ПАССАЖИР ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ

 

Рина оделась, стоит с чемоданчиком, в валенках и в пальтишке, прижимая подбородком заправленный в ворот белый оренбургский платок. Это заставляет ее, слушая разговор, скашивать глаза попеременно то на меня, то на мать. Взгляд у нее карий, живой. Приятный овал лица, легко розовеющая кожа. У матери лицо спокойнее, стро­же. У дочки есть что-то остренькое, чуть напряженное, хотя черты правильные, даже красивые. Но выражение лица заключено не в чертах, а в «поведении» лица. А жизнь лица соответствует разговору — в данном случае удивленно-наивному.

Рина прощается с матерью. Я в последний раз заве­ряю, что это дело не долгое. Можно ехать!

...Пыхтя, переступая криво и мелко, мы с Риной воло­чим вдоль вагонов тяжеленный чемодан с полутора тыся­чами рукописей, поминутно перехватывая другой рукой «свои» чемоданы, и наконец останавливаемся возле жест­кого бесплацкартного: об удобствах нужно было думать заранее. Места в поездах, проходящих через Актюбинск, бронируются по телеграфу. Напрасно, расстегнувшись, лезу я в глубину пиджака.

— Нет мест, идите в другой... Гражданин, теряете время!

Но тут пассажир, стоящий в лютую стужу возле сту­пенек без шапки и в кителе, сгорбившись и запустив руку в карманы штанов до самых локтей,— пассажир, дрожащий и посиневший, однако верный своей при­вычке выходить из вагона в чем есть,— вступил в раз­говор.

Люблю пассажира-общественника — любознательного, дельного, справедливого: пассажира, который первым со­скакивает на платформу и последним входит в вагон уже на ходу; который знает всегда, какая впереди станция, который охотно укажет вам на новый завод в степи, обра­тит внимание на новую марку машин, мелькающих под брезентом на открытых движущихся платформах...

Он же первый в вагоне шутник, балагур и рассказчик. И все-то знают его, все на него смотрят с улыбкой, беспокоятся — не остался ли? А он тут как тут, душа-человек, любимец всего вагона! На коротких дистанциях такому пассажиру не развернуться. И потому встречается он в поездах толь­ко дальнего следования.

— Как же в другой, когда в наш вагон? — настави­тельно обратился он к проводнице.— Давай этих двоих посадим! Тем более, что один пассажир — девушка! Пере­дайте сюда чемоданчик — вот тот, здоровый!

И, схватив заветный — с коллекцией, поставил его на площадку.

Я сделал попытку вернуть чемодан на платформу:

— Не надо, скоро алма-атинский проходит...

— Не трогай, хозяин,— пригрозил коченеющий.— Де­вушка, подымайтесь! Рина взбежала.

— Равняйся на лучших! — И он подпихнул меня на ступеньку.

Подножка поплыла, заскользили колеса... Он некото­рое время шел рядом с вагоном, стуча зубами, потом ввинтился на поручне и, вступив па площадку, назвался Павлом Василичем. В вагоне быстро обнаружил резервы площади. Рине уступил вторую полку, сам полез на ба­гажную. А я уселся на краешке скамьи у прохода и стал пасти чемоданы.

Не часто случается, чтобы рукописи великих людей, да еще в несметном количестве, транспортировались в та­ких неподходящих условиях! Подумать! Чуть не на цы­почках входите вы в помещение архива, шепотом просите выдать для изучения рукопись. Чуть не на цыпочках вам выносят ее — «единицу хранения» — в папке, с инвентар­ным номером, переложенную тонкой бумагой. Расписав­шись в ее получении, затаив дыхание, вы не берете ее, а касаетесь. Пальцы ваши становятся перстами — сухими и легкими. Пролистав со всеми предосторожностями, вы наконец сдаете ее. И понесли ее бережно снова в хранилище, которое в шесть часов вечера запрут, за­пломбируют и опечатают, придавив сургучом суровую нитку.

Какие там нитки и сургучи! Я поставил бурцевский чемодан на попа в проходе между скамейками, ел на нем суп, пил на нем чай да еще приговаривал:

— Ноги затекли из-за этого проклятого чемодана! Хоть бы его украли!

Мне казалось, что пренебрежение к нему — лучший способ предохранить его от случайностей, рассказами о которых то и дело угощал меня Павел Василич.

— Вот недавно,— начинал он, свешиваясь с верхней полки,— у одного чемодан обменяли. Ночью подъезжают к Свердловску — сосед схватился: «Мне выходить!» По­шел — с чужим чемоданом. А свой — перепутал — оста­вил. Тот глядит утром: «Не мой!» Открыли — там коробки круглые, с кинокартиной, исключительной цен­ности. А у него что было? Курица, вещи — это неважно! А главное, диссертация! «Четыре года работал над ней. Всё, говорит, мне дальше незачем ехать. В Казани схожу, еду обратно, я этого раззяву найду!» А начальник поезда: «Не советую. Вы его потеряете хуже. А так вас в Москве встречать будут. Ему тоже от вашей диссер­тации радости мало». И что же вы думаете? Прибывает поезд в Москву — подходят; «Не вы кандидатскую пи­шете?»

Наслушаюсь я этих рассказов — гляжу... Нет, бурцевские богатства на месте!

 

КОНЕЦ бюджетного года

 

Так, обмениваясь разными «случаями», доехали мы до Москвы, а там и до дома. Звоним. Открывают:

— Наконец-то! Что ты так задержался? Я радостно:

— Познакомьтесь: это Рина — дочь Ольги Александ­ровны Бурцевой. Она будет теперь жить у нас.

— Так ведь ты же ездил за рукописями?!

— И рукописи привез!

— Ну, молодец! Поздравляю! Здравствуйте! Как ваше отчество?

Передислоцировались. Устроили Рину. После этого я сел разбирать неразборчивое, читать недочитанное. За­мелькали короткие серые дни — декабрь, конец года.

Наконец изучение закончилось, и поехали мы с Риной в Литературный архив — повезли знаменитый чемодан на такси.

Если даже предварительный список, сообщенный док­тором Воскресенским, список глухой и неполный, и тот произвел в архиве, как говорилось, впечатление неслыхан­ное, то появление чемодана следовало отнести к чрезвы­чайным событиям. Я поднял крышку... Это сопровожда­лось покорными просьбами не тянуть; достал первые листки—послышались разные «Ух, ты!..», «Скажите...», «Шибко!», «Да-а...», «Съездил!..» и прочие глаголы, ча­стицы и междометия, которые куда лучше пространных речей выражают настроения восклицателей.

Я стал метать на столы автографы самые редкие, называть самые звучные из самых знаменитых фамилий... Исторглись возгласы одобрения, вопросы:

— Это что же? Полная бурцевская коллекция?

— Полная,— горделиво отвечал я.— Вся. До послед­ней бумажки.

Сперва коллекцию смотрел начальник архива. По­том — его заместитель. Потом — начальник начальника. Затем — эксперт по оценке. После него — другой. Наконец они оба вместе. После этого стала известна предвари­тельная оценка, которая выражалась в сумме, заключав­шей четыре ноля, а впереди цифру, среднюю между де­вяткой и единицей. После этого собрали Научный совет. И тут каждый начал интересоваться не только тем, что составляет его специальность и предмет его изучения, но и решительно всем. Так, знаменитый наш пианист профессор А. Б. Гольденвейзер просматривал письма Льва Николаевича Толстого, которого близко знал, и в то же время держал руку на письмах Рахманинова — с ним он вместе учился.

Профессор Иван Никанорович Розанов, собравший в своей библиотеке восемь тысяч стихотвор­ных сборников, и тут, прежде всего, стал интересоваться стихами. И решительно все — музыканты, историки, архи­висты — подтверждали ценность коллекции, отдавая дол­жное опыту Бурцева. Только в одном автографе Бурцев ошибся: все подлинно в автографе Пушкина — и бумага, и дата, и подпись «Pouchkin». Только Пушкин не тот. Не Александр Сергеевич, а брат его — Лев. Необычайно по­хожий почерк.

Плохо было, однако, то, что, пока шли ознакомления и обсуждения, оценки, переоценки, бюджетный год подо­шел к концу. И средства, отпущенные на покупку коллек­ции, срезали.

Тогда мне сказали:

— Поскольку дочь Бурцевой гостит у вас, передайте ей, что оформление задерживается и что оплатить покуп­ку мы сможем только в новом году, после того как нам утвердят смету. А пока пусть едет в Актюбинск. Мы ее вызовем. Это будет в марте или апреле.

Я приехал домой и сказал:

— Покупка несколько задержалась, Рина, поэтому пока поезжайте в Актюбинск. Они вас вызовут. Это бу­дет... в январе или в феврале.

Даже и сейчас, по прошествии долгого времени, без всякого удовольствия вспоминаются дни, когда я ходил ви­новатый в том, что не заплатили, испуганный, что не скоро заплатят. Со дня приезда в Москву прошли две недели, и три... Рина скучала, ходила в кино, беспокоилась о ребен­ке и о коллекции, напоминала мои обещания: «Двадцать третьего будете дома». Из Актюбинска шли телеграммы.

Все это было невесело!