ЦЕНТРАЛЬНЫЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ЛИТЕРАТУРНЫЙ

 

Письмо пришло через месяц. Оно состояло из длинного списка фамилий великих деятелей русской культуры. Впро­чем, это было еще не все: доктор предупреждал, что многие подписи ему разобрать не удалось и что Ольга Алексан­дровна не очень хотела бы заочного решения вопроса.

Перечитав список бессчетное число раз, выучив его чуть ли не наизусть, я отправился в Центральный государствен­ный архив литературы и искусства, который сокращенно именуется ЦГАЛИ, а в разговорах просто Гослитархив и даже Литературный архив.

Иные и до сего времени связывают с этим словом пред­ставление о какой-то безнадежно серой и нудной работе, с пренебрежением говорят: «сдать в архив», «архивная пыль», а то еще и «архивная крыса»...

Деятели архивного дела рисуются им людьми пожилыми, с нездоровым цветом лица, с блеклым взглядом, сторонящимися живой жизни и бегущими от нее в прошлое. Сказка! И притом старая. Нынче в учреждениях подобного рода, особенно в системе Главного архивного управления, работают больше девуш­ки-комсомолки, мужчины в полном выражении здоровья — народ современный, живущий не прошлым, а самым что ни есть настоящим. Они окончили Историко-архивный инсти­тут (или университет), помышляют о диссертации (или уже защитили ее), одержимы стремлением не только хра­нить, но, прежде всего, изучать, разведывать архивные нед­ра, вводить в научную эксплуатацию новые запасы истори­ческого сырья, занумерованного и скрытого в помещениях, недоступных солнцу, огню и воде, сырости, холоду и хище­ниям.

Нынешний архивист не вздохнет над засушенным цветком в старинном альбоме, не загрустит над упакован­ным в миниатюрный конвертик колечком золотистых волос. Не сувениры прошлого привлекают его, а неизвестные фак­ты этого прошлого. Не в его характере ахать и удивляться. Особенно трудно чем-либо удивить работников ЦГАЛИ — архива, принявшего в себя многое множество старинных рукописей, в связках, в папках, в картонах, коробках и пе­реплетах из музеев Литературного, Исторического, из теат­ров Большого и Малого, из Третьяковской галереи, из Мо­сковской консерватории, из Архива древних актов и другие более близкие к нам по времени акты, договоры, письма и рукописи, которые передали в ЦГАЛИ нынешние наши издательства и творческие организации. Чем удивить ра­ботников этого архивного левиафана, насчитывающего око­ло двух тысяч отдельных фондов — фондов родовых и се­мейных, писателей и ученых, актеров и музыкантов, дея­телей политических и общественных?! Станут ли там ахать и удивляться при виде еще одного письма или двух фото­графий? Привыкли!

Однако сообщение доктора Воскресенского даже и в ЦГАЛИ произвело впечатление огромное. Зарумянились опытнейшие, оживились спокойнейшие. Просто неправдо­подобным казалось, что в Актюбинске, в частных руках, может храниться такая удивительная коллекция. Все за­двигалось, заговорило, принялось строить догадки и вно­сить предложения. Одни считали необходимым немедленно запросить или вызвать, другие — отправить и привезти, третьи — просто доставить. Иные советовали не торопить­ся, а рассмотреть, обсудить и решить. Но поскольку рас­сматривать было нечего, то и обсуждать было нечего, а ре­шать могло только вышестоящее Главное архивное управ­ление, ибо даже и предварительные расчеты показывали, что для подобной покупки потребуются ассигнования осо­бые.

Сначала писал по начальству я, потом начальник архи­ва, все пошло своим чередом. И насунулся уже декабрь, и давно установилась зима, когда нужные суммы были отпу­щены и вышел приказ командировать меня в Актюбинск для изучения коллекции рукописей и переговоров с владе­лицей.

СКОРЫЙ «МОСКВА—ТАШКЕНТ»

 

Ободренный командировочным удостоверением (я за­мечал, что оно как-то придает человеку энергии), заручив­шись рекомендательным письмом к О. А. Бурцевой от Со­юза писателей СССР, я «убыл» с ташкентским поездом.

Теперь, когда медленно заскользили за стеклом составы пустых электричек, потом побежали под мостами убеленные снегом улицы с трамваями, про которые уже давно забыли в центре Москвы, когда закружились на белых поля­нах однорукие черные краны, осеняющие кирпичные кор­пуса, промелькнули вытянувшиеся возле переездов трехтонки и самосвалы, я мог, наконец, подробно обдумать пору­чение, которое по желанию моему и ходатайству возложило на меня Главное архивное управление. Что же это за ру­кописи? Сколько их? Как их оценивать? Автограф автогра­фу рознь. Можно расписаться на визитной карточке, на те­атральной программе — вот тебе и автограф! Но написан­ные от руки страницы романа или рассказа, письмо да и всякая рукопись автора — тоже автограф! Как примет меня Ольга Александровна Бурцева? С чего начинать разговор? Какими глазами буду глядеть я, возвращаясь через несколько дней, на все эти подмосковные дачи и станции?

К исходу второго дня пошли места пугачевские, пуш­кинские, известные с детства по «Капитанской дочке»,— оренбургские степи, где разыгрался буран, когда «все было мрак и вихорь», ветер выл «с такой свирепой выразитель­ностью», что казался одушевленным, и, переваливаясь с одной стороны на другую, как «судно по бурному морю», плыла среди сугробов кибитка Гринева! Сперва думалось, как поэтично и верно у Пушкина каждое слово, потом мы­слями завладел Пугачев, пришли на память сложенные в этих местах песни и плачи о нем, в которых он именуется Емельяном и «родным батюшкой», покинувшим горемыч­ных сирот...

Оренбургские степи перешли в степи казахские. Тогда я еще не мог знать, что передо мною расстилаются те са­мые земли, подняв которые славный Ленинский комсомол прославит навсегда своим подвигом! Несколько лет спустя, осенним днем, я смотрел на них в круглое окошечко само­лета. Черно-бархатные и золотисто-русые квадраты, вычер­ченные рукой великана, пропадали в стоверстной дали, за­валенной дымной мглой. Простроченное пупырышками за­клепок крыло неподвижно висело, подбирая под себя эти бескрайние земли, а они всё текли и текли... Но это было потом, через несколько лет. А тогда я ехал, а не летел. И поезд стучал и покачивался, на окне лежала толстая шуба инея, в окно проникал серебристо-серый морозный свет. Процарапав на стекле щелку, можно было видеть степь в завихрении дыма и вьюги. Ветер катался по крыше и к ночи совсем разошелся: толкал вагон, сбивал с такта колеса. Наконец, вынырнув из темноты, окно засверкало, в купе завертелись тени, остановились, под вагоном стук­нуло, скрипнуло, брякнуло, стал слышен храп, в душную спячку ворвался холод. — Актюбинск!