Прозрение, оплаченное жизнью

Подобно Владимиру Маяковскому, Бабель встретил революцию с радостью. Позже участие в гражданской войне в рядах Конармии Будённого сделали его свидетелем зверств, совершаемых как поляками, так и казаками. Эти наблюдения отозвались в сердце писателя болью, но так и не поколебали его веры в конечное торжество добра после победы революции, победы, оплаченной кровью. В рассказе “Гедали” речь идёт о жителе Житомира, города, захваченного поляками, а затем освобождённого красноармейцами. Это старик-еврей Гедали, ведущий беседу с Кириллом Лютовым, от лица которого ведётся повествование:

“ - Поляк стреляет, мой ласковый пан, потому что он – контрреволюция. Вы стреляете потому, что вы – революция. А революция – это же удовольствие. И удовольствие не любит в доме сирот. Революция это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но поляки тоже злые люди. Горе нам, где сладкая революция?.. <…> Мы не невежды. Интернационал… мы знаем, что такое Интернационал. И я хочу Интернационала добрых людей, я хочу, чтобы каждую душу взяли на учёт и дали бы ей паёк по первой категории. Вот, душа, кушай, пожалуйста, имей от жизни своё удовольствие. Интернационал, пане товарищ, это вы не знаете с чем его кушают…

- Его кушают с порохом, – ответил я старику, – и приправляют лучшей кровью…”.

Следует понять, что Лютов произносит эту фразу отнюдь не с пафосом фанатика, а с болью и горечью. Бабель сочувственно и грустно называет Гедали “основателем несбыточного Интернационала”. Но ведь и сам он ещё в 1918 году выдвинул в своём очерке несбыточную утопическую программу революции (о, если бы к ней прислушались те, кто развязал гражданскую войну с её неисчислимыми бедствиями!): “Вскинуть на плечо винтовку и стрелять друг в дружку – это, может быть, иногда бывает неглупо. Но это ещё не вся революция. Кто знает – может быть, это совсем не революция.

Надобно хорошо рожать детей. И это – я знаю твёрдо – настоящая революция”.

Запомним эту мысль писателя: подлинная революция создаёт условия для нормальной и счастливой жизни, когда у людей появляется желание и возможность рожать детей.

После окончания Гражданской войны энтузиазм Бабеля, прежде не сомневавшегося в справедливости революции и в торжестве её конечной цели – построении справедливого и гуманного общества, потускнел. Писатель пришёл в уныние и ужас, побывав в сёлах и убедившись в бесчеловечности политики раскулачивания и коллективизации. Портрет человека, по-прежнему свято верящего, что жизнь станет счастливой после окончательной победы пролетариата, автор рисует не просто в ироническом ключе. Его можно было бы счесть издевательским, если бы не чувство горькой безнадёжности, которым пропитан рассказ Бабеля “Гапа Гужва”. Речь в нём идёт об Осмоловском, аскете-фанатике, районном Робеспьере эпохи коллективизации и хлебозаготовок. Ради светлого будущего он не щадит людей и терроризирует сельчан целого района. Осмоловский – слепой исполнитель генеральной линии Сталина, выдвинувшего доктрину о том, что по мере построения коммунизма классовая борьба обостряется и что кулачество должно быть ликвидировано как класс.

Сняв очки, он прикрыл ладонью больные глаза – судья, прозванный в районе “двести шестнадцать процентов”. Этой цифры он добился в буйном селе Воронькове. Тайны, песни, народные поверья облекли проценты Осмоловского.

Он жевал хлеб и луковицу и разостлал перед собой “Правду”, инструкции райкома и сводки Наркомзема по коллективизации. Было поздно, второй час ночи, когда дверь его раскрылась и женщина, накрест стянутая шалью, переступила порог.

- Судья, – сказала Гапа, – что с блядями будет?..

Осмоловский поднял лицо, обтянутое рябоватым огнём.

- Выведутся.

- Житьё будет блядям или нет?

- Будет – сказал судья – только другое, лучшее.

Баба невидящими глазами уставилась в угол. Она тронула монисто на груди.

