Кафка очищает целые огромные ареалы, которые были заняты человечеством, он проводит, так сказать, страте-
гическое отступление, отводя человечество назад, на линию первобытных болот.
Главное для него — начисто элиминировать современность. Ему ведомы лишь прошлое и будущее: прошлое — как первобытное болотное существование человечества в полнейшем промискуитете со всеми живыми существами, будущее — как наказание, вернее как кара: именно с точки зрения вины будущее предстает как наказание, а прошлое с точки зрения избавления, спасения предстает как учение, как мудрость.
Пророк видит будущее в аспекте наказания.
Кафка ревизует историю:
Знание провоцирует и влечет за собой вину, а та — избавление, спасение.
Сквозь сонм имен его персонажей проходит как бы трещина: часть из них принадлежит повинному миру, часть — спасенному. Видимо, это напряжение на разрыв и есть причина чрезмерной определенности в его подаче материала.
б) Дневниковые заметки (май — июнь 1931 г.)
6 июня. Брехт видит в Кафке пророческого писателя. Он заявляет, что знает и понимает Кафку как свой собственный карман. Однако как именно он его понимает — выяснить совсем непросто. Для него, во всяком случае, ясно одно: у Кафки одна-единственная тема, и все бо-
гатство писателя Кафки есть богатство вариаций этой темы. Тема же эта, в понимании Брехта, в самых общих чертах может быть обозначена как изумление. Удивление человека, который чувствует грандиозный сдвиг, происходящий во всех отношениях, но сам, однако, в новый порядок вещей вписаться не умеет. Ибо этот новый порядок вещей, если я верно тут Брехта понимаю, определяется законами диалектики, которые бытие диктует массам и отдельному человеку. И этот отдельный человек сам по себе по неизбежности вынужден реагировать на почти непостижимые изменения бытия, которыми дают о себе знать проявления этих законов, таким вот изумлением с немалой примесью панического ужаса. Кафка, как мне кажется, настолько этим ужасом охвачен, что вообще не в состоянии изобразить какой-либо процесс в неискаженном, по нашим меркам, виде. Иначе говоря, все, что он описывает, говорит не столько о самом себе, сколько о чем-то другом. Этому непреходящему визуальному присутствию искаженных вещей вторят безутешная серьезность и отчаяние во взоре самого писателя. За такое восприятие действительности Брехт склонен считать Кафку единственным подлинно большевистским писателем. Сосредоточенность Кафки на его одной-единственной теме может вызвать у читателя впечатление закоснелости. В сущности же, однако, это впечатление — лишь свидетельство того, что Кафка порвал с принципами чисто повествовательной прозы. Быть может, проза его ничего и не доказывает; однако
строй ее таков, что ее в любой момент можно поставить в контекст доказательства. Тут можно вспомнить о форме агады - так иудеи называют истории и притчи из Талмуда, которые служат пояснению и подтверждению учения, то есть галахи. Само учение, однако, нигде у Кафки не высказано. Можно лишь попробовать вычитать его смысл по странному, порожденному испугом и/или внушающему испуг поведению людей.
Некоторую подсказку тут может дать то обстоятельство, что наиболее интересные для него манеры поведения Кафка нередко придает животным. Эти его истории о животных довольно долго можно читать, вообще не догадываясь о том, что речь тут вовсе не о людях. Когда же в первый раз наталкиваешься на обозначение - какой-нибудь мыши или крота — то вскидываешься, как от шока, и видишь вдруг, насколько далеко ушел от тебя континент людей. Так же далеко, как далеко от него общество будущего. Кстати говоря, этот мир животных, в чьи мысли Кафка облекает свои, имеет одну характерную особенность. Это неизменно животные, вроде крыс и кротов, которые обитают в недрах земли, либо, по меньшей мере, как жук из "Превращения", живут на земле, заползая во всевозможные отверстия и щели. Только подобное вот укромное, заползшее под землю существование, похоже, и представляется писателю единственно подобающим и уместным для представителей его изолированного, не сведущего в законах бытия поколения и его окружения.
Брехт противопоставляет Кафку — точнее образ К. — Швейку: одного удивляет все, другого ничего не удивляет. Швейк выявляет чудовищность бытия, в которое он поставлен жизнью, тем, что он ничто в этом бытии не считает невозможным. Он настолько изведал на себе беззаконие этой жизни, что давно уже никаких законов от нее не ждет. Кафка, напротив, наталкивается на закон уже везде и повсеместно: он, можно сказать, уже весь лоб себе в кровь разбил об этот закон (см. историю про крота, а также "Как строилась...", с. 213), но это нигде и никогда не есть закон вещного мира, по которому он живет, и вообще это все не от вещного мира. Это закон некоего нового порядка, под действием которого все вещи, в коих он выражается, скособочены, — закон, который искажает все вещи и всех людей, в ком бы и в чем бы он ни проявился.
3. Заметки (до июня 1934 г.)
а) Мотивы и диспозиция к эссе 1934 года