Ясность

И вот, наконец, последний запрет, налагаемый адеп­том критического правдоподобия. Как и следовало ожи­дать, он касается самого языка. Критику воспрещается говорить на любых языках, которые принято именовать «жаргонами». Ему предписывается один-единственный язык: «ясность» 39.

Уже давным-давно во французском обществе «яс­ность» воспринимается не просто как свойство словес­ной коммуникации, не как подвижный атрибут, приложимый к самым различным языкам, но как особый тип слова: дело идет о некоем священном языке, родственном языку французскому, и подобном иероглифическим пись­менам, санскриту и латыни средневековья 40. Этот язык, имя которому «французская ясность», по своему проис­хождению является языком политическим; он родился тогда, когда — в соответствии с хорошо известным идеологическим законом — правящим классам потребо­валось возвести свое собственное, вполне определенное письмо в ранг универсального языка и тем внушить мысль, будто логика французского языка является аб­солютной логикой. В те времена такую логику называли гением языка; гений французского языка требует, чтобы

38 Эта фраза с одобрением процитирована в газете «Midi libre» (18 ноября 1965). Вот материал для небольшого исследования о нынешних наследниках Жюльена Бенда.

39 Я избавляю себя от труда цитировать все обвинения в употре­блении «дремучего жаргона», брошенные в мой адрес.

40 Все это в подобающем стиле было высказано Реймоном Кено: «Эта алгебра ньютонианского рационализма, это эсперанто, облегчав­шее сделки Фридриха Прусского и Екатерины Российской, это арго дипломатов, иезуитов и геометров евклидовой школы якобы продол­жают оставаться прототипом, идеалом и мерой всякого французского речения» (Bâtons, chiffres et lettres. P.: Gallimard, «Idées», 1965, p. 50).

сначала был назван субъект действия, затем само дейст­вие и наконец его объект — в согласии, как тогда принято было говорить, с требованиями «природы». С научных позиций этот миф был разоблачен современ­ной лингвистикой 41: французский язык «логичен» не бо­лее и не менее, нежели любой другой 42.

Хорошо известно, каким именно образом класси­ческие институты калечили наш язык. Любопытно, что французы, не устающие гордиться тем, что у них был Расин (человек со словарем в две тысячи слов), ни­когда не сожалеют о том, что у них не было Шекспира. Они и сегодня с комичной пылкостью все еще продол­жают сражаться за свой «французский язык» — пишут пророческие хроники, мечут громы и молнии против иностранного засилия, приговаривают к смерти слова, имеющие репутацию нежелательных. В языке все время нужно что-то чистить, скоблить, запрещать, устранять, предохранять. Подражая сугубо медицинской манере старой критики судить языки, которые ей не по нраву (и которые она объявляет «патологическими»), можно сказать, что мы страдаем национальной болезнью, ко­торую удобно назвать «комплексом ритуального очище­ния языка». Предоставим этнопсихиатрии определить суть этой болезни, а со своей стороны заметим, что в по­добном языковом мальтузианстве есть нечто зловещее: «Язык папуасов, — пишет географ Барон, — крайне беден; у каждого племени есть свой язык, словарный запас которого непрестанно обедняется, потому что всякий раз, когда кто-нибудь умирает, из языка исклю­чают несколько слов в знак траура»43. В этом от­ношении мы далеко превзошли папуасов: мы почти­тельно бальзамируем язык умерших писателей и отвер-

41 См.: Bally Charles. Linguistique générale et Linguistique fran­çaise. Berne: Francke, 4e éd., 1965 [рус., пер.: Балли Ш. Общая лингвистика и вопросы французского языка. М.: ИЛ., 1955].

42 Не следует смешивать претензии классицизма на то, чтобы объя­вить французский синтаксис наилучшим воплощением универсальной логики, с глубокими воззрениями Пор-Рояля относительно логических проблем языка вообще (ныне к этим воззрениям обратился Н. Хом­ский).

43 Baron E. Géographie (Classe de philosophie, Ed. de l'Ecole, p. 83).

гаем любые новые слова и смыслы, рождающиеся в мире идей: траурные знаки сопутствуют у нас акту рождения, а не смерти.

Языковые запреты служат оружием в той карлико­вой войне, которую ведут между собой различные ин­теллектуальные касты. Старая критика — одна из многих таких каст, а проповедуемая ею «французская яс­ность» — это жаргон, подобный любому другому. Это особый язык, которым пользуется совершенно опреде­ленная группа писателей, критиков, журналистов и ко­торый в основном подражает даже не языку наших писателей-классиков, но всего-навсего классицизму этих писателей. Для этого пассеистского жаргона ха­рактерны отнюдь не какие-либо конкретные требования, предъявляемые к способам рассуждения, и не аскети­ческий отказ от всякой образности, что, например, имеет место в формальном языке логики (единственном языке, применительно к которому мы имеем право говорить о «ясности»), но лишь набор стереотипов, чья жеман­ность и вычурность доходят подчас до крайности44, пристрастие к определенной округлости фразы, и, разу­меется, неприятие некоторых слов, отвергаемых с ужа­сом и насмешкой — подобно самозванцам, явившимся из какого-то чуждого и потому подозрительного мира. Во всем этом нетрудно разглядеть консервативную по­зицию, состоящую в стремлении никак не менять внут­ренние перегородки и лексический состав языка: словно во времена золотой лихорадки (где золотом является сам язык), каждой дисциплине (понятие, на деле яв­ляющееся сугубо факультативным) отводится небольшая языковая территория, терминологический золотоносный участок, за пределы которого выходить запрещается (так, философия, например, имеет право на свой жар­гон). При этом, однако, территория, предоставленная критике, выглядит довольно странно: будучи совершенно особой как раз в силу того, что употребление посторон-

44 Пример: «Что за божественная музыка! Она побуждает вы­бросить из сердца всякое недовольство, всякую досаду, вызванную некоторыми предыдущими сочинениями нашего Орфея, чья лира была тогда расстроена» и т. п. Все это, очевидно, должно означать, что новые «Мемуары» Мориака лучше старых (Piatier J., «Monde», 6 ноября 1965).

них слов на ней запрещено (так, словно критика распо­лагает весьма скудными концептуальными потребно­стями), она тем не менее оказывается возведена в ранг универсального языка. Такая универсальность, на деле являющаяся воплощением всего общепринятого, основа­на на подтасовке: вырастая из громадного числа вся­кого рода привычек и запретов, она оказывается всего лишь еще одной специфической формой языка: такая универсальность есть всего лишь универсальность собст­венников. Этот лингвистический нарциссизм можно вскрыть и другим путем: «жаргон» — это язык чужого человека; чужой (а не другой) человек — это тот, кем не являешься ты сам; отсюда и неприятное ощущение от его языка. Как только мы сталкиваемся с языком, отличным от языка нашего собственного коллектива, мы сразу же объявляем его бесполезным, пустым, бре­довым 45, утверждаем, что им пользуются не в силу серьезных, а в силу каких-либо ничтожных или низмен­ных причин (снобизм, зазнайство): так, например, од­ному «археокритику» язык «неокритики» представляется таким же странным, как и идиш (подозрительное, кста­ти сказать, сравнение46), на что можно было бы отве­тить, что идишу учатся, как и любому другому языку 47. «Отчего не сказать то же самое, но только много про­ще?» Сколько раз нам приходилось слышать эту фразу? Но сколько же раз мы будем вправе отвергнуть ее? Не станем говорить о некоторых откровенно забавных в своей эзотеричности говорах 48, но разве старая крити­ка может утверждать, что свободна от всякого празд­нословия? Если бы я сам был старым критиком, то разве не вправе был бы попросить своих собратьев сказать просто: «Г-н Пируэ хорошо пишет по-французски» вмес-

45 Г-н де Норпуа, олицетворяющий собой старую критику, так говорит о языке Бергота: «Эта бессмысленная расстановка звучных слов, к которым уже потом подыскивается смысл» (Proust M. A la rechercne du temps perdu. P.: Pléide, I, p. 474).

46 Albérès R. M., «Arts», 15 дек. 1965 (Анкета о критике). Похоже, что будучи журналистом и преподавателем, г-н Альберес исключает из этого идиша язык газет и язык Университета.

47 В Национальной школе живых восточных языков.

48 «Рабочая программа для Трехцветных: создать структуру напа­дения, в схватке отработать удары пяткой, пересмотреть проблему взятия города» («Equipe», 1 дек., 1965).

то того, чтобы изъясняться следующим образом: «Нуж­но воздать должное перу г-на Пируэ, столь часто щеко­чущему нас своими неожиданными и весьма удачно найденными выражениями»? Разве не вправе был бы я попросить их употребить обыкновенное слово «возмуще­ние» вместо «сердечного жара, который накаляет перо, наносящее смертельные раны»? 49 В самом деле, что следует думать о пере, которое то накаляется, то приятно щекочет, а то и служит орудием убийства? Сказать по правде, такой язык может считаться ясным лишь в той мере, в какой на нем принято говорить.

В действительности же литературный язык старой критики безразличен для нас. Мы знаем, что старые критики смогли бы писать иначе лишь в том случае, если бы смогли мыслить иначе. Ведь писать уже зна­чит определенным образом организовывать мир, уже значит думать о нем (научиться какому-либо языку значит узнать, как люди думают на этом языке). Вот почему бесполезно требовать от человека (хотя адепт критического правдоподобия упорно на этом настаи­вает), чтобы он пере-писал свои мысли, коль скоро он не решился их пере-думать. Вы усматриваете в жаргоне новой критики лишь экстравагантную форму, прикры­вающую тривиальность содержания: в самом деле, любой язык можно «упростить» путем уничтожения со­ставляющей его системы, иначе говоря, путем упразд­нения тех связей, которые и создают смысл слов; при таком подходе можно все что угодно «перевести» на доб­ротный язык какого-нибудь Кризаля: к примеру, отчего бы не свести фрейдовское «сверх-я» к категории «нрав­ственного сознания» классической психологии? Как? И это все? Да, это все, если, конечно, пренебречь всем остальным. В литературе не существует такого явления, как rewriting, поскольку писатель отнюдь не располагает неким до-языком с известным числом узаконенных кодов, откуда он мог бы подбирать для себя подходящие выражения (сказанное не означает, будто он избавлен от необходимости неустанно искать такие выражения). Ясность письма действительно существует, однако она

49 Simon Р. Н., «Monde», 1 дек. 1965, Piatier J., «Monde», 23 okt. 1965.

имеет гораздо большее отношение к тому Мраку Чер­нильницы, о котором говорил Малларме, чем к совре­менным стилизациям под Вольтера или под Низара. Ясность — это не атрибут письма, это само письмо, начиная с того момента, когда оно становится письмом, это блаженство письма, все то желание, которое таится в письме. Разумеется, знание границ той аудитории, в которой писатель будет принят, — это очень важная для него проблема; по крайней мере, он свободен в выборе этих границ, и если ему случается согласиться с их узостью, то именно потому, что писать отнюдь не значит вступать в легкий контакт с неким гипотетиче­ским средним читателем, напротив — это значит вступать в трудный контакт с нашим собственным языком: по от­ношению к собственному слову, которое и есть его исти­на, у писателя гораздо больше обязательств, нежели по отношению к критику из «Насьон Франсэз» или из «Монд». «Жаргон» — это вовсе не способ покрасоваться перед публикой, на что столь недоброжелательно, хотя и тщетно нам намекают 50; «жаргон» — это воплощенное воображение (они в равной степени ошеломляют), он сродни метафорическому языку, в котором когда-нибудь ощутит потребность и собственно интеллектуальный дискурс.

Я защищаю здесь право на язык, а вовсе не на свой индивидуальный «жаргон». Да и могу ли я рас­суждать о нем как о некоем объекте? Глубокое беспо­койство (связанное с ощущением личностной самотож­дественности) вызывает сама мысль, что ты можешь владеть словом как вещью и что тебе необходимо защи­щать эту вещь, словно какое-то добро, обладающее не зависимой от тебя сущностью. Да неужели же я су­ществую до своего языка? И что же в таком случае представляет собой это я, будто бы владеющее язы­ком, между тем как на самом деле именно язык вызывает я к бытию? Могу ли я пережить собственный язык как простой атрибут своей личности? Можно ли поверить, что я говорю потому, что я существую? Подобные иллю­зии, на худой конец, возможны за пределами литера­туры; однако литература как раз и не допускает их.

50 Picard R., op. cit., p. 52.

Запрет, налагаемый вами на все чужие языки, — это всего лишь способ самим себя исключить из литературы: отныне более невозможно, не должно быть возможно, как это было во времена Сен-Марка Жирардена 51, служить надсмотрщиком над искусством и вместе с тем претендовать на то, чтобы сказать о нем нечто.