-правдивое (пусть не согласное с тем, что думаю я или Вы, и не в том дело совсем!), бьет, затаивая в себе свое вдохновение, несет в общую сумму свое слагаемое, подлинное искусство своего я!..».[933]

В. Муйжель, В. Дмитриева и другие авторы, начавшие свою творческую работу на рубеже веков, пишут о мужиках и мужицкой жизни все в той же манере глубокого сочувствия народу и боли за его темноту, нищету и бесправие. Новые процессы в разорении деревни подвергнуты в их произведениях все тому же сострадательному рассмотрению. Это мешало им по-настоящему оценить большие и все более укореняющиеся сдвиги в мышлении этой деревни, хотя они и не проходили мимо новых явлений в ней.

Более оптимистично, но и более созерцательно подходили к освещению деревни молодые писатели — Г. Гребенщиков («В просторах Сибири», 1913) и К. Тренев («Мокрая балка», 1915). Первый рисует быт сибирских крестьян и соседствующих с ними казахских кочевников. Второй — крестьян южной России, граничащих с украинцами. Писателей интересует в первую очередь этнографическая достоверность воспроизводимого быта, тонкое переплетение в нем разных национальных источников. И хотя есть в этом быту и социальная несправедливость, и тяжкий труд, и голод, и религиозное изуверство, — острота драматических ситуаций смягчается — у Гребенщикова эпически-спокойным тоном, а у Тренева — лиризмом и мягким юмором, напоминающим юмор Гоголя в «Вечерах на хуторе близ Диканьки».

Более характерными для литературы 1910-х гг. были две отчетливо проявившиеся тенденции. Одна авторы изображали деревню не как отдельную, составную часть России, а как некий символ ее. Другие ориентировались на документальность, достоверность деревенского факта и в связи с этим нередко прибегали к обнаженному автобиографизму. В первом ключе писали И. Бунин, А. Чапыгин, В. Шишков, И. Касаткин, во втором — И. Вольнов, С. Подъячев.

При появлении бунинской «Деревни» (1910) вспыхнули острые споры. Она вызывает противоречивые толкования и сейчас. Возможность неоднородного прочтения заложена в эстетической природе самого произведения. Авторская позиция в нем глубоко спрятана, повествование подчеркнуто объективно, а само изображение столь сгущено, что та трезвая правда, к которой Бунин был устремлен, могла бы производить впечатление нарочитости, нагнетения мрачных тонов, если бы за ней не стояла такая глубокая, такая выстраданная любовь к России. Дурновка («Деревня») и Суходол (в повести того же наименования) — синтез исторических раздумий писателя о судьбе России, перемены для которой так необходимы, но к которым она, по мысли автора, исторически не готова.

«Народ, Россия <…> вот те новые огромнейшие темы, к которым подошли теперь лучшие наши художники», — писал В. Львов-Рогачевский.[934] Характерно, что новая книга его критических статей была озаглавлена «Снова накануне».

Тяготение к широкому обобщению с элементами символизации ярко проявилось в повестях Чапыгина «Белый скит» (1913) и Шишкова «Тайга» (1916). Сквозь густую бытопись оба автора стремились прорваться к познанию сущности России. Сибирь и Север отвечали особому эстетическому заданию. В них — нетронутость, первозданность, близость к извечным законам бытия; в них таятся еще не пробудившиеся народные силы. В людях этих краев прочна связь с прошлым, но в них же и залог будущего. Стихийные силы, бушующие в природе, и стихийные силы, бушующие в человеке, — такой параллелизм пронизывает оба произведения, не создавая, однако, впечатления надуманности, поскольку он был подсказан самим жизненным материалом.

В основе обеих повестей лежит мелодраматический сюжет, напряженность которого возникает от столкновения гипертрофированно противоречивых характеров. У Чапыгина это два брата Креня. Автор поясняет, что слово «крень» означает «искривленный, крепкий слой дерева», и в характерах героев действительно есть и крепость и искривленность.[935]

Зоологическая жестокость и мечты о высокой правде — и то, и другое уживаются в одном человеке. С натуралистическими подробностями Чапыгин рисует, например, сцену ссоры братьев: Ивашка, задумав убить Афоню, запирает его в угарной бане. Афоне удается спастись, но, поддавшись «угарной» мести, он, в свою очередь, убивает брата, засунув его головой в горящую печь. И тот же Афоня тоскует о «белом ските» — символе правды и справедливости; в нем много подлинной духовности, он тонко чувствует природу, живет в близости к ней. Конец героя тоже трагичен, его зверски убивают мужики. Не дано осуществиться мечте о «белом ските».

Былинной мощью наделены крестьяне Шишкова: «…вот-вот нагнется Пров, всадит в землю чугунные свои пальцы, и, взодрав толстый пласт, как шкуру с мертвого зверя, перевернет вверх корнями всю тайгу».[936] Как и у Чапыгина, сюжет повести Шишкова перенасыщен преступлениями, убийствами, безумием. Это и реальная атмосфера жизни, особенно страшная своей повседневностью, и атмосфера сгустившейся жизненной трагедии, которая предвещает близкий катаклизм и приход новой правды. В повестях отчетливо проступает социальная тема. Деревня утратила свою патриархальность: купцы Ворона (у Чапыгина) и Бородулин (у Шишкова) разоряют крестьян и провоцируют новые преступления.

В духе русской литературной традиции дикой и страшной жизни противопоставлены женские характеры. Устя в «Белом скиту» и Анна в «Тайге» — идеализированные, сказочные русские красавицы, которым в новых условиях предначертана трагическая судьба: обе кончают безумием.

Осмыслить крестьянскую жизнь как в ее первозданности, так и в связи с веяниями, которые принес в деревню капитализм, в повестях предоставлено ссыльным революционерам. И видят они прежде всего ужас, создаваемый дикостью нравов и бездуховностью. «Так и жили в равнении и злобствовании, в зависти и злорадстве, жили тупой жизнью зверей, без размышления и протеста, без понятия о добре и зле, без дороги, без мудрствований, — попросту, — жили, чтобы есть, пить, пьянствовать, рожать детей, гореть с вина, морозить себе по пьяному делу руки и ноги, вышибать друг другу зубы, мириться и плакать, голодать и ругаться, рассказывать про попов и духовных скверные побасенки и ходить к ним на исповедь, бояться встретиться с попом и тащить его на полосу, чтобы бог дал дождя».[937] У Егора Ивановича («Белый скит») впечатление от крестьянства порождает глубокий пессимизм, неверие в жизнь, в человека, в культуру: «копошащаяся масса», называемая народом, призвана, как думает он, только удобрить землю.

Большую смысловую нагрузку в повестях Чапыгина и Шишкова несет пейзаж. Он не подчинен непосредственно раскрытию характеров и развитию событий, как это нередко бывало в реалистической литературе прошлого. Природа выступает здесь как обобщенный образ России, а сюжетная линия является конкретным проявлением закономерностей, воплощенных в этом образе. «Дикая тайга, нелюдимая, с зверьем, с гнусом. А сколько в ней всякого богатства… Вот и жизнь наша, что тайга. Что же надо сделать, чтоб в тайге не страшно было жить, чтоб все добро поднять наверх людям на пользу?».[938] Ответа не дано, авторы не знают путей к преобразованию русской жизни. Они не намечают конкретного выхода из ее мрака, но пейзаж и многочисленные авторские — большей частью лирические — отступления, восклицания, вопросы в какой-то мере противостоят мрачным выводам, на которые наталкивало изображение непосредственных картин жизни.

Оба писателя создают образы людей и событий с реалистической точностью, но в обрисовке пейзажа преследуют иную цель. При его помощи раскрываются их размышления о родине. Пейзаж пронизан лиризмом и нередко принимает символическую окраску. «Тихо в тайге, замерла тайга. Обвели ее чертой волшебной, околдовали зеленым сном. Спи, тайга, спи… Медведь-батенька, спи. Сумрак пахучий, хвойный, карауль тайгу: встань до небес, разлейся шире, укрой все пути-дороги, притуши огни.

Не шелохнется тайга. Ветер еще с вечера запутался в хвоях, дремлет. Вот хозяин поднимается — белые туманы, выплывайте, вот хозяин скоро встанет из мшистого болота».[939]

Лирическая окрашенность пейзажа была свойственна демократической литературе 60–80-х гг., использовавшей его для усиления избранной тональности произведений. То был пейзаж, в котором преобладали темные и мрачные краски, отвечавшие мрачной социальной действительности. В литературе 10-х гг. функция пейзажа изменяется. Пейзаж повестей Чапыгина и Шишкова свидетельствовал о мощи природы и человека, о параллелизме их судеб, и не случайно герой «Белого скита» Афоня восстает против пагубного истребления леса наступающим капитализмом.

Характерна и следующая черта: старая литература о деревне раскрывала в своих героях главным образом то, что было общим для психологии крестьянской массы в целом. В произведениях Чапыгина и Шишкова речь идет о сложности психологии каждого представителя этой массы. В ней сплетались самые противоречивые черты, обусловленные исторически, социально, биологически. В каждом бушуют неизведанные силы. Куда приведут они, какова судьба народа, России? — таковы вопросы, все отчетливее ставящиеся в литературе о деревне.

К повестям Шишкова и Чапыгина стилистически близки произведения И. Касаткина «Лесная быль» (1908), «Село Микулинское» (1911), «Из жизни скитальца» (1913), также построенные на параллелизме жизни природы и жизни крестьян. Природа то равнодушна к людям — она поет «своим молчанием о холодной своей беспредельности и равнодушии ко всему, что живет и двигается»,[940] то гармонически сливается с ними, и «на один длительный момент понимаешь и мощный язык сурового молчания лесов, и мерцающей над лесом звезды».[941] В жизни крестьян также причудливо переплетается темное, иррациональное с чистым и гармоничным. В «Лесной были» раскрыта судьба крестьянской девушки Насти, красота которой была столь нестерпимо чиста, что вызывала вокруг восторг, быстро перешедший, однако, в зависть и ненависть. Само существование такой красоты оскорбляло односельчан, раскрывая им убожество собственной жизни. Над Настей надругались и зверски замучили. Красота девушки рисуется в лирически приподнятых тонах, а крестьянский быт — и особенно сцена убийства — в подчеркнуто натуралистических. Сочетание этих пластов, хотя и не всегда художественно органичное, определяло раннюю эстетику и Касаткина, и Чапыгина, и Шишкова.

Иначе пишут о деревне С. Подъячев и И. Вольнов, которые сами прошли страшный дописательский путь. Их произведения не поднялись до высот большого мастерства, зачастую над ними довлел художественно не обработанный жизненный материал, но оба показали мрачную и нищую деревню, воспринятую глазами крестьянина. И это создавало в их творчестве особый эстетический эффект. «Дорога, по которой я нес и сейчас несу свой писательский крест, скоро, кажется, кончится, — писал впоследствии Подъячев. — Дорога тяжелая, грязная, плелась все больше по сплошному темному лесу, и мне страшно оглянуться назад, страшно думать, как я ощупью, натыкаясь на деревья, спотыкаясь и увязая в грязи, шел по ней устойчиво и упрямо, думая только о том, как бы выйти, выбраться из темноты леса, — на волю, на простор, на свет божий. Если писать о том, как я шел этой дорогой, то получится книга, которую можно озаглавить одним словом „Жуть“».[942]

Литературные выступления Подъячева обратили на себя внимание еще в первое десятилетие XX в. В них были факты, факты, факты, а за ними будничность повседневной жестокости, непросветленность сознания, безысходная нищета.

В рассказе «За грибками, за ягодками» (1916) изображена ситуация, давно знакомая русской литературе: интеллигент приезжает в деревню — и между его сознанием и сознанием крестьянина открывается бездна. Но теперь эта коллизия воспринята не интеллигентом, а самим мужиком. Привычная «мужицкая темнота» заменяется «темнотою» барской: обнаруживается бестактность либерального интеллигента, который не представляет себе всей меры крестьянской нищеты и не понимает, что значит для хозяйки яичница, которой она его угощает, и что такое для хозяина в горячую страду время, которое он тратит на беседу с непрошеным гостем. За всеми рассуждениями «барина» встают праздность, раздражающая крестьян наивность и в конечном счете глубочайшее равнодушие к ним. У крестьянина умирает ребенок, барину перестали уделять внимание, и он уезжает; идиллическая поездка «за грибками, за ягодками» не удалась.

Сила рассказа в его сдержанном тоне: ни обличений, ни патетики, ни сарказма, — будничность, но такая жестокая.

Столь же сдержанна повесть Подъячева «Карьера Захара Федоровича Дрыкалина» (1915), написанная в форме сказа. Хозяин чайной назидательно рассказывает о том, как он «выбился» из крестьян в люди: ухаживал за собачками полоумной барыни, втерся к ней в доверие и ограбил ее. Автор счастливо избежал заложенной в природе сказа опасности стилизации и утрировки. Как будто между прочим говорится о том, что Захар Федорович становится столпом государства, церкви и оплотом политической реакции: «Староста я церковный. Земский начальник руку подает… Его сиятельство, старый граф, без слез меня слушать не могут. Медаль имею, значок русского союза».[943]

В той же сдержанной манере пишет И. Вольнов. Его повесть «О днях моей жизни» (1912) автобиографична. Речь здесь идет о народной темноте, о стадности, о жестокости, о необузданной стихийности народной жизни, но уже в начале своего жизненного пути юный герой видит в ней не только темные стороны. Медленно, но зреет противоборство силам, за которыми кроется социальное неравенство и угнетение. Вторая книга «Юность» (1914) знакомит уже с событиями 1905 г. Вся деревня начинает бурлить, крестьяне начинают думать, появляется интерес к политике, хотя представления о ней еще так наивны. Вольнов не скрывает суровости и жестокости времени. Сцена расправы с помещиками рисуется со страшными подробностями. Автор обращает внимание на трудность преодоления старых представлений, на неизжитость рабьего в сознании людей, на малую веру в свои силы. Когда в городе революция потерпела поражение, крестьяне выдают зачинщиков деревенских волнений.

Беспощадная трезвость, с которой Вольнов рисует деревню, придает особую убедительность светлым эпизодам в его повествовании. Авторские монологи, прямая публицистичность, лирическая экспрессия пейзажа — все это позволяло преодолеть эмпиричность повествования, приглушало мрачный колорит, выражало стремление заглянуть в будущее. «Переплелось святое и звериное, божье и дьявольское. При свете зарев неуверенно вспыхнуло затоптанное — человеческое, высшее, нагло сочетавшись с грязным, подлым, недостойным человека. На всем пространстве, от одного конца до другого, гиб строй русской жизни, а на смену, в смутном хаосе двигалась темная туча нищих, рабов, поротых, клейменых, изъеденных болезнями, нуждою, вечным унижением, и кто знал, что несет с собою эта туча — славу и честь России или смерть ее».[944]

Подобно Чапыгину и Шишкову, Вольнов не дает ответа на поставленный вопрос, залогом его оптимизма являются слова одного из героев «Жива душа народная!»,[945] перекликающиеся с горьковским утверждением «А душа человечья — крылата» («Ледоход», 1912). Примечательно, что в журнальной публикации первая повесть Вольнова была названа «Повестью о днях моей жизни, радостях моих и злоключениях», — подчеркиваем: радостях.

Демократизм литературы 10-х гг. проявлялся в стремлении ознакомить с массовой Россией, привлечь внимание к социальным слоям, которые не были еще предметом пристального изображения. Показательно в этом плане творчество И. Шмелева. Уже в повести «Господин Уклейкин» (1907) писатель нашел свой аспект в разработке традиционной для русской литературы темы маленького человека. Сапожник Уклейкин — верный сын своего времени, и характерны для него не покорность судьбе, не кротость и терпение, а чувство собственного достоинства и зреющий социальный протест.

Как и многие писатели пореволюционного времени, Шмелев предназначал свои произведения широким слоям демократического читателя. Известность ему принесла повесть «Человек из ресторана» (1911). Поясняя Горькому свою задачу, Шмелев писал о книге: «Широкая масса если бы прочла ее, может быть, что-нибудь получила. Хоть одно теплое слово хотелось сказать за эту массу и для нее».[946]

Название повести содержит два значения: косвенное — «человек» как синоним лакея (так в прошлом обращались к официантам) и прямое, утраченное — человек как таковой. В повести показаны лакеи истинные и невольные: сквозь призму восприятия Скороходова, лакея по профессии, раскрывается поведение представителей респектабельных верхов — лакеев по своей сущности. Скороходов видит, как они «кланяются и лижут пятки и даже не за полтинники, а из высших соображений!», как «один важный господин, с орденами по всей груди, со всей скоростью юркнули головой под стол и подняли носовой платок, который господин министр изволили уронить».[947] Гневно звучат слова униженного жизнью человека: «Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! <…> Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки».[948]

Повесть посвящена истории распада семьи Скороходова: умирает от горя жена, опозорена дочь, преследуется сын-революционер. Патриархальный мир распадается, силы социального зла подтачивают его со всех сторон. Скороходов напряженно думает, пытаясь понять, почему рушится его семья и в чем можно найти спасенье. Прежняя жизнь становится невыносимой, Скороходов уже не приемлет ее, так как видит ее жестокость и лицемерие; но и правда сына не становится его правдой. Свое успокоение Скороходов находит не в социальном протесте, а в нравственно-религиозном сознании. Так, уловив одну из важнейших примет времени — пробуждение социальной мысли «маленького человека», Шмелев раскрывает данное явление не в горьковском, а в толстовском ключе, показывая, что психология его героя не созрела еще для решительной ломки своих представлений о жизни, хотя и жаждет ее изменения.

Повествование в «Человеке из ресторана» ведется от лица официанта. И сказ этот несет большую смысловую нагрузку, непосредственно выражая демократическую точку зрения на современную действительность.

Как и ранее, изображение массовой демократической России продолжал Л. Серафимович. В рассказах «Золотой Якорь», «Клубок» (оба — 1915) он рисует быт гостиниц и многонаселенных меблированных квартир. Это калейдоскоп человеческих судеб, и за каждой судьбой — драматизм жизни различных слоев общества.

В 1910-х гг. в художественном методе писателя отчетливо проявились черты социалистического реализма. Действие его первого романа «Город в степи» (1912) связано с бурным ростом капитализма в 90-х гг., с судьбами тех, кто был самым непосредственным образом вовлечен в процесс капитализации России, — предпринимателей, рабочих, технической интеллигенции. Город только что возник, но жизнь в нем формируется по общим законам капиталистического развития. Позднее, давая высокую оценку роману, А. В. Луначарский писал: «Перед нами громадный организм города, возникшего около железной дороги и по-американски растущего, так, что меняется не только его облик, но и характер его жителей и их взаимоотношений. Процесс капиталистического набухания города, процесс расслоения его на классы показан на десятках людей, из которых каждый представляет собой замечательный тип».[949] Пафос романа в утверждении неизбежности революции. Это, с одной стороны, как бы осмысление недавнего революционного опыта, изображение пути к революции 1905 г., а с другой — устремленность в будущее. Все сложные личные и социальные конфликты несут в романе отсвет нарастающего рабочего движения.

В центре «Города в степи» история драматически переплетенных жизней владельца завода Захара Короедова и инженера Полынова, характеры которых исследованы писателем даже с гипертрофией психологизма и не без налета интереса к патологии. Иные художественные принципы использованы в изображении психологии народа. Здесь автор, как и в период революции 1905 г., тяготеет к изображению не отдельной личности, а массы, страдающей, борющейся, терпящей поражение и снова поднимающейся на борьбу. Это были подступы к новому этапу литературы, осознающей величие и силу народной жизни как жизни «множеств», т. е. к тому, что определило колорит молодой советской прозы, и в первую очередь ее классического романа «Железный поток».

Наряду с пролетарской поэзией в 1910-х гг. развивается пролетарская проза. В автобиографическом романе «К широкой дороге. Игнат из Новоселовки» (1912) А. Бибик рисует жизнь рабочих промышленного города на Украине. Перед читателем проходит путь молодого рабочего Игната в революцию. Это первые представления о социальной несправедливости, вынесенные им из детства на рабочей окраине, формирование его мировоззрения в ссылке, участие в баррикадных боях 1905 г. Тяжкий период растерянности и безнадежности после поражения революции, усугубленный личной драмой (жена Игната — интеллигентка, увлеченная романтикой революции, не выдерживает трудных будней и покидает его), и, наконец, поворот к новой надежде и новой борьбе — все это показано во второй книге романа «На черной полосе», задуманной в 1910-х гг., но опубликованной в 1921 г.

В первом романе немало художественных просчетов: неорганично сочетаются в нем изображение хроники революционных событий в Харькове и личной жизни героя. Повествование при этом было чрезмерно растянуто. Большевистская газета «Путь правды» отметила отсутствие у автора политической четкости в изображении идейных разногласий в рабочей среде.[950] Тем не менее роман этот ценен как одно из первых произведений о пролетарской борьбе, созданное писателем, вышедшим из рядов рабочих.

Что же нового сказала литература 1910-х гг. о народном характере? Следуя за Горьким (его циклом «По Руси» в первую очередь) или вступая с ним в сложные творческие контакты, писатели все больше осмысляли народную массу не как некий монолит, а как мир очень сложных личностей, открывали душевную запутанность каждого отдельного человека, а главное — указывали на таящиеся в нем возможности, жаждущие своего проявления. «Нет мужика, есть мужики», — так лапидарно выразил Серафимович мысль о новых принципах изображения народа.[951]

В предоктябрьскую эпоху в литературе переосмыслялась жизнь социальных верхов. Гневное обличение этой жизни имело уже давнюю традицию, но теперь писатели показывали, что старый уклад выродился полностью. В поле их зрения входило не только дворянство, но и те, кого еще так недавно считали новыми хозяевами жизни, — российская буржуазия. Разлагались духовенство, армия, рушились все государственные оплоты. Одним из авторов, уделившим данной теме особое внимание, был А. Н. Толстой. Он выступил в 1907 г. со стихами, а затем с прозой, близкими к модернистским. Отход от модернизма был предопределен не только самим временем, но и особенностями дарования Толстого — здорового, плотского, великолепно воссоздающего внешнюю фактуру жизни. Наиболее полно он реализовал свой талант, обратившись к изображению дворянства в последней стадии его вырождения. В цикле «Заволжье» (1910, более позднее наименование: «Под старыми липами») Толстой рисовал дворянских выродков в тесном единстве с растлевающим и омерзительным бытом, с подробностями, сатирически заостренными и порою доведенными до гротеска. Мишука Налымов (из одноименного рассказа) — чудовище, «с отвислыми ушами, с воловьим, в три складки, затылком»;[952] Семочка Окоемов («Приключения Растегина», 1914) — современный Собакевич. Вот как описан его завтрак: «…перед ним лакей поставил полную миску раков; Семочка крякнул и принялся их грызть, выковыривал и прихлебывал <…> по рукам его и по безбородым щекам текли грязь и сок».[953]

Обычно в литературе наряду с духовным и экономическим вырождением дворянства изображалось и его физическое вырождение. У А. Толстого на первый взгляд этого нет. Однако гипертрофия плоти, чрезмерность неизлечимого здоровья героев «третьего Толстого» (так называли его критики) — также один из признаков вырождения. Все духовное поглощено плотским. От высокой дворянской культуры ничего не осталось ни в самих героях, ни в их быту. Библиотеки дворянских усадеб покрыты пылью, в них хозяйничают мыши.

Повесть «Приключения Растегина» явно восходит к традиции «Мертвых душ»: разбогатевший делец едет «за стилем» (так называлась повесть в газетной редакции) по барским имениям, т. е. скупать старинные предметы дворянского быта. Перед читателем проходит галерея уродов, каждый из них омерзителен по-своему. В романе «Чудаки» (1911) каждый по-своему сумасшедший. В «Хромом барине» (1912) — «безумие» подновленного рода: это разъедающий яд декадентства, который погубил князя Краснопольского и отравил жизнь всем, кто был связан с ним. И все это выписано писателем густо, сочно, с обилием чувственных подробностей.

Близки к произведениям А. Толстого не только тематически, но порою и стилистически рассказы М. Пришвина («Птичье кладбище», 1911 и «Крутоярский зверь», 1911). Герой «Крутоярского зверя», последний отпрыск знатного помещичьего рода Павлик Верхне-Бродский — бездельник, байбак, пустивший «хозяйство швырком». Зарисовка облика пришвинских героев сродни толстовским. Павлик «засыпал и так сладко, что не слышит, как грызут мухи его лысину и как брюшко его, мерно поднимаясь и опускаясь, скрипит пружинами дивана. Спал он сладко: из уголков рта слюнки текли».[954] У героя «Птичьего кладбища» «робкие, пустые глаза, как у малолетних обреченных детей, уши без мочек, лоб уходит назад и далеко впереди всего лица на длинной нижней челюсти висит рыжая бородка: по глазам — дитя слабое, по бороде — бодливый козел».[955]

Тема деградации старого дворянства и молодой еще в сущности русской буржуазии привлекла внимание Горького (пьесы «Васса Железнова», «Последние»). В реалистической прозе деградация буржуазии нашла наиболее яркое освещение в романе «Проклятый род» (1911–1913) И. Рукавишникова, в котором воспроизводилась жизнь трех поколений купеческой семьи.

Основатель крупного дела — «железный старик» — полон энергии. Сын его лишен отцовского упорства и тяги к стяжательству, но сохраняет еще деспотический дух. Внуки «железного старика», «макаровичи», отмечены уже явной печатью вырождения. Кровосмесительная любовь, садизм, безумие — таковы характерные черты их жизни. На романе сказалось воздействие декаданса: и вырождение, и умирание даны не без эстетского любования и смакования.

«Смерть, смерть в дому под Егорием. Не как в купеческий дом в настоящий, в крепкий вошла. Не с постным лицом важнострогим, не в белом одеянии, не со свечой в изголовья отходящего встала слушать чинные слова молитв белоризных слуг божьих.

Обезьяной гримасничающей, глазастой по углам бегает, перепугами бабьими тешит черное нутро свое пустое».[956] Данный отрывок дает представление о стиле романа, в котором преобладает ритмизированная проза с многочисленными инверсиями и манерною образностью. Характеризуя этот роман, К. Муратова справедливо пишет, что, «начав с широкой социальной характеристики рода», автор «сузил затем круг причин его морального и физического оскудения, ограничив их господством патриархальных форм семейной зависимости, общим пессимистическим угаром молодежи XX века (без выяснения истоков этого угара) и роковой предначертанностью гибели рода».[957] Вместе с тем следует сказать, что Рукавишникову удалось подметить характерное жизненное явление: тяготение молодых представителей русской буржуазии к модернистскому искусству.

Один из наиболее полно обрисованных «макаровичей» — художник-декадент. На это явление обратит затем внимание в своем незаконченном реалистическом романе о современной молодежи (1914–1917) В. Брюсов.[958] Позднее об этом будет писать И. Бунин («Чистый понедельник»). О никудышных декадентствующих детях купечества скажет Горький в пьесе «Достигаев и другие».

С темой вырождения «хозяев жизни» была тесно связана тема наследования, которая приобрела символический смысл. Одни писатели говорили, что наследовать в сущности нечего ни в экономическом, ни в духовном плане («Суходол» Бунина), другие показывали, что наследство (экономические и моральные устои) создано, но не оказалось наследников, которые могли и хотели бы приумножить это наследство («Жизнь Матвея Кожемякина», «Васса Железнова», «Проклятый род», «Город в степи» и др.). Осуждены на умирание еще не родившиеся дети помещика Ознобишина из повести Сергеева-Ценского «Печаль полей». В бунинской «Деревне» деревенский богач Тихон Красов страдает оттого, что у него нет наследника. Несмотря на различие индивидуальных социальных позиций писателей, разработка темы наследования объективно содержала единую мысль об абсолютной исчерпанности и крахе устоев старой жизни.

Глубокому кризису в среде духовенства посвящена повесть К. Тренева «Владыка» (1912). Герой ее, архиерей Иннокентий — фанатически верующий человек. Он верит в свою высшую миссию, в свое избранничество, которое предписывает ему во имя бога и церкви не допускать ни малейшей человеческой слабости. Архиерей в собственных глазах — идеальный служитель церкви, но его жизненное поведение строится на контрасте благочестивых слов и жестоких поступков. Он, как говорит один из персонажей повести, «съедал бы по одной просфирке и по одному человеку в день».[959] Однако это не элементарное лицемерие, а результат сложного психического процесса, когда человеческие чувства подавляются религиозным максимализмом настолько, что эмоции оказываются в ладу с убеждениями. Нетерпимость владыки вызывает неожиданное самоубийство мальчика-семинариста, и хотя архиерей не считает себя виновным в этом, ибо действовал согласно своим принципам, в его душе впервые пробуждается жалость, и в эту брешь хлынули сомнения, расшатавшие незыблемость религиозных представлений. Архиерей переживает истинную трагедию — трагедию крушения веры.

Данное явление (утеря священнослужителем веры) привлекало внимание многих писателей (И. Бунина, С. Гусева-Оренбургского, Л. Андреева, Л. Толстого и др.). Их герои теряли или должны были утерять свою веру в связи с любовью и жалостью к людям. К. Тренев избрал другой аспект в разработке сходной темы, сделав ее не менее острой и злободневной. Повесть «Владыка» привлекла внимание критики к молодому автору и ввела его в большую литературу.

Духовный кризис носителя светской власти явился темой повести И. Сургучева «Губернатор» (1912). Герой повести (имя его так и не упоминается: это символ власти, личность, тождественная своему социальному положению) узнает о неизбежной смерти. Относительно длительный и осознанный процесс умирания. — это та проверочная ситуация, которая ставит вопрос о смысле прожитой жизни и, как правило, заставляет пересмотреть ее ценности. Именно поэтому она привлекает внимание художников («Смерть Ивана Ильича» Л. Толстого, «Скучная история» А. Чехова). Когда же неизбежный конец отдельной личности совпадает с концом определенного социального уклада, такая ситуация приобретает особую художественную емкость. Так строятся «Господин из Сан-Франциско» Бунина, «Движения» Сергеева-Ценского, «Егор Булычев и другие» Горького. Губернатор, герой повести Сургучева, оглядываясь назад, видит все зло, которое он творил и как государственное лицо, и как частный человек. Одно из самых страшных воспоминаний — недавнее крестьянское волнение, в подавлении которого он принимал непосредственное участие. Он сам убил крестьянина, который отделился от толпы, чтобы бросить в глаза ему горькую правду.

Этот эпизод остается, однако, лишь эпизодом. Основное содержание повести — попытка душевного возрождения губернатора через его позднюю любовь к неродной дочери и ее будущему незаконнорожденному ребенку (характерный мотив: если возрождение возможно, то вне торных, «узаконенных» путей жизни). Конец символичен — надежды не осуществились, дочь погибает родами, ребенок так и не родился, и сам губернатор вскоре умирает. Автор анализирует события в моральном плане, не ставя перед собой задач социального обличения. Но не случайно герой — губернатор, носитель власти. Его жизнь, бессмысленная и полная зла, его неизбежная смерть, полная неосуществимость для него и его близких возрождения — все это приводило к выводу: жизнь верхов полностью исчерпала себя.

Писатели обратили внимание и на рядовых служителей самодержавия. Выше уже говорилось об образе Барыбы в «Уездном» Е. Замятина. В рассказе «Пристав Дерябин» С. Сергеева-Ценского показан распоясавшийся хам, не знающий удержа в своем своеволии. Пристав знает только, что не надо все делать открыто. Основная заповедь этого своеобразного полицейского идеолога выражена в следующих словах: «А это и есть основа всех основ: воровать воруй, но… прячь! Прячь — все киты здесь: тут тебе и социология, и генеалогия, и геральдика, и восточный вопрос!».[960]

Но даже и этот страж в минуту откровенности признается товарищу: «Если бы ты знал, как мне моя служба опротивела!».[961]

Таким образом, подвергнув многостороннему рассмотрению жизнь и деятельность тех, кто считался оплотом российского государства, литература подводила к неизбежному выводу, что основы самодержавия прогнили, что крах старого строя близок.

Человек и мироздание, человек во всем многообразии своих связей с миром, человек в его биологической, социальной и исторической обусловленности — все эти проблемы получили в литературе 10-х гг. своеобразный поворот.

Писатели-реалисты остались верны классическим традициям в постижении связей человека и мира, но вместе с тем произошли заметные сдвиги в. сторону смягчения антропоцентризма: человек стал меньше возвышаться над миром природы, все более представая связанным с ним или зависимым от него. Крупная личность в своей единственности и своеобразии несколько сдвигается с авансцены произведения. Литературу больше волнует то, в чем проявляется общая жизнь человека и его связи с миром — и самые близкие, непосредственные, и самые дальние, опосредованные. Иными словами, при изучении человека в его социальной, исторической, национальной, биологической обусловленности акцент ставится на понятии обусловленности. Говоря о разнообразии художественных исканий в конце XIX — начале XX в., Вересаев отметил в своих «Воспоминаниях» то, что объединяло многих: «Общее было в то время <…> „чувство зависимости“ <…> „души“ человека от сил, стоящих выше его, — среды, наследственности, физиологии, возраста».[962] Органическим восприятием природного мира и человека в универсальности их всеобщих связей реалистическое искусство начала нового века противостояло декадентскому искусству с его ощущением распада всех связей.

Новый поворот натурфилософской темы «человек и природа» полнее всего реализовался в произведениях М. Пришвина.

Симптоматично, что в его лице на магистральную линию русской литературы выходит художник, чье творчество находится как бы на грани науки и искусства. Наука (этнография, география) выступает как отправной пункт художественного труда Пришвина. Он вспоминает, что, прочитав его книгу «За волшебным колобком», А. Блок сказал: «Это, конечно, поэзия, но и еще что-то <…> Это что-то не от поэзии есть в каждом очерке, это что-то от ученого».[963] И именно «это что-то от ученого» оказалось чрезвычайно важным для Пришвина. Его литературная деятельность началась в эпоху реакции, когда было сильно увлечение идеалистической философией. Интерес к объективному, научная закалка в годы разгула мистики сыграли свою роль в творческом развитии молодого писателя. Восприятие природы, существующей независимо от человека, во всем многообразии ее проявлений, научная точность, достоверность умело отобранной детали — таковы характерные признаки творчества Пришвина. Природа у него не настраивается в унисон с авторским душевным состоянием и, тем более, не поглощается им.

Воззвав к первоначальной силе,

Я бросил вызов небесам,

Но мне светила возвестили,

Что я природу создал сам,[964]

— так, например, декларировал Ф. Сологуб свое солипсическое отношение к природе. Пришвин осторожно привносит в изображение внешнего мира свою субъективность. Недаром, когда вышла его первая книга «В краю непуганных птиц» (1907), он был избран действительным членом Географического общества. В этой «внелитературности» и в особой эстетической непритязательности была своя художественная прелесть, особенно ощутимая на фоне декадентской вычурности и литературщины. Аскетическая строгость писательской манеры Пришвина отвечала объекту изображения — русскому Северу, поэтическому и вместе с тем суровому краю.

Книга «За волшебным колобком» (1908) тоже этнографична, но в ней сильней звучит мотив сказки. Автор идет за волшебным колобком туда, «где еще сохранилась древняя Русь, где не перевелись бабушки-задворенки, Кащеи Бессмертные и Марьи Моревны».[965]

В третьей книге «У стен града невидимого» (1909) Пришвин отдал дань распространенным в то время настроениям «богоискательства» и интересу к расколу. «Подземная Русь», где доживают свой век лесные подвижники, потомки протопопа Аввакума, привлекала писателя как источник не познанной до конца могучей силы народного духа. Счастливая особенность таланта Пришвина — проверять все эмпирическим путем — спасла его от идеализации раскола. Прозаичность, расчетливость, с одной стороны, и догматизм, мертвенность, внутренняя изжитость, с другой — вот какую правду о расколе вынужден был признать Пришвин, ознакомившись с ним.

В 1910 г. Пришвин создает поэтический очерк «Черный араб», продолжающий традицию уже вышедших книг. Недаром в своих письмах он называл этот очерк «южным колобком». В основу его легли путевые впечатления от поездки по киргизским степям, по древней земле Азии, которую писатель считал колыбелью рода человеческого. Художник создавал образ Азии на основе фольклора и этнографии, справедливо считая, что «Черный араб» может служить ярким примером превращения очерка в поэму «путем как бы самовольного напора поэтического материала».[966] Пришвин отправился в Азию, как и раньше на русский Север, с несколько наивными представлениями. Азия казалась ему краем патриархальной гармонии и эпической величавой простоты. В очерке любовно воссоздается древняя культура, как будто не тронутая еще социальными конфликтами. Но таково только первое впечатление. В главу «Волки и овцы» врывается — и очень выразительно — тема социального антагонизма: «Последние обрывки мяса, обрезки — все, что второпях падало на грязную скатерть, хозяин сгребает рукой и сует в ожидающие подачки руки совсем бедных людей. Ничто не пропадает: даже обглоданные и раздробленные кости, завязанные в ту же грязную скатерть, уносит женщина дососать и догрызть».[967] Финал очерка звучит тоскливо: «Проходят караваны, встречаются и разъезжаются степные всадники. Ищут колодец с живой водой. Спрашивают, где обетованная страна? <…>

Ревекка не выходит с кувшином из белых шатров напоить их: не та земля, не тут страна Ханаанская».[968] Нигде в современной действительности не нашел Пришвин «земли обетованной». От мечты к действительности — такова основная коллизия его дореволюционного творчества.

Представление о причастности человеческой личности к жизни мира приводило писателей к неоднозначным выводам. Один из них оптимистический: человек не только противостоит мирозданию, но и входит в него как часть огромного целого, чем преодолевается его субъективизм, эгоцентризм, а следовательно, безмерное одиночество.

Отсюда могучий напор жизненных сил, блеск и чувственное очарование жизни, которые наполняют художественные произведения 1910-х гг. у таких писателей, как Куприн, Бунин, Сергеев-Ценский, А. Толстой. Об их творчестве можно сказать то, что писал Куприн о Кнуте Гамсуне: это «восторженная молитва красоте мира, бесконечная благодарность сердца за радость существования».[969]

Одной из высших ценностей жизни становится ее интенсивность, сила жизненного переживания, независимо даже от его эмоциональной окраски. В эти годы выходит ряд философских работ, выдвигающих в центр своей системы идею «живой жизни», непосредственного бытия, постигаемого в его целостности и яркости интуитивным путем. В книге «О смысле жизни» Р. В. Иванов-Разумник провозглашал: «Цель жизни» — не счастье, не удовольствие, а «полнота бытия, полнота жизни», «…пусть страдает тело, лишь бы вечно порывалась вперед душа <…> лишь бы осуществлялась в жизни человека та полнота бытия, которая составляет субъективную цель его жизни, лишь бы человек страданиями тела и души сумел достигнуть широты, глубины и интенсивности своего существования. И эта полнота бытия будет тогда лучшим оправданием его жизни».[970]

Кроме названной книги Иванова-Разумника, большую известность приобрела работа В. Вересаева «Живая жизнь» (1911–1915), в которой он провозглашал: «Кто жив душою, в ком силен инстинкт жизни, кто „пьян жизнью“, — тому и в голову не может прийти задавать себе вопрос о смысле и ценности жизни».[971]

Эпоха реакции воспринималась современниками и как утрата жизненной силы, как анемичность жизнеощущения. Поэтому мысли о новой революции связывались с надеждой на подъем чувства жизни. Этот круг идей отразился в повести В. Вересаева «К жизни» (1908–1909). Для героя повести — интеллигента Чердынцева одним из самых ярких жизненных переживаний являются воспоминания о недавней революции. Тогда воедино сливались идейная убежденность, органические потребности души и власть биологических инстинктов. Теперь он на разнодорожье. Окружающие его персонажи выражают одну из возможных жизненных позиций (в прямолинейности этого выражения — художественная слабость повести). Алексей, человек с ослабленными инстинктами, расстается с жизнью, как только спала революционная волна. Иринарх, напротив, высшей ценностью считает интенсивность бытия независимо от реального наполнения мгновенья: будет ли то радость или страдание. Крайнее проявление такой эмоциональной всеядности — декадентка Катра. Им противопоставлены старик-крестьянин Степан, благостно растворившийся во всеобщем и утративший чувство личности, и революционер Розанов, сохранивший верность своим идеалам. Симпатии автора на стороне Розанова, но и он слишком сух душевно, в нем явно преобладает интеллектуальное начало. Из повести вытекает, что идеал заключается в синтезе разнородных жизненных начал: интеллектуальных, душевных, природных. При этом очевидно, что для автора безошибочным компасом в сложных ситуациях является здоровый инстинкт. Вересаев заметно преувеличивает значение биологического, интуитивного в человеке. В повести чувствуется заданность, схематизм художественного воплощения.

Но основная мысль ее симптоматична, в ней отразилась ставшая признаком времени идея: революция и «живая жизнь» сопряжены. В годы нового общественного подъема, когда стала рассеиваться атмосфера отчаяния и депрессии, искусство, призывающее к возрождению жизнестойкости и жизнерадостности, играло несомненно прогрессивную роль. Проблемы эти волновали не только литературу. Идею «живой жизни» ранее литераторов пропагандировал в своих книгах «Этюды о природе человека» (1903) и «Этюды оптимизма» (1907) известный биолог И. И. Мечников.

В начале 10-х гг. появляется ряд явно декларативных произведений, которые порою знаменуют новый поворот в творчестве художников: таковы, например, произведения Сергеева-Ценского («Улыбки», «Медвежонок», «Неторопливое солнце», «Благая весть», «Недра») и Шмелева («Виноград», «Весенний шум», «Росстани»).

«Весенний шум» воспринимается как поэма торжествующей живой жизни, не зависящей ни от каких личных коллизий. Молодой человек, исключенный из семинарии и отчаявшийся было в жизни, под влиянием весенней природы и разговора с бедным, но благостно настроенным мужиком обретает вновь жизненную силу. «Когда шел Вася к дому, солнце стояло над головой, и громче сыпало полуденным грачиным гамом. Думалось, что много всяких дорог, а верное-то разве в одном только — вот в этом солнце, которое ходит по своему кругу, в этих полях, просыпающихся каждую весну, в верном прилете птиц, в зеленых листочках, которые всегда возвращаются».[972]

Но вместе с тем нельзя утверждать, что ликующее принятие жизни было преобладающим в реализме 1910-х гг. Космическое сознание, которое подразумевало слияние человеческой личности с беспредельной стихией космического природного мира, проявляющегося прежде всего в жизни и смерти, в любви, — это сознание имело и второй, пессимистический аспект: перед лицом не познанных разумом космических сил личность ничтожна, человек не защищен и одинок, а счастье его хрупко и иллюзорно. У наиболее значительных художников космическое сознание выступало в диалектическом единстве своих противоположных проявлений и сложно соотносилось с проблемами социальными.

В «Деревне», в крестьянских рассказах 1910-х гг. внимание Бунина заострено на проблемах конкретного социального зла. Но в эти же годы он пишет рассказы, в которых, не минуя вопроса о социальном зле, рассматривает жизнь с «позиций вечности», в соотнесении ее с общими законами бытия.[973] В рассказе «Братья» (1914) проблема эта поставлена обнаженно. Композиционно рассказ распадается на две части, сюжетно связанные между собою непрочно. Первая часть — история самоубийства юного рикши-цейлонца, у которого европейцы отняли невесту. Вторая часть — исповедь одного из тех, кто загонял до смерти подобных бедняков-рикш. Он, в свою очередь, глубоко несчастен, так как, будучи выключен из борьбы за существование, смог подняться до понимания всеобщего трагизма бытия в целом и отдельной личности, растворяющейся «в страшном Все-Едином». И рикша, и англичанин страдают от разных причин; один умирает от социального зла, другой мертв от осознания зла космического. И в своем страдании они, по мысли автора, братья. Заглавие это звучит со скорбною серьезностью и вместе с тем иронично.

В «Господине из Сан-Франциско» (1915) дано иное решение проблемы. Это притча о жизни и смерти — и в то же время рассказ о том, кто, и живя, был уже мертв.

Герой рассказа — не человек вообще, а именно «господин из Сан-Франциско». Живой мертвец, поработитель, несет в себе смерть и излучает ее. Социальная принадлежность не вторична здесь по отношению к понятию «человек», а определяет собой весь смысл трагедии. Отношения человека и космоса оказываются не универсальными, а зависящими от места человека на социальной лестнице. Бунин видит страшную силу социального зла, нависшего над жизнью, оно ему кажется вечным. Смерть господина из Сан-Франциско, который никогда не был сопричастен истинной жизни, ничего не изменила. Символично, что начало и конец рассказа совпадают: океанский пароход «Атлантида», воплощающий цивилизованный мир в его контрастном разрезе, все так же продолжает свой путь. Но так же вечна красота природного мира и слитность с ним простых людей (начало утра на Капри, появление абруццских горцев).

Одним из высоких достижений реализма нового времени явился рассказ Серафимовича «Пески» (1907), недаром Л. Н. Толстой поставил за него автору «5+». На мельнице, затерявшейся в песках, доживает свои дни старый мельник. За него выходит замуж молодая девка-батрачка. Она ждет его смерти, но время, беспощадное время, работает и против нее. Когда умер старик, оказалось, что и ее молодость прошла. Теперь молодой батрак, ее любовник, ждет ее смерти, но и он стареет, и его жизнь проходит в бесплодном ожидании. Эта повторяемость жизненных ситуаций говорит о том, что жизнь в глубинной своей сущности неизменна. Для отдельного же человека в его кратком земном существовании жизнь находится в бесконечном движении, ибо «каждый день уносит частицу бытия». Эту диалектику неподвижности и вечного движения подчеркивает опорный символический образ — пески. Это не пейзажный фон, а философский лейтмотив повествования. «Пески узко и воровски желтеют по лесу тонкими, неподвижно пробирающимися языками. Но и самая неподвижность их таит неотвратимое постоянное движение вглубь, в самое сердце насторожившегося, чутко и боязливо примолкшего леса».[974]

Это нечто о «вековечном», о самой общей формуле бытия. Но отнюдь не маловажно и то, что жизнь молодых разбивается в бесплодном ожидании богатства. Это трагедия бедняков, брошенных в социальный ад, грозящий им гибелью. Счастье для них отождествляется с богатством, а богатство — это мельница, в безостановочном движении своем кажущаяся живым чудовищем. Такова социальная драма о поглощении человеческих душ.

В рассказе реально присутствуют два аспекта — социальный и общефилософский. Социальный не лишает философский аспект его универсальности, не сужает его, а философский не смягчает остроты социального обличения. Они существуют в едином художественном сплаве, в котором социальная драма поднята до высот философской трагедии.

В тех же случаях, когда социальный аспект игнорировался, и философичность произведения становилась мелкой, «вечные темы» сужались до камерных. Так, совсем не драматичен был в своем творчестве Борис Зайцев. «Лирик космоса», «старосветский мистик» — так называла его современная критика. О своеобразии авторской позиции и особенностях художественной манеры Зайцева дает представление роман «Дальний край» (1913). В нем прослеживается путь молодых интеллигентов в революционную эпоху. Три пары — и три возможных пути. Событийно — они чаще всего трагичны. Так, профессиональный революционер Степан нравственно восстает против революционного террора и становится на путь религиозного самопожертвования. Сходит с ума и гибнет его жена Клавдия.

Вторая пара — Алеша и Анна Львовна далеки от каких бы то ни было идеологических проблем. Они исповедуют только эпикурейское наслаждение жизнью. Но и их путь обрывается неожиданной катастрофой: тонет Анна Львовна, жертвой случайного выстрела на охоте становится Алеша.

Только третьей паре — Пете и его жене Лизавете удается обрести счастье: оно в любви и умеренно деятельной жизни. «Петр Ильич Лапин, — пишет в конце романа Зайцев, — будет стоять в рядах культуры и света и насколько дано ему проводить в окружающее эти начала. В этом его, как и вообще всякого человека, назначение».[975]

Очевидно, что автору ближе эта, третья правда, но особенность его мировосприятия в том, что и другие правды он не отвергает, признавая, что и они могут существовать. Роман пронизан сентенциями о множественности истин и терпимости к разным, даже взаимоисключающим, точкам зрения: «…У него появилось чувство глубокой его и своей правды», она «спросила себя, хорошо это или дурно? И не могла ответить. Ей казалось, что есть разные правды».[976]

В этой «широте» принятия жизни — принципиальная авторская позиция Зайцева. В его творчестве реализуется тот аспект космического сознания, когда трагические противоречия жизни снимаются, единичное страдание растворяется во всеобщем, а боль за человека отнюдь не перерастает в гнев против несправедливых законов мироздания. Он примирен с извечными законами жизни — рождения и смерти. Для его героя не существует счастья или несчастья в общепринятом смысле слова: это категории искусственные, навязанные обществом, живущим неподлинной жизнью. Герой стремится к верности «своему исходу», к слиянности с бесконечной природой.

Преуспевающий московский адвокат («Изгнание», 1911) почувствовал однажды рядом с собой океан (этот образ для многих писателей, и для Зайцева в том числе, выступал как символ космической жизни), и это уводит его с привычной жизненной колеи в «незаметные одинокие люди, великое преимущество которых: свобода от всех и от всего».[977] И обратная ситуация: находясь на грани самоубийства, герой одного из лучших рассказов Зайцева «Студент Бенедиктов» (1913) выходит из душевного кризиса, ощутив веяние окружающей жизни. «Все мое, — чувствовал некрасивый человек, шагавший по серебряному лугу, и верно, все ему принадлежало, и он принадлежал всему. Быть может, эти минуты были счастливейшими в его жизни».[978]

Любовь у Зайцева — чувство космическое, в ней настолько отсутствует личностное начало, что независимо от своего исхода она лишена внутреннего драматизма. Женщина, которую любит герой, прямо уподобляется природе. Так, Панурин («Мать и Катя», 1915) говорит Кате: «Я люблю вас в том смысле… в каком люблю этот свет, солнце, красоту русской природы… Для меня те, кто мне нравился, всегда были искрами прекрасного женственного, что разлито в мире».[979]

Для больших писателей уход в область общефи

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ИСТОРИЯ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ В ЧЕТЫРЕХ ТОМАХ

Том четвертый Литература конца XIX начала XX века... Оглавление... Информация об издании...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Реалистическая проза 1910-х годов

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Проза 1880-х годов
80-е гг. — время «разнузданной, невероятно бессмысленной и зверской реакции».[36] Вторая революционная ситуация завершилась убийством Александра II, и правительственный террор вступил в

Писатели-народники
В условиях глухой реакции, наступившей после поражения народовольцев, судьба литературного народничества складывалась особенно драматично. В нем обнаружились черты духовной «смуты», «бездорожья» и

Поэзия 1880–1890-х годов
Русская поэзия двух последних десятилетий XIX в. представляет переходный этап, когда накопившиеся в течение длительного времени различные тенденции подготавливают качественные взрывы, когда идут уп

Всеволод Гаршин
Еще при жизни Гаршина среди русской интеллигенции стало распространенным понятие «человек гаршинского склада». Что же включает в себя это понятие? Прежде всего, то светлое и привлекательное, что ви

Владимир Короленко
Более чем сорокалетний творческий путь Владимира Галактионовича Короленко (1853–1921) поровну распределяется между XIX и XX вв. Его первый рассказ («Эпизоды из жизни искателя») был написан в 1879 г

Антон Чехов
Антон Павлович Чехов (1860–1904) дебютировал рассказами и сценками в мелких юмористических журналах и не сразу выделился на общем фоне тогдашней юмористики. Однако и в ранних его произведениях было

Поздний Толстой
К апрелю 1897 г. относится следующее суждение Льва Толстого: «Литература была белый лист, а теперь он весь исписан. Надо перевернуть или достать другой».[347] Необходимость нового аспект

Максим Горький. Социалистический реализм
В конце 90-х гг. критика, нередко сетовавшая на оскудение современной литературы, была взбудоражена появлением трех томов «Очерков и рассказов» писателя, которого до сих пор знала лишь по нескольки

Леонид Андреев
Леонид Николаевич Андреев (1871–1919) вступил в литературу как писатель-реалист, творчество которого сразу же обозначило особый круг проблем и резко выраженную индивидуальную манеру письма. Первая

Александр Куприн
Литературная биография Александра Ивановича Куприна (1870–1938) фактически началась в 1889 г., когда стараниями старого поэта Л. И. Пальмина в «Русском сатирическом листке» был опубликован рассказ

Пролетарская поэзия
Появление на рубеже веков нового героя истории — пролетариата вызвало изменение не только в сфере политики и идеологии, но и в художественной жизни. Зарождается пролетарская литература, ярчайшим пр

Символизм
История появления и развития русского символизма была длительной и внутренне сложной. Новое литературное направление явилось порождением глубокого кризиса, охватившего европейскую культуру в конце

Валерий Брюсов
Валерий Яковлевич Брюсов (1873–1924) родился в зажиточной купеческой семье. Родители его в молодости пытались порвать со своей средой, зачитывались Чернышевским, Некрасовым. Старшего сына — Валерия

Александр Блок
Первые детские впечатления Александра Александровича Блока (1880–1921) связаны с домом деда со стороны матери,[778] ректора Петербургского университета, известного ученого-ботаника А. Н.

Андрей Белый
В ряду других видных представителей русского символизма Андрей Белый (псевдоним Бориса Николаевича Бугаева, 1880–1934) выделяется исключительной широтой творческого самовыражения. Один из наиболее

Иван Бунин
В судьбе и творчестве Ивана Алексеевича Бунина (1870–1953) своеобразно отразилась круто ломавшаяся жизнь России в пору тех огромных потрясений, которые несла миру революция. Бунин, меривший жизнь с

Новокрестьянские поэты
Для литературного процесса начала XX в. характерно тяготение к демократизации — творческому самоутверждению народных масс. Одновременно с деятельностью литераторов-профессионалов заявляет о себе пр

Акмеизм
В 1911 г. в Петербурге возник «Цех поэтов» — литературное объединение молодых авторов, близких к символизму, но искавших новые пути в литературе. Наименование «цех» отвечало их взгляду на поэзию ка

Футуризм
В 1910-х гг. ожесточенная борьба между символизмом и реализмом прекратилась. В пору расцвета «Весов» В. Брюсов писал С. А. Венгерову: «Вся дальнейшая русская литература, литература будущего выходит

Владимир Маяковский
Издав в 1922 г. сборник стихов под заглавием «13 лет работы», Владимир Владимирович Маяковский (1893–1930) тем самым отнес начало своей литературной деятельности к 1909 г. Юноша, активно участвовав

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги