Реферат Курсовая Конспект
Влияние развития информационных ресурсов на эволюцию общества - раздел Информатика, Русский Гуманитарный Интернет-Университет Ргиу ...
|
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Содержание проблемы и обоснование необходимости ее решения программными методами
В настоящее время существуют серьезные препятствия для:
Одним из факторов, оказывающих отрицательное влияние на развитие и применение ИТ является:
На втором этапе, с учетом развития информационных сетей государственных органов управления будут разработаны меры, регламентирующие права граждан и обязанности государственных учреждений по принятию к рассмотрению заявок, жалоб и других запросов граждан в электронной форме.
Будут разработаны и введены в действия необходимые поправки в процессуальное законодательство, позволяющие осуществлять ряд процессуальных действий с использованием информационных технологий и устанавливающие порядок такого использования.
На третьем этапе предусматривается разработка нормативной базы для использования информационных сетей для волеизъявления граждан.
По мере создания материальных предпосылок предполагается расширение сферы обязательного применения информационных технологий, в сфере взаимодействия государства и общества, позволяющее гражданам и другим субъектом реализовать все свои конституционные права на получение и передачу информации в электронной форме.
Информатизация государственного управления
Основными целями процесса внедрения ИТ в сферу государственного управления является повышение эффективности работы государственных и муниципальных органов власти, реализация прав граждан на доступ к информации, находящейся в распоряжении государственных органов различных уровней, обеспечение эффективных и удобных в использовании(информационных – И.В.М.) услуг государственных органов для граждан России.
К числу ведущих задач отнесено максимальное расширение объема информации, предоставляемого обществу, создание механизма общественного контроля за деятельностью государственных органов и организаций, создание эффективной системы предоставления государственных услуг гражданам в наиболее удобной для них форме.
Основными принципами реализации данного направления Программы является:
- переход к открытости, информационной полноте и прозрачности деятельности государственных органов; определение и гарантии информации, обязательной к опубликованию.
- представление архитектуры “электронного правительства” как перекрестных межведомственных звеньев – проблемных виртуальных информационных и сервисных модулей, сопряженных на региональном и муниципальном уровне.
- открытость программы развития электронного правительства, через механизмы постоянных консультаций с представителями общественности и бизнеса
На первом этапе реализации Программы будет проведена инвентаризация и создана система мониторинга существующих в России информационных систем в сфере госуправления по критериям эффективности и совместимости, проведена разработка единых стандартов и протоколов обмена информации, обязательных к использованию стандартов и модулей документооборота.
На втором этапе предусматривается завершение разработки плана поэтапного перехода органов власти на электронный документооборот и начало его реализации.
К середине третьего этапа будет завершен переход на электронный документооборот федеральными органами власти и органами власти более половины субъектов федерации и муниципальных образований с населением более 50 тыс. чел.
Будет осуществлен комплекс мер, направленных на развитие систем мониторинга объектов и ресурсов, включающей:
- информационное обеспечение рационального использования природных ресурсов;
- проведение оперативного экологического мониторинга окружающей среды с использованием средств контактного и дистанционного (включая космическое) зондирования;
- контрольместоположения, параметров и состояния стационарных и подвижных объектов, в том числе морских и воздушных судов, железнодорожного и автомобильного транспорта;
- документирование, статистический анализ и отчетность мониторинговых данных в рамках единой информационной системы в интересах информационного обеспечения органов государственного управления;
Информационное обеспечение задач специального мониторинга.
Анализируя структуру мировой информационной индустрии, следует отметить, что важной ее составной частью является спутниковая связь, обеспечивающая пропуск около 20% общего телекоммуникационного трафика. В России ее использование в процентном соотношении с другими видами телекоммуникаций существенно ниже. В то же время именно спутниковая связь является тем единственным на сегодняшний день средством, которое позволяет предоставить всем без исключения пользователям, независимо от их местоположения, услуги связи современного уровня и сделать это в кратчайшие сроки.
Сетевая телекоммуникационная инфраструктура “Электронной России” должна давать возможность получения ИНТЕГРИРОВАННЫХ телекоммуникационных услуг: передача данных, голоса, голоса поверх IP, т.е. изначально направлена на перспективу создания ЕДИНОЙ высокотехнологичной информационной сети.
В городах, не имеющих надежного подключения к магистралям связи, необходимо установить оборудование спутниковой связи, обеспечивающее качественную связь со всеми региональными центрами, в которых установлено аналогичное оборудование.
В труднодоступных местах или в случае необходимости быстрого развертывания сегментов сети необходимо использовать ресурсы спутниковой связи. При этом учитывается, что оборудование средств связи морально устаревает в течение 2-3 лет, а замена его на спутниках связи невозможна.
В местах неразветвленной местной распредсети возможно и экономически обоснованно применение систем беспроводного доступа, радиорелейных линий передач и т.д.
Как правило, научные центры и региональные администрации уже подключены к сетям национальных операторов или такое подключение может быть легко организовано. Таким образом, на базе научных центров и региональных администраций могут будут созданы узлы-шлюзы между наземными частями сети передачи данных, беспроводными участками сети и спутниковыми сегментами.
Норберт Винер
(Цифры в квадратных скобках указывают страницы в печатной книге)
Грядущее постиндустриальное общество. Опыт социального прогнозирования.
Даниел Белл.
Введение
Эта книга - о социальном прогнозировании. Но можно ли предсказать будущее? Такой вопрос способен ввести в заблуждение. Сделать это невозможно хотя бы по той чисто логической причине, что "будущего" просто не существует. Использовать термин подобным образом - значит овеществить его, предположить реальность подобной субстанции. (В своем эссе "Имеет ли футурология будущее?" Р.Нисбет пишет: "Идея футурологии состоит в том, что будущее заключено в настоящем точно так же, какнастоящее было некогда скрыто в прошлом... Главное в ней, как мне представляется, - это привлекательное, но крайне ошибочное предположение, что непрерывностивремени соответствует непрерывность изменений или непрерывность событий" ("Encounter". 1971. November. Курсив автора). Используя старую русскую пословицу,можно сказать, что г-н Нисбет ломится в открытую дверь. Он выбрал группу метафор - будущее, время, изменения - без связи с их содержанием или взаимодействием, стаким расчетом, чтобы легко создавать несовместимость между словами как таковыми. Методологическая же проблема заключена в видах прогнозированияразличных типов социальных явлений. Поэтому я никогда не любил и не употреблял термина "футурология", который лишен внутреннего смысла.) Будущее есть термин относительный. Можно обсуждать лишь будущее чего-то определенного. (Это всеобщее заблуждение. Например, много говорят о сознании и повышении его роли. Однако, как давным-давно показал Уильям Джеймс, не существуеттакой субстанции, как сознание, есть только сознание чего-либо (см. вторую главу его работы:James W. Psychology: The Brief Course. N.Y., 1961 [впервые опубликована в1892 году]). Данная работа посвящена будущему развитых индустриальных обществ. Прогнозирование отличается от предсказания. Хотя различие это весьма произвольно, его следует определить. Предсказания обычно имеют дело с событиями - кто победит на выборах, вступит ли страна в войну, кто выиграет ее, каким будет новое изобретение; они сконцентрированы на решениях. Однако подобные предсказания, хотя они возможны, не могут быть формализованы, то есть подчинены определенным правилам. Предсказания - дело трудное. События определяются пересечением социальных векторов (интересов, сил, давлений и т.д.). Хотя в какой-то степени и можно оценить их мощь по отдельности, потребуется "социальная физика", чтобы предсказать точные пункты пересечений, где решения и силы встретятся, порождая не только само событие, но, что более важно, его последствия. Предсказания поэтому (и "кремленология" хороший тому пример) зависят главным образом от знания ситуации изнутри и представляются выводами, ставшими следствием длительного наблюдения за развитием событий.
Прогнозировать можно там, где существуют регулярность и повторение явлений (что случается редко), или там, где имеют место устойчивые тенденции, направления которых, если и не точные траектории, можно выразить статистическими временными сериями иди сформулировать в виде исторических трен-дов. Естественно, что и в этом случае мы имеем дело с вероятностями и совокупностью возможных проекций. Но границы прогнозирования также очевидны. Чем дальше по времени уходит прогноз, тем большим становится масштаб ошибок, поскольку размах отклонений расширяется. Более важно то, что в решающие моменты эти тенденции становятся предметом выбора (в современном мире все чаще имеет место сознательное вмешательство со стороны властей) и решение (ускорить, свернуть или изменить тенденцию) может представлять собой результат политического вмешательства, способного стать поворотным пунктом в истории страны или организации.
Иначе говоря, прогнозирование возможно только тогда, когда есть основания предположить высокую степень рациональности в действиях влияющих на события людей - оценку ими издержек и ограничителей, принятие определенных правил игры, согласие подчиняться им, желание быть последовательными. Поэтому даже тогда, когда возникает конфликт, его можно сгладить посредством переговоров и уступок, если известны перечень допустимых издержек и приоритеты каждой из сторон. Но во многих социальных ситуациях - особенно в политике - на кону находятся привилегии и предрассудки, а степень рациональности или последовательности низка. Какова же тогда польза от прогнозов? Хотя они не могут предсказать результат, они способны указать на ограничители или пределы, в рамках которых политические решения могут быть эффективны. Принимая во внимание стремление людей определять свою историю, это становится заметным достижением в самосознании общества.
Существует множество различных способов прогнозирования. Социальное прогнозирование отличается от других по масштабам и методам. Наиболее важное различие заключается в том, что социологические переменные обычно независимы, иди экзогенны, и воздействуют на поведение других переменных. При этом, будучи наиболее глобальными - и, скорее всего, наиболее мощными по сравнению с другими областями прогнозирования, - они являются наименее точными.
Информационная эпоха
Мануэль Кастельс
Информационное общество: контуры будущего
Сергей Паринов, ИЭОПП СО РАН
parinov@ieie.nsc.ru
http://rvles.ieie.nsc.ru/~parinov/
Апрель 2001
В условиях стремительного совершенствования информационных технологий и беспредельного развития предоставляемых ими возможностей, самым актуальным вопросом продолжает оставаться вопрос о целевых жизненных установках конкретной личности.
Заключение
Обобщая предыдущие параграфы можно сформулировать концептуальный сценарий развития базовых технологий Информационного Общества:
Литература
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
КОНЕЦ ИСТОРИИ?
I
Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист – это Карл Маркс, полагавший, что историческое развитие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории – как диалектического процесса с началом, серединой и концом – была позаимствована Марксом у его великого немецкого предшественника, Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.
Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эгалитарная. Гегель первым из философов стал говорить на языке современной социальной науки, для него человек – продукт конкретной исторической и социальной среды, а не совокупность тех или иных “естественных” атрибутов, как это было для теоретиков “естественного права”. И это именно гегелевская идея, а не собственно марксистская – овладеть естественной средой и преобразовать ее с помощью науки и техники. В отличие от позднейших историков, исторический релятивизм которых выродился в релятивизм tout court*, Гегель полагал, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации – в тот именно момент, когда побеждает окончательная, разумная форма общества и государства.
К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса и смотрят на него сквозь призму марксизма; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности. Наиболее значительным среди этих французских истолкователей Гегеля был, несомненно, Александр Кожев, блестящий русский эмигрант, который вел в 30-х гг. ряд семинаров в парижской Ecole Pratique des Hautes Etudes1. Почти не известный в Соединенных Штатах, Кожев оказал большое влияние на интеллектуальную жизнь европейского континента. Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан-Поль Сартр слева и Раймон Арон – справа; именно через Кожева послевоенный экзистенциализм позаимствовал у Гегеля многие свои категории.
Кожев стремился воскресить Гегеля периода “Феноменологии духа”, – Гегеля, провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу. Ибо уже тогда Гегель видел в поражении, нанесенном Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революции и надвигающуюся универсализацию государства, воплотившего принципы свободы и равенства. Кожев настаивал, что по существу Гегель оказался прав2. Битва при Йене означала конец истории, так как именно в этот момент с помощью авангарда человечества (этот термин хорошо знаком марксистам) принципы Французской революции были претворены в действительность. И хотя после 1806 г. предстояло еще много работы – впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, неграм и другим расовым меньшинствам и т. д., – но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены. В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции и перевороты помогли пространственному распространению данных принципов, в результате провинция была поднята до уровня форпостов цивилизации, а соответствующие общества Европы и Северной Америки выдвинулись в авангард цивилизации, чтобы осуществить принципы либерализма.
Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признает и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных. По Кожеву, это, как он его называет, “общечеловеческое государство”3 нашло реально-жизненное воплощение в странах послевоенной Западной Европы – в этих вялых, пресыщенных, самодовольных, интересующихся только собою, слабовольных государствах, самым грандиозным и героическим проектом которых был Общий рынок4. Но могло ли быть иначе? Ведь человеческая история с ее конфликтами зиждется на существовании “противоречий”: здесь стремление древнего человека к признанию, диалектика господина и раба, преобразование природы и овладение ею, борьба за всеобщие права и дихотомия между пролетарием и капиталистом. В общечеловеческом же государстве разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьезных конфликтов, поэтому нет нужды в генералах и государственных деятелях; а что осталось, так это главным образом экономическая деятельность. Надо сказать, что Кожев следовал своему учению и в жизни. Посчитав, что для философов не осталось никакой работы, поскольку Гегель (правильно понятый) уже достиг абсолютного знания, Кожев после войны оставил преподавание и до самой своей смерти в 1968 г. служил в ЕЭС чиновником.
Для современников провозглашение Кожевым конца истории, конечно, выглядело как типичный эксцентрический солипсизм французского интеллектуала, вызванный последствиями мировой войны и начавшейся войны холодной. И все же, как Кожеву хватило дерзости утверждать, что история закончилась? Чтобы понять это, мы должны уяснить связь этого утверждения с гегелевским идеализмом.
II
Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей5, – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.
Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость6. Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от “материального” мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.
Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания, – похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже – творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.
У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу “надстройки”, которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди “Возвышение и упадок великих держав” (Kennedy P. “The Rise and Fall of the Great Powers”); в ней падение великих держав объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валовогонационального продукта) – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.
Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов. Так, скажем, на правом крыле находится школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл”, не признающая значения идеологии и культуры и рассматривающая человека как, в сущности, разумного, стремящегося к максимальной прибыли индивида. Именно человека такого типа вместе с движущими им материальными стимулами берут за основу экономической жизни и учебники по экономике7. Проиллюстрируем сомнительность этих материалистических взглядов на примере.
Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу “Протестантская этика и дух капитализма” указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: “Протестанты славно вкушают, католики мирно почивают”. Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект – снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера – доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства – не “базис”, а, наоборот, “надстройка”, имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.
Современный мир обнажает всю нищету материалистических теорий экономического развития. Школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл” любит приводить в качестве свидетельства жизнеспособности свободной рыночной экономики ошеломляющий экономический успех Азии в последние несколько десятилетий; делается вывод, что и другие общества достигли бы подобных успехов, позволь они своему населению свободно следовать материальным интересам. Конечно, свободные рынки и стабильные политические системы – непременное условие экономического роста. Но столь же несомненно и то, что культурное наследие дальневосточных обществ, этика труда, семейной жизни, бережливость, религия, которая, в отличие от ислама, не накладывает ограничений на формы экономического поведения, и другие прочно сидящие в людях моральные качества никак не менее значимы при объяснения их экономической деятельности8. И все же интеллектуальное влияние материализма таково, что ни одна из серьезных современных теорий экономического развития не принимает сознание и культуру всерьез, не видит, что это, в сущности, материнское лоно экономики.
Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и культурой, приводит к распространенной ошибке: объяснять даже идеальные по природе явления материальными причинами. Китайская реформа, например, а в последнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа материального над идеальным, – как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу “протестантского” благополучия и риска и отказаться от “католической” бедности и безопасного существования9. И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую10.
Для Кожева, как и для всех гегельянцев, глубинные процессы истории обусловлены событиями, происходящими в сознании, или сфере идей, поскольку в итоге именно сознание переделывает мир по своему образу и подобию. Тезис о конце истории в 1806 г. означал, что идеологическая эволюция человечества завершилась на идеалах Французской и Американской революций; и, хотя какие-то режимы в реальном мире полностью их не осуществили, теоретическая истинность самих идеалов абсолютна и улучшить их нельзя. Поэтому Кожева не беспокоило, что сознание послевоенного поколения европейцев не стало универсальным; если идеологическое развитие действительно завершилось, то общечеловеческое государство рано или поздно все равно должно победить.
У меня здесь нет ни места, ни, откровенно говоря, сил защищать в деталях радикальные идеалистические взгляды Гегеля. Вопрос не в том, правильна ли его система, а в том, насколько хорошо видна в ее свете проблематичность материалистических объяснений, часто принимаемых нами за само собою разумеющееся. Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице11.
Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных экономиках и на их основе – бесконечно разнообразная культура потребления, видимо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материалистическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает и либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика предполагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство – это либеральная демократия в политической сфере, сочетающаяся с видео и стерео в свободной продаже – в сфере экономики.
III
Действительно ли мы подошли к концу истории? Другими словами, существуют ли еще какие-то фундаментальные “противоречия”, разрешить которые современный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтернативного политико-экономического устройства? Поскольку мы исходим из идеалистических посылок, то должны искать ответ в сфере идеологии и сознания. Мы не будем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и движениях и является частью мировой истории. Неважно, какие там еще мысли приходят в голову жителям Албании или Буркина-Фасо; интересно лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.
В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова – фашизм12 и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его материализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противоречия либеральных обществ; разрешить их могли бы, с его точки зрения, только сильное государство и “новый человек”, опирающиеся на идею национальной исключительности. Как жизнеспособная идеология фашизм был сокрушен Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Фашизм был сокрушен не моральным отвращением, ибо многие относились к нему с одобрением, пока видели в нем веяние будущего; сама идея потерпела неудачу. После войны люди стали думать, что германский фашизм, как и другие европейские и азиатские его варианты, был обречен на гибель. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; все заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности. Под руинами рейхсканцелярии, как и под атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, эта идеология погибла не только материально, но и на уровне сознания; и все протофашистские движения, порожденные германским и японским примером, такие как перонизм в Аргентине или Индийская национальная армия Сабхаса Чандры Боса, после войны зачахли.
Гораздо более серьезным был идеологический вызов, брошенный либерализму второй великой альтернативой, коммунизмом. Маркс утверждал, на гегелевском языке, что либеральному обществу присуще фундаментальное неразрешимое противоречие: это – противоречие между трудом и капиталом. Впоследствии оно служило главным обвинением против либерализма. Разумеется, классовый вопрос успешно решен Западом. Как отмечал (в числе прочих) Кожев, современный американский эгалитаризм и представляет собой то бесклассовое общество, которое провидел Маркс. Это не означает, что в Соединенных Штатах нет богатых и бедных или что разрыв между ними в последние годы не увеличился. Однако корни экономического неравенства – не в правовой и социальной структуре нашего общества, которое остается фундаментально эгалитарным и умеренно перераспределительным; дело скорее в культурных и социальных характеристиках составляющих его групп, доставшихся по наследству от прошлого. Негритянская проблема в Соединенных Штатах – продукт не либерализма, но рабства, сохранявшегося еще долгое время после того, как было формально отменено.
Поскольку классовый вопрос отошел на второй план, привлекательность коммунизма в западном мире – это можно утверждать смело – сегодня находится на самом низком уровне со времени окончания Первой мировой войны. Судить об этом можно по чему угодно: по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по успеху на выборах консервативных партий в Великобритании и ФРГ, Соединенных Штатах и Японии, выступающих за рынок и против этатизма; по интеллектуальному климату, наиболее “продвинутые” представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в западных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что будущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.
Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной, – в последние десятилетия ее подкрепляли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако именно в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразования, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлялся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.
Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Штаты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм13. Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элементы экономического и политического либерализма привились в уникальных условиях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выживанию. Еще важнее – вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соединенных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления – этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства. В.С.Найпол, путешествуя по хомейнистскому Ирану сразу после революции, отмечал повсеместно встречающуюся и как всегда неотразимую рекламу продукции “Сони”, “Хитачи”, “Джи-ви-си”, – что, конечно, указывало на лживость претензий режима восстановить государство, основанное на законе Шариата. Желание приобщиться к культуре потребления, созданной во многом Японией, играет решающую роль в распространении по всей Азии экономического и, следовательно, политического либерализма.
Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важно то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим, – медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо. И здесь мы снова видим победу идеи общечеловеческого государства. Южная Корея стала современным, урбанизированным обществом со все увеличивающимся и хорошо образованным средним классом, который не может изолироваться от происходящих демократических процессов. В этих обстоятельствах для большей части населения было невыносимым правление отжившего военного режима, – в то время как Япония, всего на десятилетие ушедшая вперед в экономике, уже более сорока лет располагала парламентскими институтами. Даже социалистический режим в Бирме, просуществовавший в течение многих десятилетий в унылой изоляции от происходивших в Азии важных процессов, в прошлом году перенес ряд потрясений, связанных со стремлением к либерализации экономической и политической системы. Говорят, что несчастья диктатора Не Вина начались, когда старший офицер армии Бирмы отправился в Сингапур на лечение и впал в депрессию, увидев, как далеко отстала социалистическая Бирма от своих соседей по АСЕАНу.
Но сила либеральной идеи не была бы столь впечатляющей, не затронь она величайшую и старейшую в Азию культуру – Китай. Само существование коммунистического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения и в качестве такового представляло угрозу для либерализма. Но за последние пятнадцать лет марксизм-ленинизм как экономическая система был практически полностью дискредитирован. Начиная со знаменитого Третьего пленума Десятого Центрального Комитета в 1978 г. китайская компартия принялась за деколлективизацию сельского хозяйства, охватившую 800 миллионов китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов, резко увеличено было производство предметов потребления, с той целью, чтобы привить крестьянам вкус к общечеловеческому государству и тем самым стимулировать их труд. В результате реформы всего за пять лет производство зерна было удвоено; одновременно у Дэн Сяопина появилась солидная политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. А кроме того, никакой экономической статистике не отразить динамизма, инициативы и открытости, которые проявил Китай, когда началась реформа.
Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против “духовного загрязнения” и нападки на политические “отклонения” следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того “порыва устоев”, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоящий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других западных странах, практически все они – дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Китай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократическим процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана, – лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение политической системы.
Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе – “родине мирового пролетариата” – забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, продолжающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-прежнему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление – модернизировать социализм и что его идеологической основой остается марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущественная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь заключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предсказывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.
Эмигранты из Советского Союза сообщают, что практически никто в стране больше не верит в марксизм-ленинизм, и нагляднее всего это проявляется в среде советской элиты, произносящей марксистские лозунги из чистого цинизма. Причем, коррупция и разложение позднебрежневского советского государства мало что значили, ибо до тех пор пока само государство отказывалось усомниться в любом из фундаментальных принципов, лежащих в основе советского общества, система была способна функционировать просто по инерции и даже проявлять динамизм в области внешней политики и обороны. Марксизм-ленинизм был своего рода магическим заклинанием, это была единственная общая основа, опираясь на которую элита соглашалась управлять советским обществом. И неважно, насколько все это было абсурдным и бессмысленным.
То, что произошло за четыре года после прихода Горбачева к власти, представляет собой революционный штурм самых фундаментальных институтов в принципов сталинизма и их замену другими, еще не либеральными в собственном смысле слова, но связанными между собой именно либерализмом. Это наиболее очевидно в экономической сфере, где экономисты-реформаторы вокруг Горбачева заняли радикальную позицию в поддержке свободного рынка, так что, например, Николай Шмелев не возражает, когда его публично сравнивают с Милтоном Фридманом. Сегодня среди экономистов налицо согласие по поводу того, что центральное планирование и командная система распределения – главная причина экономической неэффективности и что если советская система когда-либо примется лечить свои болезни, то должна разрешить свободное и децентрализованное принятие решений в отношении вложений, найма и цен. После двух первых лет идеологической неразберихи эти принципы были наконец внедрены в политику с принятием новых законов о самостоятельности предприятий, о кооперативах и, наконец, в 1988 г. – об аренде и семейном фермерстве. Имеется, конечно, ряд фатальных ошибок в осуществлении реформы, наиболее серьезная среди них – отказ от решительного пересмотра цен. Однако дело теперь не в концепции: Горбачев и его команда, кажется, достаточно хорошо поняли экономическую логику введения рынка, но, подобно лидерам государств третьего мира, столкнувшимся с МВФ (Международным валютным фондом), страшатся социальных последствий отказа от потребительских субсидий и других форм зависимости людей от государственного сектора.
В политической сфере предложенные изменения в конституции, правовой системе и партии далеко не равнозначны установлению либерального государства. Горбачев говорит о демократизации главным образом внутри партии, а не о том, чтобы покончить с партийной монополией на власть; по существу, политическая реформа стремится узаконить и тем самым усилить власть КПСС14. Тем не менее общие положения, составляющие основу многих реформ, – о народном “самоуправлении”; о том, что вышестоящие политические органы подотчетны нижестоящим, а не наоборот; что закон должен стоять выше произвольных действий полиции и опираться на разделение властей и независимый суд; что права собственности должны быть защищены; что необходимо открытое обсуждение общественно значимых вопросов и право на публичное несогласие; что Советы, в которых может участвовать весь народ, должны быть наделены властью; что политическая культура должна стать более терпимой и плюралистической, – все эти принципы исходят из источника, глубоко чуждого марксистско-ленинской традиции, даже несмотря на то, что они плохо сформулированы и еле-еле работают на практике.
Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к первоначальному смыслу ленинизма, сами по себе – лишь вариант оруэлловской “двойной речи”. Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия – что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона – суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ангелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является именно централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистической партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньшевиков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к “буржуазной законности” и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.
Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Горбачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальныхустановок как марксизма, так и ленинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализированным сектором.
В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, чтобы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подобную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества; достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весьма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма – бессмыслица, что советский социализм – не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и устоев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в него большую часть жизни15. Восстановление в Советском Союзе авторитета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе повой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.
Допустим на мгновение, что фашизма и коммунизма не существует: остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.
Все отмечают в последнее время подъем религиозного фундаментализма в рамках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты либеральных потребительских обществ. Однако хотя пустота и имеется и это, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия16. Вовсе не очевидно и то, что этот дефект устраним политическими средствами. Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организованные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жизни, допускаемой либеральным обществом.
Еще одно “противоречие”, потенциально неразрешимое в рамках либерализма, – это национализм и иные формы расового и этнического сознания. И действительно, значительное число конфликтов со времени битвы при Йене было вызвано национализмом. Две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национализмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они все еще чрезвычайно сильны в третьем мире. Национализм представлял опасность для либерализма в Германии, и он продолжает грозить ему в таких изолированных частях “постисторической” Европы, как Северная Ирландия.
Неясно, однако, действительно ли национализм является неразрешимым для либерализма противоречием. Во-первых, национализм неоднороден, это не одно, а несколько различных явлений – от умеренной культурной ностальгии до высокоорганизованного и тщательно разработанного национал-социализма. Только систематические национализмы последнего рода могут формально считаться идеологиями, сопоставимыми с либерализмом или коммунизмом. Подавляющее большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сводится к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-экономической организации. Как таковые, они совместимы с доктринами и идеологиями, в которых подобные проекты имеются. Хотя они и могут представлять собой источник конфликта для либеральных обществ, этот конфликт вытекает не из либерализма, а скорее из того факта, что этот либерализм осуществлен не полностью. Конечно, в значительной мере этническую и националистическую напряженность можно объяснить тем, что народы вынуждены жить в недемократических политических системах, которых сами не выбирали.
Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтверждает, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.). Впоследствии многие войны и революции совершались во имя идеологий, провозглашавших себя более передовыми, чем либерализм, но история в конце концов разоблачила эти претензии.
IV
Что означает конец истории для сферы международных отношений? Ясно, что большая часть третьего мира будет оставаться на задворках истории и в течение многих лет служить ареной конфликта. Но мы сосредоточим сейчас внимание на более крупных и развитых странах, ответственных за большую часть мировой политики. Россия и Китай в обозримом будущем вряд ли присоединятся к развитым нациям Запада; но представьте на минуту, что марксизм-ленинизм перестает быть фактором, движущим внешнюю политику этих стран, – вариант если еще не превратившийся в реальность, однако ставший в последнее время вполне возможным. Чем тогда деидеологизированный мир в сумме своих характеристик будет отличаться от того мира, в котором мы живем?
Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология – лишь прикрытие для великодержавных интересов и что это служит причиной достаточно высокого уровня соперничества и конфликта между нациями. Действительно, согласно одной популярной в академическом мире теории, конфликт присущ международной системе как таковой, и чтобы понять его перспективы, следует смотреть на форму системы – например, является она биполярной или многополярной, а не на образующие ее конкретные нации и режимы. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применен к международным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт исторических условий, а в качестве универсальных характеристик общества.
Следующие этой линии размышлений берут в качестве модели деидеологизированного мира отношения, существовавшие в европейском балансе девятнадцатого века. Чарлз Краутэммер, например, написал недавно, что если в результате горбачевских реформ СССР откажется от марксистско-ленинской идеологии, то произойдет возвращение страны к политике Российской империи прошлого века17. Считая, что уж лучше это, чем исходящая от коммунистической России угроза, он делает вывод: соперничество и конфликты продолжатся в том виде, как это было, скажем, между Россией в Великобританией или кайзеровской Германией. Это, конечно, удобная точка зрения для людей, признающих, что в Советском Союзе происходит нечто важное, но не желающих брать на себя ответственность и рекомендовать вытекающий отсюда радикальный пересмотр политики. Но – правильна ли эта точка зрения?
Достаточно спорно, что идеология – лишь надстройка над непреходящими интересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой национальный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологическом базисе так же, как экономическое поведение – на предшествующем состоянии сознания. В этом столетии государства усвоили себе весьма разработанные доктрины с недвусмысленными, узаконивающими экспансионизм внешнеполитическими программами.
Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее “идеальном” базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые “либеральные” европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в законность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствовали. Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до признания Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания “дать” цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая “развитая” страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине столетия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной мировой войны.
Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако – в ретроспективе – Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована18. После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился какого-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодержавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом. Самой крайней формой национализма, с которой пришлось столкнуться западноевропейским государствам после 1945 года, был голлизм, самоутверждавшийся в основном в сфере культуры и политических наскоков. Международная жизнь в той части мира, которая достигла конца истории, в гораздо большей степени занята экономикой, а не политикой или военной стратегией.
Разумеется, страны Запада укрепляли свою оборону и в послевоенный период активно готовились к отражению мировой коммунистической опасности. Это, однако, диктовалось внешней угрозой и не существовало бы, не будь государств, открыто исповедовавших экспансионистскую идеологию. Чтобы принять “неореалистическую” теорию всерьез, нам надо поверить, что, исчезни Россия и Китай с лица земли, “естественное” поведение в духе соперничества вновь утвердилось бы среди государств ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). То есть Западная Германия и Франция вооружались бы, оглядываясь друг на друга, как они это делали в 30-е годы, Австралия и Новая Зеландия направляли бы военных советников, борясь за влияние в Африке, а на границе между Соединенными Штатами и Канадой были бы возведены укрепления. Такая перспектива, конечно, нелепа: не будь марксистско-ленинской идеологии, мы имели бы, скорее всего, “общий рынок” в мировой политике, а не распавшееся ЕЭС и конкуренцию образца девятнадцатого века. Как доказывает наш опыт общения с Европой по проблемам терроризма или Ливии, европейцы пошли гораздо дальше нас в отрицании законности применения силы в международной политике, даже в целях самозащиты.
Следовательно, предположение, что Россия, отказавшись от экспансионистской коммунистической идеологии, начнет опять с того, на чем остановилась перед большевистской революцией, просто курьезно. Неужели человеческое сознание все это время стояло на месте и Советы, подхватывающие сегодня модные идеи в сфере экономики, вернутся к взглядам, устаревшим уже столетие назад? Ведь не произошло же этого с Китаем после того, как он начал свою реформу. Китайский экспансионизм практически исчез: Пекин более не выступает в качестве спонсора маоистских инсургентов и не пытается насаждать свои порядки в далеких африканских странах, – как это было в 60-е годы. Это не означает, что в современной китайской внешней политике не осталось тревожных моментов, таких как безответственная продажа технологии баллистических ракет на Ближний Восток или финансирование красных кхмеров в их действиях против Вьетнама. Однако первое объяснимо коммерческими соображениями, а второе – след былых, вызванных идеологическими мотивами трений. Новый Китай гораздо больше напоминает голлистскую Францию, чем Германию накануне Первой мировой войны.
Наше будущее зависит, однако, от того, в какой степени советская элита усвоит идею общечеловеческого государства. Из публикаций и личных встреч я делаю однозначный вывод, что собравшаяся вокруг Горбачева либеральная советская интеллигенция пришла к пониманию идеи конца истории за удивительно короткий срок; и в немалой степени это результат контактов с европейской цивилизацией, происходивших уже в послебрежневскую эру. “Новое политическое мышление” рисует мир, в котором доминируют экономические интересы, отсутствуют идеологические основания для серьезного конфликта между нациями и в котором, следовательно, применение военной силы становится все более незаконным. Как заявил в середине 1988 г. министр иностранных дел Шеварднадзе: “…Противоборство двух систем уже не может рассматриваться как ведущая тенденция современной эпохи. На современном этапе решающее значение приобретает способность ускоренными темпами на базе передовой науки, высокой техники и технологии наращивать материальные блага и справедливо распределять их, соединенными усилиями восстанавливать и защищать необходимые для самовыживания человечества ресурсы”19.
Постисторическое сознание, представленное “новым мышлением”, – единственно возможное будущее для Советского Союза. В Советском Союзе всегда существовало сильное течение великорусского шовинизма, получившее с приходом гласности большую свободу самовыражения. Вполне возможно, что на какое-то время произойдет возврат к традиционному марксизму-ленинизму, просто как к пункту сбора для тех, кто стремится восстановить подорванные Горбачевым “устои”. Но, как и в Польше, марксизм-ленинизм мертв как идеология, мобилизующая массы: под его знаменем людей нельзя заставить трудиться лучше, а его приверженцы утратили уверенность в себе. В отличие от пропагандистов традиционного марксизма-ленинизма, ультранационалисты в СССР страстно верят в свое славянофильское призвание, и создается ощущение, что фашистская альтернатива здесь еще вполне жива.
Таким образом, Советский Союз находится на распутье: либо он вступит на дорогу, которую сорок пять лет назад избрала Западная Европа и по которой последовало большинство азиатских стран, либо, уверенный в собственной уникальности, застрянет на месте. Сделанный выбор будет иметь для нас огромное значение, ведь, если учесть территорию и военную мощь Союза, он по-прежнему будет поглощать наше внимание, мешая осознанию того, что мы находимся уже по ту сторону истории.
Исчезновение марксизма-ленинизма сначала в Китае, а затем в Советском Союзе будет означать крах его как жизнеспособной идеологии, имеющей всемирно-историческое значение. И хотя где-нибудь в Манагуа, Пхеньяне или Кембридже (штат Массачусетс) еще останутся отдельные правоверные марксисты, тот факт, что ни у одного крупного государства эта идеология не останется на вооружении, окончательно подорвет ее претензии на авангардную роль в истории. Ее гибель будет одновременно означать расширение “общего рынка” в международных отношениях и снизит вероятность серьезного межгосударственного конфликта.
Это ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще исчезнут. Ибо и в это время мир будет разделен на две части: одна будет принадлежать истории, другая – постистории. Конфликт между государствами, принадлежащими постистории, и государствами, принадлежащими вышеупомянутым частям мира, будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьезного конфликта нужны крупные государства, все еще находящиеся в рамках истории, но они-то как раз и уходят с исторической сцены.
Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого – экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?
ПРИМЕЧАНИЯ
Вот и все, только (фр.). – Прим. перев.
Наиболее известна работа Кожева “Введение в чтение Гегеля”, запись лекций в Ecole Pratique в 30-х гг. (Kojeve A. Introduction a la lecture de Hegel. – Paris, Gallimard, 1947). Книга переведена на английский язык (Kojeve A. Introduction to the Reading of Hegel. – New York: Basic Books, 1969).
В этом отношении взгляды Кожева весьма отличаются от некоторых немецких интерпретаций Гегеля, например, Гербертом Маркузе, который, больше симпатизируя Марксу, считал философию Гегеля исторически ограниченной, а незавершенной.
В оригинале – “universal homogenous state”, т. е., буквально, – “универсальное гомогенетическое государство” (прим. перев.).
Другим вариантом конца истории Кожев считал послевоенный “американский образ жизни”, к которому, полагал он, идет и Советский Союз.
Это выражено в знаменитом афоризме из предисловия к “Философии истории”: “Все разумное действительно, все действительное разумно”.
Для Гегеля сама дихотомия идеального и материального мира – видимость, и в конечном счете преодолевается самосознающим субъектом; в его системе материальный мир сам лишь аспект духа.
Надо сказать, что современные экономисты, признавая, что поведение человека не всегда определяется исключительно стремлением к максимальной прибыли, предполагают в нем также способность к получению “пользы” – пользы, понимаемой как доход или какие-то другие блага, которые могут быть приумножены: досуг, секс или радости философствования. То, что вместо прибыли мы имеем теперь пользу, – еще одно подтверждение точки зрения идеализма.
Достаточно сравнить поведение вьетнамских иммигрантов в американской школе с поведением их одноклассников-негров или латиноамериканцов, чтобы понять, что культура и сознание играют действительно решающую роль, и не только в экономическом поведении, но и практически во всех других важных сторонах жизни.
Полное объяснение причин реформы в Китае и России является, конечно, гораздо более сложным. Советская реформа, например, в значительной мере была мотивирована ощущением небезопасности в области военной технологии. Но все же ни та, ни другая страна накануне реформ не находилась в таком уж материальном кризисе, чтобы возможно было предсказать те поразительные пути реформы, на которые они вступили.
И до сих пор неясно, являются ли советские народы “протестантами” в той же мере, что и Горбачев, и пойдут ли за ним по этому пути.
Внутренняя политика Византийской империи при Юстиниане вращалась вокруг конфликта между монофизитами и монофелитами, расходившимися по вопросу о единстве Святой Троицы. Этот конфликт, напоминающий столкновение между болельщиками на византийском ипподроме, привел к значительному политическому насилию. Современные историки склонны усматривать причины подобных конфликтов в антагонизме между общественными классами или прибегая к другим экономическим категориям; они никак не хотят понять, что люди способны убивать друг друга, всего лишь разойдясь в вопросе о природе Троицы.
Я не употребляю здесь термина “фашизм” в его точном смысле, поскольку им часто злоупотребляют в целях компрометации неугодных лиц. “Фашизм” здесь – любое организованное ультранационалистическое движение с претензиями на универсальность, – конечно, не в смысле национализма, т. к. последний “исключителен” по определению, а в смысле уверенности движения в своем праве господствовать над другими народами. Так, имперская Япония может быть квалифицирована как фашистская, а Парагвай при диктаторе Стресснере или Чили при Пиночете – нет. Очевидно, что фашистские идеологии не могут быть универсальными в смысле марксизма или либерализма, однако структура доктрины может кочевать из страны в страну.
13 Пример Японии я привожу с долей осторожности; в конце жизни Кожев пришел к выводу, что, как доказала Япония с ее культурой, общечеловеческое государство не одержало победы, и история, возможно, не завершилась. См. длинное примечание в конце второго издания Introduction a la Lecture de Hegel, p. 462-463,
В Польше и Венгрии компартии, напротив, предприняли шаги в направлении плюрализма и подлинного разделения властей.
Это в особенности относится к лидеру советских консерваторов, бывшему второму секретарю Егору Лигачеву, публично признавшему многие серьезные пороки брежневского периода.
Я думаю прежде всего о Руссо и идущей от него философской традиции, весьма критически настроенной в отношении локковского в гоббсовского либерализма, – хотя либерализм можно критиковать и с точки зрения классической политической философии.
См.: Кrauthammer Ch. Beyond the Cold War. // New Republic. – 1988, December 19.
Европейским колониальным державам, например Франции, понадобилось после войны несколько лет, чтобы признать незаконность своих империй; но это было неизбежно как следствие победы союзников, обещавших восстановлении демократических свобод.
19 Вестник Министерства Иностранных Дел СССР. – 1988, № 15 (август 1988). – С. 27-46. “Новое мышление” служит, разумеется, и пропагандистской цели – убедить западную, аудиторию в благих намерениях Советов. Однако это не означает, что многие из этих идей не выдвигаются всерьез.
Содержание |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Методология сетевого мышления: феномен самоорганизации.
АРШИНОВ В.И., ДАНИЛОВ Ю.А., ТАРАСЕНКО В.В.
"Мир есть целое, единство всего - просто всё
взятое в целое без исключения. Мир как единство
целого невидим, мы всё в нем видим, а его нет."
В.В.Бибихин "Мир"
Заключение.
Исходя из кратко представленной выше методологии можно попытаться сделать оценку мифа об ИНТЕРНЕТ как об информационной суперагистрали будущего. Предполагается, что сеть "должна" достато детерминированно и однонаправленно способствовать включению людей, социальных организаций в информационные связи и коммуникации на различных уровнях. Однако, дальше классического лапласовского детерминизма это предположение не идет: надо быстро и правильно организовать систему, и она начнет работать - выполнять необходимые для общества и человека функции. Возможно, что такое состояние вполне может реализоваться - в качестве одного из устойчивых состояний, режимов функционирования.
Но насколько устойчив этот режим? Можно ждать ли, предполагая такое развитие, выходов к другим - даже не представляемым нами целям?
Можно предположить, что эти вопросы требуют отдельного и серьезного исследования.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Варианты социализации различных социальных групп в глобальном информационном обществе
В условиях информатизации все современные средства коммуникации и компьютеры должны делать учет этой специфики более совершенным, а не нивелировать ее, стандартизуя человека.
Остановимся на основных социальных проблемах и вариантах их решения в условиях информатизации:
Информационные воздействия опасны или полезны не столько сами по себе, сколько тем, что управляют мощными вещественно-энергетическими процессами. Суть влияния информации как раз и заключается в ее способности контролировать вещественно-энергетические процессы, параметры которых на много порядков выше самой информации.
Анализ социальных последствий информатизации свидетельствует о проявлении следующих тенденций:
Общеизвестна роль таких факторов как количество и качество вооруженных сил сторон, сформированная направленность общественного мнения, открытость (закрытость) информации о мотивах политических акций при поиске необходимых дипломатических решений. Для общества, вступившего в фазу информатизации фактор технологического отрыва становится более весомым, чем численное превосходство армии. Прежде всего этот фактор проявляется в технологии информационно-обменных процессов. Понятия "психологическая война", "пси-оружие", "утечка мозгов", "зомбирование" и т.п. наполняются реальным содержанием. Национальные системы СМИ становятся объектами стратегического значения.
Решения в информационном обществе
Никлас Луман
I
Описания современного общества сегодня уже не претендуют на всеобъемлющую теоретическую проработку. Они затрагивают отдельные, наиболее важные явления и ограничиваются ими. Даже понятие капиталистического общества не до конца проработано экономическими науками и содержит лишь социально-историческое описание эпохи. Подобные недостатки теории еще лучше видны в отношении понятий «общества риска» или «общества, располагающего опытом» (Erfahrungsgesellschaft). Сказанное касается и информационного общества, под которым обычно подразумевается, что все больше рабочего и свободного времени затрачивается на производство и потребление информации. [1] Правда, при этом по аналогии с различением предмета и символа проводят различие между предметом и знанием, то есть информацией. Однако обе компоненты этого различения рассматриваются как «commodities»[*] , то есть как предметы, которые не исчезают и не требуют воссоздания при переходе из рук в руки.[2] Например, в таком смысле речь идет о памяти, которая может по мере необходимости сохранять и извлекать информацию. [3]Однако при таком понимании следует говорить скорее об обществе знания или обществе, основанном на знании. Информация же не является стабильной, переносимой и сохраняемой сущностью. Она является скорее событием, которое, актуализируясь, теряет характер информации. Следовательно, хотя информацию производит знание, ее необходимо отличать от (переносимого) знания. [4]Интерес к информации связан со стремлением к неожиданному. Информация является различением между тем, что могло бы быть и тем, что происходит или сообщается. В качестве различения она не имеет ни измерений, в пределах которых она могла бы варьировать, ни местоположения, где ее можно было бы обнаружить. [5]Можно лишь выделить систему, которая занимается ее обработкой.
Этим ни в коем случае не оспаривается, что информация может быть эффективной. Эффект должен быть приписан как раз различению, которым она является, а не каким бы то ни было «силам». Например, в Швейцарии в 1982 году безработица выросла с 0,3% до 0,4%, что получило большой резонанс в средствах массовой информации и в внутренней политике, но в дальнейшем постоянный уровень безработицы в 1% такого эффекта уже не вызвал.[6] Информация представляет собой среду, в которой одни различения превращаются в другие и тем самым приобретают каузальные воздействие.
В определении понятия информации через «событие» и «различение» содержится и обиходный смысл этого термина. Так, средства массовой информации каждый день заваливают нас избыточной информацией без определенного адресата, который мог бы использовать все ее многообразие и конкретность. Компьютеры, как известно, сохраняют и перерабатывают информацию, но их внутренние процессы остаются ненаблюдаемыми, поэтому сначала необходимо решить, что мы хотели бы использовать в работе с компьютером: шрифт, таблицу, рисунок или язык. Однако в обществе существуют яркие явления иного рода, например, рост насилия; изоляция больших групп людей от использования информации и других благ цивилизации; диспропорции в развитии важнейших функциональных систем общества; зависимость от источников энергии, восстановление запасов которых в долгосрочной перспективе невозможно; экологические проблемы и многое другое. Почему же, однако, так привлекателен синдром, обозначенный термином «информационное общество»?
Исходным пунктом дальнейших рассуждений является двойственность информации, благодаря которой она выполняет функцию привлечения внимания. Как святое в былые времена, информация имеет привлекательную и отпугивающую ипостаси. Она и помогает нам, и порождает в нас неуверенность. Мы осведомляемся о чем-либо, если желаем устранить незнание, например, найти правильный путь. Мы надеемся, что, располагая бo льшим количеством информации, мы сможем принять лучшее решение. В этом смысле информационными обществами уже были общества с развитой техникой предсказания: например, Древний Китай или Месопотамия.[7] Уже тогда информация обнаружила свою вторую, отпугивающую ипостась: поиск знаков и структур мира означал наличие непознанного и тем самым воспроизводил его, а значит обосновывал необходимость прорицателей. Далее, требование оперативности информации отодвигает на второй план проблему ее достоверности: достаточно чтобы информация была просто правдоподобной. Она должна быть пригодна для кристаллизации смысла — американцы использовали бы здесь неологизм «sensemaking»[*][8]. Информация должна обеспечить возможность продолжения операций, переводя двойственность знания и незнания в последующие ситуации.
Двойственность информации в наши дни не аналогична двойственности религии, что можно хорошо проиллюстрировать понятием информации: информация, с одной стороны, трансформирует незнание в знание, а с другой стороны, совершает это в форме неожиданности, в форме выбора из других возможностей. Поэтому рост определенности обнаруживается только на фоне спектра других возможностей. Все, что является предметом информации, является контингентным. (Например, объявляют, что поезд опаздывает на 20 минут. Значит, можно выпить чашку кофе. Но если поезд все-таки прибудет раньше?) Следовательно, информация является парадоксальной коммуникацией: она порождает одновременно и уверенность, и неуверенность.
После акта информирования информация теряет качество информации: можно воспроизвести ее смысл, но не форму неожиданности. После информирования может появиться лишь новая информация. (Пусть в нашем примере поезд опаздывает уже на 30 мин). Двойственность информации все время принимает новые формы, но сохраняется как таковая. Может быть, когда речь идет об «информационном обществе» именно это и имеется в виду?
Если принять во внимание темпоральный аспект информации, то подрываются важнейшие предпосылки классической «репрезентативной» теории познания, которая исходила из того, что события, например, несчастный случай, могут быть воспроизведены в сознании и в коммуникации независимо от времени. События могут быть предметом коммуникации, содержанием воспоминаний, но чтобы воспроизвести их событийный характер, их всегда необходимо локализовать во времени. На этой основе можно обсуждать даже нечто ужасное. Таким образом, мир событий (соответственно — решений) дан в онтологически доступной форме. Лишь совсем недавно «репрезентативная» теория познания была подвергнута основательной критике. [9] Здесь неуместно детально анализировать эту критику, но все-таки отметим, что в шоке, или, обобщенно, в информации, содержаться неявные элементы, связанные с моментом времени, в котором они актуально возникли и исчезли. Иными словами, информация приводит в движение саму систему познания, вследствие чего она не может быть представлена и вспомнена в темпоральном аспекте. Можно вновь и вновь возвращаться лишь к смыслу информации.
Для понимания отмеченной «неуловимости информации» необходим глубокий пересмотр процесса познания и изменение многих устоявшихся понятий, прежде всего относящихся к «рациональности». Так, ввиду фактического отсутствия информации, необходимой для принятия рациональных решений, невозможно говорить ни о рациональном, ни тем более об «умном» поведении в информационном обществе. В первую очередь следует переосмыслить связь понятий информация и решения.
С одной стороны, решения зависят от информации, или, точнее, от преобразования информации в знание. С другой стороны, сами решения являются важнейшим источником потребности в информации. Конечно, существуют и другие пробелы в знаниях, которые пытаются восполнить посредством информации, например, когда спрашивают о дороге от вокзала до гостиницы. В случае принятия решения потребность в информации определена конститутивно, она следует из самой природы решения, а именно: решение невозможно знать наперед. Оно — неожиданность. Отсюда следует, что только через информацию можно получить сведения о том, какое решение принято. Поэтому потребность в информации в современных обществах является не просто следствием неполноты знания, а возникает вследствие зависимости общества от множества решений, особенно по вопросам его структуры; информация должна обеспечивать взаимосвязь решений.
Этот процесс можно обнаружить лишь тогда, когда мы располагаем точным понятием решения.
II
Теория решений, которая рассматривает решение как выбор между альтернативами на основе информации и формулирует рациональные критерии для этого, может быть названа «классической». В течение нескольких десятилетий претензии этой теории на рациональность подвергаются критике, которая однако не касается понятия решения.
Так, в области экономических решений с 50-х годов очевидна невозможность исходить из однозначных структур с их преимуществами, например, из модели рынка с идеальной конкуренцией. Решения о ценах не могут приниматься на основе сведений о рыночной коньюнктуре, они должны быть выработаны в самой организации. При этом количество релевантной информации увеличивается настолько, что было бы слишком дорого, то есть нерационально, собирать ее всю. Организации должны функционировать в условиях ограниченной рациональности (bounded rationality — термин Х. Симона). Они придерживаются, по меньшей мере, двухступенчатой тактики: сначала принимают решения о предпосылках решений (например, о целях и алгоритмах деятельности или о порядке замещения вакантных мест), а затем принимают конкретные решения. При этом также невозможно собрать всю необходимую информацию. Требуемый уровень решений обозначается с помощью результатов, которые должны обеспечить принятые решения, и по достижении этого уровня ситуация считается в целом удовлетворительной. При этом остается открытым вопрос о возможности лучших решений, а согласно пословице, лучшее — враг хорошего.
Таким образом, складывается впечатление, что информационное общество использует информацию, находящуюся в его распоряжении, лишь в ограниченной степени. Это подтверждается эмпирическими исследованиями о принятии решений управленческим персоналом и о подготовке политических решений. Для их принятия едва ли привлекается даже имеющаяся информация.[10] Решения часто принимаются без обсуждения, на основе личных контактов. Возможно, что это лучший способ принятия решений, когда речь идет о многозначных понятиях или о ситуациях с плохо структурированной постановкой проблемы. На фоне недоверия к политическим манипуляциям данными, которые подгоняются их составителями в своих интересах, в ходе личных контактов создается впечатление достаточной информированности (во всяком случае, такой же, как у всех). Судя по некоторой литературе, решения лидеров являются не столько использованием собранной информации, а скорее ориентирами для принятия дальнейших решений. Иными словами, в них речь идет об определении смысла, о sensemaking, об ограничении возможных будущих состояний системы; в итоге память системы содержит не наличную информацию, а лишь собственные решения.
Не удивительно, что связь между развитием информационных систем и экономической эффективностью не обнаруживается. Быстрый рост производительности труда в течение последних десятилетий основан, как и прежде, на технологии, а не на увеличении количества доступной информации. [11] Наоборот, стоимость информационных систем начинает постепенно снижать продуктивность вложений средств в других областях.
Еще одно впечатление складывается при различении когнитивных и реактивных стратегий принятия решений. В случае когнитивной стратегии принимаются в расчет долгосрочные перспективы; реактивная стратегия состоит в работе с уже наступившими событиями. С точки зрения социологии можно допустить, что чем более турбулентен социальный мир, тем больше подходят для него реактивные стратегии управления, например, увольнение персонала, нежесткое управление (downsizing, lean management). Вполне возможно, что существуют и другие причины, например, причины того, что церковь все меньше занимается своей прямой миссией и все больше — кризисом церкви. Такие спекулятивные гипотезы требуют, конечно, тщательной эмпирической проверки, однако, не стоит с порога отклонять предположение о том, что «информационное общество» поощряет скорее реактивные стратегии управления.
Информация всегда является неожиданностью, следовательно она не может быть внесена в систему из окружающей среды. [12] Она должна быть произведена в самой системе, так как неожиданность становится явной посредством внутренних ожиданий системы.
В свою очередь системы, перерабатывающие информацию, являются операционально закрытыми системами. Это означает, в частности, что они играют активную роль по отношению к окружающей среде; поэтому трансформация сигналов-помех в информацию не может рассматриваться лишь как процесс воздействия окружающей среды на систему. Речь идет не просто о пассивном восприятии системой изменений в окружающей среде, а о том, что операционально закрытая система не может существовать лишь путем пассивного познания, без своей активной роли по отношению к окружающей среде (то есть без собственной воли).[13] Внутренний прирост информации в системе всегда определяется тем, «что может начаться с нее». Отсюда следует, что селекция информации всегда содержит волевой момент, иначе операционально закрытая система не могла бы воспроизводить саму себя путем переработки информации. С психологической точки зрения информация опосредует сенсомоторные процессы в системе. При этом речь идет всегда о сугубо внутренних процессах в системе. Достигнет ли использование информации своих целей, это уже другой вопрос.
Сходные наблюдения возникают и в совершенно иной сфере. Речь идет о разного рода терапевтических вмешательствах, будь то индивидуальная, семейная терапия или консультирование организаций. При этом необходимо исходить из того, что не существует техник вмешательства, которые могли бы заранее определить ресурсы, необходимые для терапии (информацию), распознать возможные ошибки и избежать их, так как они работают с конструктами проблем. Состояние или поведение, которое рассматривается как патологическое или ведет к неудовлетворительным результатам, реконструируется как решение проблемы, которая могла бы быть решена лучше каким-либо иным способом. При второй, третьей попытке вмешательства система каждый раз должна быть описана заново. Предложения о вмешательстве («указания») разрабатываются в форме двойственной функции, то есть они играют терапевтическую и диагностическую роли одновременно. Если они терапевтически неэффективны, то по меньшей мере создают информацию, с помощью которой можно внести необходимые коррективы и предпринять еще одну попытку терапии. Таким образом, процедура принятия решения протекает в широком смысле слова ретроспективно: чтобы узнать, что нужно делать, необходимо сделать что-нибудь. «Only after action has taken place is the administrator able to given an historical account of what has happened, and the psychiatrist is very much in the same position», [*] — замечают Дж. Рюч и Г. Бэйтсон. [14] Тем самым ставится под сомнение общее понимание решения как выбора между альтернативами, и, в частности, необходимость тщательного сбора информации перед принятием решения. Однако, может быть, достаточно лишь знать, какое решение было принято?
Понимание будущего в классической теории решений также требует некоторых уточнений. Будущее есть и остается неопределенным, поэтому не существует проблемы достижения его определенности перед принятием решения. Определенность заключается лишь в преемственности неопределенности будущего, так что всегда можно вмешаться и скорректировать решения, рассматривая их ретроспективно.
Отсюда возникает вопрос о том, кто на самом деле использует информацию, постоянно производимую в «информационном обществе». Похоже, что при попытках ее эффективного использования рациональность становится камнем преткновения. Однако действительно ли рациональность является узким местом использования информации или сама специфика решений выдвигает вопрос о возможности и степени их опоры на информацию?
III
Описание решений как информированного выбора среди нескольких альтернатив породило две области проблем. Первая проблемная область затрагивает критерии рациональности и возможности их реализации. Вторая относится к вопросу о субъекте принятия решения. Здесь учитывается влияние «субъективного» фактора в решении, то есть проявления воли, которая не может быть просчитана заранее. Считается, что решения принимают в конечном итоге конкретные люди. Отсюда следует, что чем важнее решения, тем важнее их авторы: люди приобретают статус в соответствии с важностью решений, которые от них зависят и принятие которых им приписывают. Побочным результатом такого представления о принятии решений является мифология иерархии, верная независимо от того, как на самом деле принимаются решения в организациях с вертикальной дифференциацией.
То же самое относится и к коллективным решениям путем голосования по принципу большинства. Как известно еще со времен Кондорсе, принцип большинства не гарантирует выражение предпочтений общества, то есть может привести к иррациональным результатам, однако с этим приходится мириться, так как решения должны приниматься постоянно. Иным путем социальные системы не смогли бы справится с постоянными изменениями в окружающей среде. Обращает на себя внимание, что классическая теория решений приводит к острой конфронтации рациональности и иррациональности, но оставляет все как есть.
Не подвергая сомнению определение решения как выбора между альтернативами, дополним его. Поставим дополнительный вопрос: как возникают альтернативы в реально существующем мире; и далее — как посредством решения можно повлиять на то, что до него не существовало в мире, в котором происходит то, что происходит и не происходит того, что не происходит. Этот вопрос не должен возвращать нас назад к старому спору между детерминизмом и индетерминизмом, так как мы ставим вопрос о форме обращения решений со временем, когда они вводят альтернативность в настоящее, данное как результат неизменяемого прошлого; или когда они стремятся ввести что-либо новое в неизвестное будущее, пытаясь изменить мир по сравнению с тем, каким он был бы без принятого решения.
Дальнейшие размышления ведут к прояснению связи решений со временем. Решение связано с определенным моментом времени тем, оно является одним и тем же до принятия решения и после этого. Например, необходимо принять решение о размещении мусороперерабатывающего завода. Допустим, что существует несколько альтернативных вариантов его размещения. Тогда еще до принятия решения обдумывают, как оно будет аргументировано после принятия. Тем самым решение преобразует открытую контингентность в закрытую. В дальнейшем можно будет защищать выбранный вариант или сожалеть о нем, однако он уже навсегда остается вариантом, наряду с которым имелись и другие. Однако, как возможна идентификация тождественности решения, несмотря на резкие различия в его оценке до и после принятия?
Для ответа на поставленные вопросы предлагается определить решение как введение времени во время. Пусть исходное время представляет собой некий фон наступающих и завершающихся событий. Наблюдатель может ввести в исходное время различение «до и после», определяя моменты времени или события, которые создают это различение (то есть, без которых онисчез бы). Так как возможно бесконечное множество таких «зарубок», различение "до и после" существует лишь относительно наблюдателя. Тогда любые действия возможны как события, создающие различия «до и после». Это еще не вызывает особых затруднений и не ведет к проекции этого различения на исходное время «наступления и завершения событий». Введение времени во время происходит только когда «до» интерпретируется как прошлое, а «после» как будущее. Согласно нашему тезису тем самым действие становится решением. Как именно это происходит и каковы последствия этого процесса?
Во-первых, отсюда следует, что различения «до и после» являются произвольными и выступают как универсальные. Тогда все остальные различения "до и после" становятся либо прошлыми, либо будущими различениями. Можно соглашаться с другими одновременными решениями, но они остаются нерелевантными, так как являются ненаблюдаемыми из-за их одновременности. Тем не менее, они сказываются на будущих решениях, так как их будет можно наблюдать в будущем, потому что тогда они будут относятся уже к прошлому. Мировое время является всегда настоящим временем, но определяется также текущими неактуальными временными горизонтами прошлого и будущего; без этого различения настоящее было бы не настоящим, а лишь актуально переживаемым течением жизни.
В настоящей момент не существует убедительной теории времени. Представление о времени как о текущей реке является недостаточным, потому что даже «небесная твердь» подвержена воздействию времени, что было известно еще Аристотелю: отсюда его интерес к мере, которая преодолевает это различение. Различение «до и после» — это не только и не столько вопрос измерения, пусть датирования и помогают различать «до» и »после». Эту проблему здесь невозможно ни решить, ни хотя бы адекватно сформулировать. Чтобы сформулировать понятие времени, вероятно требуется выяснить, что такое решение, так как решение, в конечном счете, отклоняет свою детерминацию прошлым и одновременно создает иное будущее, нежели то, которое осуществилось бы без наличия решения. Каким образом можно учесть это в понятии времени?
Независимо от понимания мирового времени либо как хронологического процесса, либо как постоянного обновления различения прошлого и будущего в ходе этого процесса, прошлое в любом случае неизменимо, а будущее — неизвестно, так как оно не наблюдаемо. Решения характеризуются тем, что не воспринимают это условие, а встраивают время во время. Неизменяемость прошлого не подвергается сомнению, но истолковывается таким образом, что оставляет открытыми варианты настоящего. Будущее хотя и остается неизвестным, однако, на него можно проецировать различения, например, результаты морского боя, который можно выиграть или проиграть. На абстрактном уровне будущее и прошлое перерабатываются одинаково: состояния, которые есть, каковы они есть или будут и каковы они будут, анализируются через различения. Это создает возможность введения времени во время, о котором шла речь выше — время не пускается на самотек. Временные горизонты будущего и прошлого соотносятся друг с другом и таким образом интегрируются. При этом остается в силе то, что прошлое невозможно изменить, а будущее — определять. Тем не менее, благодаря такому вхождению времени во время с каждым решением возможен иной ход истории.
IV
Решения предполагают различия между прошлым и будущим и одновременно создают их. Решения добиваются того, что эти различия становятся другими по сравнению с теми, которые были бы без решения. «Добиваются» — означает, что им приписывается изменение различения, независимо от того, как в действительности протекают комплексные каузальные события. Иными словами, решение делается видимым, можно даже сказать «решаемым», посредством его приписывания самому себе.
Отсюда возникают важные выводы для теории решений. [15] Отныне решения должны обращаться к памяти системы, которая определяет, что может быть забыто, а что — вспомнено. «Забвение» становится одной из важнейших функций памяти, так как она освобождает ресурсы системы для дальнейших операций. [16] Действительно, каждая идентификация, конденсация, генерализация, короче говоря, любая подготовка памяти к повторному использованию связана с ее очисткой, а порой и подавлением — пока здесь нет иных критериев, кроме успеха при повторном использовании, то есть рекурсивности операций системы.
Будущее остается неизвестным (иначе оно не было бы будущим по определению), но его неизвестность является важнейшим условием для выработки решений. [17] Решения основаны на том, что никто не может знать будущего. Поэтому бессмысленно приписывать решения «субъекту». [18] Цели можно ставить только потому, что никто не знает, что произойдет в будущем. Конечно, есть и относительно стабильные допущения, например, что Альпы будут стоять и завтра, но их существование не является предметом решений. Когда же, например, проектируют строительство тоннеля, то возникает область неизвестного, тогда решение возможно только благодаря введению времени во время.
Чем больше общество ориентируется на подобные области неизвестного, тем яснее становится, что в будущем придется принимать дальнейшие решения. Вместе с ними постоянно будет начинаться новая история, следовательно, перспектива решений потенцирует необходимый ей горизонт неизвестности. Вопреки натурфилософии Бэкона и философии культуры Вико, человеческая история непредсказуема, потому что (или точнее, постольку), она делается людьми. [19] Отсюда очевидно, что здесь может быть полезной лишь имагинация, а не информация.
Тем не менее, будущему можно придать структуру, формулируя ожидания и проецируя тем самым различения, которые специфицируют пространство для осцилляторной функции. Так как ожидания либо осуществляются, либо не осуществляются, классическая телеология и теория преднамеренного действия оказываются частным случаем осцилляторной функции. Основная проблема заключается не в надежности предсказаний на основе информированности, а в спецификации различений, которые структурируют этот своеобразный «механизм маятника». Тогда можно попытаться мыслить «стратегически», то есть учесть то, что ожидания могут не исполниться или возникнут другие различения: например, костюм из высококачественного хлопка окажется прочным, как и обещал продавец, но зато цвет ткани будет непрочным.
Постепенно становится яснее смысл темного выражения о введении времени во время: речь идет об интеграции функции памяти и функции осциллирования. Различения, с которыми система входит в будущее осциллирование, должны быть согласованы с тем, что удаляется и сохраняется в ее памяти. Для решения этой проблемы, вероятно, не существует четких правил. Тем не менее, в качестве теста можно использовать, например, вопрос о том, достаточна ли отчетность предприятия для выполнения функции памяти или то, что в ней опускается, является важным для различений, необходимых для выполнения функции осциллирования.
V
Из теоретических и эмпирических замечаний о поведении отдельных лиц и организаций при принятии решений не следует вывода, будто «информационное общество» является слишком турбулентным и «утомительным» даже и без обращения к проблеме информации. Каждое решение осуществляется в окружении информации, предполагает наличие знания и при необходимости его пополнение, что следует из тривиальных наблюдений любых обществ. Развитые информационные системы вовсе не являются прерогативой современного общества. Например, глиняные таблички в хозяйстве шумерских храмов могут содержать сведения о взаимодействии огромного числа участников и в то же время обращают внимание, что на складе не хватает полфунта шерсти. [20] То же самое относится к узелковой письменности инков. Конечно, решения, которые принимались тогда, были проще, но они уже обслуживались специально созданными для этого информационными системами.
Когда возникает вопрос о том, что изменилось с тех пор, простого указания на рост сложности и количества доступной информации оказывается недостаточно, так как оно не объясняет механизма социальных изменений. То же самое касается и скорости старения информации, то временного аспекта сложности социальной системы. Здесь изменение заключается, вероятно, в том, что все больше и больше общественных структур создаются и изменяются посредством принятия решений. Сегодня это верно в отношении почти всех областей коммуникации: политических выборов, позитивного права, определения направления дальнейших исследований в науке, инвестиций капитала в стране или за рубежом, выбора профессионального образования – всего, что воспринимается как реальность, поскольку об этом сообщается в средствах массовой информации. Даже религия стала предметом предложения и принятия решения, а брак включает решение вопроса о том, когда и сколько детей желают иметь.
Взрыв необходимости решений, которые в свою очередь являются следствиями решений и влекут за собой дальнейшие решения, требует новых форм динамической, а не структурно и онтологически заданной стабильности мира. Он приводит к возникновению рисков или их общественному восприятию, следовательно, современное общество является не просто «информационным обществом», но и «обществом риска». [21] Кроме того, повышение значения решений изменило смысл понятия участия. Участие сегодня означает влияние на процесс принятия решений, а не определение своего место внутри большого целого. Таким образом, понятие участия политизируется и переполняется ожиданиями, которые не могут быть осуществлены, что отчетливо наблюдается в последние десятилетия.
Далее, разрывается связь между огромным количеством информации и решениями, которые должны на нее ориентироваться, что, правда, затушевывается неточным употреблением термина информация. Накопленные данные, книги в библиотеках, документы в архивах, состояние компьютера, являются только виртуальной информацией, становящейся актуальной только тогда, когда ее запрашивают. Для запроса, однако, требуется отдельное решение.
Различение виртуальной и актуальной информации позволяет связать доступность информации в мировом масштабе и всегда локальный, контекстовый характер ее производства. Обязательно следует отметить, что информация становится информацией только при ее запросе. Таким образом, информационное общество в структурном и операционном отношении состоит из результатов запросов, которые нигде не присутствуют и теряют характер информации после осуществления коммуникации. Нам доступно большее количество знания, чем вообще возможно знать, но знание, чтобы стать знанием, должно быть прежде всего превращено в информацию. Это можно заметить лишь при различении понятий знания и информации.
Таким образом, круг наших рассуждений замкнулся, и мы возвращаемся к вопросу о том, в каком смысле современное общество следует считать информационным. Рациональные преимущества, обещаемые нам при продаже информационных систем, имеют лишь видимость отношения к этому вопросу. Их невозможно просчитать в рамках схемы «затраты – прибыль». С бo льшим основанием можно утверждать, что с помощью понятия информации и тезиса о зависимости современного общества от нее указывает на трудности, связанные с нестабильностью оснований для принятия решений. Решения зависят от неожиданности, потому что сами являются неожиданностью.
Сегодня постоянно подчеркивается, что мы все знаем и можем все просчитать заранее, однако здесь на передний план выступает экспрессивное, а не коммуникативное содержание деятельности, как это уже было однажды при изобретении письменности. [22] Компьютеры производят на нас впечатление как раз потому, что невозможно наблюдать процесс их работы. Информация как форма имеет и другую сторону: она воспроизводит знание в форме неожиданности. Все, что она определяет, могло бы быть определено и по-другому. Ее космология – это не космология бытия, а космология контингенции. В свою очередь это приводит к преобладанию временного измерения в коммуникации общества. Поэтому информация и решения вместе вызывают впечатление того, что современное общество является системой с самовоспроизводящейся неопределенностью. Тогда остается удовлетвориться тем, что можно принимать решения и знать о принятых решениях. Не следует полагать, что в ответ на это обращаются к «этическим» принципам. Эта отговорка ведет не в лучшие миры, а ставит вопрос о том, на основе какой информации и кем принимается решение об этих принципах.
ПРИМЕЧАНИЯ:
*Товары, предметы широкого потребления - Прим. переводчиков.
1. Ср. напр.: Schenk M. Informationsgesellschaft im internationalen Kontext // Reimann H. (Hrsg.) Transkulturelle Kommunikation und Weltgesellschaft: Theorie und Pragmatik globaler Interaktion. Opladen, 1992. S. 249-262.
2. Ср. напр.: Porat U. M. The Information Economy. Diss., Stanford, Cal. 1976, p. 2f.
3. Walsh, J. P., Ungson R. G. Organizational Memory // The Academy of Management Review 16, 991, p. 57-91.
4. См. напр.: Clark N., Juma, C. Long-Run Economics: An evolutionary approach to Economic Growth. London, 1987, p. 89 ff.; Machlup F. The Production and Distribution of Knowledge in United States. Princeton, 1962.
5. См.: Bateson G. Oekologie des Geistes: Anthropologische, psychologische, biologische und epistemologische Perspektiven. Frankfurt a. M., 1981, S. 526f.
6. См.: Meier A., Haury S. A Cognitive-evolutionary Theory of Economic Policy // Dopfer K., Raible K.-F. (Hrsg.) The Evolution of Economic Systems: Essays in Honour of Ota Sik. London, 1990, p. 81.
7. Ср.: Vernant J. P. et all. Divination et rationalite. Paris, 1974.
*Cоздание смысла - Прим. переводчиков.
8. См.: Weick K. E. Sensemaking in Organizations. Thousand Oaks, Cal., 1995.
9. Ср.: Shanon, B. The Representational and the Presentational: An Essay on Cognitio and the Study of Mind. New York, 1993. О проблемах измерения времени см.: p. 180ff. В качестве предшественника здесь можно назвать Бергсона.
10. Ср.: Feldmann M., March, J. G. Information in Organizations as Signal and Symbol // Administrative Science Quarterly 26, 1981, p. 171-186; March J. G., Sproull L. S. Technology, Management and Competitive Advantage // Goodman P. S., Sproull L. S. Technology and Organizations. San Francisco, 1990, p. 144-173; Feldman. M. S. Order Without Design: Information Processing and Policy Making. Stanford, Cal., 1989.
11. Ср.: Voge J. The Information Economy and the Restructuring of Human Organisation // Prigogine I., Sanglier M. (Hrsg.) Laws of Nature and Human Conduck. Brьssel, 1987, p. 237-244.
12. Ср.: Von Goldhammer E., Kaehr R. Policontexturality: Theory of Living System - Intelligent Control // Kotzmann E. (Hrsg.) Gotthard Gьnter - Technik, Logik, Technologie. Mьnchen, 1994. S. 208 f., где читаем: «...Информация создается входящим сигналом, причем сигнал не имеет внешне определенного смысла.» И далее: «Информация больше не играет репрезентантивной роли; вместе этого она возникает внутри автономной системы посредством переплетающихся процессов познания и воления.»
13. Ср.: Gunter G. Cognition and Volition // Beitrage zur Grundlegung einer Operationsfahigen Dialektik. Bd. 2. Hamburg, 1979. S. 212.
*Только после наступления события управляющий может дать его оценку в историческом плане. Психиатр находится практически в таком же положении. - Прим. переводчика.
14. Ruesch J., Bateson G. Communication: The Social Matrix of Psychiatry. New York, 1968, p. 59. См. также: Weick K. E. Sensemaking in Organizations. Thousand Oaks, Cal., 1995, p. 185; автор заключает: «То, что решение является скорее актом интерпретации, нежели выбора, достойно сожаления.»
15. Следующий набросок инспирирован (иначе не скажешь) математическим понятием «re-entry» (обратного вхождения - Прим. переводчика) различения в самом себе, развитым Г. Спенсером Брауном (См.: Spencer Brown G. Laws of Form. New York, 1979, p. 56.) «Обратное вхождение» приводит систему в остояние неразрешаемой неопределенности (unresolvable indeterminacy), то есть в такое состояние самопроизведенной неопределенности, в котором обычные способы оперирования становятся непригодными (у Спенсера Брауна это математика и алгебра). Тогда требуется использование так называемых имагинарных функций, а именно функция памяти (memory function) для осмысления прошлого и осцилляторной функции для проецирования на будущее.
16. Ср.: Foerster H. Das Gedaechtnis: eine quantenphysikalische Untersuchung. Wien, 1948.
17. Иначе говоря: «Выбор - это разработка области незнания.» (Shackle G. L .S. Imagination and the Nature of Choice. Edinburgh, 1979, p. IX.
18. Даже когда приписывание основано невозможности для субъекта знать будущее и его действиях в качестве «носителя» решения.
19. »Так как история делается людьми, она не может быть предсказуема.» - читаем у Дж. Шейкла (Shackle G. L .S. a. a. O., p. 134.)
20. См. пример в: Larsen M. T. Introduction: Literacy and Social Complexity // Gledhill J., Bender B., Larsen M. T. (Hrsg.) State and Society: The Emergence and Development of Social Hierarchy and Political Centralization. London, 1988, p. 188.
21. См.: Luhmann N. Modern Society Shocked by its Risks // Hongkong University, Department of Sociology: Occasional Paper, 1995.
22. Ср.: Clanchy M. T. From Memory to Written Record: England 1066-1307. London, 1979.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Столкновение цивилизаций? Модель грядущего конфликта
ВЫВОДЫ ДЛЯ ЗАПАДА
В данной статье отнюдь не утверждается, что цивилизационная идентичность заменит все другие формы идентичности, что нации-государства исчезнут, каждая цивилизация станет политически единой и целостной, а конфликты и борьба между различными группами внутри цивилизаций прекратятся. Я лишь выдвигаю гипотезу о том, что 1) противоречия между цивилизациями важны и реальны; 2) цивилизационное самосознание возрастает; 3)конфликт между цивилизациями придет на смену идеологическим и другим формам конфликтов в качестве преобладающей формы глобального конфликта; 4) международные отношения, исторически являвшиеся игрой в рамках западной цивилизации, будут все больше девестернизироваться и превращаться в игру, где незападные цивилизации станут выступать не как пассивные объекты, а как активные действующие лица; 5) эффективные международные институты в области политики, экономики и безопасности будут складываться скорее внутри цивилизаций, чем между ними; 6) конфликты между группами, относящимися к разным цивилизациям, будут более частыми, затяжными и кровопролитными, чем конфликты внутри одной цивилизации; 7) вооруженные конфликты между группами, принадлежащими к разным цивилизациям, станут наиболее вероятным и опасным источником напряженности, потенциальным источником мировых войн; 8) главными осями международной политики станут отношения между Западом и остальным миром; 9) политические элиты некоторых расколотых незападных стран постараются включить их в число западных, но в большинстве случаев им придется столкнуться с серьезными препятствиями; 10) в ближайшем будущем основным очагом конфликтов будут взаимоотношения между Западом и рядом исламско-конфуцианских стран.
Это не обоснование желательности конфликта между цивилизациями, а предположительная картина будущего. Но если моя гипотеза убедительна, необходимо задуматься о том, что это означает для западной политики. Здесь следует провести четкое различие между краткосрочной выгодой и долгосрочным урегулированием. Если исходить из позиций краткосрочной выгоды, интересы Запада явно требуют: 1) укрепления сотрудничества и единства в рамках собственной цивилизации, прежде всего между Европой и Северной Америкой; 2)интеграции в состав Запада стран Восточной Европы и Латинской Америки, чья культура близка к западной; 3) поддержания и расширения сотрудничества с Россией и Японией; 4) предотвращения разрастания локальных межцивилизационных конфликтов в полномаштабные войны между цивилизациями; 5) ограничения роста военной мощи конфуцианских и исламских стран; 6) замедления сокращения военной мощи Запада и сохранения его военного превосходства в Восточной и Юго-Западной Азии; 7) использования конфликтов и разногласий между конфуцианскими и исламскими странами; 8) поддержки [c.47] представителей других цивилизаций, симпатизирующих западным ценностями и интересам; 9) укрепления международных институтов, отражающих и легитимизирующих западные интересы и ценности, и привлечения к участию в этих институтах незападных стран.
В долгосрочной же перспективе надо ориентироваться на другие критерии. Западная цивилизация является одновременно и западной, и современной. Незападные цивилизации попытались стать современными, не становясь западными. Но до сих пор лишь Японии удалось добиться в этом полного успеха. Незападные цивилизации и впредь не оставят своих попыток обрести богатство, технологию, квалификацию, оборудование, вооружение – все то, что входит в понятие “быть современным”. Но в то же время они постараются сочетать модернизацию со своими традиционными ценностями и культурой. Их экономическая и военная мощь будет возрастать, отставание от Запада сокращаться. Западу все больше и больше придется считаться с этими цивилизациями, близкими по своей мощи, но весьма отличными по своим ценностям и интересам. Это потребует поддержания его потенциала на уровне, который будет обеспечивать защиту интересов Запада в отношениях с другими цивилизациями. Но от Запада потребуется и более глубокое понимание фундаментальных религиозных и философских основ этих цивилизаций. Он должен будет понять, как люди этих цивилизаций представляют себе собственные интересы. Необходимо будет найти элементы сходства между западной и другими цивилизациями. Ибо в обозримом будущем не сложится единой универсальной цивилизации. Напротив, мир будет состоять из непохожих друг на друга цивилизаций, и каждой из них придется учиться сосуществовать со всеми остальными.[c.48]
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Weidenbaum M. Greater China: The Next Economic Superpower? – Washington University Center for the Study of American Business. Contemporary Issues. Series 57. – Feb. 1993. – P.2-3.
2Lewis B. The Roots of Muslim Rage. – Atlantic Monthly. – Vol. 266. – 1990, September. P.60; Time. – 1992. – June, 15. P. 24-28.
3Roosevelt A. For Lust of Knowing. – Boston, 1988. P. 332-333.
4Западные лидеры практически всегда ссылаются на то, что действуют от имени “мирового сообщества”. Знаменательна, однако, оговорка, вырвавшаяся у британского премьер-министра Дж. Мейджора и декабре 1990 г. во время интервью программе “С добрым утром, Америка”. Говоря о действиях, предпринимаемых против Саддама Хусейна, Мейджор употребил слово “Запад”. И хотя он быстро поправился и в дальнейшем говорил о “мировом сообществе”, он был прав, именно когда оговорился.
5New York Times. – 1990. – December, 1990. P. 41; Cross-Cultural Studies of Individualism and Collectivism. // Nebraska Symposium on Motivation. – 1989. – Vol. 37. P. 41-133.
6Mahbubani K. The West and the Rest. // National Interest. – 1992, Summer. P.3-13.
7 Stankevich S. Russia in Search of Itself. // National Interest. – 1992, Summer. P. 47-51; Schneider D.A.Russian Movement Rejects Western Tilt. // Christian Science Monitor. – 1993. – Februar, 5. – P. 5-7.
8Как отмечает О. Хоррис, расколотой изнутри страной пытается стать и Австралия. Хотя эта страна является полноправным членом западною мира, ее нынешнее руководство фактически предлагает, чтобы она отступилась от Запада, приняла новую идентификацию в качестве азиатской страны и развивала тесные связи с соседями. Будущее Австралии, доказывают они, – с динамично развивающимися экономиками Восточной Азии. Однако, как и уже говорил, тесное экономическое сотрудничество обычно предполагает единую культурную основу. Кроме всего прочего, в случае Австралии, похоже, отсутствуют все три условия, необходимые для того, чтобы внутренне расколотая страна могла примкнуть к другой цивилизации.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Столкновение цивилизаций? Модель грядущего конфликта
ВЫВОДЫ ДЛЯ ЗАПАДА
В данной статье отнюдь не утверждается, что цивилизационная идентичность заменит все другие формы идентичности, что нации-государства исчезнут, каждая цивилизация станет политически единой и целостной, а конфликты и борьба между различными группами внутри цивилизаций прекратятся. Я лишь выдвигаю гипотезу о том, что 1) противоречия между цивилизациями важны и реальны; 2) цивилизационное самосознание возрастает; 3)конфликт между цивилизациями придет на смену идеологическим и другим формам конфликтов в качестве преобладающей формы глобального конфликта; 4) международные отношения, исторически являвшиеся игрой в рамках западной цивилизации, будут все больше девестернизироваться и превращаться в игру, где незападные цивилизации станут выступать не как пассивные объекты, а как активные действующие лица; 5) эффективные международные институты в области политики, экономики и безопасности будут складываться скорее внутри цивилизаций, чем между ними; 6) конфликты между группами, относящимися к разным цивилизациям, будут более частыми, затяжными и кровопролитными, чем конфликты внутри одной цивилизации; 7) вооруженные конфликты между группами, принадлежащими к разным цивилизациям, станут наиболее вероятным и опасным источником напряженности, потенциальным источником мировых войн; 8) главными осями международной политики станут отношения между Западом и остальным миром; 9) политические элиты некоторых расколотых незападных стран постараются включить их в число западных, но в большинстве случаев им придется столкнуться с серьезными препятствиями; 10) в ближайшем будущем основным очагом конфликтов будут взаимоотношения между Западом и рядом исламско-конфуцианских стран.
Это не обоснование желательности конфликта между цивилизациями, а предположительная картина будущего. Но если моя гипотеза убедительна, необходимо задуматься о том, что это означает для западной политики. Здесь следует провести четкое различие между краткосрочной выгодой и долгосрочным урегулированием. Если исходить из позиций краткосрочной выгоды, интересы Запада явно требуют: 1) укрепления сотрудничества и единства в рамках собственной цивилизации, прежде всего между Европой и Северной Америкой; 2)интеграции в состав Запада стран Восточной Европы и Латинской Америки, чья культура близка к западной; 3) поддержания и расширения сотрудничества с Россией и Японией; 4) предотвращения разрастания локальных межцивилизационных конфликтов в полномаштабные войны между цивилизациями; 5) ограничения роста военной мощи конфуцианских и исламских стран; 6) замедления сокращения военной мощи Запада и сохранения его военного превосходства в Восточной и Юго-Западной Азии; 7) использования конфликтов и разногласий между конфуцианскими и исламскими странами; 8) поддержки [c.47] представителей других цивилизаций, симпатизирующих западным ценностями и интересам; 9) укрепления международных институтов, отражающих и легитимизирующих западные интересы и ценности, и привлечения к участию в этих институтах незападных стран.
В долгосрочной же перспективе надо ориентироваться на другие критерии. Западная цивилизация является одновременно и западной, и современной. Незападные цивилизации попытались стать современными, не становясь западными. Но до сих пор лишь Японии удалось добиться в этом полного успеха. Незападные цивилизации и впредь не оставят своих попыток обрести богатство, технологию, квалификацию, оборудование, вооружение – все то, что входит в понятие “быть современным”. Но в то же время они постараются сочетать модернизацию со своими традиционными ценностями и культурой. Их экономическая и военная мощь будет возрастать, отставание от Запада сокращаться. Западу все больше и больше придется считаться с этими цивилизациями, близкими по своей мощи, но весьма отличными по своим ценностям и интересам. Это потребует поддержания его потенциала на уровне, который будет обеспечивать защиту интересов Запада в отношениях с другими цивилизациями. Но от Запада потребуется и более глубокое понимание фундаментальных религиозных и философских основ этих цивилизаций. Он должен будет понять, как люди этих цивилизаций представляют себе собственные интересы. Необходимо будет найти элементы сходства между западной и другими цивилизациями. Ибо в обозримом будущем не сложится единой универсальной цивилизации. Напротив, мир будет состоять из непохожих друг на друга цивилизаций, и каждой из них придется учиться сосуществовать со всеми остальными.[c.48]
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Weidenbaum M. Greater China: The Next Economic Superpower? – Washington University Center for the Study of American Business. Contemporary Issues. Series 57. – Feb. 1993. – P.2-3.
2Lewis B. The Roots of Muslim Rage. – Atlantic Monthly. – Vol. 266. – 1990, September. P.60; Time. – 1992. – June, 15. P. 24-28.
3Roosevelt A. For Lust of Knowing. – Boston, 1988. P. 332-333.
4Западные лидеры практически всегда ссылаются на то, что действуют от имени “мирового сообщества”. Знаменательна, однако, оговорка, вырвавшаяся у британского премьер-министра Дж. Мейджора и декабре 1990 г. во время интервью программе “С добрым утром, Америка”. Говоря о действиях, предпринимаемых против Саддама Хусейна, Мейджор употребил слово “Запад”. И хотя он быстро поправился и в дальнейшем говорил о “мировом сообществе”, он был прав, именно когда оговорился.
5New York Times. – 1990. – December, 1990. P. 41; Cross-Cultural Studies of Individualism and Collectivism. // Nebraska Symposium on Motivation. – 1989. – Vol. 37. P. 41-133.
6Mahbubani K. The West and the Rest. // National Interest. – 1992, Summer. P.3-13.
7 Stankevich S. Russia in Search of Itself. // National Interest. – 1992, Summer. P. 47-51; Schneider D.A.Russian Movement Rejects Western Tilt. // Christian Science Monitor. – 1993. – Februar, 5. – P. 5-7.
8Как отмечает О. Хоррис, расколотой изнутри страной пытается стать и Австралия. Хотя эта страна является полноправным членом западною мира, ее нынешнее руководство фактически предлагает, чтобы она отступилась от Запада, приняла новую идентификацию в качестве азиатской страны и развивала тесные связи с соседями. Будущее Австралии, доказывают они, – с динамично развивающимися экономиками Восточной Азии. Однако, как и уже говорил, тесное экономическое сотрудничество обычно предполагает единую культурную основу. Кроме всего прочего, в случае Австралии, похоже, отсутствуют все три условия, необходимые для того, чтобы внутренне расколотая страна могла примкнуть к другой цивилизации.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Норберт Винер
(Цифры в квадратных скобках указывают страницы в печатной книге)
Решения в информационном обществе
Никлас Луман
I
Описания современного общества сегодня уже не претендуют на всеобъемлющую теоретическую проработку. Они затрагивают отдельные, наиболее важные явления и ограничиваются ими. Даже понятие капиталистического общества не до конца проработано экономическими науками и содержит лишь социально-историческое описание эпохи. Подобные недостатки теории еще лучше видны в отношении понятий «общества риска» или «общества, располагающего опытом» (Erfahrungsgesellschaft). Сказанное касается и информационного общества, под которым обычно подразумевается, что все больше рабочего и свободного времени затрачивается на производство и потребление информации. [1] Правда, при этом по аналогии с различением предмета и символа проводят различие между предметом и знанием, то есть информацией. Однако обе компоненты этого различения рассматриваются как «commodities»[*] , то есть как предметы, которые не исчезают и не требуют воссоздания при переходе из рук в руки.[2] Например, в таком смысле речь идет о памяти, которая может по мере необходимости сохранять и извлекать информацию. [3]Однако при таком понимании следует говорить скорее об обществе знания или обществе, основанном на знании. Информация же не является стабильной, переносимой и сохраняемой сущностью. Она является скорее событием, которое, актуализируясь, теряет характер информации. Следовательно, хотя информацию производит знание, ее необходимо отличать от (переносимого) знания. [4]Интерес к информации связан со стремлением к неожиданному. Информация является различением между тем, что могло бы быть и тем, что происходит или сообщается. В качестве различения она не имеет ни измерений, в пределах которых она могла бы варьировать, ни местоположения, где ее можно было бы обнаружить. [5]Можно лишь выделить систему, которая занимается ее обработкой.
Этим ни в коем случае не оспаривается, что информация может быть эффективной. Эффект должен быть приписан как раз различению, которым она является, а не каким бы то ни было «силам». Например, в Швейцарии в 1982 году безработица выросла с 0,3% до 0,4%, что получило большой резонанс в средствах массовой информации и в внутренней политике, но в дальнейшем постоянный уровень безработицы в 1% такого эффекта уже не вызвал.[6] Информация представляет собой среду, в которой одни различения превращаются в другие и тем самым приобретают каузальные воздействие.
В определении понятия информации через «событие» и «различение» содержится и обиходный смысл этого термина. Так, средства массовой информации каждый день заваливают нас избыточной информацией без определенного адресата, который мог бы использовать все ее многообразие и конкретность. Компьютеры, как известно, сохраняют и перерабатывают информацию, но их внутренние процессы остаются ненаблюдаемыми, поэтому сначала необходимо решить, что мы хотели бы использовать в работе с компьютером: шрифт, таблицу, рисунок или язык. Однако в обществе существуют яркие явления иного рода, например, рост насилия; изоляция больших групп людей от использования информации и других благ цивилизации; диспропорции в развитии важнейших функциональных систем общества; зависимость от источников энергии, восстановление запасов которых в долгосрочной перспективе невозможно; экологические проблемы и многое другое. Почему же, однако, так привлекателен синдром, обозначенный термином «информационное общество»?
Исходным пунктом дальнейших рассуждений является двойственность информации, благодаря которой она выполняет функцию привлечения внимания. Как святое в былые времена, информация имеет привлекательную и отпугивающую ипостаси. Она и помогает нам, и порождает в нас неуверенность. Мы осведомляемся о чем-либо, если желаем устранить незнание, например, найти правильный путь. Мы надеемся, что, располагая бo льшим количеством информации, мы сможем принять лучшее решение. В этом смысле информационными обществами уже были общества с развитой техникой предсказания: например, Древний Китай или Месопотамия.[7] Уже тогда информация обнаружила свою вторую, отпугивающую ипостась: поиск знаков и структур мира означал наличие непознанного и тем самым воспроизводил его, а значит обосновывал необходимость прорицателей. Далее, требование оперативности информации отодвигает на второй план проблему ее достоверности: достаточно чтобы информация была просто правдоподобной. Она должна быть пригодна для кристаллизации смысла — американцы использовали бы здесь неологизм «sensemaking»[*][8]. Информация должна обеспечить возможность продолжения операций, переводя двойственность знания и незнания в последующие ситуации.
Двойственность информации в наши дни не аналогична двойственности религии, что можно хорошо проиллюстрировать понятием информации: информация, с одной стороны, трансформирует незнание в знание, а с другой стороны, совершает это в форме неожиданности, в форме выбора из других возможностей. Поэтому рост определенности обнаруживается только на фоне спектра других возможностей. Все, что является предметом информации, является контингентным. (Например, объявляют, что поезд опаздывает на 20 минут. Значит, можно выпить чашку кофе. Но если поезд все-таки прибудет раньше?) Следовательно, информация является парадоксальной коммуникацией: она порождает одновременно и уверенность, и неуверенность.
После акта информирования информация теряет качество информации: можно воспроизвести ее смысл, но не форму неожиданности. После информирования может появиться лишь новая информация. (Пусть в нашем примере поезд опаздывает уже на 30 мин). Двойственность информации все время принимает новые формы, но сохраняется как таковая. Может быть, когда речь идет об «информационном обществе» именно это и имеется в виду?
Если принять во внимание темпоральный аспект информации, то подрываются важнейшие предпосылки классической «репрезентативной» теории познания, которая исходила из того, что события, например, несчастный случай, могут быть воспроизведены в сознании и в коммуникации независимо от времени. События могут быть предметом коммуникации, содержанием воспоминаний, но чтобы воспроизвести их событийный характер, их всегда необходимо локализовать во времени. На этой основе можно обсуждать даже нечто ужасное. Таким образом, мир событий (соответственно — решений) дан в онтологически доступной форме. Лишь совсем недавно «репрезентативная» теория познания была подвергнута основательной критике. [9] Здесь неуместно детально анализировать эту критику, но все-таки отметим, что в шоке, или, обобщенно, в информации, содержаться неявные элементы, связанные с моментом времени, в котором они актуально возникли и исчезли. Иными словами, информация приводит в движение саму систему познания, вследствие чего она не может быть представлена и вспомнена в темпоральном аспекте. Можно вновь и вновь возвращаться лишь к смыслу информации.
Для понимания отмеченной «неуловимости информации» необходим глубокий пересмотр процесса познания и изменение многих устоявшихся понятий, прежде всего относящихся к «рациональности». Так, ввиду фактического отсутствия информации, необходимой для принятия рациональных решений, невозможно говорить ни о рациональном, ни тем более об «умном» поведении в информационном обществе. В первую очередь следует переосмыслить связь понятий информация и решения.
С одной стороны, решения зависят от информации, или, точнее, от преобразования информации в знание. С другой стороны, сами решения являются важнейшим источником потребности в информации. Конечно, существуют и другие пробелы в знаниях, которые пытаются восполнить посредством информации, например, когда спрашивают о дороге от вокзала до гостиницы. В случае принятия решения потребность в информации определена конститутивно, она следует из самой природы решения, а именно: решение невозможно знать наперед. Оно — неожиданность. Отсюда следует, что только через информацию можно получить сведения о том, какое решение принято. Поэтому потребность в информации в современных обществах является не просто следствием неполноты знания, а возникает вследствие зависимости общества от множества решений, особенно по вопросам его структуры; информация должна обеспечивать взаимосвязь решений.
Этот процесс можно обнаружить лишь тогда, когда мы располагаем точным понятием решения.
II
Теория решений, которая рассматривает решение как выбор между альтернативами на основе информации и формулирует рациональные критерии для этого, может быть названа «классической». В течение нескольких десятилетий претензии этой теории на рациональность подвергаются критике, которая однако не касается понятия решения.
Так, в области экономических решений с 50-х годов очевидна невозможность исходить из однозначных структур с их преимуществами, например, из модели рынка с идеальной конкуренцией. Решения о ценах не могут приниматься на основе сведений о рыночной коньюнктуре, они должны быть выработаны в самой организации. При этом количество релевантной информации увеличивается настолько, что было бы слишком дорого, то есть нерационально, собирать ее всю. Организации должны функционировать в условиях ограниченной рациональности (bounded rationality — термин Х. Симона). Они придерживаются, по меньшей мере, двухступенчатой тактики: сначала принимают решения о предпосылках решений (например, о целях и алгоритмах деятельности или о порядке замещения вакантных мест), а затем принимают конкретные решения. При этом также невозможно собрать всю необходимую информацию. Требуемый уровень решений обозначается с помощью результатов, которые должны обеспечить принятые решения, и по достижении этого уровня ситуация считается в целом удовлетворительной. При этом остается открытым вопрос о возможности лучших решений, а согласно пословице, лучшее — враг хорошего.
Таким образом, складывается впечатление, что информационное общество использует информацию, находящуюся в его распоряжении, лишь в ограниченной степени. Это подтверждается эмпирическими исследованиями о принятии решений управленческим персоналом и о подготовке политических решений. Для их принятия едва ли привлекается даже имеющаяся информация.[10] Решения часто принимаются без обсуждения, на основе личных контактов. Возможно, что это лучший способ принятия решений, когда речь идет о многозначных понятиях или о ситуациях с плохо структурированной постановкой проблемы. На фоне недоверия к политическим манипуляциям данными, которые подгоняются их составителями в своих интересах, в ходе личных контактов создается впечатление достаточной информированности (во всяком случае, такой же, как у всех). Судя по некоторой литературе, решения лидеров являются не столько использованием собранной информации, а скорее ориентирами для принятия дальнейших решений. Иными словами, в них речь идет об определении смысла, о sensemaking, об ограничении возможных будущих состояний системы; в итоге память системы содержит не наличную информацию, а лишь собственные решения.
Не удивительно, что связь между развитием информационных систем и экономической эффективностью не обнаруживается. Быстрый рост производительности труда в течение последних десятилетий основан, как и прежде, на технологии, а не на увеличении количества доступной информации. [11] Наоборот, стоимость информационных систем начинает постепенно снижать продуктивность вложений средств в других областях.
Еще одно впечатление складывается при различении когнитивных и реактивных стратегий принятия решений. В случае когнитивной стратегии принимаются в расчет долгосрочные перспективы; реактивная стратегия состоит в работе с уже наступившими событиями. С точки зрения социологии можно допустить, что чем более турбулентен социальный мир, тем больше подходят для него реактивные стратегии управления, например, увольнение персонала, нежесткое управление (downsizing, lean management). Вполне возможно, что существуют и другие причины, например, причины того, что церковь все меньше занимается своей прямой миссией и все больше — кризисом церкви. Такие спекулятивные гипотезы требуют, конечно, тщательной эмпирической проверки, однако, не стоит с порога отклонять предположение о том, что «информационное общество» поощряет скорее реактивные стратегии управления.
Информация всегда является неожиданностью, следовательно она не может быть внесена в систему из окружающей среды. [12] Она должна быть произведена в самой системе, так как неожиданность становится явной посредством внутренних ожиданий системы.
В свою очередь системы, перерабатывающие информацию, являются операционально закрытыми системами. Это означает, в частности, что они играют активную роль по отношению к окружающей среде; поэтому трансформация сигналов-помех в информацию не может рассматриваться лишь как процесс воздействия окружающей среды на систему. Речь идет не просто о пассивном восприятии системой изменений в окружающей среде, а о том, что операционально закрытая система не может существовать лишь путем пассивного познания, без своей активной роли по отношению к окружающей среде (то есть без собственной воли).[13] Внутренний прирост информации в системе всегда определяется тем, «что может начаться с нее». Отсюда следует, что селекция информации всегда содержит волевой момент, иначе операционально закрытая система не могла бы воспроизводить саму себя путем переработки информации. С психологической точки зрения информация опосредует сенсомоторные процессы в системе. При этом речь идет всегда о сугубо внутренних процессах в системе. Достигнет ли использование информации своих целей, это уже другой вопрос.
Сходные наблюдения возникают и в совершенно иной сфере. Речь идет о разного рода терапевтических вмешательствах, будь то индивидуальная, семейная терапия или консультирование организаций. При этом необходимо исходить из того, что не существует техник вмешательства, которые могли бы заранее определить ресурсы, необходимые для терапии (информацию), распознать возможные ошибки и избежать их, так как они работают с конструктами проблем. Состояние или поведение, которое рассматривается как патологическое или ведет к неудовлетворительным результатам, реконструируется как решение проблемы, которая могла бы быть решена лучше каким-либо иным способом. При второй, третьей попытке вмешательства система каждый раз должна быть описана заново. Предложения о вмешательстве («указания») разрабатываются в форме двойственной функции, то есть они играют терапевтическую и диагностическую роли одновременно. Если они терапевтически неэффективны, то по меньшей мере создают информацию, с помощью которой можно внести необходимые коррективы и предпринять еще одну попытку терапии. Таким образом, процедура принятия решения протекает в широком смысле слова ретроспективно: чтобы узнать, что нужно делать, необходимо сделать что-нибудь. «Only after action has taken place is the administrator able to given an historical account of what has happened, and the psychiatrist is very much in the same position», [*] — замечают Дж. Рюч и Г. Бэйтсон. [14] Тем самым ставится под сомнение общее понимание решения как выбора между альтернативами, и, в частности, необходимость тщательного сбора информации перед принятием решения. Однако, может быть, достаточно лишь знать, какое решение было принято?
Понимание будущего в классической теории решений также требует некоторых уточнений. Будущее есть и остается неопределенным, поэтому не существует проблемы достижения его определенности перед принятием решения. Определенность заключается лишь в преемственности неопределенности будущего, так что всегда можно вмешаться и скорректировать решения, рассматривая их ретроспективно.
Отсюда возникает вопрос о том, кто на самом деле использует информацию, постоянно производимую в «информационном обществе». Похоже, что при попытках ее эффективного использования рациональность становится камнем преткновения. Однако действительно ли рациональность является узким местом использования информации или сама специфика решений выдвигает вопрос о возможности и степени их опоры на информацию?
III
Описание решений как информированного выбора среди нескольких альтернатив породило две области проблем. Первая проблемная область затрагивает критерии рациональности и возможности их реализации. Вторая относится к вопросу о субъекте принятия решения. Здесь учитывается влияние «субъективного» фактора в решении, то есть проявления воли, которая не может быть просчитана заранее. Считается, что решения принимают в конечном итоге конкретные люди. Отсюда следует, что чем важнее решения, тем важнее их авторы: люди приобретают статус в соответствии с важностью решений, которые от них зависят и принятие которых им приписывают. Побочным результатом такого представления о принятии решений является мифология иерархии, верная независимо от того, как на самом деле принимаются решения в организациях с вертикальной дифференциацией.
То же самое относится и к коллективным решениям путем голосования по принципу большинства. Как известно еще со времен Кондорсе, принцип большинства не гарантирует выражение предпочтений общества, то есть может привести к иррациональным результатам, однако с этим приходится мириться, так как решения должны приниматься постоянно. Иным путем социальные системы не смогли бы справится с постоянными изменениями в окружающей среде. Обращает на себя внимание, что классическая теория решений приводит к острой конфронтации рациональности и иррациональности, но оставляет все как есть.
Не подвергая сомнению определение решения как выбора между альтернативами, дополним его. Поставим дополнительный вопрос: как возникают альтернативы в реально существующем мире; и далее — как посредством решения можно повлиять на то, что до него не существовало в мире, в котором происходит то, что происходит и не происходит того, что не происходит. Этот вопрос не должен возвращать нас назад к старому спору между детерминизмом и индетерминизмом, так как мы ставим вопрос о форме обращения решений со временем, когда они вводят альтернативность в настоящее, данное как результат неизменяемого прошлого; или когда они стремятся ввести что-либо новое в неизвестное будущее, пытаясь изменить мир по сравнению с тем, каким он был бы без принятого решения.
Дальнейшие размышления ведут к прояснению связи решений со временем. Решение связано с определенным моментом времени тем, оно является одним и тем же до принятия решения и после этого. Например, необходимо принять решение о размещении мусороперерабатывающего завода. Допустим, что существует несколько альтернативных вариантов его размещения. Тогда еще до принятия решения обдумывают, как оно будет аргументировано после принятия. Тем самым решение преобразует открытую контингентность в закрытую. В дальнейшем можно будет защищать выбранный вариант или сожалеть о нем, однако он уже навсегда остается вариантом, наряду с которым имелись и другие. Однако, как возможна идентификация тождественности решения, несмотря на резкие различия в его оценке до и после принятия?
Для ответа на поставленные вопросы предлагается определить решение как введение времени во время. Пусть исходное время представляет собой некий фон наступающих и завершающихся событий. Наблюдатель может ввести в исходное время различение «до и после», определяя моменты времени или события, которые создают это различение (то есть, без которых онисчез бы). Так как возможно бесконечное множество таких «зарубок», различение "до и после" существует лишь относительно наблюдателя. Тогда любые действия возможны как события, создающие различия «до и после». Это еще не вызывает особых затруднений и не ведет к проекции этого различения на исходное время «наступления и завершения событий». Введение времени во время происходит только когда «до» интерпретируется как прошлое, а «после» как будущее. Согласно нашему тезису тем самым действие становится решением. Как именно это происходит и каковы последствия этого процесса?
Во-первых, отсюда следует, что различения «до и после» являются произвольными и выступают как универсальные. Тогда все остальные различения "до и после" становятся либо прошлыми, либо будущими различениями. Можно соглашаться с другими одновременными решениями, но они остаются нерелевантными, так как являются ненаблюдаемыми из-за их одновременности. Тем не менее, они сказываются на будущих решениях, так как их будет можно наблюдать в будущем, потому что тогда они будут относятся уже к прошлому. Мировое время является всегда настоящим временем, но определяется также текущими неактуальными временными горизонтами прошлого и будущего; без этого различения настоящее было бы не настоящим, а лишь актуально переживаемым течением жизни.
В настоящей момент не существует убедительной теории времени. Представление о времени как о текущей реке является недостаточным, потому что даже «небесная твердь» подвержена воздействию времени, что было известно еще Аристотелю: отсюда его интерес к мере, которая преодолевает это различение. Различение «до и после» — это не только и не столько вопрос измерения, пусть датирования и помогают различать «до» и »после». Эту проблему здесь невозможно ни решить, ни хотя бы адекватно сформулировать. Чтобы сформулировать понятие времени, вероятно требуется выяснить, что такое решение, так как решение, в конечном счете, отклоняет свою детерминацию прошлым и одновременно создает иное будущее, нежели то, которое осуществилось бы без наличия решения. Каким образом можно учесть это в понятии времени?
Независимо от понимания мирового времени либо как хронологического процесса, либо как постоянного обновления различения прошлого и будущего в ходе этого процесса, прошлое в любом случае неизменимо, а будущее — неизвестно, так как оно не наблюдаемо. Решения характеризуются тем, что не воспринимают это условие, а встраивают время во время. Неизменяемость прошлого не подвергается сомнению, но истолковывается таким образом, что оставляет открытыми варианты настоящего. Будущее хотя и остается неизвестным, однако, на него можно проецировать различения, например, результаты морского боя, который можно выиграть или проиграть. На абстрактном уровне будущее и прошлое перерабатываются одинаково: состояния, которые есть, каковы они есть или будут и каковы они будут, анализируются через различения. Это создает возможность введения времени во время, о котором шла речь выше — время не пускается на самотек. Временные горизонты будущего и прошлого соотносятся друг с другом и таким образом интегрируются. При этом остается в силе то, что прошлое невозможно изменить, а будущее — определять. Тем не менее, благодаря такому вхождению времени во время с каждым решением возможен иной ход истории.
IV
Решения предполагают различия между прошлым и будущим и одновременно создают их. Решения добиваются того, что эти различия становятся другими по сравнению с теми, которые были бы без решения. «Добиваются» — означает, что им приписывается изменение различения, независимо от того, как в действительности протекают комплексные каузальные события. Иными словами, решение делается видимым, можно даже сказать «решаемым», посредством его приписывания самому себе.
Отсюда возникают важные выводы для теории решений. [15] Отныне решения должны обращаться к памяти системы, которая определяет, что может быть забыто, а что — вспомнено. «Забвение» становится одной из важнейших функций памяти, так как она освобождает ресурсы системы для дальнейших операций. [16] Действительно, каждая идентификация, конденсация, генерализация, короче говоря, любая подготовка памяти к повторному использованию связана с ее очисткой, а порой и подавлением — пока здесь нет иных критериев, кроме успеха при повторном использовании, то есть рекурсивности операций системы.
Будущее остается неизвестным (иначе оно не было бы будущим по определению), но его неизвестность является важнейшим условием для выработки решений. [17] Решения основаны на том, что никто не может знать будущего. Поэтому бессмысленно приписывать решения «субъекту». [18] Цели можно ставить только потому, что никто не знает, что произойдет в будущем. Конечно, есть и относительно стабильные допущения, например, что Альпы будут стоять и завтра, но их существование не является предметом решений. Когда же, например, проектируют строительство тоннеля, то возникает область неизвестного, тогда решение возможно только благодаря введению времени во время.
Чем больше общество ориентируется на подобные области неизвестного, тем яснее становится, что в будущем придется принимать дальнейшие решения. Вместе с ними постоянно будет начинаться новая история, следовательно, перспектива решений потенцирует необходимый ей горизонт неизвестности. Вопреки натурфилософии Бэкона и философии культуры Вико, человеческая история непредсказуема, потому что (или точнее, постольку), она делается людьми. [19] Отсюда очевидно, что здесь может быть полезной лишь имагинация, а не информация.
Тем не менее, будущему можно придать структуру, формулируя ожидания и проецируя тем самым различения, которые специфицируют пространство для осцилляторной функции. Так как ожидания либо осуществляются, либо не осуществляются, классическая телеология и теория преднамеренного действия оказываются частным случаем осцилляторной функции. Основная проблема заключается не в надежности предсказаний на основе информированности, а в спецификации различений, которые структурируют этот своеобразный «механизм маятника». Тогда можно попытаться мыслить «стратегически», то есть учесть то, что ожидания могут не исполниться или возникнут другие различения: например, костюм из высококачественного хлопка окажется прочным, как и обещал продавец, но зато цвет ткани будет непрочным.
Постепенно становится яснее смысл темного выражения о введении времени во время: речь идет об интеграции функции памяти и функции осциллирования. Различения, с которыми система входит в будущее осциллирование, должны быть согласованы с тем, что удаляется и сохраняется в ее памяти. Для решения этой проблемы, вероятно, не существует четких правил. Тем не менее, в качестве теста можно использовать, например, вопрос о том, достаточна ли отчетность предприятия для выполнения функции памяти или то, что в ней опускается, является важным для различений, необходимых для выполнения функции осциллирования.
V
Из теоретических и эмпирических замечаний о поведении отдельных лиц и организаций при принятии решений не следует вывода, будто «информационное общество» является слишком турбулентным и «утомительным» даже и без обращения к проблеме информации. Каждое решение осуществляется в окружении информации, предполагает наличие знания и при необходимости его пополнение, что следует из тривиальных наблюдений любых обществ. Развитые информационные системы вовсе не являются прерогативой современного общества. Например, глиняные таблички в хозяйстве шумерских храмов могут содержать сведения о взаимодействии огромного числа участников и в то же время обращают внимание, что на складе не хватает полфунта шерсти. [20] То же самое относится к узелковой письменности инков. Конечно, решения, которые принимались тогда, были проще, но они уже обслуживались специально созданными для этого информационными системами.
Когда возникает вопрос о том, что изменилось с тех пор, простого указания на рост сложности и количества доступной информации оказывается недостаточно, так как оно не объясняет механизма социальных изменений. То же самое касается и скорости старения информации, то временного аспекта сложности социальной системы. Здесь изменение заключается, вероятно, в том, что все больше и больше общественных структур создаются и изменяются посредством принятия решений. Сегодня это верно в отношении почти всех областей коммуникации: политических выборов, позитивного права, определения направления дальнейших исследований в науке, инвестиций капитала в стране или за рубежом, выбора профессионального образования – всего, что воспринимается как реальность, поскольку об этом сообщается в средствах массовой информации. Даже религия стала предметом предложения и принятия решения, а брак включает решение вопроса о том, когда и сколько детей желают иметь.
Взрыв необходимости решений, которые в свою очередь являются следствиями решений и влекут за собой дальнейшие решения, требует новых форм динамической, а не структурно и онтологически заданной стабильности мира. Он приводит к возникновению рисков или их общественному восприятию, следовательно, современное общество является не просто «информационным обществом», но и «обществом риска». [21] Кроме того, повышение значения решений изменило смысл понятия участия. Участие сегодня означает влияние на процесс принятия решений, а не определение своего место внутри большого целого. Таким образом, понятие участия политизируется и переполняется ожиданиями, которые не могут быть осуществлены, что отчетливо наблюдается в последние десятилетия.
Далее, разрывается связь между огромным количеством информации и решениями, которые должны на нее ориентироваться, что, правда, затушевывается неточным употреблением термина информация. Накопленные данные, книги в библиотеках, документы в архивах, состояние компьютера, являются только виртуальной информацией, становящейся актуальной только тогда, когда ее запрашивают. Для запроса, однако, требуется отдельное решение.
Различение виртуальной и актуальной информации позволяет связать доступность информации в мировом масштабе и всегда локальный, контекстовый характер ее производства. Обязательно следует отметить, что информация становится информацией только при ее запросе. Таким образом, информационное общество в структурном и операционном отношении состоит из результатов запросов, которые нигде не присутствуют и теряют характер информации после осуществления коммуникации. Нам доступно большее количество знания, чем вообще возможно знать, но знание, чтобы стать знанием, должно быть прежде всего превращено в информацию. Это можно заметить лишь при различении понятий знания и информации.
Таким образом, круг наших рассуждений замкнулся, и мы возвращаемся к вопросу о том, в каком смысле современное общество следует считать информационным. Рациональные преимущества, обещаемые нам при продаже информационных систем, имеют лишь видимость отношения к этому вопросу. Их невозможно просчитать в рамках схемы «затраты – прибыль». С бo льшим основанием можно утверждать, что с помощью понятия информации и тезиса о зависимости современного общества от нее указывает на трудности, связанные с нестабильностью оснований для принятия решений. Решения зависят от неожиданности, потому что сами являются неожиданностью.
Сегодня постоянно подчеркивается, что мы все знаем и можем все просчитать заранее, однако здесь на передний план выступает экспрессивное, а не коммуникативное содержание деятельности, как это уже было однажды при изобретении письменности. [22] Компьютеры производят на нас впечатление как раз потому, что невозможно наблюдать процесс их работы. Информация как форма имеет и другую сторону: она воспроизводит знание в форме неожиданности. Все, что она определяет, могло бы быть определено и по-другому. Ее космология – это не космология бытия, а космология контингенции. В свою очередь это приводит к преобладанию временного измерения в коммуникации общества. Поэтому информация и решения вместе вызывают впечатление того, что современное общество является системой с самовоспроизводящейся неопределенностью. Тогда остается удовлетвориться тем, что можно принимать решения и знать о принятых решениях. Не следует полагать, что в ответ на это обращаются к «этическим» принципам. Эта отговорка ведет не в лучшие миры, а ставит вопрос о том, на основе какой информации и кем принимается решение об этих принципах.
ПРИМЕЧАНИЯ:
*Товары, предметы широкого потребления - Прим. переводчиков.
1. Ср. напр.: Schenk M. Informationsgesellschaft im internationalen Kontext // Reimann H. (Hrsg.) Transkulturelle Kommunikation und Weltgesellschaft: Theorie und Pragmatik globaler Interaktion. Opladen, 1992. S. 249-262.
2. Ср. напр.: Porat U. M. The Information Economy. Diss., Stanford, Cal. 1976, p. 2f.
3. Walsh, J. P., Ungson R. G. Organizational Memory // The Academy of Management Review 16, 991, p. 57-91.
4. См. напр.: Clark N., Juma, C. Long-Run Economics: An evolutionary approach to Economic Growth. London, 1987, p. 89 ff.; Machlup F. The Production and Distribution of Knowledge in United States. Princeton, 1962.
5. См.: Bateson G. Oekologie des Geistes: Anthropologische, psychologische, biologische und epistemologische Perspektiven. Frankfurt a. M., 1981, S. 526f.
6. См.: Meier A., Haury S. A Cognitive-evolutionary Theory of Economic Policy // Dopfer K., Raible K.-F. (Hrsg.) The Evolution of Economic Systems: Essays in Honour of Ota Sik. London, 1990, p. 81.
7. Ср.: Vernant J. P. et all. Divination et rationalite. Paris, 1974.
*Cоздание смысла - Прим. переводчиков.
8. См.: Weick K. E. Sensemaking in Organizations. Thousand Oaks, Cal., 1995.
9. Ср.: Shanon, B. The Representational and the Presentational: An Essay on Cognitio and the Study of Mind. New York, 1993. О проблемах измерения времени см.: p. 180ff. В качестве предшественника здесь можно назвать Бергсона.
10. Ср.: Feldmann M., March, J. G. Information in Organizations as Signal and Symbol // Administrative Science Quarterly 26, 1981, p. 171-186; March J. G., Sproull L. S. Technology, Management and Competitive Advantage // Goodman P. S., Sproull L. S. Technology and Organizations. San Francisco, 1990, p. 144-173; Feldman. M. S. Order Without Design: Information Processing and Policy Making. Stanford, Cal., 1989.
11. Ср.: Voge J. The Information Economy and the Restructuring of Human Organisation // Prigogine I., Sanglier M. (Hrsg.) Laws of Nature and Human Conduck. Brьssel, 1987, p. 237-244.
12. Ср.: Von Goldhammer E., Kaehr R. Policontexturality: Theory of Living System - Intelligent Control // Kotzmann E. (Hrsg.) Gotthard Gьnter - Technik, Logik, Technologie. Mьnchen, 1994. S. 208 f., где читаем: «...Информация создается входящим сигналом, причем сигнал не имеет внешне определенного смысла.» И далее: «Информация больше не играет репрезентантивной роли; вместе этого она возникает внутри автономной системы посредством переплетающихся процессов познания и воления.»
13. Ср.: Gunter G. Cognition and Volition // Beitrage zur Grundlegung einer Operationsfahigen Dialektik. Bd. 2. Hamburg, 1979. S. 212.
*Только после наступления события управляющий может дать его оценку в историческом плане. Психиатр находится практически в таком же положении. - Прим. переводчика.
14. Ruesch J., Bateson G. Communication: The Social Matrix of Psychiatry. New York, 1968, p. 59. См. также: Weick K. E. Sensemaking in Organizations. Thousand Oaks, Cal., 1995, p. 185; автор заключает: «То, что решение является скорее актом интерпретации, нежели выбора, достойно сожаления.»
15. Следующий набросок инспирирован (иначе не скажешь) математическим понятием «re-entry» (обратного вхождения - Прим. переводчика) различения в самом себе, развитым Г. Спенсером Брауном (См.: Spencer Brown G. Laws of Form. New York, 1979, p. 56.) «Обратное вхождение» приводит систему в остояние неразрешаемой неопределенности (unresolvable indeterminacy), то есть в такое состояние самопроизведенной неопределенности, в котором обычные способы оперирования становятся непригодными (у Спенсера Брауна это математика и алгебра). Тогда требуется использование так называемых имагинарных функций, а именно функция памяти (memory function) для осмысления прошлого и осцилляторной функции для проецирования на будущее.
16. Ср.: Foerster H. Das Gedaechtnis: eine quantenphysikalische Untersuchung. Wien, 1948.
17. Иначе говоря: «Выбор - это разработка области незнания.» (Shackle G. L .S. Imagination and the Nature of Choice. Edinburgh, 1979, p. IX.
18. Даже когда приписывание основано невозможности для субъекта знать будущее и его действиях в качестве «носителя» решения.
19. »Так как история делается людьми, она не может быть предсказуема.» - читаем у Дж. Шейкла (Shackle G. L .S. a. a. O., p. 134.)
20. См. пример в: Larsen M. T. Introduction: Literacy and Social Complexity // Gledhill J., Bender B., Larsen M. T. (Hrsg.) State and Society: The Emergence and Development of Social Hierarchy and Political Centralization. London, 1988, p. 188.
21. См.: Luhmann N. Modern Society Shocked by its Risks // Hongkong University, Department of Sociology: Occasional Paper, 1995.
22. Ср.: Clanchy M. T. From Memory to Written Record: England 1066-1307. London, 1979.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Методология сетевого мышления: феномен самоорганизации.
АРШИНОВ В.И., ДАНИЛОВ Ю.А., ТАРАСЕНКО В.В.
"Мир есть целое, единство всего - просто всё
взятое в целое без исключения. Мир как единство
целого невидим, мы всё в нем видим, а его нет."
В.В.Бибихин "Мир"
Заключение.
Исходя из кратко представленной выше методологии можно попытаться сделать оценку мифа об ИНТЕРНЕТ как об информационной суперагистрали будущего. Предполагается, что сеть "должна" достато детерминированно и однонаправленно способствовать включению людей, социальных организаций в информационные связи и коммуникации на различных уровнях. Однако, дальше классического лапласовского детерминизма это предположение не идет: надо быстро и правильно организовать систему, и она начнет работать - выполнять необходимые для общества и человека функции. Возможно, что такое состояние вполне может реализоваться - в качестве одного из устойчивых состояний, режимов функционирования.
Но насколько устойчив этот режим? Можно ждать ли, предполагая такое развитие, выходов к другим - даже не представляемым нами целям?
Можно предположить, что эти вопросы требуют отдельного и серьезного исследования.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
Грядущее постиндустриальное общество. Опыт социального прогнозирования.
Даниел Белл.
Введение
Эта книга - о социальном прогнозировании. Но можно ли предсказать будущее? Такой вопрос способен ввести в заблуждение. Сделать это невозможно хотя бы по той чисто логической причине, что "будущего" просто не существует. Использовать термин подобным образом - значит овеществить его, предположить реальность подобной субстанции. (В своем эссе "Имеет ли футурология будущее?" Р.Нисбет пишет: "Идея футурологии состоит в том, что будущее заключено в настоящем точно так же, какнастоящее было некогда скрыто в прошлом... Главное в ней, как мне представляется, - это привлекательное, но крайне ошибочное предположение, что непрерывностивремени соответствует непрерывность изменений или непрерывность событий" ("Encounter". 1971. November. Курсив автора). Используя старую русскую пословицу,можно сказать, что г-н Нисбет ломится в открытую дверь. Он выбрал группу метафор - будущее, время, изменения - без связи с их содержанием или взаимодействием, стаким расчетом, чтобы легко создавать несовместимость между словами как таковыми. Методологическая же проблема заключена в видах прогнозированияразличных типов социальных явлений. Поэтому я никогда не любил и не употреблял термина "футурология", который лишен внутреннего смысла.) Будущее есть термин относительный. Можно обсуждать лишь будущее чего-то определенного. (Это всеобщее заблуждение. Например, много говорят о сознании и повышении его роли. Однако, как давным-давно показал Уильям Джеймс, не существуеттакой субстанции, как сознание, есть только сознание чего-либо (см. вторую главу его работы:James W. Psychology: The Brief Course. N.Y., 1961 [впервые опубликована в1892 году]). Данная работа посвящена будущему развитых индустриальных обществ. Прогнозирование отличается от предсказания. Хотя различие это весьма произвольно, его следует определить. Предсказания обычно имеют дело с событиями - кто победит на выборах, вступит ли страна в войну, кто выиграет ее, каким будет новое изобретение; они сконцентрированы на решениях. Однако подобные предсказания, хотя они возможны, не могут быть формализованы, то есть подчинены определенным правилам. Предсказания - дело трудное. События определяются пересечением социальных векторов (интересов, сил, давлений и т.д.). Хотя в какой-то степени и можно оценить их мощь по отдельности, потребуется "социальная физика", чтобы предсказать точные пункты пересечений, где решения и силы встретятся, порождая не только само событие, но, что более важно, его последствия. Предсказания поэтому (и "кремленология" хороший тому пример) зависят главным образом от знания ситуации изнутри и представляются выводами, ставшими следствием длительного наблюдения за развитием событий.
Прогнозировать можно там, где существуют регулярность и повторение явлений (что случается редко), или там, где имеют место устойчивые тенденции, направления которых, если и не точные траектории, можно выразить статистическими временными сериями иди сформулировать в виде исторических трен-дов. Естественно, что и в этом случае мы имеем дело с вероятностями и совокупностью возможных проекций. Но границы прогнозирования также очевидны. Чем дальше по времени уходит прогноз, тем большим становится масштаб ошибок, поскольку размах отклонений расширяется. Более важно то, что в решающие моменты эти тенденции становятся предметом выбора (в современном мире все чаще имеет место сознательное вмешательство со стороны властей) и решение (ускорить, свернуть или изменить тенденцию) может представлять собой результат политического вмешательства, способного стать поворотным пунктом в истории страны или организации.
Иначе говоря, прогнозирование возможно только тогда, когда есть основания предположить высокую степень рациональности в действиях влияющих на события людей - оценку ими издержек и ограничителей, принятие определенных правил игры, согласие подчиняться им, желание быть последовательными. Поэтому даже тогда, когда возникает конфликт, его можно сгладить посредством переговоров и уступок, если известны перечень допустимых издержек и приоритеты каждой из сторон. Но во многих социальных ситуациях - особенно в политике - на кону находятся привилегии и предрассудки, а степень рациональности или последовательности низка. Какова же тогда польза от прогнозов? Хотя они не могут предсказать результат, они способны указать на ограничители или пределы, в рамках которых политические решения могут быть эффективны. Принимая во внимание стремление людей определять свою историю, это становится заметным достижением в самосознании общества.
Существует множество различных способов прогнозирования. Социальное прогнозирование отличается от других по масштабам и методам. Наиболее важное различие заключается в том, что социологические переменные обычно независимы, иди экзогенны, и воздействуют на поведение других переменных. При этом, будучи наиболее глобальными - и, скорее всего, наиболее мощными по сравнению с другими областями прогнозирования, - они являются наименее точными.
Информационная эпоха
Мануэль Кастельс
Содержание проблемы и обоснование необходимости ее решения программными методами
В настоящее время существуют серьезные препятствия для:
Одним из факторов, оказывающих отрицательное влияние на развитие и применение ИТ является:
На втором этапе, с учетом развития информационных сетей государственных органов управления будут разработаны меры, регламентирующие права граждан и обязанности государственных учреждений по принятию к рассмотрению заявок, жалоб и других запросов граждан в электронной форме.
Будут разработаны и введены в действия необходимые поправки в процессуальное законодательство, позволяющие осуществлять ряд процессуальных действий с использованием информационных технологий и устанавливающие порядок такого использования.
На третьем этапе предусматривается разработка нормативной базы для использования информационных сетей для волеизъявления граждан.
По мере создания материальных предпосылок предполагается расширение сферы обязательного применения информационных технологий, в сфере взаимодействия государства и общества, позволяющее гражданам и другим субъектом реализовать все свои конституционные права на получение и передачу информации в электронной форме.
Информатизация государственного управления
Основными целями процесса внедрения ИТ в сферу государственного управления является повышение эффективности работы государственных и муниципальных органов власти, реализация прав граждан на доступ к информации, находящейся в распоряжении государственных органов различных уровней, обеспечение эффективных и удобных в использовании(информационных – И.В.М.) услуг государственных органов для граждан России.
К числу ведущих задач отнесено максимальное расширение объема информации, предоставляемого обществу, создание механизма общественного контроля за деятельностью государственных органов и организаций, создание эффективной системы предоставления государственных услуг гражданам в наиболее удобной для них форме.
Основными принципами реализации данного направления Программы является:
- переход к открытости, информационной полноте и прозрачности деятельности государственных органов; определение и гарантии информации, обязательной к опубликованию.
- представление архитектуры “электронного правительства” как перекрестных межведомственных звеньев – проблемных виртуальных информационных и сервисных модулей, сопряженных на региональном и муниципальном уровне.
- открытость программы развития электронного правительства, через механизмы постоянных консультаций с представителями общественности и бизнеса
На первом этапе реализации Программы будет проведена инвентаризация и создана система мониторинга существующих в России информационных систем в сфере госуправления по критериям эффективности и совместимости, проведена разработка единых стандартов и протоколов обмена информации, обязательных к использованию стандартов и модулей документооборота.
На втором этапе предусматривается завершение разработки плана поэтапного перехода органов власти на электронный документооборот и начало его реализации.
К середине третьего этапа будет завершен переход на электронный документооборот федеральными органами власти и органами власти более половины субъектов федерации и муниципальных образований с населением более 50 тыс. чел.
Будет осуществлен комплекс мер, направленных на развитие систем мониторинга объектов и ресурсов, включающей:
- информационное обеспечение рационального использования природных ресурсов;
- проведение оперативного экологического мониторинга окружающей среды с использованием средств контактного и дистанционного (включая космическое) зондирования;
- контрольместоположения, параметров и состояния стационарных и подвижных объектов, в том числе морских и воздушных судов, железнодорожного и автомобильного транспорта;
- документирование, статистический анализ и отчетность мониторинговых данных в рамках единой информационной системы в интересах информационного обеспечения органов государственного управления;
Информационное обеспечение задач специального мониторинга.
Анализируя структуру мировой информационной индустрии, следует отметить, что важной ее составной частью является спутниковая связь, обеспечивающая пропуск около 20% общего телекоммуникационного трафика. В России ее использование в процентном соотношении с другими видами телекоммуникаций существенно ниже. В то же время именно спутниковая связь является тем единственным на сегодняшний день средством, которое позволяет предоставить всем без исключения пользователям, независимо от их местоположения, услуги связи современного уровня и сделать это в кратчайшие сроки.
Сетевая телекоммуникационная инфраструктура “Электронной России” должна давать возможность получения ИНТЕГРИРОВАННЫХ телекоммуникационных услуг: передача данных, голоса, голоса поверх IP, т.е. изначально направлена на перспективу создания ЕДИНОЙ высокотехнологичной информационной сети.
В городах, не имеющих надежного подключения к магистралям связи, необходимо установить оборудование спутниковой связи, обеспечивающее качественную связь со всеми региональными центрами, в которых установлено аналогичное оборудование.
В труднодоступных местах или в случае необходимости быстрого развертывания сегментов сети необходимо использовать ресурсы спутниковой связи. При этом учитывается, что оборудование средств связи морально устаревает в течение 2-3 лет, а замена его на спутниках связи невозможна.
В местах неразветвленной местной распредсети возможно и экономически обоснованно применение систем беспроводного доступа, радиорелейных линий передач и т.д.
Как правило, научные центры и региональные администрации уже подключены к сетям национальных операторов или такое подключение может быть легко организовано. Таким образом, на базе научных центров и региональных администраций могут будут созданы узлы-шлюзы между наземными частями сети передачи данных, беспроводными участками сети и спутниковыми сегментами.
Информационное общество: контуры будущего
Сергей Паринов, ИЭОПП СО РАН
parinov@ieie.nsc.ru
http://rvles.ieie.nsc.ru/~parinov/
Апрель 2001
В условиях стремительного совершенствования информационных технологий и беспредельного развития предоставляемых ими возможностей, самым актуальным вопросом продолжает оставаться вопрос о целевых жизненных установках конкретной личности.
Заключение
Обобщая предыдущие параграфы можно сформулировать концептуальный сценарий развития базовых технологий Информационного Общества:
Литература
Варианты социализации различных социальных групп в глобальном информационном обществе
В условиях информатизации все современные средства коммуникации и компьютеры должны делать учет этой специфики более совершенным, а не нивелировать ее, стандартизуя человека.
Остановимся на основных социальных проблемах и вариантах их решения в условиях информатизации:
Информационные воздействия опасны или полезны не столько сами по себе, сколько тем, что управляют мощными вещественно-энергетическими процессами. Суть влияния информации как раз и заключается в ее способности контролировать вещественно-энергетические процессы, параметры которых на много порядков выше самой информации.
Анализ социальных последствий информатизации свидетельствует о проявлении следующих тенденций:
Общеизвестна роль таких факторов как количество и качество вооруженных сил сторон, сформированная направленность общественного мнения, открытость (закрытость) информации о мотивах политических акций при поиске необходимых дипломатических решений. Для общества, вступившего в фазу информатизации фактор технологического отрыва становится более весомым, чем численное превосходство армии. Прежде всего этот фактор проявляется в технологии информационно-обменных процессов. Понятия "психологическая война", "пси-оружие", "утечка мозгов", "зомбирование" и т.п. наполняются реальным содержанием. Национальные системы СМИ становятся объектами стратегического значения.
Столкновение цивилизаций? Модель грядущего конфликта
ВЫВОДЫ ДЛЯ ЗАПАДА
В данной статье отнюдь не утверждается, что цивилизационная идентичность заменит все другие формы идентичности, что нации-государства исчезнут, каждая цивилизация станет политически единой и целостной, а конфликты и борьба между различными группами внутри цивилизаций прекратятся. Я лишь выдвигаю гипотезу о том, что 1) противоречия между цивилизациями важны и реальны; 2) цивилизационное самосознание возрастает; 3)конфликт между цивилизациями придет на смену идеологическим и другим формам конфликтов в качестве преобладающей формы глобального конфликта; 4) международные отношения, исторически являвшиеся игрой в рамках западной цивилизации, будут все больше девестернизироваться и превращаться в игру, где незападные цивилизации станут выступать не как пассивные объекты, а как активные действующие лица; 5) эффективные международные институты в области политики, экономики и безопасности будут складываться скорее внутри цивилизаций, чем между ними; 6) конфликты между группами, относящимися к разным цивилизациям, будут более частыми, затяжными и кровопролитными, чем конфликты внутри одной цивилизации; 7) вооруженные конфликты между группами, принадлежащими к разным цивилизациям, станут наиболее вероятным и опасным источником напряженности, потенциальным источником мировых войн; 8) главными осями международной политики станут отношения между Западом и остальным миром; 9) политические элиты некоторых расколотых незападных стран постараются включить их в число западных, но в большинстве случаев им придется столкнуться с серьезными препятствиями; 10) в ближайшем будущем основным очагом конфликтов будут взаимоотношения между Западом и рядом исламско-конфуцианских стран.
Это не обоснование желательности конфликта между цивилизациями, а предположительная картина будущего. Но если моя гипотеза убедительна, необходимо задуматься о том, что это означает для западной политики. Здесь следует провести четкое различие между краткосрочной выгодой и долгосрочным урегулированием. Если исходить из позиций краткосрочной выгоды, интересы Запада явно требуют: 1) укрепления сотрудничества и единства в рамках собственной цивилизации, прежде всего между Европой и Северной Америкой; 2)интеграции в состав Запада стран Восточной Европы и Латинской Америки, чья культура близка к западной; 3) поддержания и расширения сотрудничества с Россией и Японией; 4) предотвращения разрастания локальных межцивилизационных конфликтов в полномаштабные войны между цивилизациями; 5) ограничения роста военной мощи конфуцианских и исламских стран; 6) замедления сокращения военной мощи Запада и сохранения его военного превосходства в Восточной и Юго-Западной Азии; 7) использования конфликтов и разногласий между конфуцианскими и исламскими странами; 8) поддержки [c.47] представителей других цивилизаций, симпатизирующих западным ценностями и интересам; 9) укрепления международных институтов, отражающих и легитимизирующих западные интересы и ценности, и привлечения к участию в этих институтах незападных стран.
В долгосрочной же перспективе надо ориентироваться на другие критерии. Западная цивилизация является одновременно и западной, и современной. Незападные цивилизации попытались стать современными, не становясь западными. Но до сих пор лишь Японии удалось добиться в этом полного успеха. Незападные цивилизации и впредь не оставят своих попыток обрести богатство, технологию, квалификацию, оборудование, вооружение – все то, что входит в понятие “быть современным”. Но в то же время они постараются сочетать модернизацию со своими традиционными ценностями и культурой. Их экономическая и военная мощь будет возрастать, отставание от Запада сокращаться. Западу все больше и больше придется считаться с этими цивилизациями, близкими по своей мощи, но весьма отличными по своим ценностям и интересам. Это потребует поддержания его потенциала на уровне, который будет обеспечивать защиту интересов Запада в отношениях с другими цивилизациями. Но от Запада потребуется и более глубокое понимание фундаментальных религиозных и философских основ этих цивилизаций. Он должен будет понять, как люди этих цивилизаций представляют себе собственные интересы. Необходимо будет найти элементы сходства между западной и другими цивилизациями. Ибо в обозримом будущем не сложится единой универсальной цивилизации. Напротив, мир будет состоять из непохожих друг на друга цивилизаций, и каждой из них придется учиться сосуществовать со всеми остальными.[c.48]
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Weidenbaum M. Greater China: The Next Economic Superpower? – Washington University Center for the Study of American Business. Contemporary Issues. Series 57. – Feb. 1993. – P.2-3.
2Lewis B. The Roots of Muslim Rage. – Atlantic Monthly. – Vol. 266. – 1990, September. P.60; Time. – 1992. – June, 15. P. 24-28.
3Roosevelt A. For Lust of Knowing. – Boston, 1988. P. 332-333.
4Западные лидеры практически всегда ссылаются на то, что действуют от имени “мирового сообщества”. Знаменательна, однако, оговорка, вырвавшаяся у британского премьер-министра Дж. Мейджора и декабре 1990 г. во время интервью программе “С добрым утром, Америка”. Говоря о действиях, предпринимаемых против Саддама Хусейна, Мейджор употребил слово “Запад”. И хотя он быстро поправился и в дальнейшем говорил о “мировом сообществе”, он был прав, именно когда оговорился.
5New York Times. – 1990. – December, 1990. P. 41; Cross-Cultural Studies of Individualism and Collectivism. // Nebraska Symposium on Motivation. – 1989. – Vol. 37. P. 41-133.
6Mahbubani K. The West and the Rest. // National Interest. – 1992, Summer. P.3-13.
7 Stankevich S. Russia in Search of Itself. // National Interest. – 1992, Summer. P. 47-51; Schneider D.A.Russian Movement Rejects Western Tilt. // Christian Science Monitor. – 1993. – Februar, 5. – P. 5-7.
8Как отмечает О. Хоррис, расколотой изнутри страной пытается стать и Австралия. Хотя эта страна является полноправным членом западною мира, ее нынешнее руководство фактически предлагает, чтобы она отступилась от Запада, приняла новую идентификацию в качестве азиатской страны и развивала тесные связи с соседями. Будущее Австралии, доказывают они, – с динамично развивающимися экономиками Восточной Азии. Однако, как и уже говорил, тесное экономическое сотрудничество обычно предполагает единую культурную основу. Кроме всего прочего, в случае Австралии, похоже, отсутствуют все три условия, необходимые для того, чтобы внутренне расколотая страна могла примкнуть к другой цивилизации.
Содержание | Дальше |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
РУССКИЙ ГУМАНИТАРНЫЙ ИНТЕРНЕТ-УНИВЕРСИТЕТ
РГИУ | Каталог | Правила | Библиография | Словари | Переслать книгу | Инструкция |
КОНЕЦ ИСТОРИИ?
I
Представление о конце истории нельзя признать оригинальным. Наиболее известный его пропагандист – это Карл Маркс, полагавший, что историческое развитие, определяемое взаимодействием материальных сил, имеет целенаправленный характер и закончится, лишь достигнув коммунистической утопии, которая и разрешит все противоречия. Впрочем, эта концепция истории – как диалектического процесса с началом, серединой и концом – была позаимствована Марксом у его великого немецкого предшественника, Георга Вильгельма Фридриха Гегеля.
Плохо ли, хорошо ли это, но многое из гегелевского историцизма вошло в сегодняшний интеллектуальный багаж. Скажем, представление о том, что сознание человечества прошло ряд этапов, соответствовавших конкретным формам социальной организации, таким как родоплеменная, рабовладельческая, теократическая и, наконец, демократически-эгалитарная. Гегель первым из философов стал говорить на языке современной социальной науки, для него человек – продукт конкретной исторической и социальной среды, а не совокупность тех или иных “естественных” атрибутов, как это было для теоретиков “естественного права”. И это именно гегелевская идея, а не собственно марксистская – овладеть естественной средой и преобразовать ее с помощью науки и техники. В отличие от позднейших историков, исторический релятивизм которых выродился в релятивизм tout court*, Гегель полагал, что в некий абсолютный момент история достигает кульминации – в тот именно момент, когда побеждает окончательная, разумная форма общества и государства.
К несчастью для Гегеля, его знают ныне как предтечу Маркса и смотрят на него сквозь призму марксизма; лишь немногие из нас потрудились ознакомиться с его работами напрямую. Впрочем, во Франции предпринималась попытка спасти Гегеля от интерпретаторов-марксистов и воскресить его как философа, идеи которого могут иметь значение для современности. Наиболее значительным среди этих французских истолкователей Гегеля был, несомненно, Александр Кожев, блестящий русский эмигрант, который вел в 30-х гг. ряд семинаров в парижской Ecole Pratique des Hautes Etudes1. Почти не известный в Соединенных Штатах, Кожев оказал большое влияние на интеллектуальную жизнь европейского континента. Среди его студентов числились такие будущие светила, как Жан-Поль Сартр слева и Раймон Арон – справа; именно через Кожева послевоенный экзистенциализм позаимствовал у Гегеля многие свои категории.
Кожев стремился воскресить Гегеля периода “Феноменологии духа”, – Гегеля, провозгласившего в 1806 г., что история подходит к концу. Ибо уже тогда Гегель видел в поражении, нанесенном Наполеоном Прусской монархии, победу идеалов Французской революции и надвигающуюся универсализацию государства, воплотившего принципы свободы и равенства. Кожев настаивал, что по существу Гегель оказался прав2. Битва при Йене означала конец истории, так как именно в этот момент с помощью авангарда человечества (этот термин хорошо знаком марксистам) принципы Французской революции были претворены в действительность. И хотя после 1806 г. предстояло еще много работы – впереди была отмена рабства и работорговли, надо было предоставить избирательные права рабочим, женщинам, неграм и другим расовым меньшинствам и т. д., – но сами принципы либерально-демократического государства с тех пор уже не могли быть улучшены. В нашем столетии две мировые войны и сопутствовавшие им революции и перевороты помогли пространственному распространению данных принципов, в результате провинция была поднята до уровня форпостов цивилизации, а соответствующие общества Европы и Северной Америки выдвинулись в авангард цивилизации, чтобы осуществить принципы либерализма.
Появляющееся в конце истории государство либерально – поскольку признает и защищает, через систему законов, неотъемлемое право человека на свободу; и оно демократично – поскольку существует с согласия подданных. По Кожеву, это, как он его называет, “общечеловеческое государство”3 нашло реально-жизненное воплощение в странах послевоенной Западной Европы – в этих вялых, пресыщенных, самодовольных, интересующихся только собою, слабовольных государствах, самым грандиозным и героическим проектом которых был Общий рынок4. Но могло ли быть иначе? Ведь человеческая история с ее конфликтами зиждется на существовании “противоречий”: здесь стремление древнего человека к признанию, диалектика господина и раба, преобразование природы и овладение ею, борьба за всеобщие права и дихотомия между пролетарием и капиталистом. В общечеловеческом же государстве разрешены все противоречия и утолены все потребности. Нет борьбы, нет серьезных конфликтов, поэтому нет нужды в генералах и государственных деятелях; а что осталось, так это главным образом экономическая деятельность. Надо сказать, что Кожев следовал своему учению и в жизни. Посчитав, что для философов не осталось никакой работы, поскольку Гегель (правильно понятый) уже достиг абсолютного знания, Кожев после войны оставил преподавание и до самой своей смерти в 1968 г. служил в ЕЭС чиновником.
Для современников провозглашение Кожевым конца истории, конечно, выглядело как типичный эксцентрический солипсизм французского интеллектуала, вызванный последствиями мировой войны и начавшейся войны холодной. И все же, как Кожеву хватило дерзости утверждать, что история закончилась? Чтобы понять это, мы должны уяснить связь этого утверждения с гегелевским идеализмом.
II
Для Гегеля противоречия, движущие историей, существуют прежде всего в сфере человеческого сознания, т. е. на уровне идей5, – не в смысле тривиальных предвыборных обещаний американских политиков, но как широких объединяющих картин мира; лучше всего назвать их идеологией. Последняя, в этом смысле, не сводится к политическим доктринам, которые мы с ней привычно ассоциируем, но включает также лежащие в основе любого общества религию, культуру и нравственные ценности.
Точка зрения Гегеля на отношение идеального и реального, материального мира крайне сложна; начать с того, что для него различие между ними есть лишь видимость6. Для него реальный мир не подчиняется идеологическим предрассудкам профессоров философии; но нельзя сказать, что идеальное у него ведет независимую от “материального” мира жизнь. Гегель, сам будучи профессором, оказался на какое-то время выбитым из колеи таким весьма материальным событием, как битва при Йене. Однако если писания Гегеля или его мышление могла оборвать пуля, выпущенная из материального мира, то палец на спусковом крючке в свою очередь был движим идеями свободы и равенства, вдохновившими Французскую революцию.
Для Гегеля все человеческое поведение в материальном мире и, следовательно, вся человеческая история укоренены в предшествующем состоянии сознания, – похожую идею позже высказывал и Джон Мейнард Кейнс, считавший, что взгляды деловых людей обыкновенно представляют собой смесь из идей усопших экономистов и академических бумагомарак предыдущих поколений. Это сознание порой недостаточно продуманно, в отличие от новейших политических учений; оно может принимать форму религии или простых культурных или моральных обычаев. Но в конце концов эта сфера сознания с необходимостью воплощается в материальном мире, даже – творит этот материальный мир по своему образу и подобию. Сознание – причина, а не следствие, и оно не может развиваться независимо от материального мира; поэтому реальной подоплекой окружающей нас событийной путаницы служит идеология.
У позднейших мыслителей гегелевский идеализм стал влачить убогое существование. Маркс перевернул отношение между реальным и идеальным, отписав целую сферу сознания – религию, искусство и самую философию – в пользу “надстройки”, которая полностью детерминирована у него преобладающим материальным способом производства. Еще одно прискорбное наследие марксизма состоит в том, что мы склонны предаваться материальным или утилитарным объяснениям политических и исторических явлений; мы не расположены верить в самостоятельную силу идей. Последним примером этого служит имевшая большой успех книга Пола Кеннеди “Возвышение и упадок великих держав” (Kennedy P. “The Rise and Fall of the Great Powers”); в ней падение великих держав объясняется просто – экономическим перенапряжением. Конечно, доля истины в этом имеется: империя, экономика которой еле-еле справляется с тем, чтобы себя содержать, не может до бесконечности расписываться в своей несостоятельности. Однако на что именно общество решит выделить 3 или 7 процентов своего ВНП (валовогонационального продукта) – на оборону либо на нужды потребления, есть вопрос политических приоритетов этого общества, а последние определяются в сфере сознания.
Материалистический уклон современного мышления характерен не только для левых, симпатизирующих марксизму людей, но и для многих страстных антимарксистов. Так, скажем, на правом крыле находится школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл”, не признающая значения идеологии и культуры и рассматривающая человека как, в сущности, разумного, стремящегося к максимальной прибыли индивида. Именно человека такого типа вместе с движущими им материальными стимулами берут за основу экономической жизни и учебники по экономике7. Проиллюстрируем сомнительность этих материалистических взглядов на примере.
Макс Вебер начинает свою знаменитую книгу “Протестантская этика и дух капитализма” указанием на различия в экономической деятельности протестантов и католиков. Эти различия подытожены в пословице: “Протестанты славно вкушают, католики мирно почивают”. Вебер отмечает, что в соответствии с любой экономической теорией, по которой человек есть разумное существо, стремящееся к максимальной прибыли, повышение расценок должно вести к повышению производительности труда. Однако во многих традиционных крестьянских общинах это дает обратный эффект – снижения производительности труда: при более высоких расценках крестьянин, привыкший зарабатывать две с половиной марки в день, обнаруживает, что может заработать ту же сумму, работая меньше, и так и поступает. Выбор в пользу досуга, а не дохода, в пользу, далее, военизированного образа жизни спартанского гоплита, а не благополучного жития-бытия афинского торговца, или даже в пользу аскетичной жизни предпринимателя периода раннего капитализма, а не традиционного времяпрепровождения аристократа, – никак нельзя объяснить безликим действием материальных сил; выбор происходит преимущественно в сфере сознания, в идеологии. Центральная тема работы Вебера – доказать вопреки Марксу, что материальный способ производства – не “базис”, а, наоборот, “надстройка”, имеющая корни в религии и культуре. И если мы хотим понять, что такое современный капитализм и мотив прибыли, следует, по Веберу, изучать имеющиеся в сфере сознания предпосылки того и другого.
Современный мир обнажает всю нищету материалистических теорий экономического развития. Школа материалистического детерминизма журнала “Уолл стрит джорнэл” любит приводить в качестве свидетельства жизнеспособности свободной рыночной экономики ошеломляющий экономический успех Азии в последние несколько десятилетий; делается вывод, что и другие общества достигли бы подобных успехов, позволь они своему населению свободно следовать материальным интересам. Конечно, свободные рынки и стабильные политические системы – непременное условие экономического роста. Но столь же несомненно и то, что культурное наследие дальневосточных обществ, этика труда, семейной жизни, бережливость, религия, которая, в отличие от ислама, не накладывает ограничений на формы экономического поведения, и другие прочно сидящие в людях моральные качества никак не менее значимы при объяснения их экономической деятельности8. И все же интеллектуальное влияние материализма таково, что ни одна из серьезных современных теорий экономического развития не принимает сознание и культуру всерьез, не видит, что это, в сущности, материнское лоно экономики.
Непонимание того, что экономическое поведение обусловлено сознанием и культурой, приводит к распространенной ошибке: объяснять даже идеальные по природе явления материальными причинами. Китайская реформа, например, а в последнее время и реформа в Советском Союзе обычно трактуются как победа материального над идеальным, – как признание того, что идеологические стимулы не смогли заменить материальных и для целей преуспеяния следует апеллировать к низшим формам личной выгоды. Однако глубокие изъяны социалистической экономики были всем очевидны уже тридцать или сорок лет назад. Почему же соцстраны стали отходить от централизованного планирования только в 80-х? Ответ следует искать в сознании элиты и ее лидеров, решивших сделать выбор в пользу “протестантского” благополучия и риска и отказаться от “католической” бедности и безопасного существования9. И это ни в коем случае не было неизбежным следствием материальных условий, в которых эти страны находились накануне реформы. Напротив, изменение произошло в результате того, что одна идея победила другую10.
Для Кожева, как и для всех гегельянцев, глубинные процессы истории обусловлены событиями, происходящими в сознании, или сфере идей, поскольку в итоге именно сознание переделывает мир по своему образу и подобию. Тезис о конце истории в 1806 г. означал, что идеологическая эволюция человечества завершилась на идеалах Французской и Американской революций; и, хотя какие-то режимы в реальном мире полностью их не осуществили, теоретическая истинность самих идеалов абсолютна и улучшить их нельзя. Поэтому Кожева не беспокоило, что сознание послевоенного поколения европейцев не стало универсальным; если идеологическое развитие действительно завершилось, то общечеловеческое государство рано или поздно все равно должно победить.
У меня здесь нет ни места, ни, откровенно говоря, сил защищать в деталях радикальные идеалистические взгляды Гегеля. Вопрос не в том, правильна ли его система, а в том, насколько хорошо видна в ее свете проблематичность материалистических объяснений, часто принимаемых нами за само собою разумеющееся. Дело не в том, чтобы отрицать роль материальных факторов как таковых. С точки зрения идеалиста, человеческое общество может быть построено на любых произвольно выбранных принципах, независимо от того, согласуются ли эти принципы с материальным миром. И на самом деле люди доказали, что способны переносить любые материальные невзгоды во имя идей, существующих исключительно в сфере духа, идет ли речь о священных коровах или о Святой Троице11.
Но поскольку само человеческое восприятие материального мира обусловлено осознанием этого мира, имеющим место в истории, то и материальный мир вполне может оказывать влияние на жизнеспособность конкретного состояния сознания. В частности, впечатляющее материальное изобилие в развитых либеральных экономиках и на их основе – бесконечно разнообразная культура потребления, видимо, питают и поддерживают либерализм политической сфере. Согласно материалистическому детерминизму, либеральная экономика неизбежно порождает и либеральную политику. Я же, наоборот, считаю, что и экономика и политика предполагают автономное предшествующее им состояние сознания, благодаря которому они только и возможны. Состояние сознания, благоприятствующее либерализму, в конце истории стабилизируется, если оно обеспечено упомянутым изобилием. Мы могли бы резюмировать: общечеловеческое государство – это либеральная демократия в политической сфере, сочетающаяся с видео и стерео в свободной продаже – в сфере экономики.
III
Действительно ли мы подошли к концу истории? Другими словами, существуют ли еще какие-то фундаментальные “противоречия”, разрешить которые современный либерализм бессилен, но которые разрешались бы в рамках некоего альтернативного политико-экономического устройства? Поскольку мы исходим из идеалистических посылок, то должны искать ответ в сфере идеологии и сознания. Мы не будем разбирать все вызовы либерализму, исходящие в том числе и от всяких чокнутых мессий; нас будет интересовать лишь то, что воплощено в значимых социальных и политических силах и движениях и является частью мировой истории. Неважно, какие там еще мысли приходят в голову жителям Албании или Буркина-Фасо; интересно лишь то, что можно было бы назвать общим для всего человечества идеологическим фондом.
В уходящем столетии либерализму были брошены два главных вызова – фашизм12 и коммунизм. Согласно первому, политическая слабость Запада, его материализм, моральное разложение, утеря единства суть фундаментальные противоречия либеральных обществ; разрешить их могли бы, с его точки зрения, только сильное государство и “новый человек”, опирающиеся на идею национальной исключительности. Как жизнеспособная идеология фашизм был сокрушен Второй мировой войной. Это, конечно, было весьма материальное поражение, но оно оказалось также и поражением идеи. Фашизм был сокрушен не моральным отвращением, ибо многие относились к нему с одобрением, пока видели в нем веяние будущего; сама идея потерпела неудачу. После войны люди стали думать, что германский фашизм, как и другие европейские и азиатские его варианты, был обречен на гибель. Каких-либо материальных причин, исключавших появление после войны новых фашистских движений в других регионах, не было; все заключалось в том, что экспансионистский ультранационализм, обещая бесконечные конфликты и в конечном итоге военную катастрофу, лишился всякой привлекательности. Под руинами рейхсканцелярии, как и под атомными бомбами, сброшенными на Хиросиму и Нагасаки, эта идеология погибла не только материально, но и на уровне сознания; и все протофашистские движения, порожденные германским и японским примером, такие как перонизм в Аргентине или Индийская национальная армия Сабхаса Чандры Боса, после войны зачахли.
Гораздо более серьезным был идеологический вызов, брошенный либерализму второй великой альтернативой, коммунизмом. Маркс утверждал, на гегелевском языке, что либеральному обществу присуще фундаментальное неразрешимое противоречие: это – противоречие между трудом и капиталом. Впоследствии оно служило главным обвинением против либерализма. Разумеется, классовый вопрос успешно решен Западом. Как отмечал (в числе прочих) Кожев, современный американский эгалитаризм и представляет собой то бесклассовое общество, которое провидел Маркс. Это не означает, что в Соединенных Штатах нет богатых и бедных или что разрыв между ними в последние годы не увеличился. Однако корни экономического неравенства – не в правовой и социальной структуре нашего общества, которое остается фундаментально эгалитарным и умеренно перераспределительным; дело скорее в культурных и социальных характеристиках составляющих его групп, доставшихся по наследству от прошлого. Негритянская проблема в Соединенных Штатах – продукт не либерализма, но рабства, сохранявшегося еще долгое время после того, как было формально отменено.
Поскольку классовый вопрос отошел на второй план, привлекательность коммунизма в западном мире – это можно утверждать смело – сегодня находится на самом низком уровне со времени окончания Первой мировой войны. Судить об этом можно по чему угодно: по сокращающейся численности членов и избирателей главных европейских коммунистических партий и их открыто ревизионистским программам; по успеху на выборах консервативных партий в Великобритании и ФРГ, Соединенных Штатах и Японии, выступающих за рынок и против этатизма; по интеллектуальному климату, наиболее “продвинутые” представители которого уже не верят, что буржуазное общество должно быть наконец преодолено. Это не значит, что в ряде отношений взгляды прогрессивных интеллектуалов в западных странах не являются глубоко патологичными. Однако те, кто считает, что будущее за социализмом, слишком стары или слишком маргинальны для реального политического сознания своих обществ.
Могут возразить, что для североатлантического мира угроза социалистической альтернативы никогда не была реальной, – в последние десятилетия ее подкрепляли главным образом успехи, достигнутые за пределами этого региона. Однако именно в неевропейском мире нас поражают грандиозные идеологические преобразования, и особенно это касается Азии. Благодаря силе и способности к адаптации своих культур, Азия стала в самом начале века ареной борьбы импортированных западных идеологий. Либерализм в Азии был очень слаб после Первой мировой войны; легко забывают, сколь унылым казалось политическое будущее Азии всего десять или пятнадцать лет назад. Забывают и то, насколько важным представлялся исход идеологической борьбы в Азии для мирового политического развития в целом.
Первой решительно разгромленной азиатской альтернативой либерализму был фашизм, представленный имперской Японией. Подобно его германскому варианту, он был уничтожен силой американского оружия; победоносные Соединенные Штаты и навязали Японии либеральную демократию. Японцы, конечно, преобразовали почти до неузнаваемости западный капитализм и политический либерализм13. Многие американцы теперь понимают, что организация японской промышленности очень отличается от американской или европейской, а фракционное маневрирование внутри правящей либерально-демократической партии с большим сомнением можно называть демократией. Тем не менее сам факт, что существенные элементы экономического и политического либерализма привились в уникальных условиях японских традиций и институций, свидетельствует об их способности к выживанию. Еще важнее – вклад Японии в мировую историю. Следуя по стопам Соединенных Штатов, она пришла к истинно универсальной культуре потребления – этому и символу, и фундаменту общечеловеческого государства. В.С.Найпол, путешествуя по хомейнистскому Ирану сразу после революции, отмечал повсеместно встречающуюся и как всегда неотразимую рекламу продукции “Сони”, “Хитачи”, “Джи-ви-си”, – что, конечно, указывало на лживость претензий режима восстановить государство, основанное на законе Шариата. Желание приобщиться к культуре потребления, созданной во многом Японией, играет решающую роль в распространении по всей Азии экономического и, следовательно, политического либерализма.
Экономический успех других стран Азии, вставших, по примеру Японии, на путь индустриализации, сегодня всем известен. С гегельянской точки зрения важно то, что политический либерализм идет вслед за либерализмом экономическим, – медленнее, чем многие надеялись, однако, по-видимому, неотвратимо. И здесь мы снова видим победу идеи общечеловеческого государства. Южная Корея стала современным, урбанизированным обществом со все увеличивающимся и хорошо образованным средним классом, который не может изолироваться от происходящих демократических процессов. В этих обстоятельствах для большей части населения было невыносимым правление отжившего военного режима, – в то время как Япония, всего на десятилетие ушедшая вперед в экономике, уже более сорока лет располагала парламентскими институтами. Даже социалистический режим в Бирме, просуществовавший в течение многих десятилетий в унылой изоляции от происходивших в Азии важных процессов, в прошлом году перенес ряд потрясений, связанных со стремлением к либерализации экономической и политической системы. Говорят, что несчастья диктатора Не Вина начались, когда старший офицер армии Бирмы отправился в Сингапур на лечение и впал в депрессию, увидев, как далеко отстала социалистическая Бирма от своих соседей по АСЕАНу.
Но сила либеральной идеи не была бы столь впечатляющей, не затронь она величайшую и старейшую в Азию культуру – Китай. Само существование коммунистического Китая создавало альтернативный полюс идеологического притяжения и в качестве такового представляло угрозу для либерализма. Но за последние пятнадцать лет марксизм-ленинизм как экономическая система был практически полностью дискредитирован. Начиная со знаменитого Третьего пленума Десятого Центрального Комитета в 1978 г. китайская компартия принялась за деколлективизацию сельского хозяйства, охватившую 800 миллионов китайцев. Роль государства в сельском хозяйстве была сведена к сбору налогов, резко увеличено было производство предметов потребления, с той целью, чтобы привить крестьянам вкус к общечеловеческому государству и тем самым стимулировать их труд. В результате реформы всего за пять лет производство зерна было удвоено; одновременно у Дэн Сяопина появилась солидная политическая база, позволившая распространить реформу на другие сферы экономики. А кроме того, никакой экономической статистике не отразить динамизма, инициативы и открытости, которые проявил Китай, когда началась реформа.
Китай никак не назовешь сегодня либеральной демократией. На рыночные рельсы переведено не более 20 процентов экономики, и, что важнее, страной продолжает заправлять сама себя назначившая коммунистическая партия, не допускающая и тени намека на возможность передачи власти в другие руки. Дэн не дал ни одного из горбачевских обещаний, касающихся демократизации политической системы, не существует и китайского эквивалента гласности. Китайское руководство проявляет гораздо больше осмотрительности в критике Мао и маоизма, чем Горбачев в отношении Брежнева и Сталина, и режим продолжает платить словесную дань марксизму-ленинизму как своему идеологическому фундаменту. Однако каждый, кто знаком с мировоззрением и поведением новой технократической элиты, правящей сегодня в Китае, знает, что марксизм и идеологический диктат уже не имеют никакой политической значимости и что впервые со времени революции буржуазное потребительство обрело в этой стране реальный смысл. Различные спады в ходе реформы, кампании против “духовного загрязнения” и нападки на политические “отклонения” следует рассматривать как тактические уловки, применяемые в процессе осуществления исключительно сложного политического перехода. Уклоняясь от решения вопроса о политической реформе и одновременно переводя экономику на новую основу, Дэн сумел избежать того “порыва устоев”, который сопровождает горбачевскую перестройку. И все же притягательность либеральной идеи остается очень сильной, по мере того как экономическая власть переходит в руки людей, а экономика становится более открытой для внешнего мира. В настоящий момент более 20000 китайских студентов обучается в США и других западных странах, практически все они – дети китайской элиты. Трудно поверить, что, вернувшись домой и включившись в управление страной, они допустят, чтобы Китай оставался единственной азиатской страной, не затронутой общедемократическим процессом. Студенческие демонстрации, впервые происшедшие в декабре 1986 г. в Пекине и повторившиеся недавно в связи со смертью Ху Яобана, – лишь начало того, что неизбежно превратится в ширящееся движение за изменение политической системы.
Однако, при всей важности происходящего в Китае, именно события в Советском Союзе – “родине мирового пролетариата” – забивают последний гвоздь в крышку гроба с марксизмом-ленинизмом. В смысле официальных институтов власти не так уж много изменилось за те четыре года, что Горбачев у власти: свободный рынок и кооперативное движение составляют ничтожную часть советской экономики, продолжающей оставаться централизованно-плановой; политическая система по-прежнему в руках компартии, которая только начала демократизироваться и делиться властью с другими группами; режим продолжает утверждать, что его единственное стремление – модернизировать социализм и что его идеологической основой остается марксизм-ленинизм; наконец, Горбачеву противостоит потенциально могущественная консервативная оппозиция, способная возвратить многое на круги своя. Кроме того, к шансам предложенных Горбачевым реформ как в сфере экономики, так и в политике трудно относиться оптимистически. Однако моя задача здесь заключается не в том, чтобы дать анализ ближайших событий или что-то предсказывать; мне важно увидеть глубинные тенденции в сфере идеологии и сознания. А в этом отношения ясно, что преобразования просто поразительны.
Эмигранты из Советского Союза сообщают, что практически никто в стране больше не верит в марксизм-ленинизм, и нагляднее всего это проявляется в среде советской элиты, произносящей марксистские лозунги из чистого цинизма. Причем, коррупция и разложение позднебрежневского советского государства мало что значили, ибо до тех пор пока само государство отказывалось усомниться в любом из фундаментальных принципов, лежащих в основе советского общества, система была способна функционировать просто по инерции и даже проявлять динамизм в области внешней политики и обороны. Марксизм-ленинизм был своего рода магическим заклинанием, это была единственная общая основа, опираясь на которую элита соглашалась управлять советским обществом. И неважно, насколько все это было абсурдным и бессмысленным.
То, что произошло за четыре года после прихода Горбачева к власти, представляет собой революционный штурм самых фундаментальных институтов в принципов сталинизма и их замену другими, еще не либеральными в собственном смысле слова, но связанными между собой именно либерализмом. Это наиболее очевидно в экономической сфере, где экономисты-реформаторы вокруг Горбачева заняли радикальную позицию в поддержке свободного рынка, так что, например, Николай Шмелев не возражает, когда его публично сравнивают с Милтоном Фридманом. Сегодня среди экономистов налицо согласие по поводу того, что центральное планирование и командная система распределения – главная причина экономической неэффективности и что если советская система когда-либо примется лечить свои болезни, то должна разрешить свободное и децентрализованное принятие решений в отношении вложений, найма и цен. После двух первых лет идеологической неразберихи эти принципы были наконец внедрены в политику с принятием новых законов о самостоятельности предприятий, о кооперативах и, наконец, в 1988 г. – об аренде и семейном фермерстве. Имеется, конечно, ряд фатальных ошибок в осуществлении реформы, наиболее серьезная среди них – отказ от решительного пересмотра цен. Однако дело теперь не в концепции: Горбачев и его команда, кажется, достаточно хорошо поняли экономическую логику введения рынка, но, подобно лидерам государств третьего мира, столкнувшимся с МВФ (Международным валютным фондом), страшатся социальных последствий отказа от потребительских субсидий и других форм зависимости людей от государственного сектора.
В политической сфере предложенные изменения в конституции, правовой системе и партии далеко не равнозначны установлению либерального государства. Горбачев говорит о демократизации главным образом внутри партии, а не о том, чтобы покончить с партийной монополией на власть; по существу, политическая реформа стремится узаконить и тем самым усилить власть КПСС14. Тем не менее общие положения, составляющие основу многих реформ, – о народном “самоуправлении”; о том, что вышестоящие политические органы подотчетны нижестоящим, а не наоборот; что закон должен стоять выше произвольных действий полиции и опираться на разделение властей и независимый суд; что права собственности должны быть защищены; что необходимо открытое обсуждение общественно значимых вопросов и право на публичное несогласие; что Советы, в которых может участвовать весь народ, должны быть наделены властью; что политическая культура должна стать более терпимой и плюралистической, – все эти принципы исходят из источника, глубоко чуждого марксистско-ленинской традиции, даже несмотря на то, что они плохо сформулированы и еле-еле работают на практике.
Неоднократные утверждения Горбачева, будто он стремится вернуться к первоначальному смыслу ленинизма, сами по себе – лишь вариант оруэлловской “двойной речи”. Горбачев и его союзники настойчиво повторяют, что внутрипартийная демократия – что-то вроде сущности ленинизма и что открытые дискуссии, тайное голосование на выборах, власть закона – суть ленинское наследие, извращенное Сталиным. И хотя почти любой человек рядом со Сталиным будет выглядеть ангелом, столь жесткое противопоставление Ленина и его преемника представляется неубедительным. Сущностью демократического централизма Ленина является именно централизм, а не демократия. Это абсолютно жесткая, монолитная, основанная на дисциплине диктатура иерархически организованного авангарда коммунистической партии, выступающего от имени народа. Вся непристойная полемика Ленина с Карлом Каутским, Розой Люксембург и другими соперниками из числа меньшевиков и социал-демократов, не говоря уже о презрении к “буржуазной законности” и буржуазным свободам, основывались на его глубоком убеждении, что с помощью демократической организации осуществить революцию невозможно.
Заявления Горбачева вполне можно понять: полностью развенчав сталинизм и брежневизм, обвинив их в сегодняшних трудностях, он нуждается в какой-то точке опоры, чтобы было чем обосновать законность власти КПСС. Однако тактика Горбачева не должна скрывать от нас того факта, что принципы демократизации и децентрализации, которые он провозгласил в экономической и политической сфере, крайне разрушительны для фундаментальныхустановок как марксизма, так и ленинизма. Если бы большая часть предложений по экономической реформе была реализована, то трудно было бы сказать, чем же советская экономика отличается от экономики тех западных стран, которые располагают большим национализированным сектором.
В настоящее время Советский Союз никак не может считаться либеральной или демократической страной; и вряд ли перестройка будет столь успешной, чтобы в каком-либо обозримом будущем к этой стране можно было применить подобную характеристику. Однако в конце истории нет никакой необходимости, чтобы либеральными были все общества; достаточно, чтобы были забыты идеологические претензии на иные, более высокие формы общежития. И в этом плане в Советском Союзе за последние два года произошли весьма существенные изменения: критика советской системы, санкционированная Горбачевым, оказалась столь глубокой и разрушительной, что шансы на возвращение к сталинизму или брежневизму весьма невелики. Горбачев наконец позволил людям сказать то, что они понимали в течение многих лет, а именно, что магические заклинания марксизма-ленинизма – бессмыслица, что советский социализм – не великое завоевание, а по существу грандиозное поражение. Консервативная оппозиция в СССР, состоящая из простых рабочих, боящихся безработицы и инфляции, и из партийных чиновников, которые держатся за места и привилегии, открыто, не прячась высказывает свои взгляды и может оказаться достаточно сильной, чтобы в ближайшие годы сместить Горбачева. Но обе эти группы выступают всего только за сохранение традиций, порядка и устоев; они не привержены сколько-нибудь глубоко марксизму-ленинизму, разве что вложили в него большую часть жизни15. Восстановление в Советском Союзе авторитета власти после разрушительной работы Горбачева возможно лишь на основе повой и сильной идеологии, которой, впрочем, пока не видно на горизонте.
Допустим на мгновение, что фашизма и коммунизма не существует: остаются ли у либерализма еще какие-нибудь идеологические конкуренты? Или иначе: имеются ли в либеральном обществе какие-то неразрешимые в его рамках противоречия? Напрашиваются две возможности: религия и национализм.
Все отмечают в последнее время подъем религиозного фундаментализма в рамках христианской и мусульманской традиций. Некоторые склонны полагать, что оживление религии свидетельствует о том, что люди глубоко несчастны от безличия и духовной пустоты либеральных потребительских обществ. Однако хотя пустота и имеется и это, конечно, идеологический дефект либерализма, из этого не следует, что нашей перспективой становится религия16. Вовсе не очевидно и то, что этот дефект устраним политическими средствами. Ведь сам либерализм появился тогда, когда основанные на религии общества, не столковавшись по вопросу о благой жизни, обнаружили свою неспособность обеспечить даже минимальные условия для мира и стабильности. Теократическое государство в качестве политической альтернативы либерализму и коммунизму предлагается сегодня только исламом. Однако эта доктрина малопривлекательна для немусульман, и трудно себе представить, чтобы это движение получило какое-либо распространение. Другие, менее организованные религиозные импульсы с успехом удовлетворяются в сфере частной жизни, допускаемой либеральным обществом.
Еще одно “противоречие”, потенциально неразрешимое в рамках либерализма, – это национализм и иные формы расового и этнического сознания. И действительно, значительное число конфликтов со времени битвы при Йене было вызвано национализмом. Две чудовищные мировые войны в этом столетии порождены национализмом в различных его обличьях; и если эти страсти были до какой-то степени погашены в послевоенной Европе, то они все еще чрезвычайно сильны в третьем мире. Национализм представлял опасность для либерализма в Германии, и он продолжает грозить ему в таких изолированных частях “постисторической” Европы, как Северная Ирландия.
Неясно, однако, действительно ли национализм является неразрешимым для либерализма противоречием. Во-первых, национализм неоднороден, это не одно, а несколько различных явлений – от умеренной культурной ностальгии до высокоорганизованного и тщательно разработанного национал-социализма. Только систематические национализмы последнего рода могут формально считаться идеологиями, сопоставимыми с либерализмом или коммунизмом. Подавляющее большинство националистических движений в мире не имеет политической программы и сводится к стремлению обрести независимость от какой-то группы или народа, не предлагая при этом сколько-нибудь продуманных проектов социально-экономической организации. Как таковые, они совместимы с доктринами и идеологиями, в которых подобные проекты имеются. Хотя они и могут представлять собой источник конфликта для либеральных обществ, этот конфликт вытекает не из либерализма, а скорее из того факта, что этот либерализм осуществлен не полностью. Конечно, в значительной мере этническую и националистическую напряженность можно объяснить тем, что народы вынуждены жить в недемократических политических системах, которых сами не выбирали.
Нельзя исключить того, что внезапно могут появиться новые идеологии или не замеченные ранее противоречия (хотя современный мир, по-видимому, подтверждает, что фундаментальные принципы социально-политической организации не так уж изменились с 1806 г.). Впоследствии многие войны и революции совершались во имя идеологий, провозглашавших себя более передовыми, чем либерализм, но история в конце концов разоблачила эти претензии.
IV
Что означает конец истории для сферы международных отношений? Ясно, что большая часть третьего мира будет оставаться на задворках истории и в течение многих лет служить ареной конфликта. Но мы сосредоточим сейчас внимание на более крупных и развитых странах, ответственных за большую часть мировой политики. Россия и Китай в обозримом будущем вряд ли присоединятся к развитым нациям Запада; но представьте на минуту, что марксизм-ленинизм перестает быть фактором, движущим внешнюю политику этих стран, – вариант если еще не превратившийся в реальность, однако ставший в последнее время вполне возможным. Чем тогда деидеологизированный мир в сумме своих характеристик будет отличаться от того мира, в котором мы живем?
Обычно отвечают: вряд ли между ними будут какие-либо различия. Ибо весьма распространено мнение, что идеология – лишь прикрытие для великодержавных интересов и что это служит причиной достаточно высокого уровня соперничества и конфликта между нациями. Действительно, согласно одной популярной в академическом мире теории, конфликт присущ международной системе как таковой, и чтобы понять его перспективы, следует смотреть на форму системы – например, является она биполярной или многополярной, а не на образующие ее конкретные нации и режимы. В сущности, здесь гоббсовский взгляд на политику применен к международным отношениям: агрессия и небезопасность берутся не как продукт исторических условий, а в качестве универсальных характеристик общества.
Следующие этой линии размышлений берут в качестве модели деидеологизированного мира отношения, существовавшие в европейском балансе девятнадцатого века. Чарлз Краутэммер, например, написал недавно, что если в результате горбачевских реформ СССР откажется от марксистско-ленинской идеологии, то произойдет возвращение страны к политике Российской империи прошлого века17. Считая, что уж лучше это, чем исходящая от коммунистической России угроза, он делает вывод: соперничество и конфликты продолжатся в том виде, как это было, скажем, между Россией в Великобританией или кайзеровской Германией. Это, конечно, удобная точка зрения для людей, признающих, что в Советском Союзе происходит нечто важное, но не желающих брать на себя ответственность и рекомендовать вытекающий отсюда радикальный пересмотр политики. Но – правильна ли эта точка зрения?
Достаточно спорно, что идеология – лишь надстройка над непреходящими интересами великой державы. Ибо тот способ, каким государство определяет свой национальный интерес, не универсален, он покоится на предшествующем идеологическом базисе так же, как экономическое поведение – на предшествующем состоянии сознания. В этом столетии государства усвоили себе весьма разработанные доктрины с недвусмысленными, узаконивающими экспансионизм внешнеполитическими программами.
Экспансионизм и соперничество в девятнадцатом веке основывались на не менее “идеальном” базисе; просто так уж вышло, что движущая ими идеология была не столь разработана, как доктрины двадцатого столетия. Во-первых, самые “либеральные” европейские общества были нелиберальны, поскольку верили в законность империализма, то есть в право одной нации господствовать над другими нациями, не считаясь с тем, желают ли эти нации, чтобы над ними господствовали. Оправдание империализму у каждой нации было свое: от грубой веры в то, что сила всегда права, в особенности если речь шла о неевропейцах, до признания Великого Бремени Белого Человека, и христианизирующей миссии Европы, и желания “дать” цветным культуру Рабле и Мольера. Но каким бы ни был тот или иной идеологический базис, каждая “развитая” страна верила в приемлемость господства высшей цивилизации над низшими. Это привело, во второй половине столетия, к территориальным захватам и в немалой степени послужило причиной мировой войны.
Безобразным порождением империализма девятнадцатого столетия был германский фашизм – идеология, оправдывавшая право Германии господствовать не только над неевропейскими, но и над всеми негерманскими народами. Однако – в ретроспективе – Гитлер, по-видимому, представлял нездоровую боковую ветвь в общем ходе европейского развития. Со времени его феерического поражения законность любого рода территориальных захватов была полностью дискредитирована18. После Второй мировой войны европейский национализм был обезврежен и лишился какого-либо влияния на внешнюю политику, с тем следствием, что модель великодержавного поведения XIX века стала настоящим анахронизмом. Самой крайней формой национализма, с которой пришлось столкнуться западноевропейским государствам после 1945 года, был голлизм, самоутверждавшийся в основном в сфере культуры и политических наскоков. Международная жизнь в той части мира, которая достигла конца истории, в гораздо большей степени занята экономикой, а не политикой или военной стратегией.
Разумеется, страны Запада укрепляли свою оборону и в послевоенный период активно готовились к отражению мировой коммунистической опасности. Это, однако, диктовалось внешней угрозой и не существовало бы, не будь государств, открыто исповедовавших экспансионистскую идеологию. Чтобы принять “неореалистическую” теорию всерьез, нам надо поверить, что, исчезни Россия и Китай с лица земли, “естественное” поведение в духе соперничества вновь утвердилось бы среди государств ОЭСР (Организации экономического сотрудничества и развития). То есть Западная Германия и Франция вооружались бы, оглядываясь друг на друга, как они это делали в 30-е годы, Австралия и Новая Зеландия направляли бы военных советников, борясь за влияние в Африке, а на границе между Соединенными Штатами и Канадой были бы возведены укрепления. Такая перспектива, конечно, нелепа: не будь марксистско-ленинской идеологии, мы имели бы, скорее всего, “общий рынок” в мировой политике, а не распавшееся ЕЭС и конкуренцию образца девятнадцатого века. Как доказывает наш опыт общения с Европой по проблемам терроризма или Ливии, европейцы пошли гораздо дальше нас в отрицании законности применения силы в международной политике, даже в целях самозащиты.
Следовательно, предположение, что Россия, отказавшись от экспансионистской коммунистической идеологии, начнет опять с того, на чем остановилась перед большевистской революцией, просто курьезно. Неужели человеческое сознание все это время стояло на месте и Советы, подхватывающие сегодня модные идеи в сфере экономики, вернутся к взглядам, устаревшим уже столетие назад? Ведь не произошло же этого с Китаем после того, как он начал свою реформу. Китайский экспансионизм практически исчез: Пекин более не выступает в качестве спонсора маоистских инсургентов и не пытается насаждать свои порядки в далеких африканских странах, – как это было в 60-е годы. Это не означает, что в современной китайской внешней политике не осталось тревожных моментов, таких как безответственная продажа технологии баллистических ракет на Ближний Восток или финансирование красных кхмеров в их действиях против Вьетнама. Однако первое объяснимо коммерческими соображениями, а второе – след былых, вызванных идеологическими мотивами трений. Новый Китай гораздо больше напоминает голлистскую Францию, чем Германию накануне Первой мировой войны.
Наше будущее зависит, однако, от того, в какой степени советская элита усвоит идею общечеловеческого государства. Из публикаций и личных встреч я делаю однозначный вывод, что собравшаяся вокруг Горбачева либеральная советская интеллигенция пришла к пониманию идеи конца истории за удивительно короткий срок; и в немалой степени это результат контактов с европейской цивилизацией, происходивших уже в послебрежневскую эру. “Новое политическое мышление” рисует мир, в котором доминируют экономические интересы, отсутствуют идеологические основания для серьезного конфликта между нациями и в котором, следовательно, применение военной силы становится все более незаконным. Как заявил в середине 1988 г. министр иностранных дел Шеварднадзе: “…Противоборство двух систем уже не может рассматриваться как ведущая тенденция современной эпохи. На современном этапе решающее значение приобретает способность ускоренными темпами на базе передовой науки, высокой техники и технологии наращивать материальные блага и справедливо распределять их, соединенными усилиями восстанавливать и защищать необходимые для самовыживания человечества ресурсы”19.
Постисторическое сознание, представленное “новым мышлением”, – единственно возможное будущее для Советского Союза. В Советском Союзе всегда существовало сильное течение великорусского шовинизма, получившее с приходом гласности большую свободу самовыражения. Вполне возможно, что на какое-то время произойдет возврат к традиционному марксизму-ленинизму, просто как к пункту сбора для тех, кто стремится восстановить подорванные Горбачевым “устои”. Но, как и в Польше, марксизм-ленинизм мертв как идеология, мобилизующая массы: под его знаменем людей нельзя заставить трудиться лучше, а его приверженцы утратили уверенность в себе. В отличие от пропагандистов традиционного марксизма-ленинизма, ультранационалисты в СССР страстно верят в свое славянофильское призвание, и создается ощущение, что фашистская альтернатива здесь еще вполне жива.
Таким образом, Советский Союз находится на распутье: либо он вступит на дорогу, которую сорок пять лет назад избрала Западная Европа и по которой последовало большинство азиатских стран, либо, уверенный в собственной уникальности, застрянет на месте. Сделанный выбор будет иметь для нас огромное значение, ведь, если учесть территорию и военную мощь Союза, он по-прежнему будет поглощать наше внимание, мешая осознанию того, что мы находимся уже по ту сторону истории.
Исчезновение марксизма-ленинизма сначала в Китае, а затем в Советском Союзе будет означать крах его как жизнеспособной идеологии, имеющей всемирно-историческое значение. И хотя где-нибудь в Манагуа, Пхеньяне или Кембридже (штат Массачусетс) еще останутся отдельные правоверные марксисты, тот факт, что ни у одного крупного государства эта идеология не останется на вооружении, окончательно подорвет ее претензии на авангардную роль в истории. Ее гибель будет одновременно означать расширение “общего рынка” в международных отношениях и снизит вероятность серьезного межгосударственного конфликта.
Это ни в коем случае не означает, что международные конфликты вообще исчезнут. Ибо и в это время мир будет разделен на две части: одна будет принадлежать истории, другая – постистории. Конфликт между государствами, принадлежащими постистории, и государствами, принадлежащими вышеупомянутым частям мира, будет по-прежнему возможен. Сохранится высокий и даже все возрастающий уровень насилия на этнической и националистической почве, поскольку эти импульсы не исчерпают себя и в постисторическом мире. Палестинцы и курды, сикхи и тамилы, ирландские католики и валлийцы, армяне и азербайджанцы будут копить и лелеять свои обиды. Из этого следует, что на повестке дня останутся и терроризм, и национально-освободительные войны. Однако для серьезного конфликта нужны крупные государства, все еще находящиеся в рамках истории, но они-то как раз и уходят с исторической сцены.
Конец истории печален. Борьба за признание, готовность рисковать жизнью ради чисто абстрактной цели, идеологическая борьба, требующая отваги, воображения и идеализма, – вместо всего этого – экономический расчет, бесконечные технические проблемы, забота об экологии и удовлетворение изощренных запросов потребителя. В постисторический период нет ни искусства, ни философии; есть лишь тщательно оберегаемый музей человеческой истории. Я ощущаю в самом себе и замечаю в окружающих ностальгию по тому времени, когда история существовала. Какое-то время эта ностальгия все еще будет питать соперничество и конфликт. Признавая неизбежность постисторического мира, я испытываю самые противоречивые чувства к цивилизации, созданной в Европе после 1945 года, с ее североатлантической и азиатской ветвями. Быть может, именно эта перспектива многовековой скуки вынудит историю взять еще один, новый старт?
ПРИМЕЧАНИЯ
Вот и все, только (фр.). – Прим. перев.
Наиболее известна работа Кожева “Введение в чтение Гегеля”, запись лекций в Ecole Pratique в 30-х гг. (Kojeve A. Introduction a la lecture de Hegel. – Paris, Gallimard, 1947). Книга переведена на английский язык (Kojeve A. Introduction to the Reading of Hegel. – New York: Basic Books, 1969).
В этом отношении взгляды Кожева весьма отличаются от некоторых немецких интерпретаций Гегеля, например, Гербертом Маркузе, который, больше симпатизируя Марксу, считал философию Гегеля исторически ограниченной, а незавершенной.
В оригинале – “universal homogenous state”, т. е., буквально, – “универсальное гомогенетическое государство” (прим. перев.).
Другим вариантом конца истории Кожев считал послевоенный “американский образ жизни”, к которому, полагал он, идет и Советский Союз.
Это выражено в знаменитом афоризме из предисловия к “Философии истории”: “Все разумное действительно, все действительное разумно”.
Для Гегеля сама дихотомия идеального и материального мира – видимость, и в конечном счете преодолевается самосознающим субъектом; в его системе материальный мир сам лишь аспект духа.
Надо сказать, что современные экономисты, признавая, что поведение человека не всегда определяется исключительно стремлением к максимальной прибыли, предполагают в нем также способность к получению “пользы” – пользы, понимаемой как доход или какие-то другие блага, которые могут быть приумножены: досуг, секс или радости философствования. То, что вместо прибыли мы имеем теперь пользу, – еще одно подтверждение точки зрения идеализма.
Достаточно сравнить поведение вьетнамских иммигрантов в американской школе с поведением их одноклассников-негров или латиноамериканцов, чтобы понять, что культура и сознание играют действительно решающую роль, и не только в экономическом поведении, но и практически во всех других важных сторонах жизни.
Полное объяснение причин реформы в Китае и России является, конечно, гораздо более сложным. Советская реформа, например, в значительной мере была мотивирована ощущением небезопасности в области военной технологии. Но все же ни та, ни другая страна накануне реформ не находилась в таком уж материальном кризисе, чтобы возможно было предсказать те поразительные пути реформы, на которые они вступили.
И до сих пор неясно, являются ли советские народы “протестантами” в той же мере, что и Горбачев, и пойдут ли за ним по этому пути.
Внутренняя политика Византийской империи при Юстиниане вращалась вокруг конфликта между монофизитами и монофелитами, расходившимися по вопросу о единстве Святой Троицы. Этот конфликт, напоминающий столкновение между болельщиками на византийском ипподроме, привел к значительному политическому насилию. Современные историки склонны усматривать причины подобных конфликтов в антагонизме между общественными классами или прибегая к другим экономическим категориям; они никак не хотят понять, что люди способны убивать друг друга, всего лишь разойдясь в вопросе о природе Троицы.
Я не употребляю здесь термина “фашизм” в его точном смысле, поскольку им часто злоупотребляют в целях компрометации неугодных лиц. “Фашизм” здесь – любое организованное ультранационалистическое движение с претензиями на универсальность, – конечно, не в смысле национализма, т. к. последний “исключителен” по определению, а в смысле уверенности движения в своем праве господствовать над другими народами. Так, имперская Япония может быть квалифицирована как фашистская, а Парагвай при диктаторе Стресснере или Чили при Пиночете – нет. Очевидно, что фашистские идеологии не могут быть универсальными в смысле марксизма или либерализма, однако структура доктрины может кочевать из страны в страну.
13 Пример Японии я привожу с долей осторожности; в конце жизни Кожев пришел к выводу, что, как доказала Япония с ее культурой, общечеловеческое государство не одержало победы, и история, возможно, не завершилась. См. длинное примечание в конце второго издания Introduction a la Lecture de Hegel, p. 462-463,
В Польше и Венгрии компартии, напротив, предприняли шаги в направлении плюрализма и подлинного разделения властей.
Это в особенности относится к лидеру советских консерваторов, бывшему второму секретарю Егору Лигачеву, публично признавшему многие серьезные пороки брежневского периода.
Я думаю прежде всего о Руссо и идущей от него философской традиции, весьма критически настроенной в отношении локковского в гоббсовского либерализма, – хотя либерализм можно критиковать и с точки зрения классической политической философии.
См.: Кrauthammer Ch. Beyond the Cold War. // New Republic. – 1988, December 19.
Европейским колониальным державам, например Франции, понадобилось после войны несколько лет, чтобы признать незаконность своих империй; но это было неизбежно как следствие победы союзников, обещавших восстановлении демократических свобод.
19 Вестник Министерства Иностранных Дел СССР. – 1988, № 15 (август 1988). – С. 27-46. “Новое мышление” служит, разумеется, и пропагандистской цели – убедить западную, аудиторию в благих намерениях Советов. Однако это не означает, что многие из этих идей не выдвигаются всерьез.
Содержание |
на верх страницы
Design & programming Web Researching Center | © 2002 Русский Гуманитарный Интернет-Университет. Все права защищены. | info@i-u.ru webmaster@i-u.ru |
– Конец работы –
Используемые теги: Влияние, развития, информационных, ресурсов, эволюцию, общества0.101
Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Влияние развития информационных ресурсов на эволюцию общества
Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:
Твитнуть |
Новости и инфо для студентов