- Спасыби на добром слове…

Монисто зазвенело. Гапа вышла, притворив за собой дверь. Безмолвие распростёрлось над Великой Криницей, над плоской, могильной, обледенелой пустыней деревенской ночи”.

В 1933 году Бабель, повторно приехав в Париж к жене и дочери, поговорил по душам со своим другом, художником и графиком Юрием Анненковым, эмигрировавшим во Францию в 20-х годах. Анненков пишет: “Разговор был исключительно на тему: как быть?

– У меня, – семья: жена, дочь, – говорил Бабель, – я люблю их и должен кормить их. Но я не хочу ни в коем случае, чтобы они вернулись в советчину. Они должны жить здесь на свободе. А я? Остаться тоже здесь и стать шофёром такси? Возвращаться в нашу пролетарскую революцию? Революция! Ищи-свищи её! Пролетариат? Пролетариат пролетел, как дырявая пролётка, поломав колёса! И остался без колёс. Теперь, братец, напирают Центральные Комитеты, которые будут почище: им колёса не нужны, у них колёса заменены пулемётами! Всё остальное ясно и не требует комментариев. <…> Здешний таксист гораздо свободнее, чем советский ректор университета”.

Бабель вернулся на родину, и, как мы теперь знаем, зря. Он жаловался Анненкову на духовную несвободу, воцарившуюся в стране, даже не подозревая о том, что ещё ждёт людей впереди, начиная со страшного 37-го года. Было ясно, что в стране происходят какие-то перемены, но что именно затевает Сталин, тогда ещё мало кто понимал.

Бабель решил разобраться в сути событий с помощью выработанного им творческого метода. Он привык добиваться в своих рассказах абсолютной правды. И если все составляющие рассказа не противоречили истине, то они сцеплялись друг с другом в единое целое, верно отражающее суть того или иного явления и в то же время удивительно гармоничное по форме. Получается “вещь”, от которой, по словам Бабеля, “сам не могу оторваться. Она играет. Она круглая, как морской голыш. Она держится сцеплением различных частиц. И сила этого сцепления такова, что её не разобьёт даже молния”. Преувеличения и художественная деформация нисколько не уменьшают достоверности изображения; напротив, они делают её более выпуклой и очевидной (вспомним “нечеловечески длинную, с маленькой фарфоровой светящейся головой” женщину, “потрескивающего англичанина” или “старух с улицы Данте: зеленщиц и консьержек, торговок каштанами и жареным картофелем, груды зобастого перекошенного мяса, усатых, тяжело дышавших, в бельмах и багровых пятнах”).

Рассказ “Сулак” начинается, как это часто бывает у Бабеля, с псевдодокументального, почти канцелярского введения в курс дела.

“В двадцать втором году в Винницком районе была разгромлена банда Гулая. Начальником штаба у него был Андриян Сулак, сельский учитель. Ему удалось уйти за рубеж в Галицию; вскоре газеты сообщили о его смерти. Через шесть лет после этого сообщения мы узнали, что Сулак жив и скрывается на Украине. Чернышову и мне поручили поиски. С мандатами зоотехников в кармане мы отправились в Хощеватое, на родину Сулака. Председателем сельрады (сельсовета – М. Б.) оказался там демобилизованный красноармеец, парень добрый и простоватый.

- Вы кувшином молока не расстараетесь, – сказал он нам, – в том Хощеватом людей живьём едят …

Расспрашивая о ночлеге, Чернышёв, навёл разговор на хату Сулака.

- Можно, – сказал председатель, – у цей вдовы и хатына есть…

Он повёл нас на край села, в дом, крытый железом. В горнице, перед грудой холста сидела карлица в белой кофте навыпуск. Два мальчика в приютских куртках, склонив стриженые головы, читали книгу. В люльке спал младенец с раздутой, белесой головой. На всём лежала холодная монастырская чистота.

- Харитина Терентьевна, – неуверенным голосом сказал председатель, – хочу хороших людей к тебе постановить…

Женщина показала нам хатыну и вернулась к своему холсту.

- Ця вдова не откажет, – сказал председатель, когда мы вышли, – у ней обстановка такая…

Оглядываясь по сторонам, он рассказал, что Сулак служил когда-то у жёлто-блакитных (“жёлто-голубых”, так по цвету их знамени, ставшего в наше время государственным, в СССР называли украинских сепаратистов. - М. Б.), а от них перешёл к папе римскому.

- Муж у папы римского, – сказал Чернышов, – а жена в год по ребёнку приводит…

- Живое дело – ответил председатель, увидел на дороге подкову и поднял её – вы на эту вдову не глядите, что она недомерок, у неё молока на пятерых хватит. У ней другие женщины молоком заимствуются…

Дома председатель зажарил яичницу с салом и поставил водки. Опьянев, он полез на печь. Оттуда мы услышали шёпот, детский плач.

- Ганночко, – божусь тебе – бормотал наш хозяин – божусь тебе, завтра до вчительки пойду…

- Разговорились, – крикнул Чернышов, лежавший рядом со мной, – людям спать не даёшь…

Всклокоченный председатель выглянул из-за печи; ворот его рубахи был расстёгнут, волосы всклокочены.

- Вчителька в школе трусов (кроликов. – М.Б.) на развод дала, – сказал он виновато – трусиху дала, а самого нет…Трусиха побыла, побыла, а тут весна, живое дело, она и подалась в лес. Ганночко, – закричал вдруг председатель, оборачиваясь к девочке - завтра до вчительки пойду, пару тебе принесу, клетку сделаем…

Отец с дочерью долго ещё переговаривались за печкой, он всё вскрикивал “Ганночко”, потом заснул. Рядом со мной на сене ворочался Чернышов.

- Пошли, – сказал он.

Мы встали. На чистом, без облачка, небе сияла луна. Весенний лёд затянул лужи. На огороде Сулака, заросшем бурьяном, торчали голые стебли кукурузы, валялось обломанное железо. К огороду примыкала конюшня, внутри её слышался шорох, в расщелинах досок мелькал свет. Подкравшись к воротам, Чернышов налёг на них, запор поддался. Мы вошли и увидели раскрытую яму посреди конюшни, на дне её сидел человек. Карлица в белой кофте стояла над краем ямы с миской борща в руках.

- Здравствуй, Адриян, – сказал Чернышов, – ужинать собрался?..

Упустив миску, карлица бросилась ко мне и укусила за руку. Из ямы выстрелили.

- Адриян – сказал Чернышов и отскочил, – нам тебя живого надо…

Сулак внизу возился с затвором, затвор щёлкнул.

- С тобой как с человеком разговаривают – сказал Чернышов и выстрелил.

Сулак прислонился к жёлтой оструганной стене, потрогал её, кровь вылилась у него изо рта и ушей, и он упал.

Чернышов остался на страже. Я побежал за председателем. В ту же ночь мы увезли убитого. Мальчики шли рядом с Чернышовым по мокрой, тускло блеставшей дороге. Ноги мертвеца в польских башмаках, подкованных гвоздями, высовывались из телеги. В головах у мужа неподвижно сидела карлица. В затмевающемся свете луны лицо её с перекосившимися костями казалось металлическим. На маленьких её коленях спал ребёнок.

- Молочная – сказал вдруг Чернышов, шагавший по дороге, – я тебе покажу молоко…”

Предварим анализ рассказа ссылкой на книгу о Бабеле, написанную Фёдором Левиным и опубликованную в 1972 году. В ней Левин сравнил политическую зрелость Лютова (рассказчика из цикла “Конармия”) и чекиста, от лица которого изложены события в “Сулаке”. При этом констатировалось явное превосходство последнего.

Критик уличает Лютова в предрассудках и слабостях, свойственных русской интеллигенции. “Лютов порой колеблется в тех случаях, когда надо действовать; ему не хватает цельности и решимости. Конечно, Лютов не совершит тех варварских поступков, которые сплошь и рядом совершают его товарищи, не станет он расстреливать пленных, как эскадронный Трунов, не оскорбит религиозные чувства верующих (казаки в захваченном польском городе разграбили и осквернили костёл, построенный в XYI веке. - М. Б.), не станет валандаться с полковой “дамой” Сашкой и т. д. Но он не способен и на действия суровые, жестокие, но необходимые, неизбежные в той исторической борьбе, которая кипит вокруг него”.

Что же касается “Сулака”, то в нём, по мнению Левина, в корне меняется и тон повествования, и характер действующих лиц. Он пишет: “Голос писателя звучит в этом рассказе как бы бесстрастно, ровно, но дышит внутренним накалом убеждённости в том, что всё совершающееся – справедливо и законно. В душе рассказчика нет той борьбы, которая происходила в сердце Лютова. Всё понятно, всё пришло в гармонию, нет места ни злобе, ни жалости к Сулаку, одному из главарей банды. В этой гармонии чувства и мысли – сила новеллы Бабеля, которая открыла бы, быть может, новый период его безвременно оборвавшейся литературной деятельности”.

Не думаю, что Левин был безнадёжно слеп. Просто в советское время он не мог написать иначе. Его книгу запретила бы советская цензура, и тогда она не попала бы к читателю. Что же касается сверхзадачи, поставленной перед собой автором – примирить покойного Бабеля с идеологами коммунистической партии, то она никак не могла быть реализована, что бы Левин не написал в своей книге. Власти инстинктивно не любили автора “Конармии”. “Сулак” же воспринимался ими как апология украинского национализма, как обвинительный приговор, вынесенный советской власти. И их ненависть к писателю можно понять.

Повторим, “Сулак” – попытка Бабеля разобраться в том, что происходит в стране, сделать прогноз на будущее. Надо было написать рассказ, в котором как в зеркале отразилась бы современная автору реальность, очищенная от лжи и пропаганды, свободная от бесконечных славословий в адрес “мудрого вождя” и воспеваний райской жизни в “нерушимом союзе республик свободных”. Бабель безжалостно вычёркивал и отбрасывал слова, фразы, эпизоды, в которых его авторское чутьё угадывало фальшь или полуправду. В тексте оставалось только то, что не вызывало сомнений в своей абсолютной правдивости и достоверности. Закончив труд, писатель мог с удовлетворением констатировать: рассказ обрёл ясность и прозрачность, он “держится сцеплением различных частиц”, что подтверждает достоверность изображённых в ней событий и верность авторского взгляда на них. При этом Бабель составил цепочки символов, близких к двум полюсам – добра и жизни, зла и смерти. Любимая фраза председателя сельсовета “живое дело”, конечно же, принадлежат полюсу добра. Сюда же относятся общечеловеческие понятия-символы: жизнь, любовь, размножение, преданность, верность. Одни из них прямо упоминаются автором, другие подразумеваются, угадываясь читателем из контекста. Молоко стало в рассказе символом жизни, спасения от голодной смерти и признаком душевной щедрости. (Напомню, что роль мистического символа жизни оно играет и в фильмах Андрея Тарковского). Символы зла, как правило, обходятся в рассказе без прямого упоминания. Перечислим их: предательство и доносительство; принуждение, гнёт и преследование; бессердечие, бесчеловечность, злоба; убийство и смерть.

Несколько особняком стоит группа символов, связанных с телесным уродством. Это карликовость жены Сулака, гидроцефалия одного из трёх её детей (“В люльке спал младенец с раздутой, белесой головой”). Совершенно очевидно, что они должны восприниматься как метафоры. Не станем же мы подозревать Сулака в извращённом половом влечении к физически ущербным людям, лилипуткам и карлицам. Дело в ином. По аналогии с другими рассказами Бабеля (в частности, с “Сашкой Христосом”), уродство персонажей – символ их бедствия, свидетельство гнёта, которому они подвергаются. Этот приём родствен немецкому экспрессионизму в живописи. В картинах Отто Дикса и других художников начала прошлого века гипертрофировано уродство просящих подаяние ветеранов войны, калек, измождённых людей, замученных вечной заботой о пропитании и выживании. В рассказе Бабеля характерен эпизод с перевозкой труппа убитого Сулака и конвоированием арестованных членов его семьи. Напомню его: “В затмевающемся свете луны лицо её (карлицы. – М. Б.) с перекосившимися костями казалось металлическим”. Этот образ по ассоциации пробуждает в памяти читателя “Крик” Эдварда Мунка. И. Цагарелли так описывает эту картину: “На фоне норвежского фьорда юноша на мосту закрыл руками уши, чтобы не слышать крика, рвущегося не только из его широко раскрытого рта, но, кажется, из глубины всего его существа. Это вопль страха и отчаяния. За перилами моста расстилается пейзаж, напоминающий остывающую лаву. Все линии изгибаются. <…> Лицо юноши – маска с пустыми глазницами, весь он – широко отверстый рот”. И в экспрессионистской картине знаменитого норвежца, и в рассказе Бабеля символы отчаянья изображены так красноречиво, что от них сжимается сердце зрителя или читателя.

Проанализируем сюжет рассказа. Украинский сельский учитель Сулак в первые десятилетия советской власти борется за независимость своего народа. Бабель намеренно не касается темы, убивал ли он людей в те времена, когда был начальником штаба в повстанческом отряде. Мы знаем о зверствах петлюровских головорезов и махновцев, но, возможно, были повстанческие крестьянские отряды, которые не убивали мирных жителей, не учиняли погромов, а воевали только с регулярными советскими войсками и чекистами. Кроме того, Сулак, подобно Лютову, мог осуждать убийства мирных и беззащитных людей бойцами своего отряда, но удержать их от дикости и бесчеловечности не мог. Повторяю, мы не знаем всего этого; украинских националистов нельзя стричь под одну гребёнку. Очевидно лишь одно – вопрос о степени виновности Сулака мог решить только справедливый суд. Советской пропагандой все разрозненные отряды повстанцев именовались не иначе, как бандами. Они были уничтожены Красной армией, причём оставшиеся в живых повстанцы либо стали узниками ГУЛАГА, либо бежали за границу. Сулак бежал в Польшу (“к папе римскому”), но он не мог жить вдали от родины и любимой жены. Бывший повстанец тайком возвратился домой, отлично зная, что любовь к жене, заставившая его вернуться, обрекала его на верную смерть. Сдаваться живым он, разумеется, не собирался (суды в СССР не проявляли справедливости к политическим оппонентам советской власти).

В неизбежности гибели Сулака не сомневалась и его жена, тем более что, подчиняясь велению жизни и любви, супруги рожали детей, хотя понимали, что тем самым рискуют выдать свою тайну окружающим.

- Муж у папы римского, – сказал Чернышов, – а жена в год по ребёнку приводит…

- Живое дело – ответил председатель, вы на эту вдову не глядите, что она недомерок, у неё молока на пятерых хватит. У ней другие женщины молоком заимствуются…”.

В противоположность своим односельчанам (“Вы кувшином молока не расстараетесь – в том Хощеватом людей живьём едят …”), жена Сулака, таким образом, оказывается носительницей жизни в буквальном смысле этого слова – она спасает от смерти грудных детей тех матерей, у которых нет своего молока.

К этому надо добавить самоотверженность женщины. Она одна кормит семью (на способ её заработка указывают груды холста; она либо прядёт, либо шьёт). Жизнь семьи, разумеется, достаточно скудна, но дети приучены к чтению, а в доме поддерживается полный порядок. Счастья, однако, нет: всё отравлено постоянным ожиданием ареста и гибели отца семейства.

Чужих детей сердобольная женщина спасает по мере своих сил, а вот её собственные обречены. Вид грустной процессии – гроб с убитым Сулаком, его полная отчаянья вдова с уродливым ребёнком на руках и два мальчика, бредущие под конвоем, – не оставляет сомнения в их горькой судьбе. Вдова попадёт в концлагерь, как пособница бандита, укрывавшая его от властей. Дети врагов народа в лучшем случае будут разлучены и распределены в детские дома, в худшем, что вероятнее всего, они попадут в специальные исправительные колонии.

Увы, революция не принесла счастья людям.

Символ дореволюционного гнёта, обрекавшего людей на нужду, голод и болезни, – уродливый ребёнок в рассказе “Сашка Христос”. Там гидроцефалией страдал сын женщины, которая от крайней нищеты раньше времени стала старухой. “Сын её храпел под иконой на большой кровати, засыпанной тряпьём. Он был немой мальчик с оплывшей, раздувшейся белой головой и с гигантскими ступнями, как у взрослого мужика”.

Похоже, что судьба больного ребёнка Сулака ещё беспросветнее: после ареста матери он неминуемо умрёт.

Что же касается председателя, то он, упрекая своих односельчан в жадности и склочности, мог добавить и ещё один их грех – доносительство. Ведь это кто-то из соседей семьи Сулака информировал чекистов о том, что мнимая вдова отнюдь не одинока и что, по всей видимости, её муж вернулся и скрывается у неё.

Судьбы председателя сельсовета и его дочери Ганночки тоже незавидны. Чекисты отныне не оставят беднягу в покое. После допроса с пристрастием (почему у него под боком скрывался бандит – только ли дело в преступной халатности или речь идёт о сотрудничестве с врагами народа, об антисоветской деятельности шпиона-председателя?!) он наверняка будет репрессирован.

Любые власти уничтожают тех, кто мечтает о независимости своей родины, входящей в состав империи. Но в Великобритании, Австро-Венгрии и в других монархиях, до их распада, обычно не преследовали родственников повстанцев-сепаратистов. В СССР порядки были куда более жестокими и бесчеловечными. Причём речь идёт не просто о бездушии государственной машины, бесстрастно уничтожающей своих противников. Государство привлекло на свою службу убийц-садистов, ненавидящих людей, глумящихся над своими жертвами, испытывающих наслаждение от мук и смерти беззащитных невинно осуждённых. Таков Чернышов с его полной ненависти, фразой обращённой к арестованной: “Молочная… я тебе покажу молоко…”. Он непримиримо враждебен людям, в особенности ориентированным на радости жизни, на любовь, на воспитание детей.

Написав рассказ “Сулак” Бабель утратил все сомнения: государство, взлелеявшее чернышовых, обрекающее на смерть и каторгу не только своих противников, но и их родственников, готовило своим подданным невиданный доселе массовый террор. И теперь он знал, что прежние его личные невзгоды – ничто по сравнению с грядущими. Если в 1933 году Александр Фадеев, возглавлявший редакцию альманаха “Год XYI”, отверг три великолепных рассказа Бабеля, включая “Улицу Данте”, не посчитавшись с мнением Максима Горького, горячо рекомендовавшего их напечатать, то в 1938 году, будучи одним из самых влиятельных членов правления Союза Писателей СССР, он дал своё согласие на арест писателя. Впрочем, тех, кто приложил к этому руку, было немало, включая “легендарных маршалов” Будённого и Ворошилова. Творцу “Конармии” не могли простить того, что он, вопреки лживому мифу, складывающемуся вокруг “красных кавалеристов”, показал подлинный полный противоречий характер казаков. – Бойцы, не щадящие себя, они, в то же время, – барахольщики и мародёры, грабящие население, погромщики, осквернители храмов, убийцы обезоруженных пленных и т. д.

Прежние рассказы Бабеля (включая “Гапу Гужву”) вызывали насторожённость у представителей властей. “Сулак”, со всей очевидностью показавший бесчеловечный характер тоталитарного режима, создаваемого Сталиным, вызвал у них злобу. Бабель, разглядевший истину, стал опасен властям.

С согласия Сталина (иначе никто не решился бы преследовать писателя, известного всему миру) он был арестован 15 мая 1938 года и после долгих пыток и издевательств расстрелян 27 января 1939 года. Бабеля обвиняли “в антисоветской заговорщицкой террористической деятельности и подготовке террористических актов в отношении руководителей ВКП(б) (коммунистической партии. – М. Б.) и Советского правительства”. Эти фантастические обвинения лишний раз подтверждают прозорливость Бабеля, истинность рассказа “Сулак” и верность неутешительных выводов, сделанных в нём.