рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Второй день

Второй день - раздел Образование, Ален Роб   Раскладывая По Своим Местам Вещи В Толстой Дорожной Сумке, Ак...

 

Раскладывая по своим местам вещи в толстой дорожной сумке, аккуратный Борис Валлон, иногда именуемый Валем, вдруг вспоминает о том, что сегодня ночью ему приснилось, как он обнаружил среди своих дорожных принадлежностей крошечную фарфоровую куколку на шарнирах, которая была в детстве его любимой игрушкой (и жертвой). Почему она неожиданно вернулась к нему во сне, для него очевидно: все дело в вывеске той лавки по продаже Püppchen,[15]увиденной им вчера над воротами особняка, в котором жил, а может быть, и до сих пор живет Дани фон Брюке. Впрочем, если он, действительно, жив, то, избегнув смерти во время недавнего покушения, он наверняка поостерегся бы возвращаться в дом, в котором он официально зарегистрирован, о чем давно известно убийцам. Элементарное благоразумие заставило бы его раз и навсегда исчезнуть.

Спустившись в пустой холл к завтраку, Валлон пытается собраться с мыслями и выстроить в правильной последовательности все, что ему известно об этом авантюрном предприятии, в котором все идет не так, как было задумано, чтобы наметить, если это возможно, свой план расследования и даже свой план действий. Он замышляет не что иное, как собственное расследование, коль скоро короткий отпуск, о котором его известил Пьер Гарин, означает, что его миссия – по крайней мере, на какое‑то время – считается выполненной. Мария, уже успевшая, умело орудуя утюгом, в два счета выгладить его измятый костюм, улыбаясь и не говоря ни слова, с грациозным проворством расставляет перед ним многочисленные закуски, составляющие плотный немецкий завтрак, за который он, впрочем, принимается с большим аппетитом. Братьев Малеров, ни одного, ни другого, сегодня не видно.

На улице светит солнце, тусклое зимнее солнце, которое не может как следует прогреть прохладный воздух, колеблемый легким, изменчивым, своенравным, очень берлинским бризом. У Валя тоже становится легко на душе, даже легче, чем было вчера после того, как ему удалось перебраться через американский контрольно‑пропускной пункт. Избавившись от своего громоздкого багажа, более или менее выспавшись, он чувствует себя сейчас свободным и отдохнувшим. Оглядывая окрестности с такой же отрешенностью, с какой он мог бы смотреть старый фильм, в котором недостает нескольких бобин с пленкой, он бодро шагает вперед, почти не обращая внимания на смутное, но неотступное ощущение пустоты в голове или, по меньшей мере, какого‑то отупения, стараясь об этом просто не думать… Какое это имеет сейчас значение?

На другом берегу заброшенного канала удильщик с одной лишь неразличимой отсюда бечевкой в правой руке, которую он слегка вытянул вперед, чтобы сразу почувствовать, когда начнется гипотетический клев, сидит налакированном деревянном кухонном стуле, принесенном сюда, видимо, из близлежащего дома и поставленном на самом краю набережной, прямо перед первой ступенью каменной лестницы, вырубленной в мостовой и спускающейся к воде. Впрочем, глядя на эту не первой свежести воду, мутную и усеянную мелкими отбросами, плавающими на поверхности (пробки, апельсиновая кожура, радужная масляная пленка) или слегка притопленными (исписанные листы бумаги, белье с красными пятнами и т. д.), трудно поверить, что в ней могла выжить какая‑то рыба. В одной рубахе, в закатанных до колен штанах и холщовых туфлях рыболов выглядит по‑летнему, что как‑то не вяжется с этим временем года. Вылитый статист, которому костюмерша плохо подобрала наряд. У него густые черные усы, и, похоже, он угрюмо рыскает взглядом по сторонам, низко надвинув на глаза козырек продолговатого картуза из мягкой ткани, напоминающего кепки, которые любят носить рабочие в Греции и Турции.

Так называемый рыболов безо всякого стеснения поворачивает голову и смотрит вслед этому сомнительному буржуа в мехах, который прогуливается вдоль домов на противоположном берегу, то есть по четной стороне, останавливается на полпути к откидному мосту, чей механизм так проржавел, что его уже не поднять, и внимательно разглядывает ту часть неровной и ухабистой мостовой, где между булыжниками остались кроваво‑красные следы суриковой краски, словно брызнувшей из‑под земли через треугольную скважину между хорошо отшлифованными окатами трех булыжников, а затем растекшейся в разные стороны длинными, переплетающимися струями, которые резко изгибаются под прямым углом, перекрещиваются, разветвляются и попадают в тупики, так что, внимательно проследив за их переменчивым, прерывистым, лабиринтообразным бегом, можно без труда различить зигзаги, ромбы, меандр, свастику, металлическую лестницу, зубцы крепостной стены… после чего низко согнувшийся путник снова распрямляет спину и смотрит на высокую, потемневшую, сложную, но уже бесполезную металлическую конструкцию, с помощью которой когда‑то поднимали подвижное полотно моста, открывая баржам проход в Ландверканал, на две ее мощные круглые дуги, вздымающиеся в небо на такую же высоту, как и крыши домов, и увенчанные двумя массивными чугунными противовесами, каждый из которых представляет собой толстый, выпуклый по бокам диск, наподобие непритязательного пресс‑папье с потускневшей позолотой, перешедшего ко мне по наследству от моего деда Коню после маминой смерти и лежащего ныне на моем письменном столе. Между пресс‑папье и мной в мнимом беспорядке рассыпан целый ворох исписанных мелким, почти неразборчивым почерком и испещренных помарками страниц, на которых, один за другим, запечатлены черновые наброски этого отчета.

