рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Бах на острове Рюген

Бах на острове Рюген - раздел Образование, Бернхард Шлинк Летние обманы     К Концу Фильма Глаза У Него Наполнились Сл...

 

 

К концу фильма глаза у него наполнились слезами. А ведь в этой картине не было хеппи‑энда – героям не светило счастливое будущее, ну разве что появилась какая‑то неопределенная надежда. Он и она, «созданные друг для друга», упустили свой шанс, хотя, может быть, когда‑нибудь они еще встретятся. Бизнес главной героини накрылся, но она не отчаялась, начала все с нуля.

Накрылся из‑за ее сестрицы, это она прибрала денежки к рукам. А начать все с нуля этой женщине удалось потому, что помог отец, ворчливый старикан, худо‑бедно присматривавший за ее сынишкой, – дедок с головой, набитой вздорными идеями, – так вот, старик продал свой дом, чего никто от него не ожидал, и, получив деньги, преподнес дочери грузовичок, без которого ей пришлось бы туго. В финале отец и дочь стоят на улице, глядя на грузовичок, дочь притулилась к плечу отца, он приобнял ее одной рукой. А бизнес‑то какой? Уборка и мытье улиц, помещений и прочих мест, где были совершены преступления. В последних кадрах фильма отец с дочерью снова вместе принялись за уборку, напялив синие комбинезоны и белые респираторы: работали и понимали друг друга не то что с полуслова – вообще без слов.

Все чаще с ним это случается: как дойдет до хеппи‑энда, сразу глаза на мокром месте. Дышать тяжело, подступают слезы, а захочешь что‑нибудь сказать, так прежде изволь проглотить комок в горле. Но по‑настоящему он не плакал. А жаль, он бы поплакал, и не только в кино, когда у них там хеппи‑энд, – он бы поплакал, когда одолевает тоска от мыслей о том, что брак его распался, или вспомнив, что умер лучший друг, да и вообще, почему не поплакать, если не осталось в его жизни ни надежды, ни мечты? В детстве он плакал, уткнувшись в подушку, и, наплакавшись, засыпал. А теперь вот разучился плакать.

Последний раз он по‑настоящему плакал давно, много лет назад. Они с отцом в очередной раз сцепились из‑за политики; в те времена такие стычки между стариками‑родителями и детьми случались на каждом шагу: отцам было невмоготу смотреть, как рушилось все, ради чего они прожили жизнь, а дети бунтовали, так как старики не давали им никакой возможности по‑своему – и лучше – устроить жизнь. Умом он отца понимал и даже с уважением относился к его переживаниям, ведь тому приходилось расставаться с привычным и любимым миром, он и хотел‑то всего‑навсего, чтобы отец, со своей стороны, понимал и уважал его желание – строить новый мир. Отец же вечно его распекал: и неразумный‑де он, и опыта не набрался, и самонадеянный, и в грош не ставит любой авторитет, и об ответственности не имеет ни малейшего понятия – вот так отчитывая, бранил; в конце концов к глазам подступали слезы. Но разреветься – нет, этого торжества он отцу не доставил ни единого раза. Глотал слезы, из‑за комка в горле не мог слова сказать, но все равно пер против отца.

Интересно, а его отец продал бы свой дом, чтобы подарить сыну грузовичок, если бы тот позарез был ему нужен? А напялил бы отец синий комбинезон, да еще и на нос – белый респиратор, помогал бы сыну убирать грязь за преступниками? Кто его знает… Ах, да ведь разные это вещи – его отношения с отцом и какие‑то грузовички, комбинезоны и респираторы. Не в том дело, другое важно: помог бы отец, если бы, ввязавшись в какую‑нибудь политическую историю, его сын потерял работу? Поддержал бы, узнав, что ему пришлось все начать с нуля, сменить профессию или уехать из страны? Или решил бы, что поделом сынку и не заслуживает он поддержки и помощи?

Даже если бы отец помог, наверняка, наверняка оказалось бы, что его помощь не имеет ничего общего с полнейшим, не требующим слов пониманием, какое было в этом кино между отцом и дочерью. Понимание, оно‑то и было микроскопическим чудом хеппи‑энда в затянутом и довольно невнятном финале фильма. Крохотное чудо. Чего ж удивляться, если глаза защипало.

 

 

Вообще‑то, он хотел после кино взять такси, чтобы поскорей добраться до дому и посидеть пару часов над статьей, раз уж редакции позарез надо пустить ее в газету в начале недели. Но, выйдя на улицу и окунувшись в теплый и мягкий воздух летнего вечера, он решил пройтись пешком. Он пересек площадь, миновал здание музея, побрел вдоль реки… Удивительно, подумал он, как много народу на улицах. Там и сям туристы, и, кстати, очень часто в этих группах старики вперемежку с молодыми. А одна компания – итальянское семейство – прямо‑таки затронула его за живое. Дед с бабкой, отец с матерью, их дочери и сыновья и еще, наверное, друзья – они шли ему навстречу, легко и весело, взявшись под руки, что‑то напевая, и все посмотрели на него приветливо, словно приглашая в свою компанию. Да нет – взглянув, они прошли мимо, он даже не успел толком ни сообразить, ни хотя бы предположить, что, собственно, означали улыбки на лукавых и доброжелательных лицах и как бы он мог на них ответить. Да что это я? – удивился он. – Впадаю в сентиментальность при виде детей и родителей, которым хорошо вместе?

И опять же с удивлением он вновь об этом подумал, когда завернул в итальянский ресторанчик промочить горло. Неподалеку сидели двое – отец и сын – и о чем‑то увлеченно болтали, определенно о чем‑то хорошем. А его настроение вдруг резко изменилось – ему стало завидно, досадно, горько. Никогда не случалось им с отцом поговорить вот так, как эти двое, никогда в жизни не бывало у них ничего хоть чуточку похожего, никогда. У них если разговор шел увлеченный, значит, они зло спорили о политике, или о правопорядке, или об устройстве общества. А поговорить по‑хорошему им случалось, конечно, но только о житейских пустяках.

На другой день с утра настроение было уже другим. Воскресенье, он завтракал на балконе, сияло солнце, распевал дрозд, в церкви звонили колокола. Он решил больше не злиться. Нельзя, подумал он, чтобы в памяти только и остались – когда отец умрет – эти пресные или невыносимо тяжелые разговоры. Который час? Родители, наверное, уже вернулись из церкви – он позвонил. Трубку сняла мама, как обычно, и опять же, как обычно, мама замялась, когда иссяк запас дежурных вопросов о здоровье и погоде.

– А что, если бы я увез отца на пару деньков проветриться? Как тебе эта идея?

Она ответила не сразу. Конечно, больше всего на свете ей хочется, чтобы у отца отношения с детьми были получше, он это знал. Так почему же она медлит с ответом? Разволновалась на радостях, услышав, что он придумал? Или испугалась, так как уверена: отношения отца и сына зашли в тупик и ничего хорошего все равно не получится? Наконец она сказала:

– Проветриться? А куда ты хочешь поехать?

– Ты же знаешь, есть две вещи, которые любит отец и люблю я. Одна – море, другая – музыка Баха. – Он засмеялся. – Может, тебе известно что‑нибудь еще, что любим мы оба? Я‑то ничего другого не припоминаю. В общем, на Рюгене в сентябре проходит фестиваль Баха, не ахти какой, но все же. Почему бы не провести там денька три? Будем ходить на концерты и 1улять на взморье.

– Без меня.

– Ну да, без тебя.

И снова она ответила не сразу. Помолчав и словно что‑то в себе преодолев, она наконец сказала:

– Идея просто замечательная! Отцу ты напиши‑ка письмо. Понимаешь, если позвонить, мне кажется, он не согласится, потому что предложение свалится как снег на голову. Он откажется и сам потом пожалеет. Ну так спрашивается, зачем два раза улаживать одно дело, если можно с самого начала договориться в письмах?

 

 

И вот в сентябре он приехал к отцу, в тот городишко, где жили родители и где сам он провел детство. Два номера в гостинице на Рюгене и билеты на концерты он заказал заранее. Решил, что не стоит поселяться в тамошних городках с прекрасными отелями эпохи модерн – отец предпочитал устраиваться поскромнее, – ладно, он выбрал недорогую гостиницу в деревушке у моря, где на много километров протянулся пустынный пляж. Приедут они в четверг, в пятницу вечером пойдут слушать Французские сюиты, в субботу – два Бранденбургских концерта плюс Итальянский, а в воскресенье – мотеты. Программки он распечатал с компьютера и, когда выехали на автобан, дал отцу. А еще он заранее обдумал, о чем будет в дороге расспрашивать отца, – о его детстве, юности, о студенческих годах и начале карьеры. Уж здесь‑то не найдется повода для ссоры.

– Славно, – обронил отец, изучив программки, и все, замолчал.

Он сидел выпрямившись, скрестив ноги, опершись на подлокотники и небрежно свесив кисти рук. Отец и дома часто сидел так в своем кресле и так же – в суде. Однажды он заглянул к отцу в суд – это было незадолго до окончания школы. Шло какое‑то разбирательство, отец сидел, казалось, очень удобно, без малейшего напряжения, наклон головы и легкая тень улыбки должны были означать, что он благожелательно, сосредоточенно слушает. В то же время всем своим видом он словно подчеркивал дистанцию между собой и другими – с подобной непринужденностью держится человек, который ничем не связан с другими людьми или с ситуацией, так, едва заметно улыбаясь, чуть склонив голову, слушает собеседника тот, кому приветливость служит маской, за которой скрывается скептическое отношение. Он понял это после того, как раз‑другой с ужасом поймал себя на том, что сидит в точности как отец, один к одному скопировав его позу.

Для начала он спросил отца о его первом детском воспоминании и услышал про матросский костюмчик, который отцу в три года подарили на Рождество. Потом он спросил, какие ему запомнились радости и огорчения школьных лет, и тут старик разговорился – рассказал о муштре на занятиях физкультурой, об уроках по предмету, именовавшемуся историей Отечества, и о своих незадачах с написанием сочинений; от этих досадных неприятностей он избавился, когда догадался взять за образец статьи из какой‑то книги, которую он нашел в книжном шкафу своего отца. Рассказал он и об уроках танцев, и о пирушках, которые мальчишки устраивали, учась в старших классах, – пили как большие, как студенты на праздниках студенческого союза, а крепко выпив, те, кто считал себя совсем взрослым, шли за дальнейшими увеселениями в бордель. Нет, отец никогда не ходил с ними, да и от выпивки он не получал большого удовольствия. Поступив в университет, он не стал членом студенческого союза вопреки настоятельным советам своего отца. В университет он пришел за знаниями, за сокровищами мысли, ибо в школе ему перепали лишь жалкие крохи. Отец вспоминал также о профессорах, чьи лекции слушал, о семинарах и занятиях, которые посещал, – рассказ его утомил.

– Может, опустишь спинку сиденья и вздремнешь?

Отец опустил спинку:

– Немножко отдохну.

Но минуту спустя он крепко уснул, во сне похрапывал и даже причмокивал губами.

Спящий отец. Он сообразил, что никогда в жизни не видел отца спящим. В детстве, как он помнил, ему не позволяли забираться в постель к родителям, чтобы покувыркаться, побеситься, и никогда он не просыпался рядом с родителями и не засыпал. В отпуск они ездили одни, детей на это время отвозили к дедушке с бабушкой, к теткам и дядям. Его это вполне устраивало. Еще бы! Он наслаждался на каникулах свободой не только от школы, но и от родителей… Он посмотрел на отца и заметил щетину на его щеках и подбородке, волоски в ушах, влажные уголки рта, красные жилки на носу. Он и запах отца почувствовал – чуть затхлый, чуть кисловатый. Хорошо, подумал он, что, кроме ритуальных поцелуев при встрече и прощании, которых обычно удавалось избежать, в их семье не приняты были нежности. Тут явилась другая мысль: ну а если бы родители не скупились на ласку, когда он был маленьким, сегодня он бы с большей симпатией воспринимал внешность и физический облик отца?

Когда он наполнял бак на заправке, отец, повернувшись, с грехом пополам устроился на боку и опять заснул. Когда он стоял в пробке и «скорая» с синей мигалкой на крыше, прокладывая себе дорогу, включила сирену, отец что‑то сонно пробормотал, но не проснулся. Как крепко отец спит! Его это неприятно удивило, словно крепкий сон свидетельствовал о том, что отец с чистой совестью и сознанием собственной правоты всю жизнь осуждал и порицал своего сына. Наконец пробка рассосалась. Вскоре он, оставив в стороне Берлин, пересек Бранденбургские края и теперь погнал по дорогам Мекленбурга. Здешний бедноватый природный ландшафт настраивал на меланхолический лад, в спускавшихся сумерках сердце смягчалось.

– «О, сколь покоен мир и тих и розы сумерек сколь ласковы и милы!» – Отец, проснувшись, продекламировал строку из Матиаса Клаудиуса[20].

Он улыбнулся отцу – и тот ответил улыбкой.

– Видел во сне твою сестру. Приснилось, что она маленькая девочка, и вот залезла она на дерево и забиралась все выше, а потом вдруг слетела мне прямо на руки, легонькая как пушинка.

Сестра – это дочь от первой жены отца. Дав жизнь ребенку, первая жена отца умерла. В семье ее называли «покойная маменька», а вторая жена отца была просто мама, их с братом живая, земная мама, но она стала мамой и для сводной сестры, вообще относилась ко всем троим детям одинаково, они тоже привыкли считать себя родными, а не сводными. Но впоследствии он иногда задумывался: не была ли особенно сильная любовь, которую отец питал к дочери, как бы продолжением его любви к первой жене?.. Сумерки, улыбка отца, рассказанный сон… а ведь, похоже, отец поделился с ними сокровенным чувством неизжитой тоски… Пожалуй, он рискнет спросить отца:

– Скажи, какая она была, твоя первая жена?

Отец не ответил. Сумерки уже сменились темнотой,

и не различить было ни черт его лица, ни выражения. Отец кашлянул, но молчал и молчал. А когда сын уже не надеялся дождаться, вдруг последовал ответ:

– Да не очень‑то она отличалась от вашей мамы.

 

 

На следующее утро он проснулся рано и первым делом принялся размышлять: а не уклонился ли отец от того последнего вопроса? Или ему и впрямь больше нечего было сказать? Может быть, в его мыслях и чувствах первая жена слилась с мамой, потому что иначе он бы не вынес боли воспоминаний, горечи утраты и забвения?

Все это были не те вещи, о каких можно спросить между делом, за завтраком. Они сидели на террасе с видом на море. Отец передал привет от мамы ~ он только что говорил с ней по телефону, – потом срезал верхушку вареного яйца, сделал себе бутерброд с ветчиной и сыром, принялся за еду, жевал он молча, сосредоточенно. Покончив с едой, взялся за газету.

О чем же они с матерью говорили по телефону? Хорошо ли спалось да какая погода здесь и какая – там? А почему отец назвал маму «маман», хотя никто из детей ее так, по‑старомодному, не называет? А газета? Она и правда его интересует или он ею отгородился? Неужели простая поездка с сыном настолько выбила его из привычной колеи?

– Ты, наверное, одобряешь решение нашего правительства…

Эге, опять отец намерен затеять один из их вечных политических споров. Он. не дал ему договорить:

– Я уже несколько дней не брал в руки газет. Ничего, успеется. Пойдем на берег?

Но отец пожелал дочитать. Впрочем, он больше не пытался втянуть его в спор. Ну наконец газета дочитана и сложена.

– Так что, идем?

Они вышли на берег, отец – в костюме с галстуком и в черных ботинках, сам он – в джинсах и рубашке, кроссовки, связав за шнурки, перекинул через плечо.

– Когда мы ехали сюда, ты рассказывал об университете. А что было потом? Почему тебе не пришлось воевать? Ты потерял тогда место судьи, но из‑за чего конкретно? Тебе нравилось быть адвокатом?

– Сразу четыре вопроса! Ну, у меня уже были перебои в сердце, нарушения ритма, они и теперь случаются, а тогда они уберегли меня от фронта. Место судьи я потерял, потому что, как юрист, давал консультации приверженцам Исповедующей церкви[21]. Председатель земельного суда, но не только он, а еще и гестапо этого не потерпели. Из суда пришлось уйти, я стал адвокатом, но Исповедующей церкви продолжал помогать. Коллеги‑юристы не чинили мне препятствий, однако адвокатскими делами – договорами и компаниями, ипотеками, завещаниями – я почти не занимался и в суде выступал редко.

– Я читал статью, которую ты в сорок пятом году напечатал в «Тагеблатте». О чем же ты писал? Не должно быть ненависти к нацистам: никакого возмездия, никакого отмщения, а вместо этого предлагалось совместными усилиями преодолевать беду, совместно возрождать разрушенные города и села, содействовать беженцам… Откуда взялась эта примиренческая позиция? Понимаю, нацисты наворотили дел и пострашней, но тебя они как‑никак сняли с должности.

Увязая в песке, они шли совсем медленно. Отцу, как видно, даже в голову не приходило, что можно разуться и закатать штанины, он тащился с мучительным трудом, еле продвигаясь вперед. Ему‑то все равно, что эдак они не доберутся в конец длинного светлого пляжа и на мыс Аркона, но он был уверен, что отцу это далеко не безразлично. Отец всегда ставил перед собой цели, строил планы, вот и за завтраком спросил про Аркону. А через три часа им надо быть в гостинице.

И опять он уже не рассчитывал получить ответ, как вдруг отец сказал:

– Ты и вообразить себе не можешь, как оно бывает, когда люди точно с цепи срываются. В такие моменты важнее всего прочего – добиться, чтобы в жизни снова настал порядок.

– А тот председатель земельного суда…

– В сентябре сорок пятого встретил меня радушно, как будто я вернулся на работу после продолжительного отпуска! Он неплохой был судья и председатель неплохой. Но в те времена он, как и все остальные, взбесился и, как все остальные, был рад, когда это кончилось.

Он заметил, что на лбу и на висках у отца блестят капельки пота.

– А ты взбесишься, если снимешь пиджак и галстук и разуешься?

– Э нет! – Он засмеялся. – Завтра, может быть, и попробую. А сегодня хорошо бы посидеть у моря, посмотреть на волны. Вот здесь, а?

Отец не сказал, что больше не хочет или не может идти. Садясь на песок, поддернул штанины, чтобы не растянулись на коленях, устроился, скрестив ноги по‑турецки, и стал молча глядеть в морскую даль.

Он сел рядом. Избавившись от чувства, что надо непременно о чем‑нибудь говорить с отцом, он любовался тихим морем и белыми облаками, игрой солнечных бликов и теней, наслаждался соленым воздухом и легким ветерком. Было не жарко и не холодно. Денек на славу, лучше не придумаешь.

– А с чего это ты прочитал ту мою статью сорок пятого года? – Впервые за все время отец о чем‑то его спросил, да, с той самой минуты, как они сели в машину.

По голосу было не понять – то ли у отца какие‑то подозрения, то ли ему просто любопытно.

– Я однажды помог кое‑чем одному коллеге из «Тагеблатта», и он, желая меня отблагодарить, прислал ксерокопию твоей статьи. Вероятно, порылся в газетном архиве, нет ли чего, что может меня заинтересовать.

Отец кивнул.

– А бывало тебе страшно, когда ты оказывал помощь Исповедующей церкви?

Отец вытянул ноги и оперся на локти. Наверняка ему неудобно вот так полулежать – ну да, он опять выпрямился и положил ногу на ногу.

– Когда‑то я собирался написать что‑нибудь о страхе. Да вот вышел на пенсию, появилось свободное время, и все равно не написал.

 

 

Концерт начинался в пять. В половине пятого, когда они поставили машину возле замка, где был назначен концерт, почти все места на парковке пустовали. Он предложил до начала концерта погулять по саду. Но отец решительно направился в замок, и они сели там, в пустом зале, в первом ряду.

– Да… Они тут, на Рюгене, впервые проводят фестиваль Баха, – сказал сын.

– Ко всему людям поначалу надо привыкнуть. Вот и с музыкой Баха им надо освоиться. А ты знаешь, что Баха открыл и впервые исполнил Мендельсон только в девятнадцатом веке?

Отец рассказывал о Бахе и Мендельсоне, о становлении жанра сюиты, в шестнадцатом веке еще состоявшей из отдельных танцев, о том, как в семнадцатом веке появилось название «партита», принятое и распространенное наряду с «сюитой», затем он заговорил о сюитах и партитах Баха – произведениях, вся прелесть которых в их грациозной легкости; он упомянул о ранних редакциях некоторых сюит, вошедших в «Нотную тетрадь» Анны Магдалины Бах[22]; не забыл сообщить, что три Французские сюиты написаны в миноре и три – в мажоре, наконец остановился на различиях между композиционными частями сюиты. Отец говорил увлеченно, радуясь и своим познаниям, и вниманию, с каким слушал сын. Снова и снова он возвращался к тому, как радуется, что сейчас будет слушать эту музыку.

Игра молодого пианиста, имя которого ни отцу, ни сыну не было известно, неприятно удивила своим холодным рационализмом. Музыкант играл так, словно звуки – это числа, а сюиты – математические выкладки. Исполнив все, что полагалось, он так же холодно поклонился немногочисленной публике.

– Интересно, если бы слушателей собралось побольше, играл бы он с душой?

– Нет. Он думает, что так и надо играть Баха. А то исполнение Баха, какое нам нравится, он считает сентиментальным. Да ведь это просто замечательно! Баха не может испортить никакое исполнение, даже то, что мы услышали сейчас. Куда там – его не испортишь, даже запустив тренькать вместо звонка. Я раз сижу в трамвае, вдруг слышу – чей‑то мобильник Баха заиграл, каково? И все равно это был Бах, и все равно он был хорош! – Отец разгорячился.

Когда возвращались в гостиницу, он сравнивал между собой интерпретации Французских сюит, созданных разными музыкантами – Рихтером, Андрашем Шиффом и Тилем Фельнером, Гульдом и Жарре. Какие познания у отца! Он был поражен, и не меньше, чем глубина отцовских познаний, изумил его этот внезапный бурный монолог, изливавшийся каскадом, без остановки, без единой паузы: отцу не приходило в голову спросить, интересно ли сыну, у него и мысли не возникало, что, может быть, тому не все понятно и стоило бы, например, что‑нибудь растолковать. Отец словно вел разговор с самим собой, а сын лишь при сем присутствовал.

И за ужином все это продолжалось. От различных интерпретаций Французских сюит отец перешел к исполнению месс, ораторий и «Страстей». Этот монолог иссяк лишь благодаря вынужденной паузе, когда он оставил отца, так как понадобилось выйти. Отец замолчал – и разом пропали его оживление, радость, пыл.

Заказав новую бутылку красного, он уже приготовился выслушать отцовский выговор: к чему эти роскошества, вечная невоздержанность. Но отец с готовностью подставил свой бокал.

– Откуда у тебя такая любовь к Баху?

– Что за вопрос!

Он не сдавался:

– Одни за что‑то любят Моцарта, другие – Бетховена, еще кто‑то – Брамса, у каждого свои причины. Но мне хотелось бы понять, за что ты любишь Баха?

И опять отец выпрямился, положил ногу на ногу, оперся на подлокотники, кисти рук уронил, голова чуть опущена, на лице тень улыбки. Взгляд его устремился куда‑то далеко. Какое лицо у отца? Высокий лоб под шапкой седых волос, глубокие складки над переносицей и от носа к углам рта, твердые скулы и отвисшие щеки, мягкая линия тонких губ и волевой подбородок. Хорошее лицо, подумал он, но замкнутое: глядя на него, нельзя угадать, какие заботы прочертили эти глубокие борозды на лбу, отчего так безвольны губы и почему ускользает взгляд.

– Бах меня… – Он тряхнул головой. – Твоя бабушка была попрыгунья, буквально искрилась радостью, а дед – усердный чиновник, несвободный от некоторых…

И опять он умолк на полуслове. К бабушке они с отцом раз или два ездили, навещали ее в доме престарелых, она сидела в инвалидном кресле, ничего не говорила; из обрывков разговора между отцом и доктором он тогда вынес выражение «старческая депрессия». Дедушку он тоже застал в живых, но не помнил – слишком мал был. Почему отцу так трудно говорить о своих родителях?

– Бах примиряет противоборствующие начала. Свет и тьму, силу и слабость, прошлое и… – Он пожал плечами. – Впрочем, может быть, дело в том, что я именно с Баха начинал учиться музыке. Первые два года мне ничего не давали играть, кроме этюдов, зато на третьем году «Нотная тетрадь» явилась как чудесный подарок Небес.

– Как?! Ты играл на пианино? Почему же теперь не играешь? Когда ты бросил играть?

– Да я думал, вот выйду на пенсию, опять начну брать уроки музыки. Не получилось. – Он встал. – Завтра утром давай опять пойдем на море. Мама, кажется, сунула мне в чемодан подходящие брюки. – Он легонько тронул сына за плечо. – Доброй ночи, сынок.

 

 

Позднее, когда он вспоминал эту поездку с отцом, ему казалось, что в ту субботу ничего не было на свете, кроме синего неба и синего моря, песка и скал, сосен и буковых рощ, полей, лугов и – музыки.

После завтрака они зашагали к морю: он – в джинсах и майке, с кроссовками за плечом, отец – в светлых легких брюках и рубашке, джемпер он повязал на пояснице, сандалии нес в руках. Прошагав вдоль моря по пляжу, добравшись туда, где уже не было песка, они надели обувь. Идти стало легче, и часа через два они достигли Арконы. Шли и ни о чем не разговаривали. Иногда он спрашивал, не пора ли повернуть назад, но отец лишь качал головой.

На мысе они отдохнули и опять же ни о чем не говорили, а потом вызвали такси и обратно тоже ехали молча, глядя в окно. В гостинице отдохнули, вечером отправились на концерт, который на сей раз был устроен в здешней гимназии. Актовый зал оказался переполненным. В тот вечер они с отцом без слов понимали друг друга: оба радовались тому, с каким вдохновенным подъемом играли музыканты.

– Чудесно! В Четвертом Бранденбургском в оркестре играют поперечные флейты, а не продольные. – Вот и все, что сказал отец.

Вернувшись в гостиницу поздно вечером, они слегка закусили, потолковали о погоде – не подвела бы завтра – и решили, что с утра пойдут к белым меловым скалам, потом пожелали друг другу спокойной ночи.

Он прихватил в номер бутылку с остатками вина и допивал, расположившись на балконе. Весь день они с отцом провели вместе и молчали – так же, без лишних слов, дружно работали отец и дочь в финале того фильма. Так, да не так – у них с отцом в молчании ощущалось скорее что‑то от недавно заключенного перемирия, а не безмолвная, полная доверия близость. Отец не хотел, чтобы нарушали его покой, ему неприятны вопросы. Но почему же вопросы неприятны отцу? Потому что он не желает раскрывать душу даже перед родным сыном? Потому что в его душе, куда он не открывает ни двери, ни оконца, все уже высохло, умерло и он не понимает, чего, собственно, добивается от него сын? Или потому, что он вырос в те времена, когда еще не стали обычным житейским делом откровенные излияния у психоаналитика, психотерапевта? И у него нет слов или нет умения рассказать о том, что он думает и чувствует? Потому что – чем бы отец ни занимался и что бы ни испытывал в жизни, начиная с двух браков и кончая виражами в карьере до и после сорок пятого, – он впоследствии пришел к твердому убеждению, что, в сущности, ничего не меняется и не о чем тут рассказывать?

Ладно, завтра он опять попробует его разговорить. Молчаливой близости не получилось. Рассчитывать на многоречивую близость опять же не приходится. И все‑таки он должен расшевелить отца. Ведь он хочет, чтобы после смерти отца остались не только фотография в рамочке на столе да воспоминания, от которых мечтаешь избавиться.

Вспомнилось, как неумело и нетерпеливо отец учил его плавать, как два раза в год, в воскресенье, после церкви, отец водил их с братом на скучную, унылую прогулку, еще вспомнились форменные допросы, которые отец учинял ему, требуя отчета о делах в школе, потом в университете, наконец – изматывающие душу споры о политике и та нудная морока, когда отец сурово осудил его за развод – еще бы, первый развод в семье. Ни одной отрадной картины, ничего, о чем было бы приятно вспомнить.

Пустота между ним и отцом, пус‑то‑та. От этой мысли он так расстроился, что дышать стало трудно и защипало глаза. Но слезы не пролились.

 

 

Лишь когда вдали показались белые скалы из известняка, отец рассказал, что ему уже доводилось дважды побывать на Рюгене: в свадебном путешествии с первой женой, позднее – со второй. И в тот и в другой раз ездили, собственно, на озеро Хиддензее и не было времени сделать крюк, чтобы посмотреть меловые скалы, – слишком далеко. Теперь, наконец увидев их, он радовался.

За обедом отец спросил:

– Какие мотеты сегодня исполняют?

Пришлось сходить за программкой.

– «Не бойся, ибо Я – с тобою»[23], «Дух подкрепляет (нас) в немощах наших»[24], «Иисусе, моя радость»[25], «Пойте Господу песнь новую»[26].

– Тексты знаешь?

– Тексты мотетов? Ха! А ты что, знаешь?

– Да

– Тексты всех мотетов? Всех кантат?

– Кантат – сотни, мотетов совсем немного. Я пел их когда‑то в студенческом хоре. «Не бойся, ибо Я – с тобою; Я укреплю тебя, и помогу тебе, и поддержу тебя десницею правды Моей»[27]– прекрасный текст для студента юридического факультета.

– Ты вот каждое воскресенье ходишь в церковь. Просто по привычке или ты действительно веришь?

Вопрос он задал щекотливый, что и говорить. В свое время отец был глубоко огорчен, когда все трое детей, еще не успев по‑настоящему вырасти, даже слышать не захотели о церкви, однако своего огорчения он никак не выказывал, разве что смотрел хмуро, когда утром в воскресенье вставал из‑за стола и без них, детей, отправлялся в церковь. О религии он с ними никогда не говорил.

Отец откинулся на спинку кресла:

– Вера и есть привычка.

– Нет, она входит в привычку, но она не рождается как нечто привычное. Скажи, как ты начал верить?

Еще более щекотливый вопрос. Мама однажды обмолвилась, что отец, в детстве воспитывавшийся вне религии, обратился к вере, уже будучи студентом. Но о том, как произошло это обращение, она ничего не сказала, а отец никогда даже не упоминал о том, что оно вообще было в его жизни.

Отец откинулся на спинку кресла, стиснул пальцами подлокотники:

– Я… я всегда уповал… – Его взгляд устремился куда‑то вдаль. Потом он медленно покачал головой. – Вы должны сами испытать это… Если вы сами не…

– Ну поговори же со мной! Мама однажды упомянула, что ты обратился к вере, когда был студентом. Ясно же, что в твоей жизни это самое важное событие, – так почему же ты ни разу не попытался рассказать о нем своим детям? Ты не хочешь, чтобы мы тебя понимали? Чтобы узнали, что для тебя важнее всего и почему это так важно? Неужели ты не видишь, как мы от тебя далеки? Думаешь, только из‑за работы твоя дочь уехала в Сан‑Франциско, а сын – в Женеву? Ну сколько еще ты будешь тянуть, когда наконец захочешь поговорить с нами, твоими детьми? – Он все больше волновался. – Разве ты не понимаешь, что детям нужно от отца нечто большее, чем сдержанные манеры и внушительное молчание, да еще эти препирательства из‑за какой‑нибудь политической проблемы, о которой завтра забудешь? Тебе восемьдесят два, хочешь не хочешь, но однажды ты умрешь. Что же мне останется после тебя? Твой письменный стол, который мне так нравился еще в детстве, и брат с сестрой тогда же решили, что со временем я его заберу себе. Да может, иногда буду ловить себя на том, что сижу в кресле, точно скопировав твою позу, вот так, как ты сейчас сидишь. А какой в этом смысл? Простой: держать на расстоянии собеседника, так же как ты вот сейчас меня не подпускаешь к себе, не желаешь поговорить по‑человечески! – В эту минуту он бы все на свете отдал, если бы можно было вскочить и убежать.

 

 

Вдруг вспомнилась одна история, случившаяся в детстве. Лет десять ему было. Он принес домой черную кошечку – старший брат кого‑то из детей, игравших во дворе, собрался ее утопить с другими котятами. Он заботился о кошечке, приучал ее к лотку, кормил, играл с ней. Он полюбил ее, и отец, которому это пополнение семейства совсем не понравилось, все‑таки терпел и молчал. Но как‑то раз, когда вся семья сидела за ужином, кошечка прыгнула на рояль – и тут отец поднялся из‑за стола и небрежно смахнул ее на пол, словно пыль или сор. А ему почудилось, отец смахнул и его самого. Он так расстроился, так огорчился, что встал, схватил кошечку и убежал из дому. Но куда было идти? Проболтавшись три часа на холоде, он вернулся; отец молча открыл ему дверь. Сделать шаг навстречу отцу – это было мучением, таким же, как та минута, когда отец смахнул кошечку на пол. Через месяц у него началась астма, и кошечку кому‑то отдали.

Отец посмотрел на него:

– Вы же меня знаете. Мое обращение к вере ничуть не походило на историю с молодым Лютером, когда молния ударила в дерево над его головой. Не подумай, будто я умалчиваю о каких‑то драматических событиях, – Он взглянул на часы. – Мне надо немного отдохнуть. В котором часу концерт?

 

 

Он понимал, что любовь к музыке Баха объединяет их с отцом, однако его самого привлекали лишь светские произведения; его Бах – это был Бах «Вариаций Гольдберга», сюит и партит, «Музыкального приношения», концертов. В детстве вместе с родителями он ходил слушать «Страсти по Матфею» и Рождественскую ораторию, помнится, оба раза изнывал от скуки и пришел к выводу, что духовные произведения Баха ему чужды. Если бы мотеты не оказались в программе концерта, а концерт не пришелся кстати для поездки с отцом, ему и в голову не пришло бы слушать мотеты.

Но теперь, в церкви, эта музыка его захватила. Слов он не разбирал, а так как не хотел отвлекаться от музыки, то не стал заглядывать в программку, где были напечатаны тексты. Он хотел сполна изведать сладость этой музыки. Сладость – раньше это не приходило ему на ум, когда он размышлял о Бахе, да и вообще разве «сладость» должна ассоциироваться с Бахом? Нет. Однако то, что он ощущал, было именно сладостью, иной раз саднящей, но благотворной, а в хоралах глубоко, глубоко примиряющей. Он вспомнил, что сказал отец, отвечая на вопрос, за что он любит Баха.

Объявили антракт; выйдя из церкви, они постояли на улице, вокруг шла обычная суетливая жизнь воскресного летнего вечера. Туристы бродили по площади, сидели за столиками возле кафе и пивных, дети бегали вокруг фонтана, пахло жареными сосисками, воздух звенел от возгласов, шума и крика. Мир церкви и мир вне церкви разительно отличались, более резкого противоречия было не найти. Но оно не смущало. Даже с этим противоречием примирил его Бах.

И опять они ни о чем не разговаривали ни в антракте, ни когда ехали в гостиницу. А вот за ужином язык у отца развязался: он говорил о мотетах Баха, об их значении в церемониях венчания и похорон, о том, как их исполняли сначала с оркестром и только начиная с девятнадцатого века – а капелла; наконец – о месте, которое мотеты занимают в репертуаре хора церкви Святого Фомы, что в Лейпциге. После ужина отец предложил пройтись по берегу, и они вышли в сумерках, а возвратились в темноте.

– Так и не знаю я, что же ты за человек.

Отец тихонько засмеялся:

– А может, знаешь, да тебе это не нравится.

В гостинице отец спросил:

– В котором часу мы завтра уезжаем?

– Завтра вечером мне надо поработать дома. Хорошо бы выехать в восемь. Давай позавтракаем в половине восьмого.

– Хорошо. Доброй ночи!

И опять он сидел на балконе своего номера. Вот и все. На обратном пути можно и дальше расспрашивать отца о студенческих годах или о работе. Но чего ради? Все равно ведь не узнаешь того, что хотелось бы узнать. Да и пропала у него всякая охота о чем‑либо расспрашивать отца. В то же время эти дни молчания вдвоем не прошли даром – он уже без страха думал о том, что завтра ему предстоит обратный путь опять‑таки в молчании.

 

 

Нет, конечно, не в полном молчании они возвращались. На дороге ведь стояли щиты со стрелками, указывавшими в сторону всяких достопримечательностей; отец что‑нибудь припоминал, увидев знакомое название, сообщал поучительные сведения. Когда по радио передавали дорожные новости – информацию о пробках и заторах, потом о лошади, выбежавшей на автостраду, отец, послушав, подвел итог: их это не касается. А вот еще: заметив, что возле бензоколонки он снизил скорость, отец полюбопытствовал, не хочет ли он заправиться, а он объяснил, что поехал тише, так как решал: тут наполнить бак или на следующей колонке? Сам же он спрашивал, не хочет ли отец кофе или поесть, не пора ли ему вздремнуть, опустив спинку сиденья.

Он был внимателен к отцу, вежлив, приветлив. Он делал все то, что делал бы, если бы чувствовал, что между ним и отцом существует связь. Но не это он чувствовал, а лишь холод, и мысли блуждали где‑то далеко. Он думал о завтрашних делах в редакции, о газетном столбце, шапке с фотопортретами авторов, о большой статье по поводу реформы жилищного права, которую надо сдать в начале недели. Может быть, воспоминания, поучительные истории, реплики и вопросы отца означали, что он не прочь завязать разговор? Ну и ладно, какая разница. Он отвечал односложно.

До места, где можно было высадить отца, оставалось не больше часа пути, и тут они угодили в грозу. Он включил стеклоочистители, потом пустил их быстрее, еще быстрее, но уже скоро от них не стало проку. Под каким‑то мостом он свернул в «карман* и остановился. Шум дождя, шпарившего по крыше машины, сразу стих. Шуршали и шваркали по дороге шины

проносившихся мимо автомобилей. И никаких других звуков.

– А вот я сейчас…

В машине был музыкальный центр, но дисков он обычно с собой не брал. В пути он привык заниматься делами – говорил по телефону, диктовал. Если чувствовал усталость, включал радио, чтобы не клевать носом, – эта дребедень его вполне устраивала. Но вчера после концерта он купил диск с записью мотетов. Теперь он его поставил.

И вновь захватила его сладость этой музыки. Однако теперь он расслышал и некоторые слова: «Ты со мной, ибо ты в сердце моем, ты свет мой, и в сердце моем ты навеки». Сам он не сумел бы все это выразить, но именно таким было его чувство в ту пору, когда любил жену и знал, что любим ею. «Дни человека – как трава; как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его…»[28]Как знакомо и это чувство, как часто оно возникало в его жизни, в этой вечной гонке, чтобы успеть сдать в срок работу, выполнить договор, взяться за новую… «Ибо ты прибежище мое, ты крепкая защита от врага»[29]– да, и он чувствовал себя словно в прибежище под мостом на автостраде, под надежной защитой от бушующих гроз – и этой, и всех гроз, какие еще разразятся в его жизни.

Он хотел поделиться – сердце переполнилось радостью, родившейся от слов мотетов, – и взглянул на отца. Тот сидел как обычно – выпрямившись, скрестив ноги, опираясь на подлокотники, уронив кисти рук… по его щекам катились слезы.

В первое мгновение он замер, не сводя глаз с плачущего отца. Но решил не быть навязчивым, отвернувшись, стал смотреть на дождь. А что отец? Тоже смотрит на дождь? На дождь, и дорогу, и машины, которые, проезжая под мостом по лужам, вздымали фонтаны брызг и мчались дальше в потоках, лившихся с неба. Или от него все это скрыто за пеленой слез? Не только дождь, и дорога, и машины – скрыто все чуждое законам непрерывности и размеренности? И своими метаниями, заблуждениями и непокорством дети так его опечалили, что он не хочет их видеть? «Жаль, что они растут», – обронил отец, впервые увидев двухлетних близнецов, своих внуков, которых дочь привезла показать в день семидесятилетия мамы.

Они простояли под мостом, пока не отбушевала гроза и не умолкла музыка.

Отец смахнул платком слезы. И аккуратно сложил платок. И улыбнулся сыну:

– Кажется, можно ехать дальше.

Перевод Галины Снежинской

 

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Бернхард Шлинк Летние обманы

Летние обманы... Бернхард Шлинк...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Бах на острове Рюген

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Межсезонье
    Контроль багажа – здесь и пришлось им проститься. Но в этом маленьком аэропорту все стойки и службы находились в одном зале, и он мог издали смотреть на нее, когд

Ночь в Баден‑Бадене
    Он взял с собой Терезу, потому что она так этого ждала, потому что так обрадовалась, когда это случилось. Потому что с ней, такой радостной, приятно было поехать.

Дом в лесу
    Порой у него бывало чувство, словно он всегда так и жил. Словно всю жизнь он провел в этом доме среди леса, возле лужайки с яблонями и кустами сирени, возле пруда

Странник в ночи
    – Вы ведь узнали меня, да? Едва успев сесть рядом, он сразу со мной заговорил. Он был последним пассажиром, после него стюардессы закрыли дверь.

Последнее лето
    Он вспоминал тот – самый первый – семестр, которым когда‑то началась его преподавательская деятельность в Нью‑Йорке. Как же он радовался, когда присла

Поездка на юг
    Тот день, когда у нее пропала любовь к детям, был совсем такой же, как любой другой день. На следующее утро она стала раздумывать, отчего же пропала ее любовь? Но

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги