Воспитание Александра I

 

Император Александр I поставил на очередь и смело приступил к разрешению всех этих задач. В приемах этого разрешения принимали большое участие, во‑первых, политические идеи, которые были им усвоены, и, во‑вторых, практические соображения, политические взгляды на положение России, которые сложились в нем из личных опытов и наблюдений. Те и другие — и политические идеи и личные взгляды — были тесно связаны с воспитанием, какое получил этот император, и с его характером, какой образовался под влиянием его воспитания. Вот почему воспитание Александра I, как и характер его, получают значение важных факторов в истории нашей государственной жизни. А потом, мне думается, что личность Александра I имела не одно местное значение: он был показателем общего момента, пережитого всей Европой. Александр стоял на рубеже двух веков, резко между собой различавшихся. XVIII столетие было веком свободных идей, разрешившихся крупнейшею революцией. XIX век, по крайней мере в первой своей половине, был эпохой реакций, разрешавшихся торжеством свободных идей. Эти переливы настроений должны были создавать своеобразные типы. Мы их знаем в литературных художественных воспроизведениях. Император Александр I сам по себе, не по общественному положению, по своему природному качеству был человек средней величины, не выше и не ниже общего уровня. Ему пришлось испытать на себе влияние обоих веков, так недружелюбно встретившихся и разошедшихся. Но он был человек более восприимчивый, чем деятельный, и потому воспринимал впечатления времени с наименьшим преломлением. Притом это было лицо историческое, действительное, не художественный образ. И как сказать, может быть, следя за воспитанием Александра I и кладкой его характера, мы кое‑что уясним себе в вопросе, каким образом европейским миром поочередно могли распоряжаться такие контрасты, как Наполеон, игравший в реакционном эпилоге революции роль хохочущего Мефистофеля, и тот же Александр, которому досталось амплуа романтически‑мечтательного и байронически‑разочарованного Гамлета.

Наблюдая Александра I, мы наблюдаем целую эпоху не русской только, но и европейской истории, потому что трудно найти другое историческое лицо, на котором бы встретилось столько разнообразных культурных влияний тогдашней Европы.

Я не разделяю довольно распространенного мнения, будто Александр благодаря хлопотам бабушки получил хорошее воспитание, он был воспитан хлопотливо, но не хорошо, и не хорошо именно потому, что слишком хлопотливо.

Александр родился 12 декабря 1777 г., от второго брака великого князя Павла с Марией Федоровной, принцессой Вюртембергской. Рано, слишком рано бабушка оторвала его от семьи, от матери, чтобы воспитать его в правилах тогдашней философской педагогии, т.е. по законам разума и природы, в принципах разумной и натуральной добродетели. Локк — высший авторитет, «Эмиль» Руссо был тогда привилегированным учебником такой педагогики; оба требовали, чтобы воспитание давало человеку крепкий закал против физических и житейских невзгод. Когда великий князь и следовавший за ним брат Константин стали подрастать, бабушка составила философский план их воспитания и подобрала штат воспитателей. Главным наставником, воспитателем политической мысли великих князей был избран полковник Лагарп, швейцарский республиканец, восторженный, хотя и осторожный поклонник отвлеченных идей французской просветительной философии, ходячая и очень говорливая либеральная книжка. Учить великого князя русскому языку и истории, также нравственной философии был приглашен Михаил Никитич Муравьев, весьма образованный человек и очень недурной писатель в либерально‑политическом и сантиментально‑дидактическом направлении. Наконец, общий надзор за поведением и за здоровьем великих князей был поручен генерал‑аншефу графу Н.И. Салтыкову, не блестящему, но типичному вельможе екатерининской школы, который твердо знал одно: как жить при дворе; делал, что говорила жена, подписывал, что подавал секретарь. Впрочем, его настоящей партитурой в этом педагогическом оркестре, по выражению Массона, было предохранять великих князей от сквозного ветра и засорения желудка. Лагарп, по его собственному признанию, принялся за свою задачу очень серьезно как педагог, сознающий свои обязанности по отношению к великому народу, которому готовил властителя; он начал читать и в духе своих республиканских убеждений объяснять великим князьям латинских и греческих классиков — Демосфена, Плутарха и Тацита, английских и французских историков и философов — Локка, Гиббона, Мабли, Руссов Во всем, что он говорил и читал своим питомцам, шла речь о могуществе разума, о благе человечества, о договорном происхождении государства, о природном равенстве людей, о справедливости, более и настойчивее всего о природной свободе человека, о нелепости и вреде деспотизма, о гнусности рабства. Эти явления рассматривались не как исторические факты или практические возможности, а одни — как требования разума и заповеди философского катехизиса, другие — как глупости, невежества и преступления деспотизма. [Лагарп] не разъяснял ход и строй человеческой жизни, а подбирал подходящие явления, полемизировал с исторической действительностью, которую учил не понимать, а только презирать. Добрый и умный Муравьев подливал масла в огонь, читая детям как образцы слога свои собственные идиллии о любви к человечеству, о законе, о свободе мысли и заставлял их переводить на русский язык тех же Руссо, Гиббона, Мабли и т.д. Заметьте, что все это говорилось и читалось будущему русскому самодержцу в возрасте от 10 до 14 лет, т.е. немножко преждевременно. В эти лета, когда люди живут непосредственными впечатлениями и инстинктами, отвлеченные идеи обыкновенно облекаются у них в образы, а политические и социальные принципы перерождаются в чувства и становятся верованиями. Преподавание Лагарпа и Муравьева не давало ни точного научного реального знания, ни логической выправки ума, ни даже привычки к умственной работе; оно не вводило в окружающую действительность и не могло еще возбуждать и направлять серьезную мысль. Высокие идеи воспринимались 12‑летним политиком и моралистом как политические и моральные сказки, наполнявшие детское воображение не детскими образами и волновавшие его незрелое сердце очень взрослыми чувствами. Если ко всему этому прибавить еще графа Салтыкова с его доморощенным курсом салонных манер и придворной гигиены, то легко заметить пробел, какой был допущен в воспитании великого князя. Его учили, как чувствовать и держать себя, но не учили думать и действовать; не задавали ни научных, ни житейских вопросов, которые бы он разрешал сам, ошибаясь и поправляясь: ему на все давали готовые ответы — политические и нравственные догматы, которые не было нужды проверять и придумывать, а только оставалось затвердить и прочувствовать. Его не заставляли ломать голову, напрягаться, не воспитывали, а, как сухую губку, пропитывали дистиллированной политической и общечеловеческой моралью, насыщали лакомствами европейской мысли. Его не познакомили со школьным трудом, с его миниатюрными горями и радостями, с тем трудом, который только, может быть, и дает школе воспитательное значение.

Преподавание Лагарпа было для Александра эстетическим наслаждением; но в записках одною из русских воспитателей великих князей — Протасова мы встречаем не раз горькие жалобы на «праздность, медленность и лень» Александра, на нелюбовь его к серьезным упражнениям, к тому, что воспитатель называет «прочным умствованием». Когда великие князья начали подрастать настолько, чтобы понимать, а не чувствовать только идеи Лагарпа, они искренно привязались к идеалисту‑республиканцу, с наслаждением слушали его уроки, с наслаждением и только; то были художественные сеансы, а не умственная работа. Это большое несчастье, когда между учениками и учителем образуется отношение зрителей к артисту, когда урок наставника становится для питомцев развлечением, хотя и эстетическим.

Благодаря такому обильному приему политической и моральной идиллии великий князь рано стал мечтать о сельском уединении, не мог без восторга пройти мимо полевого цветка или крестьянской избы, волновался при виде молодой бабы в нарядном платье, рано привык скользить по житейским явлениям тем легким взглядом, для которого жизнь есть приятное препровождение времени, а мир есть обширный кабинет для эстетических опытов и упражнений. С летами это само собой бы исправилось, мечты сменились бы трезвыми наблюдениями, чувства, охладев, превратились бы в убеждения, но случилось так, что этот необходимый и полезный процесс был преждевременно прерван. Зная по опыту, как добродетель, даже подмороженная философией, легко тает под палящими лучами страстей, императрица Екатерина поспешила застраховать от них сердце своего внука и женила его в 1793 г., когда ему еще не было 16 лет. Ничего нельзя сказать против брака, но все‑таки прав фонвизинский Недоросль: чаще всего женитьба или замужество — конец учению, школьной подготовке к жизни с ее строгой наукой: там пойдут другие чувства и интересы, завяжется другое миросозерцание, начнется другое, взрослое развитие, не похожее на прежнее, юношеское, и, если прежнее прервано преждевременно, это останется на всю жизнь невозвратимой потерей, неизгладимым, болезненным рубцом.

Греция и Рим, свобода, равенство, республика — какое же, спросите вы, в этом калейдоскопе героических образов и политических идеалов, какое место занимала в нем Россия с ее невзрачным прошлым и настоящим? Как в голове великого князя русская действительность укладывалась с тем, что проповедовал чувствительный республиканец и не менее чувствительный русский действительный статский советник Муравьев? А очень просто: ее, эту действительность, признавали как факт низшего порядка, как неразумное стихийное явление, признавали и игнорировали ее, т.е. ничего больше о ней знать не хотели, как досужие вольтерьянцы екатерининской эпохи. Лагарп в этом отношении поступал, как старые девы — гувернантки, воспитывавшие наших барышень в былое время: воспитательница нарисует воспитаннице очаровательный мир благовоспитаннейших людских отношений, основанных на правилах строжайшей скромности и неумолимого приличия, по которым даже высунуть кончик башмака из‑под платья считалось чуть ли не смертным грехопадением, и вдруг обе девы тут же в доме налетят на какую‑нибудь самую натуральную русскую сцену, которая покажет им, как мужчины и женщины бранятся и толкаются, шумят и целуются. Юная устремит на старую испуганный взгляд, а та конфузливо начнет ее успокаивать: «Это так… это ничего… это тебя не касается, забудь это, уйдем к себе».

С обильным запасом величавых античных образов и самоновейших политических идей вступил Александр в действительную жизнь; она встретила его как‑то двусмысленно или двулично: он должен был вращаться между бабушкой и отцом, а это были не только два лица, а даже два особых мира. То были два двора, совсем не похожие один на другой, между которыми расстояние нравственное было гораздо больше географического. Каждую пятницу великий князь отправлялся в Гатчину, чтобы присутствовать на субботнем параде, на котором он изучал жесткие, бесцеремонные казарменные нравы вместе с казарменным непечатным лексиконом; здесь великий князь командовал одним из батальонов, а вечером возвращался в Петербург и являлся в ту залу Зимнего дворца, в которой Екатерина проводила свои вечера, окруженная избранным обществом: это был Эрмитаж. Здесь говорили только о самых важных политических делах, вели самые остроумные беседы, шутили самые изящные шутки, смотрели лучшие французские пьесы и грешные дела и чувства облекали в самые опрятные прикрытия. Вращаясь между двумя столь различными дворами, Александр должен был жить на два ума, держать два парадных обличия, кроме третьего — будничного, домашнего, двойной прибор манер, чувств и мыслей. Как эта школа была непохожа на аудиторию Лагарпа! Принужденный говорить, что нравилось другим, он привык скрывать, что думал сам. Скрытность из необходимости превратилась в потребность. С воцарением отца эти затруднения сменились постоянными ежедневными тревогами: великий князь назначен был генерал‑губернатором Петербурга и командиром гвардейского корпуса. Ни в чем не виноватый, он рано поселил к себе недоверие со стороны отца, должен был вместе с другими дрожать перед вспыльчивым государем. Это время, хотя и короткое, положило на характер Александра оттенок грусти, который не сходил с него в самые солнечные минуты его жизни.