Слева и справа от этого большого письменного стола из красного дерева, с помпезными, в наполеоновском стиле, орнаментами, уже описанными мной в другом месте, который, надвигаясь со всех сторон, исподволь захватывают груды, нарастающего слоями экзистенциального бумажного хлама, я теперь не раскрываю днем ставни трех окон, выходящих в парк, на юг, север и запад, чтобы не видеть мрачной разрухи, среди которой я живу с тех пор, как вскоре после Рождества Нормандию опустошила буря, отметив на такой поистине незабываемый манер конец века и мифический переход в двухтысячный год. Красивая композиция листвы, водоемов и газонов сменилась кошмаром, от которого невозможно пробудиться и по сравнению с которым ущерб от катаклизма, казавшегося тогда историческим, – от урагана 1987 года, уже упоминавшегося в моих сочинениях, – кажется смехотворным. На этот раз понадобятся месяцы, если не годы, только для того, чтобы разобрать завалы из сотен исполинских расколовшихся стволов, которые намертво сплелись между собой (придавив молодые деревца, выращенные с такой любовью), и убрать огромные, вырванные с корнем пни, от которых в земле остались разверстые ямы, словно воронки от бомб, сброшенных во время невероятного блицкрига, длившегося не более получаса.

Я часто толковал о радостной созидательной одержимости, которую должен без устали проявлять человек для того, чтобы заново отстроить лежащий в руинах мир. И вот, после целого года работы над одним сценарием, слишком часто прерываемой разъездами, и спустя всего несколько дней после разрушения того, что составляло важную часть моей жизни, я вновь принимаюсь за эту рукопись и опять попадаю в Берлин, переживший другой катаклизм, снова беру себе другое имя, другие имена, примеряю к себе чужую профессию, разжившись поддельными паспортами и получив загадочное задание, которое в любой момент может превратиться в дым, и все же упорно продолжаю барахтаться в самой гуще двойников, неуловимых видений, неотступных образов, снова и снова возникающих на поверхности возвращающихся зеркал.

В этот миг Валлон тоже быстрым шагом идет дальше в сторону пересечения нашей Фельдмессерштрассе с двумя набережными, а затем поворачивает, явно направляясь к дому под номером 2, в котором располагается гипотетическая кукольная лавка для детей и взрослых. Ворота из кованого железа в стиле модерн приоткрыты. Тем не менее, путник не решается еще немного надавить на створ; он предпочитает известить о своем приходе, воспользовавшись цепочкой, которая висит с левой стороны и вроде бы должна приводить в движение колокольчик, однако на деле, когда он несколько раз с силой дергает за нее, никакого звона не слышно, и никто не появляется.

Скользнув взглядом вверх по фасаду нарядного особняка, Валь замечает, что центральное окно на втором этаже широко раскрыто. В оконном проеме видна особа женского пола, которую путник сначала принимает за манекен, такой неподвижной кажется она издали, да и мысль о том, что манекен выставили там, чтобы его было лучше видно с улицы, представляется вполне правдоподобной, ведь вывеска на воротах указывает на то, что здесь располагается торговое заведение. Но когда Валь вдруг улавливает живой блеск в обращенных на него глазах и тонкую улыбку, в которой слегка разжимаются ее пухлые губки, он понимает, что ошибся: хотя она стоит на таком холоде в вызывающе легком платье, перед ним – да простит меня Бог! – совсем юная девушка из плоти и крови, которая глядит на него с показной самоуверенностью. Эта девушка с растрепанными белокурыми локонами, возможно, только что вставшая с постели, надо сказать, очень миленькая, если этот слащавый эпитет подходит для описания ее ослепительной дьявольской красоты, ее нескромной позы, победоносного выражения ее лица, которое, напротив, указывает на твердый, сильный, закаленный в испытаниях и даже отважный характер, без единого намека на непостоянство, какого следовало бы ожидать от столь юной особы (лет тринадцати‑четырнадцати).

Валь слегка кивает ей головой, но она не обращает на него внимания, и он, сбитый с толку таким неожиданным приемом, отводит глаза от этого волнующего видения. Впрочем, это только придает ему смелости, и он еще решительнее толкает решетку ворот, широкими шагами пересекает узкий палисад, направляется к крыльцу и уверенной походкой поднимается на три ступени. Справа от двери на выложенном кирпичом откосе дверного проема укреплен выпуклый звонок округлой формы, с сосцевидным выступом, отполированным пальцами посетителей, и традиционной табличкой сверху, на которой выгравировано имя «Жоёль Каст». Валь с силой жмет на кнопку.

По истечении долгой и тихой минуты ожидания к тяжелой деревянной двери, украшенной резными узорами, кто‑то приближается, как будто с опаской, и в проеме приоткрытой двери появляется пожилая женщина в черном. Борис Валлон даже не успевает представиться или извиниться, как дуэнья тихим и доверительным голосом сообщает ему, что продажа кукол начнется только после обеда, но зато уж будет продолжаться весь вечер, и эти слова вкупе со зрелищем не по годам чувственной девушки в окне на втором этаже усиливают подозрения, возникшие у нашего спецагента в самом начале. Воспользовавшись заранее составленной фразой на правильном, но, безусловно, немного тяжеловесном немецком, он спрашивает, может ли его принять господин Дани фон Брюке, несмотря на то, что он не условился с ним заранее о встрече.

Старуха, насупившись, тянет дверь на себя, открывая ее пошире, чтобы рассмотреть этого коммивояжера без чемоданчика, и внимательно разглядывает его с головы до ног с каким‑то недоверчивым изумлением, которое мало‑помалу перерастает в ужас, словно она боится, что перед ней сумасшедший. И тут резким толчком она закрывает дверь, толстая створка которой захлопывается с глухим лязгом. Прямо над ним, за кадром, раздается звонкий, безудержный смех невидимой, но внутренним взором еще различимой девушки, которую внезапно, по каким‑то неизвестным мне причинам, охватило веселье. Дерзкие переливы смеха прерывает лишь ее приятный, певучий голосок, когда она насмешливо выкрикивает по‑французски: «Не везет сегодня!»

Посетитель, которого не пустили в дом, выгибается и задирает голову. Дерзкая проказница, которая в свой черед перегнулась через подоконник, появляется на фоне неба в прозрачной сорочке, на которой распущены почти все шнурки, словно эта соня принялась торопливо снимать с себя кукольное ночное белье, чтобы одеться поскромнее. Она кричит: «Подождите! Я вам открою!» Но в тот же миг ее тело, с которого постепенно сползает одежда (уже показалось плечо, а там и маленькая грудь), начинает неправдоподобно, страшно, безнадежно выскальзывать в пустоту. Ее глаза раскрываются все шире навстречу бездне сине‑зеленой влаги. Ее слишком красные уста разъяты до предела в крике, который никак не может из них вырваться. Ее грациозное тело, ее голые руки, ее головка с белокурыми локонами хаотично вытягиваются и извиваются, трепещут, бьются, совершая сонмы движений, которые становятся все более иступленными. Кажется, будто она зовет на помощь, будто что‑то ужасное – жгучее пламя пожара, острые клыки вампира, разящий нож убийцы – неумолимо надвигается на нее из глубины комнаты. Она готова на что угодно, лишь бы спастись, но в действительности она уже опрокинулась вниз в нескончаемом падении и уже лежит, расшибившись насмерть, на мелком садовом гравии… Тут она подается назад так резко, словно сама комната поглощает ее, и мигом исчезает.

Валь возвращается в исходную позицию, перед дверью. Дверь опять приоткрыта; но вместо негостеприимной дуэньи на пороге неподвижно стоит молодая женщина (лет тридцати), глядя на незнакомца, который не может скрыть свое замешательство и сконфуженно улыбается. Он бормочет по‑немецки какие‑то невнятные объяснения. Но она, все так же молча, продолжает разглядывать его, с серьезным, несомненно, дружелюбным видом, хотя на лице ее лежит печать тихой, давней грусти, которая резко контрастирует с легкомысленностью той взбалмошной девчонки. Сразу заметно, что она похожа на эту девушку, у нее такой же миндалевидный разрез больших зеленых глаз, такие же привлекательные пухлые губы, такой же тонкий прямой, что называется, греческий нос, хотя у той, что помоложе, он очерчен резче, но, глядя на ее черные как смоль волосы, скромно расчесанные на прямой пробор по моде двадцатых годов, понимаешь, что они отличаются друг от друга не только возрастом. Ее зрачки едва заметно двигаются, а губы слегка разжаты.

Эта соблазнительная дама с обворожительным выражением обиды и легкой грусти на лице, наконец, произносит голосом томным и низким, поднимающимся у нее из груди или даже из глубины живота, на французском, звучание которого вызывает в памяти вкус спелой вишни и сочного абрикоса, – в ее случае, это можно было бы назвать чувственным тембром, – так, помнится, звучал и голос девочки: «Не обращайте внимания на Жижи и на все, что она говорит, а, может, и делает… Малышка любит дурачиться, это все по малолетству: ей ровно четырнадцать лет… и от дурной компании». Сделав многозначительную паузу, за время которой Валь так и не успел решить, как ей ответить, она добавляет: «Доктор фон Брюке уже десять лет здесь не живет. Я очень сожалею… Тут стоит мое имя. (Грациозным жестом она показывает голой рукой на медную табличку над звонком.) Но меня можно называть просто Жо, на немецкий лад Ио – за ней по всей Греции и Малой Азии гонялся слепень, а потом ее изнасиловал Юпитер, обернувшись тучей с огненными сполохами».

Улыбка, скользнувшая по губам Жоёль Каст, когда она некстати упомянула об этом мифе, ввергает посетителя в хаос фантастических предположений. Собравшись с духом, он наудачу спрашивает: «И о чем же здесь жалеть, позвольте узнать?»

– Вы о том, что Даниэля здесь больше нет? (Молодая женщина на миг оживляется, разражаясь гортанным смехом, глубоким и похожим на воркование, который, кажется, извергается из самого нутра.) Мне не о чем! Не о чем жалеть! Я имела в виду вас, ваше расследование… месье Валлон.

– Ага!.. Так вы знаете, как меня зовут?

– Пьер Гарин известил меня о том, что вы собираетесь зайти. (Молчание.) Входите же! Я уже немного замерзла.

Следуя за ней по длинному темному коридору в комнату, напоминающую гостиную, тоже довольно темную, которая забита разномастной мебелью, крупными манекенами и всевозможными, более или менее необычными вещами (какие можно увидеть в лавке старьевщика), Валь пытается размышлять о том, что сулит ему эта резкая перемена. Не угодил ли он снова в ловушку? Усевшись в жесткое кресло, обтянутое красным бархатом, с подлокотниками из красного дерева, отделанными для красоты и сохранности тяжелой бронзой, он задает вопрос, изо всех сил стараясь говорить самым обычным светским тоном: «Вы знаете Пьера Гарина?»

– Разумеется! – отвечает она, быстро и немного устало пожимая плечами. – Тут все знают Пьера Гарина. К тому же, я пять лет была замужем за Даниэлем, перед самой войной… Он был отцом Жижи.

– Почему вы говорите «был»? – спрашивает путник, немного поразмыслив.

Дама долго смотрит на него, не отвечая, словно размышляет над его вопросом, а, может быть, думает о чем‑то другом, но так или иначе, в конце концов, поясняет, равнодушно и безучастно: «Жижи сирота. Полковник фон Брюке был убит прошлой ночью в советском секторе израильскими агентами, прямо перед окнами квартиры, где я жила с дочерью в начале 1940 года, после того, как муж от меня отрекся».

– Как это «отрекся»?

– Это было право Даниэля и даже его долг. В соответствии с новыми законами Третьего Рейха, я считалась еврейкой, а он был высокопоставленным офицером. По этой же причине он никогда не признавал себя отцом Жижи, которая родилась вскоре после нашей свадьбы.

– Вы говорите по‑французски без малейшего немецкого или центральноевропейского акцента…

– Я выросла во Франции, и я француженка… Но дома мы еще говорили на одном из наречий сербо‑хорватского. Мои родители приехали из Клагенфурта… Каст – это неправильное сокращение от Костаньевицы – городка в Словении.

– И на протяжении всей войны вы оставались в Берлине?

– Вы шутите! Мое положение становилось все более рискованным, да это было и неудобно при нашей тогдашней скромной жизни. Мы боялись выйти из дома… Даниэль навещал нас раз в неделю… В начале весны 1941 года ему удалось устроить наш отъезд. У меня тогда еще оставался французский паспорт. Мы поселились в Ницце, в итальянской оккупационной зоне. Полковник фон Брюке был переброшен со своей частью на Восток для выполнения стратегических разведывательных операций.

– Он был нацистом?

– Наверное был, как все… Скорее всего, он об этом даже не задумывался. Как и подобает германскому офицеру, он беспрекословно выполнял приказы германского правительства, а в Германии правили национал‑социалисты… Вообще‑то, я даже не знаю, чем он занимался после нашей последней встречи в Провансе и до своего возвращения в Берлин несколько месяцев назад. Когда фронт под Мекленбургом после капитуляции адмирала Деница был расформирован, Даниэль мог вернуться, например, к своей семье в Штральзунд, если русские его отпустили по каким‑то непонятным политическим соображениям. Что касается меня, то, как только выдалась такая возможность, я приехала сюда с французскими оккупационными войсками. По‑английски я говорю так же свободно, как и по‑немецки, да и по‑русски объясниться могу, благо он похож на словенский. Через «Красный крест» мне удалось привезти сюда Жижи, и нам без проволочек разрешили снова поселиться в нашем старом доме на канале, который чудом уцелел во время войны. Я сохранила берлинские документы, которые подтверждают, что я раньше жила в этом доме, а Жижи здесь родилась. Один любезный американский лейтенант выхлопотал для нас вид на жительство, продовольственные карточки и все остальное.

Бывшая мадам Жоёль фон Брюке, урожденная Кастаньевица, она же Каст («зовите меня просто Жо»), рассказывает ему обо всем этом с такими явными потугами на ясность, связность и точность изложения, так дотошно указывает всякий раз, куда и когда она переехала, не забывая упомянуть и о причинах поездки, что Борису Робену, который особо не навязывался к ней с расспросами, ее история, напротив, начинает казаться подозрительной, а то и неправдоподобной. Она как будто повторяет заученный на зубок текст, стараясь ничего не упустить. Да и тон ее, такой степенный, рассудительный, безразличный, в котором не ощущается ни волнения, ни злобы, придает всему рассказу привкус фальши. Эту назидательную одиссею вполне мог сочинить самолично Пьер Гарин. Для верности надо бы допросить эксцентричную девчонку, которую наверняка натаскали не так хорошо, как мать. Зачем ей, женщине, похоже, не слишком расположенной к душевным излияниям и болтовне, так докучать незнакомому человеку излишними подробностями своей семейной саги? Что таится за ее неуместным рвением, за ее скрупулезными воспоминаниями, в которых, несмотря на исчерпывающие с виду показания, все же полно пробелов? Почему она так поспешно вернулась в этот ненадежный, полуразрушенный город, в который нелегко попасть и в котором ее жизни, быть может, еще угрожает опасность? Что именно известно ей о смерти фон Брюке? Может быть, она сама это и устроила? Или только помогла устроить? В центре какого лабиринта находится квартира J.К.? Откуда у нее такие точные сведения о том, где именно было совершено преступление? И как мог Пьер Гарин предугадать, что путник в последний момент выберет паспорт на имя Валлона, чтобы перебраться в западный анклав города? Быть может, ему сразу доложила об этом Мария, горничная из гостиницы «Die Verbündeten»? И наконец, на какие средства эта Жо живет в Берлине, куда она сразу же постаралась перевезти и свою малолетнюю дочь, которой наверняка было бы проще закончить школу в Ницце или в Каннах? (7)

Размышляя над этими загадками, Валь, чьи глаза уже привыкли к мутному полумраку, в которой погружена просторная гостиная, почти целиком затянутая тяжелыми красными портьерами, внимательно разглядывает эти онейрические декорации блошиного рынка, гнетущий кавардак, склад забытых воспоминаний, хотя многочисленные, возвышающиеся среди миниатюрных детских игрушек манекены высотой в человеческий рост, в вызывающих нарядах, контрастирующих с их миловидными, девичьими лицами, наводят на мысль скорее о притоне начала века, чем о лавке для маленьких девочек. И посетитель снова гадает, чем же промышляют обитатели этого некогда буржуазного дома, в котором жил офицер вермахта.

 

 

Примечание 7: Задаваясь с напускным простодушием всевозможными вопросами, наш беспокойный рассказчик ненароком допускает, по меньшей мере, одну ошибку, когда составляет из своих пешек такую мудреную композицию: мимоходом он проговорился, что подозревает заботливую Марию – а не братьев Малеров – в сотрудничестве с САД, хотя сегодня утром она даже не понимала нашего языка. Но что с его стороны уж совсем странно, так это то, что он избегает одного вопроса, который кажется нам (особенно мне) вполне уместным и имеет к нему прямое отношение: разве разочарованная молодая вдова не напомнила ему другую женщину, его близкую родственницу, чей образ все время просвечивает сквозь ткань его повествования? Разве, описывая здесь ее лицо с резкими чертами, он не рисует портрет, имеющий явное сходство с фотографией его матери в возрасте тридцати лет, намеки на которую разбросаны там и сям по всему его тексту? Тут он старательно избегает любого упоминания об их неоспоримом сходстве (которое вдобавок усиливает чувственный тембр голоса, уже описанный им в другом месте), хотя обычно по ходу повествования использует малейшую возможность, чтобы отметить иной раз вымышленное, по крайней мере, не столь явное двойничество или подобие между образами, отстоящими друг от друга во времени не меньше, если не больше, чем эти, чье странное тождество представляется нам очевидным. Вместо этого он развязно (похоже, не без тайного умысла) настаивает на том, что от Жоёль Каст и от маленькой златокудрой бесстыдницы исходят одинаковые сексуальные флюиды, тогда как нам эта морфологическая аналогия, которую он усматривает между матерью и дочерью, тоже кажется сугубо субъективной, если не сказать, выдуманной для того, чтобы ввести нас в заблуждение.

В действительности, «внебрачная» дочь Дани фон Брюке унаследовала скорее «арийскую» красоту от своего родителя, который, хоть и не наделил ее старинным дворянским титулом, дал ей, однако, архаичное и ныне почти позабытое прусское имя Гегенеке, которое быстро переделали в Геге на немецкий манер или в Жижи на французский, а затем и в Джиджи для удобства американцев. Между прочим, для тех, кто еще не догадался, замечу, что эта капризная, но во многих отношениях не по годам смышленая юная особа является одной из ключевых фигур в нашей шахматной композиции.

 

 

Когда путник, наконец, выходит из задумчивости (как долго он в ней пребывал?), он снова поворачивается к даме… К его удивлению, кресло, в котором она только что сидела, теперь опустело. Не вставая со своего кресла, он смотрит направо и налево, но в этой большой комнате ее нигде не видно. Значит, хозяйка покинула гостиную с эротическими куклами и оставила своего гостя, а он не услышал ни звука ее шагов, ни потрескивания половиц, ни скрипа двери. Почему она выскользнула отсюда тайком? Может быть, она торопилась сообщить Пьеру Гарину о том, что залетная птичка попалась в силки? Возможно, люди из САД уже проникли в виллу, на верхнем этаже которой поднялась какая‑то тревожная суматоха? Но в этот момент неуловимая вдова с зелеными глазами, подернутыми поволокой напускной грусти, беззвучно появляется из какого‑то невидимого прохода в темных глубинах похожей на чулан гостиной, отчего кажется, будто молодая женщина возникает из мрака, держа в руке переполненную чашку на блюдце, которую она осторожно несет, стараясь не расплескать ее содержимое. Краем глаза присматривая за жидкостью в чашке, она приближается к нему невесомыми шажками танцовщицы и говорит: «Я приготовила вам кофе, месье Валлон, крепкий, на итальянский манер… Он немного горьковатый, но неплохой, в коммунистическом секторе вам такой вряд ли предложат. Американское интендантство снабжает нас тут многими дефицитными продуктами. (Она вручает ему свой драгоценный дар.) Это «робуста» из Колумбии…» И выдержав короткую паузу, в течение которой он начинает маленькими глотками отхлебывать обжигающее черное варево, она как‑то совсем по‑домашнему материнским тоном добавляет: «Вы так устали, мой бедный Борис, что заснули, пока я говорила!»

Кофе и впрямь такой крепкий, что вызывает тошноту. Как он не похож на то, что называют американским кофе… Пересилив себя, путник допивает его одним глотком, но лучше ему от этого не становится; скорее уж наоборот. Пытаясь как‑то унять подступающую тошноту, он встает с кресла якобы для того, чтобы поставить пустую чашку на мраморную крышку комода, которая, впрочем, уже и так загромождена мелкими вещицами: кошелечками из металлических колечек, цветочками из бисера, шляпными булавками, коробочками с перламутровым отливом, экзотическими раковинами… вперемешку с семейными фотографиями разных размеров, в наклонных латунных рамах с ажурными краями. В центре стоит самая большая фотография, сделанная на память во время отдыха на море, на которой слева на заднем плане видны гладкие скалы на фоне поблескивающей водной ряби, а на переднем плане – четыре человека, стоящие рядком на песке и глядящие в объектив камеры. Такой снимок вполне могли сделать и на маленьком бретонском пляже в Леоне.

В центре фотографии двое, оба с нордическими золотистыми волосами: высокий и стройный мужчина лет пятидесяти, с красивым, суровым лицом, в безукоризненно белых штанах и подобранной в тон белой рубахе с туго застегнутыми на пуговицы манжетами и воротником, а справа от него – совсем маленькая девочка двух, от силы, двух с половиной лет, хорошенькая и смеющаяся, совершенно голенькая.

Двое других, справа и слева от них, замыкающие ряд с двух сторон, напротив, жгучие брюнеты: весьма привлекательная молодая женщина (лет двадцати), которая держит за руку девочку, а с другой стороны – мужчина лет тридцати‑тридцати пяти. Оба в пляжных костюмах, черных (или достаточно темных, чтобы казаться такими на черно‑белой фотографии), она в трико, прикрывающем весь торс, он в трусах, – оба еще мокрые, видимо, после недавнего купания. Судя по их возрасту, эти молодые люди с очень темными волосами должны быть родителями девочки с кудрями цвета спелой пшеницы, которая, выходит, унаследовала по закону Менделя светлую пигментацию от деда.

Сам дед тем временем глядит в небо, за край отливающего глянцем прямоугольника, на стаю морских птиц – крикливых чаек, черноголовых крачек, буревестников, которые возвращаются в открытое море, – или аэропланов, пролетающих за кадром. Молодой мужчина смотрит на девчушку, которая, вытянув свободную руку, потрясает перед фотографом одним из тех маленьких крабов, именуемых «зелеными» или «бешеными», какие часто встречаются на пляжах, держа его двумя пальцами за заднюю лапку и восхищенно глядя на свою добычу. Одна лишь молодая мать, как пенорожденная Анадиомена, смотрит в камеру и позирует с обворожительной улыбкой. Но в глаза бросаются прежде всего разжатые клешни и восемь тоненьких лапок маленького рачка, хорошо различимые в самом центре снимка, вытянутые веером, прямые, расположенные совершенно симметрично, на равном удалении друг от друга.

Чтобы получше разглядеть актеров, разыгрывающих эту сложную сценку, Валь взял раму двумя руками и поднес фотографию к глазам, словно пытаясь влезть внутрь. Кажется, он вот‑вот запрыгнет туда, но в последний момент его останавливает волнующий голос хозяйки дома, которая шепчет ему на ухо: «Это Жижи, ей тут два года, в песчаной бухте на северо‑западном побережье Рюгена летом тридцать седьмого, тогда было на редкость жарко».

– А кто эта ослепительная девушка, которая держит ее за руку, с плеч и рук которой еще струятся жемчужные капли океана?

– Это не океан, а всего лишь Балтийское море. И, конечно, это я! (На комплимент она отвечает коротким гортанным смешком, который угасает, тихо рассыпаясь по мокрому песку.) Но к тому времени я уже давно была замужем.

– За этим молодым человеком, который тоже только что вышел из воды?

– Нет! Что вы! За Даниэлем, за этим шикарным господином, который намного старше и годится мне в отцы.

– Прошу прощения! (Разумеется, вежливый посетитель сразу же узнал пожилого полковника, изваяние которого он видел, разглядывая античную аллегорию на Жандарменмаркт.) Почему он смотрит в небо?

– Мы услышали адский рев, который издавало звено «штукас», совершающих учебный вылет.

– Это его обеспокоило?

– Не знаю. Но война уже приближалась.

– Выглядит он замечательно.

– Вы находите? Прекрасный экземпляр белокурого долихоцефала, годится для зоопарка.

– Кто сделал снимок?

– Я уже не помню… Наверное, профессиональный фотограф, если судить по необычному качеству снимка, ведь тут видны даже мельчайшие детали. Кажется, можно пересчитать песчинки… Этот черноволосый мужчина справа – сын Дана от первого брака… назовем это так для удобства. Думаю, на самом деле они не были женаты…

– Грехи молодости, надо полагать, если сыну действительно столько лет, на сколько он выглядит?

– Дану тогда было лет двадцать, а его возлюбленной ровно восемнадцать, столько же, сколько было мне, когда я его повстречала… Он всегда пользовался успехом у романтичных барышень. Просто диву даешься, как все повторяется: она тоже была француженка, и, судя по фотографиям, которые я видела, была похожа на меня как близнец, хотя она старше меня на тридцать лет… а то и больше. Можно сказать, что в сексуальном отношении у него были весьма устойчивые вкусы! Только эта первая связь была еще короче нашей. «Это была лишь репетиция, – уверял он меня, – перед генеральной репетицией». Со временем я все больше убеждалась, что в действительности сама была всего лишь дублершей… или, в лучшем случае, исполнительницей главной роли в короткой репризе по мотивам очень старой пьесы… Но что с вами, мой дорогой? У вас теперь совсем усталый вид. Вы почти не держитесь на ногах… Присядьте…

На этот раз Валлону, и впрямь, дурно, словно он принял наркотик, чей горький привкус он с тревогой ощущает во рту, когда хозяйка дома, резко прерывая нарочито многословный поток своих объяснений и рассуждений, неожиданно впивается зелеными глазами в плененного гостя, который пошатываясь поворачивается лицом к гостиной, пытаясь отыскать спасительное кресло… (8) Увы, все кресла были заняты, но расселись в них вовсе не манекены высотой в человеческий рост, как ему показалось вначале, а живые отроковицы в фривольном нижнем белье, которые шаловливо надувают губки в притворной обиде и заговорщицки ему подмигивают… В смятении он выронил из рук золотистую раму, и стекло, прикрывающее фотографию, разбилось об пол с несоразмерно громким кимвальным звоном… Возомнив, что он в опасности, Валь отступил на шаг назад и нашарил за спиной на мраморной крышке комода какой‑то маленький тяжелый предмет, круглый и гладкий, как отшлифованный булыжник, который показался ему достаточно увесистым и пригодным для защиты в случае нападения… Прямо перед ним, в первом ряду, сидела не кто иная, как Жижи, улыбаясь ему вызывающе и насмешливо. Ее подружки, которые были здесь повсюду, стали, как заведенные, принимать сладострастные позы, чтобы угодить французу. Сидя, стоя или полулежа, некоторые из них, по всей видимости, изображали живые репродукции более или менее известных произведений искусства: «Разбитого кувшина» Греза (в более открытых нарядах), «Приманки» Эдуарда Маннере, «Пленницы в кандалах» Фернана Кормона; Алису Лиделл в виде маленькой попрошайки, в блузке, превращенной в двусмысленные лохмотья, с фотографии пастора Доджсона, святую Агату в изящном мученическом венце, с обнаженной грудью, которую уже украсила с большим вкусом нанесенная рана… Валь раскрыл рот, намереваясь что‑то сказать, – он сам не знал, что именно, – что‑то такое, что помогло бы ему вызволить себя из этого смехотворного положения, или просто хотел завопить, как при кошмаре, но не смог выдавить из себя ни звука. Тут он заметил, что сжимает в правой руке огромный стеклянный глаз, окрашенный в белый, голубой и черный цвет, который, должно быть, принадлежал какому‑то исполинскому манекену, – поднес его к лицу и стал рассматривать с гадливым ужасом… Девушки все разом разразились смехом, каждая в своем тембре и регистре, – тут было и крещендо, и фальцет, и совсем низкие раскаты, – устроив жуткий концерт… (9) В последний момент он лишь успел почувствовать, что его куда‑то тащат, вялого, обессиленного, как тряпичную марионетку, между тем как весь дом наполняется страшным гвалтом беспорядочного переезда или погрома, учиненного, судя по всему, крикливыми мятежниками…

 

 

Примечание 8: Пользуясь тем, что нашего взволнованного агента с головой накрывает волна прошедшего времени, совершенного и несовершенного вида, мы можем внести некоторые уточнения и поправки в вышеизложенный продолжительный диалог. Если память меня не подводит, снимок семейства на отдыхе был сделан не на острове Рюген, а в ближайших окрестностях Грааль‑Мюрица, на балтийском курорте, неподалеку от Ростока, на котором летом 1923 года (то есть за четырнадцать лет до этого) побывал Франц Кафка, после чего провел последнюю зиму своей жизни в Берлине, впрочем, не в Mitte,[16]как некогда утверждал наш рассказчик, а на окраине квартала Штеглиц, ныне замыкающего, вместе с Темпельгофом, американский сектор с юга.

Помню я и самолеты в небе, поскольку отец, действительно, следил отнюдь не за полетом серых журавлей, зрелищем которого можно наслаждаться в это время года. Но это были и не пикирующие «штукас», а летевшие на большой высоте истребители «Мессершмит 109», рокот которых почти не потревожил отдыхающих. Ошибка Жоёль Кастаньевицы объясняется тем, что она спутала реальное событие с кадрами из впечатляющего военного пропагандистского фильма, который мы видели в тот же день в еженедельной кинохронике в импровизированном синематографе Рибниц‑Даргартена. Что же касается театральных словечек, которые она использует для описания своего брака (репетиция, дублерша, генеральная репетиция, реприза и т. п.), то их она выбрала, очевидно, под впечатлением от (последующего) пребывания в Ницце. Там она держала скромный магазин канцелярских товаров, где соседские дети покупали карандаши и ластики, но по‑настоящему она была увлечена занятиями в любительской театральной труппе, которую она сколотила вместе с компанией друзей. Говорят, среди прочего она исполнила роль Корделии в постановке по мотивам «Дневника обольстителя», французский перевод которого был издан перед войной в серии «Cabinet cosmopolite».

 

Примечание 9: Автор этого загадочного рассказа, вне всяких сомнений, надеется с помощью таких преувеличений убедить читателя в том, что его отравили: эти откровенно горячечные сцены выдаются за первые симптомы (тошнота, потом галлюцинации), вызванные приемом наркотика, который якобы был добавлен в кофе по нашему наущению. По всей видимости, он рассчитывает потопить в мутном потоке намеков на хитроумные козни его врагов, сложную двойную игру, колдовские чары и всевозможные гипнотические волшебные зелья, которыми его будто бы опоили, любую мысль о своем соучастии – сознательном или неосознанном, вольном или невольном, преднамеренном или случайном, лишь бы снять со своей жалкой и уязвимой персоны всякую вину и ответственность. Интересно знать, как он сам объяснит, какую выгоду мы можем извлечь из его гибели. Достаточно даже бегло просмотреть его предыдущие отчеты, чтобы заметить, что он с удивительным постоянством возвращается к сдвоенной теме заговора и колдовских чар, не говоря уже об агрессии, которая хлещет через край в финальной сцене буйства эротичных малышек.

 

 

Все разом стихло. И в абсолютной, слишком безупречной, жутковатой тишине, спустя какое‑то время, Франк Матье (или, если угодно, Мэтью Фрэнк, потому что, по правде говоря, это два имени без фамилии) пробуждается в своей комнате, по крайней мере, ему кажется, что он узнает в ней все, вплоть до мельчайших деталей, хотя сейчас эти декорации невозможно соотнести с определенным временем и пространством. Темно. Тяжелые портьеры задернуты. В самом центре стены, напротив невидимого окна, висит картина.

Стены оклеены старомодными обоями с вертикальными линиями, синеватыми, с белой каймой, довольно темными, шириной пять‑шесть сантиметров, чередующимися с более блеклыми полосами такой же ширины, покрытыми сверху до низу одинаковыми мелкими узорами, которые когда‑то, несомненно, были золотистыми, но уже выцвели. Мэтью Ф. не нужно подниматься, чтобы рассмотреть их получше, он может и по памяти описать то, что изображено на этом загадочном рисунке: цветок гвоздики или маленький факел, а может, штык или куколка, туловище и ножки которой приходятся как раз на широкий клинок штыка или древко факела, голова совпадает с пламенем или рукояткой штыка, между тем как вытянутые вперед (и потому коротковатые) ручки похожи на гарду штыка или чашку, защищающую пальцы от искр.

У стены справа (если смотреть от окна) стоит большой зеркальный шкаф, достаточно вместительный для того, чтобы туда можно было повесить одежду, его единственную дверцу почти целиком покрывает толстое зеркало с сильно скошенными краями, в котором видна та же картина, только в зеркальном отражении, то есть правая часть картины отражается в левой половине зеркала, и наоборот, а центр холста между прямоугольными рамами (оживленный изображением старика с гордо поднятой головой) приходится точно на середину зеркальной двери, которая закрыта и расположена перпендикулярно настоящей картине, как, впрочем, и ее эфемерная копия.

В эту самую стену между шкафом, стоящем почти в самом углу, и наружной стеной с окном, полностью прикрытым тяжелыми портьерами, упираются изголовьем две одинаковые кровати, на которых могли бы уместиться только дети, настолько малы их размеры: меньше полутора метров в длину и около семидесяти сантиметров в ширину. Их разделяет лакированный деревянный ночной столик, тоже небольшого размера, на котором стоит маленький светильник в форме подсвечника, с тускло горящей электрической лампой. Второй ночной столик, точно такой же, как первый, такого же бледно‑голубого цвета, с таким же зажженным светильником, втиснут между второй кроватью и наружной стеной, почти впритык к левому краю портьер из тяжелой темно‑красной ткани с широкими складками. Портьеры наверняка намного превосходят размерами невидимый оконный проем, который никак не может быть таким же широким, как в современных домах.

Чтобы удостовериться в наличии одной детали, которую в лежачем положении ему не видно, Мэтью приподнимается, опираясь на локоть. Как он и ожидал, на обеих подушках вручную вышиты инициалы – по одному на каждой, – крупные, довольно выпуклые прописные готические буквы, в которых, несмотря на завитушки, опутывающие три прямые параллельные черты той и другой литеры столь витиеватым узором, что они становятся почти неотличимыми друг от друга, можно узнать «М» и «W». Только сейчас путник замечает, что место он нашел себе какое‑то странное: в пижаме, подложив под голову валик из грубой ткани, прислоненный к стене под окном, он растянулся на матраце без простыни, брошенном прямо на пол между изножием двух кроваток и продолговатым туалетным столиком с крышкой из белого мрамора, на котором стоят две фарфоровые чаши для умывания, совершенно одинаковые, только на одной видна трещина, потемневшая от времени и стянутая для надежности металлическими скрепками, уже разъеденными ржавчиной. Между чашами пристроился пузатый кувшин, тоже фарфоровый, украшенный однотонными завитками в форме цветов и большим вензелем, в котором трудно угадать те же самые готические литеры, почти неотличимые друг от друга и переплетенные здесь столь прихотливо, что разобрать их может только тот, у кого уже наметан глаз.

Горлышко кувшина отражается в одном из двух зеркал, висящих на стене с полосатыми обоями, над чашами для умывания, на такой высоте, что глядеться в них удобно разве что маленьким мальчикам. С таким же расчетом установлена и белая мраморная крышка туалетного столика. Во втором зеркале (в том, что справа) виднеется такое же перевернутое отражение той же картины. Но если внимательнее присмотреться к первому зеркалу (к тому, что слева), можно заметить в самой глубине третью копию той же картины, на этот раз возвращенной в исходное положение за счет повторного отражения (и двух инверсий): сначала в зеркале на туалетном столике, а затем в зеркале на двери шкафа.

Наконец, Мэтью с трудом поднимается, он чувствует себя совершенно разбитым, но не знает отчего, и смотрит на свое помятое лицо, наклонившись к маленькому зеркалу над залатанной чашей для умывания, дно которой украшено орнаментом с большим вензелем «М», перечеркнутым наискось старой трещиной. На картине изображена какая‑то (возможно, очень известная, но он никогда не мог понять, какая именно) сцена из античной истории или мифологии, которая разыгрывается среди холмов на фоне живописных зданий с коринфскими колоннами, виднеющихся вдали слева. На переднем плане справа всадник на вороном жеребце, приподнявшись в седле, воинственно замахнулся мечом на старика в тоге, который стоит лицом к нему на колеснице с огромными колесами и пытается остановить ее на полном ходу, осадив двух белых лошадей, одна из которых, очень норовистая, заржав, становится на дыбы от того, что ей рвут рот слишком сильно натянутые удила.

За грозным, величавого роста возницей, увенчанным царской диадемой, стоят два лучника в тугих набедренных повязках, натянув тетиву, но, кажется, целят они не в нападающего, который появился так некстати и которого они, похоже, даже не замечают. Грудь злоумышленника закована в кирасу, напоминающую римский панцирь и, скорее всего, принадлежащую другой эпохе, нежели более или менее древнегреческая тога, прикрывающая лишь одно плечо престарелого царя, на котором вообще нет никаких доспехов, а короткие повязки, тесно облегающие бедра двух воинов, и натянутые на уши кожаные колпаки с длинным затыльником, выглядят скорее на египетский манер. Но совсем уж неуместной, с исторический точки зрения, кажется одна деталь: на дороге между камнями лежит оброненная женская туфелька, изящная бальная туфелька на высоком каблуке, с треугольной союзкой, покрытой голубыми чешуйками, поблескивающими на солнце.

Снова перед ним разыгрывается эта стародавняя, странная, но уже привычная сцена. Мэтью подливает немного воды в свою чашу для умывания, на дне которой клеевой шов проступает теперь, разумеется, гораздо явственнее, чем прежде. С каких пор не меняли эту желтоватую водицу? Как бы то ни было, не раздумывая, заученным с детства жестом он окунает в воду банную рукавичку с вензелем «M v В», вышитым красными нитками на узкой тесьме, свернутой в петлю, чтобы можно было нацепить рукавичку на крючковатый кончик хромированной латунной вешалки для полотенец. M осторожно протирает лицо мягкой тканью, с которой капает вода. Увы, этого недостаточно для того, чтобы унять тошноту, которая подступает с новой силой. Голова у него кружится, коленки дрожат… Слева от картины у стены все еще стоит манекен… Из своего стаканчика для полоскания рта он отпивает глоток тепловатой воды с привкусом золы и опять валится на матрац.

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Ален Роб

Повторение... Ален Роб Грийе Повторение Повторение и воспоминание одно и то же движение только в...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Второй день

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Повторение
  Повторение и воспоминание – одно и то же движение, только в противоположных направлениях: воспоминание обращает человека вспять, вынуждает его повторять то, что было, в обратном пор

Первый лень
  Так называемый Анри Робен проснулся очень рано. Далеко не сразу он понял, где он, как давно он сюда попал и что он здесь делает. Спал он неважно, прямо в одежде, на своем горе‑

Третий день
  А.Р. просыпается в незнакомой комнате, видимо, в детской, судя по миниатюрным размерам двух кроватей, ночных столиков и туалетного столика с двумя приборами для умывания из толстого

Четвертый день
  В третьем номере отеля «Союзники» А.Р. вырывает из сна внезапный рев четырехмоторного американского самолета, вероятно, транспортного варианта «В 17», только что поднявшегося с ближ

Пятый день
  А.Р. снится, что он просыпается в комнате без окон, где раньше жили дети фон Брюке. Из пригрезившегося сна его вырывает громкий звон осыпающегося стекла, который, похоже, доносится

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги