ИЗВЕСТИЕ И РЕШЕНИЕ

Вот так полудник у нас получился на Ольгин день! Утро было такое светлое, радостное, а я, братцы, с утра еще успел новых топоров накупить для войска, собирал­ся похвалиться ими после застолья, но тут Ратмирка со своими ехидными жидовниками приколючился! Ему, видите ли, можно за столом о войне говорить, а мне нельзя. Я бы тоже свои топоры на стол выложил — лю­буйтесь!

Если молвить, что я не любил бы Ратмира, то сие совсем и неверно; да ну, Бог с ним, хороший он, Ратко, парень, умный, веселый, но только соперничали мы с ним — это да. И в соперничестве иной раз почти дохо­дили до драки, а уж до взаимных нелюбезностей — ча­сто. Он меня в таковых случаях дразнил «суздалякой», ибо так звали в Новгороде всех жителей владимирских княжеств, а я его обзывал «новгородским икунчиком» за то, что он, как и все новгородцы, говорил не «век», а«вик», и не «человек», а «человик».

Но в тот день, когда за столом он стал вываливать свои побрякушки, да еще хвастаться, что сие есть вели­чайшее достижение военного хитроумия, тут я отчего-то гораздо на него осердился, готов был на кусочки по­рвать. И все мое светлое расположение духа увяло.

В том, конечно, не совсем Ратмирка виноват был. Во мне тогда что-то не то происходило, внутри, в са­мой середке души моей будто какая-то гнильца заве­лась, и часто я становился гневлив и раздражителен не по причине. И все потому, что никак не мог забыть свою любовь с Февроньей. Сколько раз пытался в кого-нибудь еще влюбиться — не получалось. Еще в Тороп-це, помнится, понравилась мне Евпраксия, а все равно не сладилось с нею. И потом несколько раз подобное повторялось. Уж и невеста была мне сосватана, очень пригоженькая пятнадцатилетняя Услада, по крес­тильному имени — Ирина, дочка княжого сокольника

Андрея Варлапа Сумянина. И чего бы мне было, дура­ку, не влюбиться в нее ради грядущего счастья?.. Но перед сном, бывало, начну мечтать о ней, а вместо нее сама собою в зрительных образах Феврошенька моя выходит на крыльцо, зовет к себе в дом, обнимает, целует жарко, слегка прикусывая мне губы... Эх!.. И оттого я с каждым днем все нелюбовнее к людям сде­лался, сохнуть стал. Раньше для меня то пустой звук был, что кто-то там по ком-то сохнет, а теперь, на себе испытав, познал я, какое это мытарство для души че­ловечьей — от неутомленной любви чахнуть!

Однажды я не выдержал и поделился своими горес­тями с князь Александром. «Ничего, — молвил наш Славич, — до первого ратного похода. Как говорится, война для мужчины — самое лучшее лекарство. Вот пойдем мы в полки, а из полков кто тебя ожидать бу­дет? Ирина Андревна. И ты будешь знать, что не та, прежняя, а сия, новая, любовь у тебя впереди, по воз­вращению. Так, новою любовью старую и придавишь».

Легко ему рассуждать, будто он старик и все на се­бе испытал. Сам-то... Ему хорошо, на ком женился, с той и слюбился. Чадо породил, заботы мало, одно счастье и душевный покой. А влюбленному быть — ад­ская мука, если любовная цель твоя недосягаема.

Глядя на то, как счастлив со своей женой Алек­сандр, грешный я разбойник, злился и мечтал свою злобу на ком-то излить. К Ратмиру присматривался — напиться хмельного зелья да и подраться с ним от всей души, а хотя бы сегодня вечером. Держись, Ратмири-ще! Спиноза ты этакая!..

И тут вдруг по окончании нашего полдника в гла­зах у меня все так и потемнело, когда внезапно объя­вился на взмыленном коне и с лицом, источающим не­слышные громы, не кто иной, как ижора Ипатий, че­ловек, коего мне вовек не хотелось бы видеть, благоверный муж моей Февроньи, ради христианской верности к которому она и возвратилась в свои ижор-ские дали.

Тот, кому доводилось видеть счастливого соперни­ка своего, поймет мои чувства, как все во мне разом вспыхнуло черным огнем. Влюбленный глупец, я пер­вым делом подумал совершенную нелепицу — будто ижорец явился сообщить самое страшное, что умерла моя Февроша. И если бы он сообщил таковое известие, я бы немедленно бросился на него и задушил бы свои­ми руками.

Но у него иная весть была привезена. Соскочив с коня, он дождался окончания благодарственной мо­литвы, произносимой архиепископом Спиридоном, приблизился к Александру, низко поклонился ему в ноги и громко залепетал, коверкая русские слова на свой ижорский лад:

— Досвооль молвити, княсс Алексантррр! Важная весть!

— Говори, Ипатий, — тревожно глянув на Брячиславну, разрешил Ярославич.

— Так сто брат мой, Пельгунен Филипп, в досоре быль, так сто на перегу речки Невы. Там... Там, где Нева уходи в Алатырьско моррре. Раннно утром он быль там в досоре и видель, како присол много свейский снеки. Так сто целых сто свейски снеки. И на них
много, оччччен много ратных люди и кони, много орусыя у них. Воевать они приели на тебя, княс Алек­сантррр!

Я когда его слушал, об одном думал — легко пред­ставлял себе, как сей таратор мог по-собачьи лаять. Даже смысл его слов не сразу проник в мою глупую башню, в коей хранились мозги, напичканные одними бесполезными мыслями. И лишь когда увидел, как смертельно побледнела княгиня Александра Брячи-славна, как приосанился князь наш, Александр Яро­славич, как стряхнулась старческая пыль с лика архи­епископа Спиридона и какими ястребами и соколами встопорщили свои перья дружинники, только тогда свистящей и радостной стрелой вонзилось в меня дол­гожданное известие: «Война!»

— Ну, спасибо тебе, Ипатий, за то, что приспешил ты сообщить нам безотлагательную новость, — слегка поклонился гонцу князь.

— И тебе спасипа, — сказал ижорец.

— Ну?.. — повернулся Александр ко всем нам. — Дождались!

— С нами крестная сила! — осенил себя и нас ар­хиепископ.

— Саночка, ты бы шла теперь к себе, к Васе, — ла­сково спровадил князь свою голубку. Она покорилась его воле, и когда мы остались без нее, взялись держать совет, как быть. Я сразу предложил:

— Сей же день выходим в полки!

— За твоим лекарством? — подмигнул мне Славич.

— Не только за моим. Для каждого из нас не худо будет кости поразмять.

Тут Домаш Твердиславич на меня сердито зыркнул:

— Погоди ты, Савво, тут нельзя сгоряча. Ижорянин бачит, що свии на ста шнеках приплыли. Иная шнека до шестидесяти человик с десятью конями вмещае. Допустим, на каждой по пятидесяти их да по де­сять фарей. Сто шнек множим на пятьдесят и на де­сять... Получим до пяти тысящ войска и до тысящи коней. Крепкий полк! А сколько мы теперь можем абие собрать?..

— За осемьсот человек я ручаюсь, — ответил Александр.

— Осемьсот... Сего мало, — малодушно сказал Юрята. Я этого Юряту всегда недолюбливал. Удальст­ва в нем не наблюдалось. Что пел красиво, этого не от­нять, но певцов у нас и без него хватало, к примеру, Ратмир куда лучше. Хотя и удальцов без него еще
больше, нежели певцов, было. А рассудительных я ни­ когда не любил.

— Маловато, — согласился Александр, — но если мы сначала устремимся на ладьях по Волхову, то по пути полсотни насобираем, да ладожан в Ладоге еще сотню возьмем. Почти тысяща получится. Зато до­бьемся главного — внезапности.

— Главное для тоби, княже, не это, — усмехнулся Костя Луготинец. — Знамо дело, хочешь впервые без отца со врагом управиться.

— Врать не буду — хочу, — честно признался Ярославич. — Очень хочу. А пока станем с отцом согласо­вываться, время утратим. Да и отцу моему разве те­перь до наших дел? Не сегодня-завтра снова явится проклятый Батый. Киев ему в мечтах мерещится, я так мыслю — нынешним летом он на Киев двинет свои поганые рати. Великому князю надо оборону проду­мывать, как не дать татарам овладеть Святым столь­ным градом Русским. И вот теперь я пришлю к нему гонца или сам поеду просить о помощи... Нет!.. Ей-бо­гу! Пойдем, братцы, сей же день, да вборзе ударим по свеям!

— Благословляю, — тихо, но отчетливо сказал тут архиепископ Спиридон, и я чуть было не бросился к нему, желая облобызать. — Иду теперь в Софию. Вы же собирайте войска да приходите все ко мне крест це­ловать. — И ушел голубчик.

Так просто решилось дело. Сомневавшиеся пошли на попятную, и Домаш с Юрятой взялись рассуждать о том, что и впрямь негоже отвлекать Ярослава Всевыча, коему тяжелые приуготовления к новому нашест­вию Батыя ныне ни дня покоя не дают. Он, бедный, не имеет времени в Новгороде побывать, ни с внуком, ни с маленькой дочкой понянчиться. Маша ведь, сест­ра Александрова, родилась накануне Масленицы того года и оказалась на несколько месяцев моложе своего племянника, Василия Александровича.

Молодец, Ярослав! Уж и внуки у него пошли, а он нее равно с супругой своей о продолжении рода старал­ся. Не успела Феодосия родить Марусю, как вскоре вновь понесла, и теперь не пустая ходила по Новгоро­ду. Александр тут о ней сразу вспомнил и отправил Домаша сообщить Феодосии Игоревне о полку на свеев и попросить ее прийти в Софию для материнского благословения. Вот уж что хорошо умел Твердисла-вич, так это сообщить горестное известие кому-либо и не заставить человека убиваться. И если кого-то в Новгороде уязвляла внезапная смерть, то всегда по­сылали Домаша Твердиславича к матери ли несчаст­ного, к вдове ли, к отцу или братьям, чтобы мягкосер­дечно оповестить горемычных.

Мы же тем временем все вместе отправились под­нимать дружины наши, смотреть их, смотреть коней, смотреть ладьи, доспехи, оружие, какие имеются при­пасы для похода. Душа моя пела — наконец-то зай­мусь делом, которое даст мне возможность не думать о сердечной занозе.

Никого не нужно было долго уговаривать, весть об Александровой решении стаей ласточек разлетелась по Городищу и Новгороду, дружинники наши борзо начищали свои орлиные перышки, сбирались и выст­раивались. Ощеривались дружины копьями, сверка­ли начищенными мечами и топорищами, лощеные ко­ни нетерпеливо перетаптывались копытами, тоже взволнованные предстоящим походом — а как же! — конь понимает все, точно как и человек, ничуть не меньше. А иначе, не ведая Божьей и человеческой справедливости, как могли бы кони сохранять рассу­док при виде всего, что творится на белом свете!

Когда осматривали ладьи и насады, я не сдержал ся, чтобы не уязвить Ратмира:

— Надобно, — говорю, — отдельную ладью довер­ху нагрузить жидовниками. По-латынски именуемы­ми Спинозами.

Слыхавшие это Сбыся и Луготинец громко рассме­ялись:

— Одну мало! Две!

А Ратмир под ребро меня пальчищами своими, буд­то ножиком, ткнул, а я — его, а он мне:

— Не время теперь нам жучиться, суздаляка, а то бы я тоби!..

— Успеется, Ратушко, — ответил я, — дай срок, в полки пойдем. Там, на привале, где-нигде сладимся с тобой на кулачках, а то ты мне тоже — во как надоел!

— Не жить тоби, Савко! — проскрипел он остьями крепких и белоснежных зубов своих. — Жаль только Усладу.

Это он так сказал потому, что как раз невеста моя — Ирина Андреевна — тут появилась. При ней был отец ее, Варлап, тоже готовый идти с нами в пол­ки на свеев, предстатели несли поодаль его доспехи и оружие. Здесь, на Будятиной пристани, мы и про­стились с нею. Я взглянул на нее, и сердце мое стисну­лось от жалости. Я увидел, что не об отцовом, а о моем отъезде она горюет, и горюет сильно. Подумалось мне в тот миг — и почто я и впрямь о старой Февронье чах­ну, ведь она на много лет меня старше, а вот предо мною росток пробивающийся, колосок, наполняемый чистою и несравненною красотою.

— Прости меня, Усладушка, — сказал я ей, — что не замечал доселе твоей неописуемой велиозарности. Только теперь, когда суждено нам расставанье, увидел я тебя во всем велелепии. Не знаю, вернусь ли. Ждать будешь?

— Буду, — ответила девушка и заплакала.

В тот миг мне впервые захотелось не погибнуть в походе, жаль стало бедную Ирину, коей в случае мо­ей погибели предстояло, как уже сосватанной, уйти в монастырь. Хотя и в монастырях хорошо живется... Чувства мои спутались, и я обнял ее, прижал к себе. А через несколько мгновений мы уже шли к Великому мосту, а она осталась на пристани, чтобы еще раз про­ститься, когда мы будем усаживаться на ладьи.

Веселый ветер дул по Волхову и как раз в ту сторо­ну, в которую нацелились носы наших кораблей, пока еще стоящих на приколе. Мы же, все вожди Алексан­дровой дружины, торопились в кремник, в храм Святыя Софии Премудрости Божией целовать крест архи­епископа Новгородского.