рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Поездка на юг

Поездка на юг - раздел Образование, Бернхард Шлинк Летние обманы     Тот День, Когда У Нее Пропала Любовь К Дет...

 

 

Тот день, когда у нее пропала любовь к детям, был совсем такой же, как любой другой день. На следующее утро она стала раздумывать, отчего же пропала ее любовь? Но ответа не находила. Может, вчера спина особенно сильно разболелась? Или она чересчур расстроилась из‑за того, что не справилась с каким‑то простым домашним делом? Или пререкания с обслуживающим персоналом были особенно неприятны и обидны? Да, наверное, какая‑нибудь безделица в этом роде. Ничего серьезного в ее жизни теперь не случалось.

Как бы то ни было, любовь пропала. Началось это так: она сняла трубку, чтобы позвонить дочери, надо ведь обсудить предстоящий день рождения – кто приедет, да где праздновать, да еще меню обеда составить, – но положила трубку, не позвонив. Говорить с дочерью не хотелось. Ни с кем из детей не хотелось говорить. И видеть детей не хотелось – ни в свой день рождения, ни до него, ни после. Но она все‑таки посидела возле телефонного аппарата, подождала – а вдруг захочется позвонить? Нет, не захотелось. И когда вечером раздался звонок, она сняла трубку лишь потому, что дети встревожатся: если не ответишь, начнут названивать консьержу, ну и науськают на нее персонал. Лучше уж сразу соврать, что сейчас она не может поговорить, якобы к ней пришли.

Упрекать детей ей не в чем. Повезло ей с детьми. В этом интернате все женщины так и говорят: мол, с детьми ей повезло. И какие все они молодцы: один сын – важный судья, другой – директор музея, одна дочь замужем за профессором, другая – за известным дирижером! А уж как заботятся о ней дети, как пекутся! Приезжают проведать по очереди и устраивают так, чтобы от одного приезда до другого проходило не слишком долгое время, они приезжают и остаются дня на два, на три, иногда забирают ее к себе, опять же дня на два, на три, а в день рождения дети приезжают со своими семьями. Дети помогают ей заполнять налоговую декларацию, страховки, заявления о выдаче денежных пособий, водят к врачу, и в оптику за очками, и в магазин, где слуховые аппараты. У детей свои семьи, работа – своя жизнь у детей. Но они не исключают из своей жизни мать.

В общем, спать она легла, чувствуя недовольство, – похоже на то, как бывает, когда желудок не в порядке и примешь «ренни» или когда начинается простуда и приходится глотать аспирин: ляжешь со скверным самочувствием, а наутро проснешься в хорошем настроении, словно ничего вчера и не было. Да, но от потери любви лекарства не существует. Ну что ж делать‑то, она заварила себе чай из мяты и ромашки и, ложась спать, была уверена, что утром все снова будет в полном порядке.

Однако на следующее утро мысль, что ей предстоит увидеться с детьми или с кем‑то из них разговаривать по телефону, была ничуть не более приятной, чем накануне вечером.

 

 

Утром она отправилась на свою привычную, ежедневную прогулку – мимо школы и почты, мимо аптеки и овощной лавки, по дороге вдоль домов поселка, затем через лесок на склоне, до «Пивного дворика» и тем же путем обратно. Здесь и там на этом пути открывался вид на равнину, она этот вид любила. Дорога ровная, без подъемов. Врач сказал: надо ходить каждый день не меньше часа. Прогулка и занимала как раз около часа.

Дождь, ливший в последние дни как из ведра, ночью перестал, небо сияло синевой, в воздухе приятная свежесть. Похоже, денек будет теплый. Она прислушалась к звукам леса: в кронах шумел ветер, а вот – дятел застучал и кукушка подала голос, потрескивали ветви, шелестела листва. Она вгляделась в глубину леса: не видно ли косули или зайца – их тут много водится, и людей они не боятся. Хорошо бы еще и надышаться запахами леса, после дождя воздух сырой, но уже прогретый солнцем, сладко пахнул когда‑то воздух после дождя. Но вот уже несколько лет она не ощущает никаких запахов. Обоняние пропало ни с того ни с сего, внезапно, как пропала и ее любовь к детям. Доктор сказал: вирус.

А с обонянием и вкус пропал. Лакомкой она никогда не была, ну не стало вкуса у еды, и ладно, невелика беда. А вот то, что запахов природы не чувствуешь, – вот это и впрямь беда. Совсем не стало запахов – ни в лесу, ни в цветущем яблоневом саду, не благоухают цветы на балконе и в вазе, не щекочет нос запах сухой теплой пыли, когда на дорогу падают первые крупные капли дождя.

Ко всему прочему, отсутствие обоняния унизительно – так ей самой казалось. Живешь – значит, ощущаешь запахи. Это так же нормально, как видеть и слышать, уметь ходить, и читать, и писать, и считать. Все это осталось, сохранилось, а вот обоняния больше нет и не потому, что болезнь или какое‑то другое несчастье стряслось, а потому, что внутри что‑то разладилось. Да еще появился страх: что, если от нее самой плохо пахнет? Она вспомнила, как однажды навещала свою мать в доме престарелых. «Они не чувствуют запахов», – объяснила мать в ответ на ее замечание, что от некоторых старушек попахивает. А теперь, чего доброго, и от нее самой попахивает?! Она тщательно следила за чистотой своего тела и брызгалась туалетной водой, той, которую ее внучки считают хорошей. «Бабушка, как вкусно от тебя пахнет!» Да ведь поди знай, вкусно или нет, а если переборщить с туалетной водой, так тот еще аромат от тебя пойдет!

Кроме врача, никто не знал, что у нее пропали обоняние и вкус. Она всегда хвалила вкусные блюда, когда дети вывозили ее в ресторан, подносила к лицу букеты, которые они ей дарили. А показывая свои цветы на балконе, приговаривала: «Понюхайте, понюхайте, они чудесно пахнут!»

Вот и с пропавшей любовью придется теперь притворяться. Зрение, слух, обоняние, умение ходить, и читать, и писать, и считать – целый перечень, и сюда входит и то, что ты любишь своих детей и внучат. Нежелание говорить по телефону, которое вдруг появилось вчера… ну нет, ничего подобного она себе больше не позволит. День рождения будет отпразднован нормально. И во время посещений детей все будет нормально. Но тут ей опять кое‑что вспомнилось. Она – маленькая девочка, ее мать, во второй раз выйдя замуж за вдовца с двумя детьми, получила в придачу его родителей, да еще и родителей его первой жены, кучу родственников с жуткими характерами; и вот она спрашивает мать, любит ли та новую родню, к которой ей надо проявлять внимание.

Мать улыбнулась:

– Ну да, детка.

– Но…

– Любовь не от чувства зависит, а от воли.

Много лет, десятки лет так оно и было, а теперь вот – нет. Если хорошенько захотеть, то обязанность станет твоей сердечной склонностью, а сознание ответственности – любовью. Но теперь она уже не обязана отвечать за детей и по отношению к внукам нет у нее ни долга, ни обязанностей. Ничего уже нет, что могло бы по ее воле стать любовью. Однако это еще не повод, чтобы обижать детей – они ведь у нее такие молодцы – и разочаровывать других обитательниц интерната да самой позориться.

Вышла на прогулку и поначалу точно на крыльях полетела. Пустота, возникшая после исчезновения любви к детям, ее испугала, но в то же время от этой пустоты появилась как бы легкость. Она словно парила над землей – ощущение вроде того, что бывает при высокой температуре или после долгого поста, – состояние, конечно, ненормальное, но приятное. Добравшись до «Пивного дворика», она присела на скамейку и тут почувствовала, что утомилась, отяжелела – словом, опять спустилась на землю.

А почему бы не отпраздновать день рождения здесь, в «Пивном дворике»? Когда она еще была замужем, они с мужем иногда приезжали сюда, гуляли, потом заходили в этот ресторанчик выпить кофе. Отрывались на время, он – от работы, она – от детей, чтобы спокойно поговорить о таких вещах, которые не обсудишь в повседневной суете. Ну а потом он привез ее сюда, чтобы признаться: вот уже два года, как у него роман с секретаршей‑ассистенткой.

С того времени тут все что‑то пристраивали, надстраивали, улучшали, украшали, и внутри теперь ничто уже не напоминает, конечно, тот бедноватый зальчик, где сидела она, а напротив – муж, и он все вилял, а сам‑то, конечно, надеялся, что пожалеют его, – как же у него ведь такое пылкое сердце, что хватает любви сразу на двух женщин. Эти воспоминания долго ее мучили, но теперь уже все отболело. И жалости не было, нет, не пробудилась у нее жалость, на которую рассчитывал муж, – лишь унылое равнодушие она чувствовала к этому человеку, который всегда находил в жизни легкие пути, хотя и был глубоко убежден, что вечно одолевает трудности, борется с трудностями, побеждает трудности. Последние годы их супружеской жизни… лучше бы их вовсе не было. Он все‑таки упросил ее не разводиться, пока младший из детей не окончит школу. А в последний год он даже расстался со своей секретаршей. Однако, не получив от жены должной награды за таковое самопожертвование, немедленно завел новую интрижку – с новой секретаршей.

Отдохнув, она пустилась в обратный путь. Да, жизнь продолжается. Как будто ничего и не случилось. Если бы можно было перестать жить ради других и зажить наконец своей собственной жизнью! Нет, для этого она уже слишком стара. Да и не только в этом дело, – ведь что такое ее собственная жизнь? Она не знает. Делать наконец то, что ей самой в радость? Но единственной радостью в ее жизни была любовь во имя исполнения долга и обязанностей в семье. Ну и природа, конечно, – это тоже радость. Но природа теперь не та – не стало у природы запахов.

 

 

В день рождения она с утра принарядилась. Лиловый трикотажный костюмчик, белая блузка с белым бантом и вышивкой, лиловые туфли. Парикмахерша, к которой она обычно ходила, сама к ней пришла, красиво завила и уложила седые локоны. «Будь я пожилым мужчиной, я бы за вами приударила. А если бы я была вашей внучкой, я бы с гордостью показывала своим подружкам такую бабушку».

Все как есть приехали. Четверо детей, да четверо их, детей, супругов, да тринадцать внучат. Когда пошли в «Пивной дворик», сыновья и зятья оказались в одной группе, а дочери и невестки – в другой. Старшие внучки и внуки в своей компании обсуждали экзамены в школе и университете, младшие – современную музыку и компьютерные игры. С каждой из этих компаний она прошла часть дороги, и в каждой ее сначала добродушно приветствовали, а потом так же добродушно о ней забывали, возобновляя болтовню с того места, на котором она своим появлением помешала разговору. Она не чувствовала себя задетой. Но если раньше она была бы на седьмом небе при виде того, что все ее родные – все дети, их жены и мужья и все внуки так хорошо понимают друг друга, то сегодня она лишь холодно подумала: о чем это они? Поп‑музыка? Компьютерные игры? Какой факультет выгоднее в смысле дальнейшей обеспеченной жизни? И стоит ли проходить курс инъекций ботокса? И как исхитриться, чтобы дешево и сердито отдохнуть на Сейшелах?

Аперитив подали на террасе, обед же проходил за длинным столом в зале, примыкавшем к террасе. После супа старший сын произнес тост. Напомнил о временах, когда они, дети, были еще маленькие, выразил восхищение тем, как успешно и увлеченно она, уже после того, как дети выросли и покинули дом, занималась делами в местной администрации, поговорил о том, как все они благодарны ей за любовь, которой она одаривала и продолжает одаривать своих детей и внуков. Суховато у него получилось, ну ладно, он хотел как лучше, да и говорил красиво. И ей представилось, как он ведет какое‑нибудь заседание или совещание. Ее муж, ее брак и развод в речи сына не были упомянуты – тут ей вспомнилось, что она слышала о судьбе некоторых фотографий, сделанных в России в первые революционные годы: по указанию Сталина снимки так отретушировали, что с них бесследно исчез Троцкий. Как будто никогда его и не было.

– Вы что, думаете, я не переживу, если вы тут скажете что‑нибудь о вашем отце? Думаете, я не знаю, что вы встречаетесь с ним и его женой? И что вы отмечали его восьмидесятилетие? В газете же была фотография, а на ней и вы все!

– Ты никогда не упоминала о нем с тех пор, как он ушел. Вот мы и подумали…

– Подумали! Почему не спросили? Меня! – Она посмотрела в лицо каждому из детей по очереди, и дети сконфуженно ежились под ее взглядом. – Спросить надо было! Подумали! Подумали: раз я не упоминаю о нем, так, значит, не переживу, если вы о нем заговорите. Подумали, что я в обморок упаду, так, что ли? Расхнычусь, или раскричусь, или начну буйствовать? И запрещу вам видеться с ним? Заставлю выбирать: или он, или я? – Она покачала головой.

И опять первой нарушила молчание ее младшая дочь:

– Мы боялись, а вдруг ты…

– Боялись? Они за меня боялись! Выходит, у меня столько силы, что меня боятся, а в то же время я такая слабенькая, что другие боятся: вдруг не переживу, если дети заговорят о своем отце! Где тут логика? – Она и сама заметила, что повысила голос и тон стал резким.

Теперь уже и внуки уставились на нее, сбитые с толку.

Вмешался старший сын:

– Всему свое время. У каждого из нас свой сюжет с отцом, каждый из нас когда‑нибудь, в спокойной обстановке, с удовольствием поговорит с тобой об отце. А сейчас давайте не будем заставлять наших милых официанток подогревать горячее, не то мы нарушим их план…

– План… официанток! – Она перехватила умоляющий взгляд младшей дочери и замолкла.

Молчать, пока ели салат, жаркое с капустой и шоколадный мусс, ей было ничуть не тягостно. А они‑то все разговорились, и она старалась расслышать, что, обращаясь к ней, говорят сидящие рядом или напротив. Теперь всегда так, если рядом с ней говорят несколько человек. У врача и на этот случай нашелся термин – приступы тугоухости в условиях многоголосья, и еще кое‑что он сообщил: что средства от этой пакости не изобрели. Ну она и приучилась приветливо смотреть на собеседника, время от времени сочувственно улыбаться или кивать, а сама меж тем преспокойно думала о своем. Собеседники обычно ни о чем не догадывались.

Когда подали кофе, встала Шарлотта, младшая из внучат, и звякнула ложечкой по бокалу, призывая к вниманию. Ее дядя произнес тост за здоровье своей мамы, а она хочет поднять бокал за свою бабушку. Всех собравшихся сегодня за этим столом она, бабушка, научила читать. Но читать не слова или фразы – этому их научили в школе, – а читать книги. Когда они приезжали к бабушке на каникулах, она читала им книжки. За время каникул они никогда не успевали дочитать книгу до конца, но было так интересно, что потом они дочитывали ее самостоятельно. А вскоре после начала занятий в школе от бабушки обычно приходила посылка с новой книгой того же автора, и, конечно, невозможно было ее не прочесть.

– Это было так здорово, что мы и дедусю с Анюсей упросили читать нам вслух. Спасибо тебе, бабушка, за то, что ты научила нас читать, привила нам любовь к чтению!

Все захлопали. Шарлотта, с бокалом в руке, обогнула стол.

– Долгих‑долгих лет тебе, бабушка! – Внучка чокнулась с ней и поцеловала в щеку.

В тишине, наставшей, когда Шарлотта возвращалась на свое место, она, не дожидаясь, пока снова загудит рой голосов, громко спросила:

– Анюся? Это кто же? – Спросила, хотя прекрасно знала, что это нынешняя жена ее бывшего мужа, и понимала, что вопрос вызовет у всех оторопь.

– Анна, жена отца. Дедушку внуки прозвали дедусей, Анну – Анюсей. – Старший сын сообщил об этом деловито и спокойно.

– Жена отца? Но ты не меня имеешь в виду? Ты о второй жене говоришь? Или он успел обзавестись третьей?

Она понимала, что ведет себя просто несносно. Она и сама уже была этому не рада, но остановиться не могла.

– Нет‑нет, Анюся – вторая жена отца.

– Аню‑юся, – она насмешливо растянула это «ю», – Аню‑юся. По‑видимому, я должна быть благодарна за то, что вы не прозвали ее бабусей и не считаете своей второй бабушкой. А может, вы таки называете ее бабусей? – Никто не ответил, и она опять принялась за свое: – Скажи‑ка, Шарлотта, ты ведь иногда называешь эту Анюсю бабусей?

– Нет, бабушка, Анюсю мы всегда зовем Анюсей.

– Какая же она, эта Анюся, которую вы не называете бабусей?

Тут вмешалась младшая дочь:

– Может быть, пора уже нам поставить на этом точку?

– Нам? Нет, не вы это начали, не вам и точку ставить. Начала я. – Она встала. – И я, пожалуй, поставлю на этом точку. Пойду теперь прилягу. Через два часа отвезете меня пить чай?

 

 

Отказавшись от провожатых, она ушла одна. Вот ведь что получилось из ее благих намерений! Ну и ладно, встала и ушла. Она бы с удовольствием продолжила разговор – интересно, удалось бы ей довести деток до белого каления? Судью разозлить так, чтобы он повысил голос и затопал ногами. Директора музея – чтобы швырнул тарелку там или чашку об пол, а лучше об стену. Дочерей – чтобы смотрели не умоляюще, а с ненавистью.

Когда старший из внуков приехал за ней, она решила, что больше ничем не будет их огорошивать и провоцировать. Ехали совсем недолго, но Фердинанд успел рассказать ей о государственном экзамене, который ему сдавать через неделю или две. Этот мальчик всегда казался ей на редкость уравновешенным. Но теперь она подумала: да нет, на редкость скучный он, вот и все. Как же все ей надоело…

На другой день после торжества она заболела. Не кашель и не насморк, не желудок и не кишечник. Просто поднялась температура, и никакими средствами, даже антибиотиками, было ее не сбить. «Вирус», – сказал врач, разводя руками. Но все‑таки позвонил ее старшему сыну, а тот прислал свою младшую дочь, чтобы позаботилась о бабке. Эмилия, восемнадцать ей, ждет зачисления в университет, хочет изучать медицину.

Эмилия перестилала ей постель, растирала спину и плечи настойкой трав на камфорном спирте, делала холодные компрессы на икры. Утром давала ей свежевыжатый апельсиновый сок, на обед – тертое яблоко, вечером – гоголь‑моголь с красным вином, а кроме того, часто поила мятным или ромашковым чаем. Десять раз в день проветривала комнату, десять раз заставляла ее встать и хоть немного пройтись по комнате и по коридору. Каждый день наполняла ванну, на руках относила туда бабку и усаживала в горячую воду. Сил этой девушке было не занимать.

Лишь на шестой день температура пришла в норму. Умирать она не хотела. Но так устала, что ей было безразлично, будет ли она жить или умрет, поправится или вечно будет хворать. Она бы, пожалуй, предпочла не выздоравливать, куда приятней вот так болеть и болеть, без конца. Ей полюбилась мутная пелена лихорадки, обволакивавшая все вокруг, когда она ненадолго просыпалась, жаркая мутная пелена мягко окутывала все, что она слышала или видела. Даже лучше – в этой мутной пелене раскачивавшееся дерево за окном превращалось в танцующую фею, а песенка дрозда звучала точно заклинания волшебницы. В то же время она полюбила внезапную жгучесть горячей воды и ледяной холод камфорного спирта на своей коже. Даже озноб – а в первые дни ее изрядно трясло и знобило – был приятен, ведь благодаря ознобу она жаждала тепла и не могла ни думать о чем‑то другом, ни чувствовать что‑то, кроме холода. Ах, как хорошо было согреться после озноба!

К ней словно вернулась юность. Сны и грезы лихорадки были те же, что и в детстве, когда она болела и лежала в жару. С феей и волшебницей возвратились обрывки сказок, когда‑то любимых. Беляночка и Розочка, Золушка, братец и сестричка, Спящая красавица, Пестрая шкурка. Когда в раскрытое окно залетал ветер, ей вспоминалась сказка о принцессе, повелевавшей ветру: «Ветерок, лети, лети, шапку с молодца сорви…» – как там дальше, она не помнила. В юности она отлично бегала на лыжах, и вот теперь в одном из лихорадочных снов она заскользила вниз по белому склону и вдруг – взлетела и понеслась над лесами и горами, над городами и весями. А в другом сне ей надо было с кем‑то встретиться: где встретиться, с кем – неизвестно, но непременно в полнолуние, и еще она помнила начало песни, по которой она и тот, с кем предстояла встреча, должны узнать друг друга. Когда она проснулась, ей подумалось, что сон этот ей уже снился давно, когда она впервые в жизни влюбилась, и тут она вспомнила первые такты той песенки, давнишней популярной мелодии. Этот старомодный шлягер потом весь день звучал у нее в ушах. И еще один сон ей приснился: она на балу танцует с мужчиной, у которого только одна рука, однако единственной рукой он вел ее в танце так легко, так уверенно, что она, казалось, парила… Они танцевали бы до самого утра, но, прежде чем во сне забрезжила утренняя заря, она проснулась и увидела, что за окном и в самом деле рассвело.

Эмилия подолгу просиживала возле кровати, держа ее за руку. Как надежно и как легко было ее руке в крепкой ладошке этой крепкой девочки! И она растрогалась до слез – ведь как она ее обихаживает, держит за руку, заботится о ней, и можно поддаться слабости, и не надо ничего говорить, не надо ничего делать самой, – она все плакала и не могла перестать: расплакавшись от благодарности, все плакала и плакала, но уже от горя, горько жалея о всем том, что в ее жизни было не таким, каким могло и должно было быть, а потом плакала от тоскливого одиночества. Как хорошо было, когда Эмилия держала ее за руку! Но в то же время она чувствовала себя такой одинокой, словно и не было рядом этой девушки.

Наконец она пошла на поправку, и дети стали ее навещать все по очереди, но ничего не изменилось. Она по‑прежнему чувствовала глубокое одиночество, словно никого не было рядом. Вот это и есть конец любви, думала она. Чувствуешь себя с другим человеком такой одинокой, как будто и не с ним ты, а совсем, совсем одна.

Эмилия не уехала, теперь она ходила с ней на прогулки, поначалу коротенькие, затем все более долгие, провожала, когда она шла обедать в столовую интерната, а вечерами вместе с ней смотрела телевизор. Девочка постоянно была рядом.

– А не пора тебе на занятия? Или на работу? Ты ведь должна зарабатывать?

– Я работала, но твои дети решили, что я должна послать подальше эту халтурку и Вместо этого ухаживать за тобой. Они платят мне как раз столько, сколько я получала бы на работе. Да дрянь работа, не жалко.

– И надолго они тебя наняли ухаживать за бабкой?

Эмилия засмеялась:

– Пока не убедятся, что их матушка хорошо себя чувствует.

– Так. А если я раньше почувствую, что поправилась?

– Ну вот, я‑то думала, тебе приятно, что я с тобой.

– Терпеть не могу, когда кто‑то другой решает за меня, хорошо ли я себя чувствую и что мне вообще нужно.

Эмилия кивнула:

– Понимаю.

 

 

Интересно, а Эмилию могла бы она довести до белого каления? Да так, что девчушка без оглядки пустилась бы наутек? Случись такое, дети наверняка решили бы, что она все еще больна, ведь и ее поведение за праздничным столом они, конечно, списали на счет начинавшейся болезни. Интересно, а нельзя ли подкупить Эмилию – пусть она заверит детей, что их матушка уже выздоровела?

– Не выйдет. – Эмилия в ответ на это предложение засмеялась. – Подумай, ну как я объясню родителям, откуда у меня вдруг взялись лишние деньги? А если сделать вид, будто у меня ни гроша за душой, значит, опять придется наниматься куда‑нибудь ради денег.

Вечером она решила еще разок попытать счастья:

– А разве нельзя сказать, что я подарила тебе деньги?

– Да ведь ты никогда не делала подарков кому‑то одному, всегда оделяла всех поровну. И когда мы были маленькие, ты никогда не ездила куда‑нибудь с кем‑то одним из нас, потом, через год, два или три, ты непременно ездила туда же с каждым другим внуком или внучкой.

– Тут я малость переборщила.

– Отец говорит, если бы не ты, он не стал бы судьей.

– Все равно малость переборщила. А можешь ты куда‑нибудь поехать со мной? Ненадолго? Мне же надо здоровье поправить?

Эмилия заколебалась:

– В смысле – куда‑нибудь на курорт?

– Я хочу вырваться отсюда. Эта комната – та же тюрьма, и ты вроде надзирательницы. Не сердись, но так оно и есть. И будь ты даже ангелом небесным, все равно это правда. Нет, не то я говорю, – она усмехнулась, – это правда, несмотря на то что ты – ангел. Без тебя мне было бы не выкарабкаться.

– Куда же ты хочешь поехать?

– На юг.

– Но я не могу просто сказать маме и отцу, что еду с тобой на юг! Должны быть цель, точный маршрут и пункты на маршруте, они же должны знать, куда звонить, в какую полицию обращаться, если потребуется нас разыскивать, если мы не дадим о себе знать в назначенное время и в назначенном месте! А как ты хочешь поехать? На машине? На машине родители точно не разрешат. Разве что я за руль сяду. Но только не ты. Ты еще здорова была, а они уже подумывали, не сходить ли в полицию, не попросить ли, чтобы тебя вызвали и заставили сдавать экзамен, чтобы ты провалилась и потеряла права. А уж теперь‑то, раз ты больна…

Она слушала и ушам своим не верила. До чего же эта крепенькая девчушка, оказывается, робкая, как же она боится своих родителей! Какая там еще цель, какой такой маршрут и пункты? С какой стати кому‑то о них докладывать?

– Неужели не достаточно просто сообщить, где мы будем к вечеру? Например, утром скажем, что к вечеру приедем в Цюрих?

В Цюрих она не хотела. И на юг не хотела. А хотела она поехать в город, где в конце сороковых проучилась год в университете. Город, конечно, на юге страны. Но это же совсем не то, какой там «юг»! Весной и осенью нескончаемые дожди, зимой – снег. Но летом, ах, летом тот город умопомрачительно красив!

По крайней мере, таким он остался в ее воспоминаниях. Она отучилась в том городе в университете на первом курсе и с тех пор ни разу там не бывала. Потому что не подвернулся подходящий случай? Потому что ее удерживал страх? Потому что она не хотела разочароваться, вернувшись в свое последнее волшебное лето, в том городе и не хотела разочароваться в студенте, у которого не было левой руки, – студенте, танцевавшем с нею тем летом на балу медиков… и опять – недавно, в лихорадочном сне? Рукав его темного костюма был засунут в карман, и, обняв одной рукой, он вел ее в танце уверенно и легко, он был прекрасным танцором, лучшим из всех, с кем она в тот вечер танцевала. И разговаривать с ним было интересно, он рассказал ей, как потерял руку – при бомбежке, а было ему пятнадцать лет, – рассказал так, будто рассказывает забавную историю, и еще он говорил тогда о философах, которых изучал на философском факультете, и опять же говорил о них так, словно они – его чудаковатые приятели.

Но может быть, она ни разу не съездила в тот город потому, что боялась вспомнить горечь их разлуки?

После бала он проводил ее домой и на прощание, у дверей, поцеловал, а на следующий день они встретились и встречались с тех пор каждый день, пока он не уехал внезапно. Стоял сентябрь, студенты разъехались, а она осталась в том городе ради него, родителям же, дожидавшимся ее приезда домой, сочинила сказочку о какой‑то студенческой практике. Она провожала его на вокзал, и он обещал, что будет писать, звонить и скоро вернется. И с того дня она о нем больше не слышала.

Эмилия вышла на балкон, звонила родителям. Наконец она вернулась и сказала, что поездку разрешили, но при одном условии: каждый день – утром, в обед и вечером – она будет им звонить.

– Я за тебя отвечаю, бабушка, и надеюсь, ты меня не подведешь.

– То есть не удеру? Не напьюсь в лоск? Не свяжусь с каким‑нибудь сомнительным субъектом?

– Бабушка! Ты же понимаешь, что я имею в виду!

«Нет, не понимаю». Но этого она не сказала вслух.

 

 

На другое утро бремя ответственности уже не столь тяжко давило на плечи Эмилии, и она радовалась поездке. Они едут в город, где бабушка жила, когда ей было столько лет, сколько сейчас Эмилии, – это интересно! В дороге она принялась расспрашивать бабушку о городе и об университете: как проходили там занятия, как жили студенты, где жили, что ели, как развлекались, и чего после войны им больше хотелось – развлекаться или зарабатывать деньги, и много ли бывало у них романов, и как они предохранялись.

– Там, в университете, ты и познакомилась с дедусей?

– Нет, мы были знакомы с детства. Родители дружили домами.

– Хм… не очень‑то романтично. А я вот хочу, чтобы было романтично. С Феликсом я порвала. Незачем тащить эту школьную дребедень с собой в университет. Новый этап жизни, ну так пусть он будет новым во всем. Феликс нормальный парень, но мне теперь этого мало, нормальный – это не то. Где‑то я читала, что брак может получиться удачный, если те и другие родители сами его устроят для своих детей. Но я‑то ничего такого не хочу. Я…

– Все было совсем не так. Родители вовсе не устраивали наш брак, но родители дружили. В детстве мы виделись несколько раз, ну и все.

– Не знаю, не знаю… Понимаешь, родители своим детям подают как бы сигналы, эти сигналы не всегда осознаются детьми. И родители их не всегда сознают. Они просто видят, что их дети подходят друг другу в смысле семейной жизни, положения и денег, и думают: вот было бы хорошо детям пожениться! Такие мысли возникают у родителей всякий раз, когда они видят детей вместе. Ну, они высказывают какие‑то соображения, делают намеки, что‑нибудь одобряют, поощряют, и все это застревает в мозгу, крохотные такие зацепки.

И так далее в том же духе. Где только Эмилия всего этого начиталась? Что даже в пятидесятые годы девушки пребывали в уверенности, будто бы можно забеременеть от поцелуя. Что мужчины наутро после свадьбы подавали на развод, если оказывалось, что невеста не была девственницей. А спортом девушки так любили заниматься, потому что могли свалить на спортивную травму утрату телесной девственности. А женщины после ночи с любовником спринцевались уксусом, чтобы не забеременеть, и что вязальной спицей выковыривали плод.

– Какое счастье, что сегодня ничего подобного и в помине нет! А вы не тряслись от страха перед первой брачной ночью, если до того ничего не было? Скажи, а дедуся и правда был у тебя единственный мужчина за всю жизнь? И ты не жалеешь об этом, не думаешь, что многое в жизни упустила?

Чуть повернувшись, она смотрела на внучку – ишь как разговорилась! Гладкое миловидное личико, ясные глаза, твердый подбородок; быстро и энергично движутся губки, несущие всю эту несусветную околесицу. Прямо не знаешь, плакать или смеяться. Неужели все их поколение такое? И все они живут только сегодняшним днем, отчего прошлое и видится им в таком вот кривом зеркале? Она начала было рассказывать внучке о войне и послевоенных годах: о чем мечтали тогдашние девчонки и женщины, о том, какими были мальчики или мужчины, с которыми они встречались, и об интимной стороне жизни. Но все, о чем бы она ни пробовала рассказать, звучало пресно и скучно, она и сама это заметила. И тогда она заговорила о себе. Когда же дошла в рассказе до поцелуя после бала, вдруг рассердилась на себя: вот уж язык без костей! К чему это, зачем откровенничать о своих отношениях с тем студентом. Спохватилась, да поздно.

– Как его звали?

– Адальберт.

Узнав имя, Эмилия больше не перебивала. Слушала очень сосредоточенно, а когда бабушка добралась в своем рассказе до прощания на вокзале, взяла ее за руку. Уже догадалась, верно, что конец у истории печальный.

– Что бы сказали твои родители, если б увидели, как ты рулишь тут одной рукой, а? – Она отняла свою руку.

– И с тех пор ты ничего о нем не слышала?

– Недели через две он объявился в Гамбурге. Но я с ним не говорила. Даже видеть его не хотела.

– А кем он стал потом, ты знаешь?

– Однажды в книжной лавке наткнулась на книгу, которую он написал. Понятия не имею, кем он стал. Может, журналистом или профессором, может, еще кем. Я в ту книгу даже не заглянула.

– А как его фамилия?

– А вот это тебя не касается.

– Ну не надо так, бабушка. Просто интересно же, о чем это написал книгу человек, который любил мою бабушку и которого моя бабушка тоже любила. Да, я уверена, что он любил тебя, так же как ты его. Знаешь, говорят: Now, if not forever, is sometimes better than never?[30]Это точно. Судя по твоему рассказу, в воспоминаниях у тебя осталась не одна только горечь. Воспоминания у тебя еще и сладостные, ага, они сладкие с горчинкой.

– Паульсен. – Не сразу удалось ей выговорить это.

– Адальберт Паульсен, – повторила Эмилия, как будто хотела получше запомнить.

Они свернули с автобана и теперь ехали по неширокой дороге, бежавшей вдоль изгибов и поворотов реки. Как же это было? Они ходили гулять сюда, шли вдоль реки? На том берегу, где нет ни шоссе, ни железной дороги? И останавливались в сельской гостинице, куда надо переправляться на пароме? Она не могла бы с уверенностью сказать, что узнала сельскую гостиницу, замок, поселок. Может быть, просто тут сохранилась прежняя атмосфера – все те же река, лес, и горы, и старинные дома. Они с ним много бродили по округе, с рюкзаком, в котором лежала бутылка вина да хлеб с колбасой, купались в реке, загорали на берегу…

Скоро уже и город. Никакого смысла спать. Но она все‑таки задремала и проснулась, только когда Эмилия затормозила и припарковалась возле отеля, который утром отыскала в Интернете.

 

 

Чего она ждала? Дома в городе теперь были уже не серые – белые, желтые, бежевые и даже зеленые и голубые. Вместо лавок – сетевые магазины, отделения крупных фирм, а там, где, как она помнила, были обшарпанные пивные, забегаловки и меблирашки, нынче воцарился фастфуд. И книжный, куда она любила заходить, теперь тоже сетевой, и продают в нем бестселлеры, книжульки да журнальчики. А вот река протекает через город так же, как и тогда, и переулки все такие же узкие, и дорога в крепость поднимается круто, и с крепостной стены открывается все тот же широкий, привольный вид. Они с Эмилией расположились на террасе и смотрели сверху на город, лежавший как на ладони, и на окрестности.

– Ну что? Все здесь такое, как ты ожидала?

– Детка, дай мне немного посидеть спокойно и полюбоваться на город. Слава богу, я ожидала не слишком многого.

Она порядком устала и, когда они, там же, на террасе, поужинав, вернулись в гостиницу, сразу легла, хотя было только восемь часов. Эмилия попросила разрешения пойти в город – погулять, посмотреть, и просьба внучки ее удивила и растрогала. Но что ж это Эмилия настолько несамостоятельная?

Несмотря на усталость, она не заснула. За окном еще не стемнело, и все в комнате было отчетливо видно: трехстворчатый шкаф, у стены столик с зеркалом – хочешь письменный, а хочешь туалетный, – два кресла, рядом стеллаж, на нем бутылка минеральной со стаканом и корзиночка с фруктами, тут же телевизор, дальше дверь в ванную. Обстановка напомнила ей гостиничные номера, в которых они останавливались с мужем, когда она ездила с ним на разные конференции; обстановка хорошего, а по меркам маленького городка, пожалуй, и лучшего отеля, однако все тут как‑то слишком рационально, и оттого номер попросту безликий.

Она вспомнила комнатку в гостинице, где провела свою первую ночь с Адальбертом. Кровать, стул, столик с кувшином и тазом для умывания, и на стене там висело зеркало, да еще был крючок на двери. Опять же скучная обстановка. И все‑таки были в их комнатке и тайна, и волшебство. Под суровым взором хозяйки той сельской гостиницы они с Адальбертом взяли две отдельные комнаты. Поужинав, разошлись, но, хотя ни о чем таком они не говорили, она знала, что он придет. С самого утра она это знала и захватила с собой свою самую красивую ночную рубашку. И вот, надела ее.

Если бы здесь, в этом номере, был Адальберт, исчезла бы безликость здешней обстановки? А с ним она тоже часто ездила бы по его делам и ночевала с ним в гостиницах? Какой была бы ее жизнь с ним? Все той же жизнью с человеком, который облечен большой ответственностью, часто ездит по делам, и мало времени проводит дома, и заводит интрижки на стороне? Нет, такой она не могла вообразить свою жизнь с Адальбертом. Когда бы она ни начинала думать о жизни с Адальбертом, ее тотчас охватывал страх, ни на что не похожее чувство, как будто земля уходит из‑под ног. Почему? Потому что он ее бросил?

Она закрыла окно, и уличный шум к ней едва доносился: звонкий смех молодых женщин, громкие голоса молодых мужчин, вот медленно проехал автомобиль, пропуская пешеходов, вот музыка из какого‑то окна, звон разбившейся бутылки. Пьяный прохожий выронил? Пьяных она боялась, хотя когда‑то ей нередко случалось твердо и уверенно осадить подвыпившего ухажера: иди‑ка поищи себе другую. Вообще‑то, странно, подумала она, бывает, шуганешь кого‑нибудь, нагонишь на других страху, но при этом вовсе не избавляешься от своего страха перед другими людьми.

Лежишь, лежишь, а спать хочется чем дальше, тем меньше. Интересно, что сейчас делает Эмилия? А какой из нее – со временем, конечно, – получится врач? Доктор‑диктатор или доктор – добрая душа? Но ей‑то что за дело до этого? Выходит, она все‑таки любит внучку? А других внуков и детей? Что там в ее сердце? Эти обязательные звонки родителям утром и вечером, нет уж, пусть девочка им звонит; сама она лишь досадливо отмахнулась, когда родители Эмилии захотели с ней поговорить. Пусть вся семейка оставит ее в покое… Да, это желание как было, так никуда и не делось. Эмилия… Эмилия тоже, лучше бы и она оставила старуху в покое.

Она слезла с кровати и пошла в ванную. Сняв ночную рубашку, оглядела себя. Тощие руки, тощие ноги, отвислая грудь, отвислый живот, складки на талии, морщины на лице, на шее… да уж, она и себе самой была противна. Все противно: и как она выглядит, и как себя чувствует, и как живет. Все, все опротивело. Надев рубашку, она легла в кровать и включила телевизор. Ну до чего же все у них там просто с любовью, у этих мужчин и женщин, родителей и детей! Или все они там только играют и в этой игре что‑то такое изображают друг перед другом с расчетом, что ты сыграешь свою роль, а за это другой оставит тебе твои иллюзии? Что же, она просто потеряла всякий интерес к подобной игре? Или уже нет смысла во все это пускаться, потому что в те считаные годы, какие ей еще осталось прожить, она прекрасно обойдется без иллюзий?

И никаких поездок ей уже не нужно. Поездки, они ведь тоже иллюзия, еще более недолговечная иллюзия, чем любовь… Завтра же – домой.

Ну вот, подумала она с досадой, сиди теперь как на привязи. В десять могли бы выехать, в одиннадцать уже летели бы по автобану и к четырем были бы дома. Хочешь не хочешь, пришлось ждать. Солнце заливало двор гостиницы и террасу, где она завтракала; служащие ей не докучали, самой в буфет не надо было ходить, принесли все, что она заказала. Томаты с сыром моцарелла, копченую форель под соусом с хреном, фруктовый салат с йогуртом и медом. Вкус, конечно, у нее пропал, однако разная еда по‑разному ощущается, когда откусываешь и жуешь. Одно помягче, другое потверже. Вот и после потери любви к детям и внукам все же относишься к ним по‑разному, думала она. Все‑таки чуточку приятно жевать мягкие, но плотные кусочки форели, не то что этот густой, тягучий соус, да, вот так же надо радоваться детям и внукам. Поди знай, может, Эмилия вчера познакомилась в городе с каким‑нибудь мальчиком и сейчас занялась им с тем же рвением, с каким недавно хлопотала о своей бабке и из‑за родителей с их требованиями. Да, Эмилия – девушка энергичная, сильная, в руках у нее все кипит. А сердце у Эмилии доброе. Из нее выйдет хороший врач.

Она просидела за столом, пока не начали накрывать к обеду. Щеки у нее горели – сидела‑то на солнце, а припекало сильно. Даже чуть обгорело лицо. Встав, она почувствовала слабость, но перешла в холл и устроилась там в кресле. Вскоре она задремала, а когда проснулась, увидела: на ручке кресла сидит Эмилия и платком вытирает ей подбородок.

– Что, слюни пускаю во сне?

– Да, бабушка, но это не важно. Я нашла его.

– Ты…

– Я нашла Адальберта Паульсена. Очень просто – по телефонной книге. Вот что я узнала. Он профессор философии, работал здесь в университете, он вдовец, у него есть дочь, она живет в Штатах. Библиотекарша философского факультета показала мне книги, которые он написал, ух, целая полка.

– Давай‑ка поедем домой.

– Как, разве ты не хочешь с ним встретиться? Нет, ты должна с ним встретиться! Мы же затем сюда и приехали!

– Нет, мы прие…

– Ты, может быть, не осознавала этого, но уж поверь мне, тебя привело сюда твое бессознательное! Привело, чтобы вы с ним увиделись и помирились.

– Чтобы мы с ним…

– Ну да, помирились. Так надо. Ты должна простить ему душевную травму, которую он тебе причинил. А иначе у тебя не будет покоя, и у него, кстати, тоже. Я уверена, что он втайне мечтает о примирении, только не решается сделать первый шаг, потому что в Гамбурге, ну, тогда‑то, ты же его отшила.

– Ну, Эмилия, хватит! Иди‑ка укладывай сумки. Пообедаем где‑нибудь по дороге.

– Я договорилась с ним, что ты придешь в четыре.

– Ты с ним?.. Что я…

– Я ходила по адресу, хотелось посмотреть, как он живет. А раз я уж там оказалась, чего же – дай, думаю, договорюсь о твоем приходе. Он помялся‑помялся, вот как ты сейчас, а потом согласился. По‑моему, он рад‑радешенек, что увидит тебя. Он к тебе не ровно дышит.

– Рад и не ровно дышит – это разные вещи. Нет, деточка, совсем нехорошо ты придумала. Позвони и отмени встречу, или нет, лучше я просто не пойду. Не хочу его видеть.

Однако Эмилия не сдавалась:

– Тебе же нечего терять. Ничего плохого не будет, все будет хорошо, неужели ты сама не чувствуешь, что все еще носишь в себе обиду, а это нехорошо – вредно копить в себе обиды. Да разве ты не понимаешь: уж если представилась возможность простить и что‑то исправить, сделать что‑то хорошее, то никак нельзя упускать такой случай, и потом, ну неужели тебе самой не интересно, ведь это, может быть, последнее приключение в твоей жизни…

Эмилия трещала без умолку, пока окончательно не заморочила ей голову. Она уже не могла выносить всех этих прописных истин психотерапии и прочей психологии, которой девчушка так усердно ее пичкала, видимо считая это своим долгом. Короче, она уступила.

 

 

Эмилия предложила отвезти ее на машине, но она отказалась и взяла такси. Довольно уж и так наслушалась рекомендаций, обойдется без последних наставлений. Выйдя из такси и направляясь к заурядному коттеджу, какие строили в шестидесятых, она окончательно успокоилась. Ах, значит, ради вот этакого домишки он ее бросил? Профессор‑то он профессор, однако и обывателем тоже стал! А может, он и в юности был обывателем?

Он сам открыл дверь. Она узнала его сразу: черные глаза, широкие брови, густые волосы, только совсем белые они теперь, четкий профиль и большой рот. Он оказался выше ростом, чем ей помнилось, худощавый, костюм с засунутым в карман пустым рукавом болтался на плечах как на вешалке. Он неуверенно улыбнулся:

– Нина!

– Это не моя затея. Эмилия, моя внучка, вообразила, будто бы я должна…

– Входи же! Потом объяснишь, почему ты не хотела сюда прийти.

Он пошел в дом, она – следом, в прихожую, оттуда в комнату, сплошь заставленную книгами, из нее на террасу. И тут открылся вид на фруктовые сады, луга и лесистую горную цепь.

Она была поражена, и он это заметил:

– Этот дом мне тоже сначала не нравился, но лишь до той минуты, пока я не очутился здесь, на террасе. – Придвинув ей кресло, он разлил по чашкам чай и сел напротив. – Так почему же ты не хотела прийти?

Она не могла разгадать, что означает его улыбка. Насмешку? Смущение? Сожаление?

– Не знаю. Мне была невыносима мысль, что я когда‑нибудь увижусь с тобой. Может быть, я по привычке считала ее невыносимой. Но она была невыносима.

– А как же твоей внучке пришло в голову устроить нам встречу?

– Ах! – Она недовольно махнула рукой. – Я рассказала ей о нашем лете. У нее были самые вздорные представления о том, как люди в те времена жили, как любили… Настолько вздорные, что я не выдержала, ну и рассказала.

– А что ты рассказала ей о нашем лете? – Он уже не улыбался.

– Ты еще спрашиваешь! Кажется, сам был и на балу медиков, и когда целовались у подъезда, и в той сельской гостинице ты ведь был. – Она рассердилась. – И на перроне стоял ты, и в поезд сел ты, и уехал, и с тех пор ни разу не дал о себе знать!

Он кивнул:

– Сколько же времени ты тогда напрасно ждала?

– Не помню я, сколько дней или недель. Вечность ждала – это я отлично помню, целую вечность.

Он посмотрел на нее с грустью:

– Меньше десяти дней, Нина. На десятый день я вернулся и от твоей квартирной хозяйки узнал, что ты у нее больше не живешь. За тобой приехал молодой человек, отнес твои вещи в машину, и вы с ним уехали.

– Врешь! – Она чуть не задохнулась.

– Нет, Нина, не вру.

– Чего ты хочешь – чтобы я спятила? Чтобы перестала доверять своему рассудку, своей памяти? Чтобы я свихнулась? Да как у тебя язык‑то повернулся! Что ты мне тут рассказываешь!

Он выпрямился и чуть отодвинулся от стола, потом провел ладонью по лбу и волосам:

– Ты помнишь, куда я тогда уезжал?

– Нет, не помню! Зато помню, что ты не написал мне, и не позвонил, и не…

– Я ездил на конгресс по философии, а проходил он в Будапеште. Оттуда нельзя было ни послать письмо, ни позвонить. Холодная война! И в Будапеште мне, собственно говоря, не полагалось находиться, потому я и не мог дать знать о себе. Но я же все это объяснил тебе до отъезда.

– Я помню, что ты уехал, хотя ты прекрасно мог бы обойтись без этой поездки. Но уж такой ты человек: на первом месте у тебя была философия, потом коллеги твои, друзья и только на третьем месте – я.

– И тут ты опять не права, Нина. Если я писал диссертацию как одержимый, то лишь по одной причине: я хотел поскорей закончить, устроиться на работу и жениться на тебе. Ведь ты хотела законного брака – я же понимал, а тот паренек из Гамбурга, он во всем меня обскакал. Вы же с ним знакомы с детства? И родители ваши дружили, и вдобавок он был ассистентом у твоего отца?

– Ничего подобного, и вообще, все неправда, что ты тут наговорил! Да, отец давал ему консультации, когда он был студентом и проходил практику, да, отцу он нравился, но ассистентом – что за ерунда! – мой муж никогда не был ассистентом у моего отца!

Он посмотрел на нее устало:

– Ты испугалась, что из своего буржуазного мира тебе придется спуститься в мой мир – мир бедняков? И ты не смогла бы иметь все то, что привыкла получать и без чего не умела обходиться? Я видел дом твоих родителей в Гамбурге… Я прав?

– Что еще за новости? С какой стати ты выставляешь меня этакой избалованной буржуазной фифой? Я тебя любила, ты все испортил, а теперь якобы ничего не помнишь!

Он не ответил и, отвернувшись, устремил взгляд на что‑то вдалеке, в горах. Она поглядела туда же и заметила на склоне стадо овец:

– Овцы!

– Я сейчас их пересчитывал. Ты еще помнишь, что на меня иногда нападала дикая ярость? Наверное, этим я тоже тебя отпугнул. Я и теперь чуть что – закипаю от ярости, а как начну считать овец, сразу успокаиваюсь.

Она порылась в памяти, однако никаких вспышек ярости не вспомнила. Ее муж – о, вот кто донимал ее, нет, не яростью, а холодной злостью, от которой она буквально леденела. А уж когда он несколько дней кряду казнил ее своей холодной злостью, она места себе не находила от глубочайшего отчаяния.

– Так ты кричал на меня?

Вместо ответа, он попросил:

– Расскажешь мне о своей жизни? Я знаю, что ты разведена. Видел фотографию твоего мужа с другой женой – по случаю его восьмидесятилетия была напечатана в газете. Там, на снимке, были и дети. Это ваши с ним дети?

– Уж не думаешь ли ты, я скажу, что моя жизнь не удалась? И что надо было тогда дождаться тебя? Это ты хотел бы услышать?

Он засмеялся. И ей вспомнилось, как она любила его смех, безудержный, раскатистый, вспомнилось и то, как пугалась этого смеха. Но сейчас она заметила, что он засмеялся не над ее словами, нет, смехом он хотел разрядить напряжение, с самого начала разговора не покидавшее их обоих. Но собственно, что смешного в ее вопросе?

– Я однажды написал, что серьезные, действительно важные жизненные решения не бывают правильными или неправильными, просто начинается другая жизнь. Нет, конечно, я не считаю, что твоя жизнь сложилась неудачно.

 

 

Она начала рассказывать о себе. Университет бросила, так как нужна была мужу. Он получил место главного врача, хотя и не имел ученой степени, все ждали, что вот‑вот он защитится и получит эту самую степень. Тогда же муж возглавил редакцию солидного научного журнала. Статьи за него писала и редактировала она.

– Работала я неплохо. Главный редактор, со временем сменивший Хельмута, предложил мне место ассистентки, секретаря редакции. Но Хельмут ему сказал, с этим придется обождать, пока я не стану «веселой вдовой».

Потом пошли дети. Четверо, один за другим, и если бы не трудные последние, четвертые роды, так нарожала бы еще.

– У тебя только одна дочь, уж не знаю, как вы справлялись, но скажу тебе: когда в семье четверо детей, об университете и мечтать нечего. Хлопот с детьми хватало, что да, то да, но и радостно было смотреть, как дети росли и как они чего‑то добивались в жизни. Старший сын – федеральный судья, второй – директор музея, а девочки дома сидят, занимаются детьми, как я в свое время, но у одной дочери муж – профессор, а другая за дирижера вышла. Тринадцать внучат у меня. А у тебя есть внуки?

Он покачал головой:

– Дочь не замужем, детей у нее нет. Она страдает аутизмом.

– А какая у тебя была жена?

– Высокая и худенькая, мне под стать. Она писала стихи, чудесные, сумасшедшие, отчаянные стихи. Я люблю ее стихи, хотя многих не понимаю. Я не понимал и депрессий, которыми Юлия мучилась всю жизнь. Не понимал, что их вызывало, не понимал, отчего они проходили, то ли фазы луны, то ли солнечный свет играли роль – непонятно, и непонятно, имело ли значение, что мы ели и пили.

– Только не говори, что она покончила с собой!

– Нет, она умерла от рака.

Она кивнула:

– После меня ты подыскал себе женщину совершенно другого типа. Сегодня я жалею, что за всю жизнь я очень мало прочитала, но, понимаешь, мне пришлось столько всяких рукописей читать по заданию редакции, а еще я, уже по своему желанию, читала книжки детям, чтобы было о чем с ними потом поговорить, ну и в итоге я разучилась читать для собственного удовольствия. Теперь‑то времени для чтения хоть отбавляй, но что толку? Допустим, начитаюсь я книг, а дальше что? Куда с этим деваться?

– Когда ты шла по дорожке к дому, я был на кухне, и, знаешь, я сразу узнал твои шаги. У тебя все та же походка, твердая такая, тук‑тук, тук‑тук, за всю жизнь я не встретил другой женщины с такой решительной поступью. Когда‑то я думал, что у тебя и характер решительный, как походка.

– А я когда‑то думала, что ты поведешь меня по жизни так же легко и уверенно, как вел в танце.

– Да, мне бы тоже хотелось прожить жизнь так, как я когда‑то танцевал. Юлия вообще не танцевала.

– Ты был с ней счастлив? Твоя жизнь была счастливой?

Он несколько раз глубоко вздохнул и опять откинулся на спинку стула, чуть отодвинувшись назад.

– Я уже не могу вообразить, как бы сложилась моя жизнь без Юлии. И не могу вообразить какой‑то другой жизни вместо той, что прожил. Конечно, кое‑что я представляю себе другим, но это же абстракции.

– Нет, у меня по‑другому. Я все время воображаю разные события и раздумываю, что было бы, если бы случилось так, а не то, что произошло в действительности. Что было бы, если бы я окончила университет, приобрела специальность? Если бы все‑таки получила место ассистентки в редакции журнала? Если бы развелась с Хельмутом сразу, как только узнала о его первой измене? Если бы воспитывала детей не в строгости и приверженности порядку, а вырастила бы их более бесшабашными и жизнерадостными? Если бы не считала, что жизнь – это лишь система разнообразных обязанностей? Если бы ты меня не бросил?

– Я… – Он осекся.

Ах, надо было ей повторить этот вопрос! Но она не хотела ссориться и побоялась его рассердить.

– А я пойму что‑нибудь в твоих книгах, – спросила она, – если почитаю то, что ты написал? Мне бы хотелось.

– Я пришлю тебе что‑нибудь, постараюсь выбрать книгу, которая будет тебе интересна. Дашь мне свой адрес?

Она вытащила из сумочки визитку и протянула ему.

– Спасибо. – Он не отложил визитку в сторону, держал в руке. – А я‑то до седых волос дожил, а так и не сподобился завести визитные карточки.

Она засмеялась:

– Еще не поздно! – И встала. – Позвони‑ка, вызови мне такси.

Следом за ним она вошла в кабинет, находившийся рядом с той комнатой, откуда вела дверь на террасу. Из окон кабинета также открывался вид на горы. Пока Адальберт звонил, она огляделась. Да, и здесь стены снизу доверху заставлены книжными полками, на письменном столе опять же книги и бумаги, сбоку от него – еще стол, с компьютером, а с другой стороны – досочка, вся заклеенная счетами, квитанциями, газетными вырезками, записками и фотографиями. Высокая худенькая женщина с грустными глазами, наверное Юлия. Молодая женщина с упрямым замкнутым лицом – это дочь. Со следующей фотографии прямо в объектив смотрела черная собака с такими же печальными глазами, как у Юлии. А вот и сам Адальберт, он, в черном костюме, стоит в группе мужчин, все они тоже в черных костюмах, похожи были бы на выпускников школы, если бы не возраст. Дальше: мужчина в военной форме и женщина в платье медицинской сестры, взявшись под руку, позируют перед входом в дом – родители Адальберта, кто ж еще.

А потом она увидела маленький черно‑белый снимок – это же она сама. И он. На перроне, стоят обнявшись. Но это же не… Она потрясла головой.

Положив трубку, он подошел:

– Нет, это не тогда, когда мы прощались. Мы однажды встречали тебя с поезда – твоя подруга Елена, мой приятель Эберхард и я. Дело было вечером, мы вчетвером пошли на реку, устроили пикник. Эберхарду от покойного деда достался граммофон, такой, знаешь, с ручным заводом, а у старьевщика он купил целый короб пластинок из шеллака, и до поздней ночи мы танцевали. Ты помнишь?

– И… эта фотография все эти годы висела тут, рядом с твоим столом?

– В первые годы – нет. Потом – все время висела, всегда. Такси уже едет.

Они вышли на улицу.

– Это ты занимаешься садом?

– Нет, садовник. А я подрезаю розы.

– Спасибо тебе, спасибо… – Она обняла его и тут почувствовала, как он исхудал. – Слушай, а как у тебя со здоровьем? Совсем худой стал, кожа да кости.

Он крепко обнял ее правой, единственной рукой:

– Счастливо тебе, Нина.

Подъехало такси. Адальберт усадил ее в машину, захлопнул дверцу. Обернувшись, она долго смотрела на него: он стоял на дороге и делался все меньше и меньше.

 

 

Эмилия, дожидавшаяся в холле, вскочила и бросилась ей навстречу.

– Ну как?!

– Завтра расскажу, когда поедем. А сейчас я хочу поужинать и сходить в кино. Все!

Они ужинали на террасе, выходившей во внутренний дворик. Пришли рано, за столиками никого еще не было. Стены со всех четырех сторон защищали террасу от уличного шума и суеты. Где‑то на крыше распевал дрозд, около семи донесся звон колоколов в церквах – и все, тишина. Эмилия слегка обиделась и была не очень‑то разговорчива, так что ужинали в молчании.

Ей было совершенно все равно, что там за фильм показывали. Она и раньше лишь изредка выбиралась в кино, к телевизору тоже не пристрастилась. Но мелькание ярких разноцветных картин на громадном экране было ведь сильным переживанием, а она хотела в этот вечер каких‑то потрясающих переживаний. Фильм их принес; правда, получилось не так, как она надеялась, – ничего она не забыла в кино, напротив, все вспомнила: сны и мечты своего детства, грезы о чем‑то смутном и более прекрасном и значительном, чем будничные дела в школе и дома, вспомнила и свои жалкие старания найти это прекрасное и значительное в балетных танцах, в игре на фортепиано. Паренек, герой картины, безумно увлекся кино и не отставал от киномеханика в маленькой сицилийской деревушке, пока тот не взял его в помощники, вроде как ассистентом; в конце концов парень стал настоящим кинорежиссером. А от ее детских грез в конце концов осталась одна‑единственная мечта – встретить мужчину своей жизни, и даже тут она потерпела неудачу.

Ну и ладно, она никогда не поддавалась этой слабости – жалости к себе, и сегодня тоже не поддалась. После кино Эмилия, с глазами полными слез, обняла ее, прижалась. Она ласково потрепала внучку по плечу, но обнять… нет, все‑таки не смогла. А тут и Эмилия отстранилась, и они просто пошли рядом по улицам, залитым вечерним солнцем.

– Ты правда хочешь ехать домой уже завтра?

– Завтра очень‑то рано возвращаться мне незачем, так что выехать можно не с самого утра. Позавтракать хорошо бы в девять. Ты не против?

Внучка кивнула. Но она, конечно, была недовольна и своей бабкой, и итогом этих двух дней.

– Неужели ты сейчас вот ляжешь и заснешь, как будто ничего и не было?

Она засмеялась:

– Даже если что и было, все равно я засну, как будто ничего не было. Понимаешь ли, в молодости ты или спишь, или бодрствуешь, а в старости появляется третий вариант – ночи, когда не спишь и не бодрствуешь. Странное такое состояние, и один из секретов сносной старости – уметь примириться с этим состоянием. Ну, хочешь, пойди погуляй по городу, я разрешаю.

Она поднялась в своей номер и легла. Уж конечно, всю ночь проворочается, будет то засыпать, то просыпаться, вспоминать, думать и снова то засыпать, то просыпаться. Но она заснула сразу и до утра ни разу не проснулась.

Потом они пустились в обратный путь той же дорогой, бежавшей вдоль изгибов и поворотов реки. Эмилия, уразумев, что расспросы ни к чему не приведут, ни о чем не спрашивала. Но ждала.

– Все было не так, как я тебе рассказывала. Он не бросал меня. Это я его бросила.

Вот и весь сказ. Но пришлось продолжить ради внучки:

– Когда мы прощались на вокзале, я знала, что он скоро вернется, знала и то, что ни написать, ни позвонить он не сможет. И я могла бы дождаться его возвращения. Но родители пронюхали, что нет у меня никакой студенческой практики, и свистнули Хельмуту. Попросили привезти меня домой, он и привез… Боялась я жизни с Адальбертом, боялась бедности – он‑то в ней вырос, вообще бедность никогда его не пугала, – боялась его мыслей, которых не понимала, боялась разрыва с родителями. А Хельмут был из моего мира, вот и удрала я в свой привычный мир.

 

 

– Почему же ты рассказывала мне совсем не так?

– Я думала, что все это было не так. Даже вчера еще, когда говорила с Адальбертом.

– Разве можно…

– Можно, Эмилия, можно. Я не вынесла, поняв, что приняла неправильное решение. Адальберт говорит, никаких неправильных решений в жизни не бывает. Значит, я не вынесла, что приняла то решение, какое приняла. Да разве я вообще принимала какое‑то решение? Меня тогда словно неудержимо повлекло, сперва к Адальберту, потом, еще сильнее, – в мой прежний мир, к Хельмуту. А когда я не нашла счастья в своем прежнем мире, с Хельмутом, я не смогла простить Адальберту, что он не догадался о моем страхе, не рассеял этот страх, не успокоил меня. Я чувствовала себя брошенной, а память потом все это соединила в той сцене, когда он простился со мной на вокзале.

– Но это же все‑таки было твое решение!

Ну что на это ответить? Что это ничего не значило, так как в любом случае ей пришлось бы – да и пришлось – всю жизнь расхлебывать кашу, которую она заварила, приняв тогдашнее решение? Или сказать: она вообще не понимает, что значит принимать решения? Когда Хельмут привез ее домой к родителям, как‑то само собой стало ясно, что они поженятся, и так же само собой получилось, что пошли дети, а потом начались его измены – тоже как‑то сами собой. Появились обязанности, ради которых она и жила на свете, надо было их исполнять. Какие уж тут решения!

Она с досадой пожала плечами:

– А какое решение я должна была принять? Может, не заботиться о детях? Не ходить за детьми, когда они болели, не говорить с ними о том, что им интересно? Не водить их к театр и на концерты, не подыскивать школу получше, не помогать готовить уроки? С нами, внуками, у меня тоже были обязанности…

– Обязанности? Гак, значит, ты с нами все только но обязанности? И дети тоже были для тебя только обязанностью?

– Нет, я, конечно, люблю вас, я…

– Говоришь так, как будто и любовь для тебя – просто еще одна обязанность!

Нет, в самом деле, Эмилия слишком часто перебивает. Однако и ответить ей… ну что ей ответишь? Они ехали уже не по дороге, а в густом потоке машин на автобане. Эмилия вела машину быстро, куда быстрей, чем два дня тому назад, когда они ехали в тот город, – лихо, рискованно.

– Поезжай помедленнее, если можно. А то мне страшно.

Резко крутанув руль, Эмилия свернула на правую полосу и встроилась между двумя неторопливо пыхтевшими грузовиками.

– Ты довольна?

Она чувствовала усталость, засыпать не хотела, но все‑таки задремала. Ей приснилось, что она, девочка, семенит, держась за руку матери, в каком‑то городе. Дома и улицы ей знакомы, хотя город явно чужой. «Это потому, – подумала она во сне, – что я еще маленькая». Поду мать‑то подумала, но спокойней на душе от этого не стало: они шли и шли, и ее все сильней одолевало уныние и робость. И вдруг – большая черная собака с большими черными глазами! Вскрикнув от ужаса, она проснулась.

– Что с тобой, бабушка?

– Да приснилось тут…

Промелькнул дорожный указатель – скоро они приедут. Когда она заснула, Эмилия опять перешла на левую полосу.

– Отвезу тебя, и в путь.

– Куда? К родителям?

– Нет. Зачисления в университет не обязательно дожидаться, сидя дома. У меня есть кое‑какие деньги, вот и слетаю в гости к подружке в Коста‑Рику. Я давно собираюсь заняться испанским.

– Но вечером…

– Вечером поеду во Франкфурт, поживу там у приятельницы, дождусь подходящего рейса.

Она подумала, надо бы что‑то сказать, – поддержать Эмилию или предостеречь. Но что сказать, сообразить с ходу не удалось. Правильно поступит Эмилия или неправильно? Решение Эмилии просто великолепно, но об этом‑то как раз она не могла сказать внучке, не поняв, правильное это решение или нет.

Приехали. Эмилия собрала свои вещи, и теперь уже бабушка провожала внучку. Они шли к остановке автобуса.

– Спасибо тебе! Если бы не ты, я бы не выздоровела. Если бы не ты и поездка эта не состоялась бы.

Эмилия пожала плечами:

– Пустяки.

– Ты во мне разочаровалась, верно? – Найти бы такие слова, чтобы все ими передать, тогда бы опять все стало хорошо. Но слова не находились. – У тебя все получится гораздо лучше.

Подошел автобус, она прижала к себе внучку, та обняла ее, потом, войдя в автобус, Эмилия долго пробиралась в самый конец. И пока автобус не скрылся за поворотом, стояла на коленках на заднем сиденье и махала в окно.

 

 

Лето еще порадовало погодой. Под вечер часто налетали грозы, и она, устроившись на лоджии, смотрела, как собирались темные тучи, налетал ветер, пригибая деревья, и падали первые капли, сперва редкие, но вскоре сливавшиеся в сплошную стену ливня. Холодало, она укутывалась в плед. Иногда она засыпала под шум дождя и просыпалась лишь поздней ночью. Наутро после грозы воздух был пьяняще‑свежим.

Она все дальше уходила на своей ежедневной проулке и уже строила планы новой поездки, однако решиться на нее пока не могла. От Эмилии пришла открытка из Коста‑Рики. Родители девушки не простили бабке, что та отпустила их дочь в путешествие. Хотя бы взяла у Эмилии адрес франкфуртской подруги, тогда они успели бы отговорить дочь до отлета, успели бы остановить… В конце концов она сказала, что не желает больше выслушивать все это, и если они не прекратят эти разговоры, то пускай

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Бернхард Шлинк Летние обманы

Летние обманы... Бернхард Шлинк...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Поездка на юг

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Межсезонье
    Контроль багажа – здесь и пришлось им проститься. Но в этом маленьком аэропорту все стойки и службы находились в одном зале, и он мог издали смотреть на нее, когд

Ночь в Баден‑Бадене
    Он взял с собой Терезу, потому что она так этого ждала, потому что так обрадовалась, когда это случилось. Потому что с ней, такой радостной, приятно было поехать.

Дом в лесу
    Порой у него бывало чувство, словно он всегда так и жил. Словно всю жизнь он провел в этом доме среди леса, возле лужайки с яблонями и кустами сирени, возле пруда

Странник в ночи
    – Вы ведь узнали меня, да? Едва успев сесть рядом, он сразу со мной заговорил. Он был последним пассажиром, после него стюардессы закрыли дверь.

Последнее лето
    Он вспоминал тот – самый первый – семестр, которым когда‑то началась его преподавательская деятельность в Нью‑Йорке. Как же он радовался, когда присла

Бах на острове Рюген
    К концу фильма глаза у него наполнились слезами. А ведь в этой картине не было хеппи‑энда – героям не светило счастливое будущее, ну разве что появилась как

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги