ТРУБА АРХАНГЕЛА ГАВРИИЛА

Ох, братцы, до чего же мне то утро вспоминать не хочется! Эх, еще перед рассветом голова жутко разбо­лелась. Лежу и боюсь глаза разлепить — не знаю, где я, кто я, но изнутри откуда-то высверливается жгучее сознание, что вчера именно я, а не кто иной, крепко набедокурил, натворил безобразий выше крыши — во­век из них теперь не выбраться. Под боком жестко и холодно, весь бок, на котором лежу, закаменел. И лучше бы теперь вовсе не быть, но не быть нельзя, потому что жизнь стукается об стенки живого тела и требует своего продолжения.

А тут еще отчетливо слышу суровый голос Ярославича:

— Вот ты где, аспид Олегова коня!

Делать нечего, глаза не открываю и по-прежнему не знаю, кто я и где,- но уже медленно поднимаюсь из лежачего положения в сидячее. Ягодицы болят — не иначе мне кто-то и пинков под зад вчера надавал. Пы­таюсь хоть как-то оазжалобить князя и громко выста-нываю из себя:

— О-о-о-х-х-х-х!

И зачем это Славич всегда раньше всех по утрам вскакивает, что ему не спится! Слышу опять его голос:

— Стонет он! А того, поди, не ведает, что вся Зем­ля Русская от его поганых деяний стоном великим сто­нет!

Сколько ни оттягивай страшные мгновенья, а гла­за открывать надо. И вот мучительно разлепливаю вежды — передо мной река, за рекой — лес, за ле­сом — солнышко первые свои лучи перышками на не­бо набрасывает. Стало быть, это Волхов, и мы все еще в Ладоге, а я — несчастный и грешный отрок Савва. Надо бы уж что-то и ответить господину своему, поку­да он не обласкал мою спину еще чем-нибудь тяжелым и убийственным.

— Ужели вся Земля Русская, Славич, миленький?

— И никакой я тебе не миленький! — отвечает князь светлый, и в голосе его я лишь едва-едва уга­дываю, что он еще каким-то единственным остав­шимся перышком меня любит, хотя и гневается без всякой меры. Что же я такое учудил намедни? От­рывками в гудящей от боли голове моей пронеслись вихрем осколки событий — вот я дерусь с Ратмиром, все норовлю прямо в рыло ему заехать, убить хочу... вот меня в окно бросают... вот я снова возвращаюсь и все кричу: «Ладко, братушка! Разве и ты супротив меня?»... и снова меня всем миром валят и мутузят... Да за что же?!.

— Ох, Славич, не мучай меня, а возьми нож да убей лучше, раз я такой у тебя поганый отрок!

— Хох! Убейте его! Легкого спасения себе захотел! Подло безобразничал и подло от ответа уйти хочешь? Не выйдет, собака! Вставай на ноги и принимай дейст­вительность!

Легко сказать — вставай!.. А если встать нет ника­кой возможности?

— Дай отсрочку, свете мой светлый! Голова будто ад клокочет. Врал вчера Ладко, что от его напоев ника­кого болезного похмелья не бывает. Все-таки, согла­сись, Славич, ладожский посадник — невиданный болтух,согласись! Согласен?

— А я говорю, вставай да пойдем со мною. Судить тебя сейчас будем!

— Ну встаю уж...

Ох, братики, до чего же встать было трудно! Все так и плыло в глазах. Глянул на Славича — туча! Громы в нем рокочут, молнии поблескивают, сейчас как гро­мыхнет во всю силу, как полыхнет огнедышащим пе-руном!.. Но что же такое было вчера, если даже суд на­до мной затевается?.. Иду следом за князем моим, а вспоминаются по-прежнему только осколки — вот я во время пиршества с Ратмиром перебраниваюсь, ку­рячьей ногой в него швыряю... вот мы со Свякой тайно к его девойкам улизнули... эх ты, грешно вспомнить, с девойками-то я поучаствовал!.. Как же теперь в глаза невесте загляну?.. А главное, Александр и Ратмир нас застукали... Видать из-за этого я потом с Ратмиркой и схлестнулся... А Ладко, предатель, недолго на моей стороне был, когда уже побоище развернулось...

— Славич! Да погоди ты, княже любезный! Ну хо­тя бы расскажи, за что меня судить будете? Неужто я убил кого-нибудь?

— Кабы убил, аспид, так теперь не шед бы со, мною, а лежал бы где-нибудь в углу, завернутый в ро­гожу.

— Слава Тебе, Господи! Царица Небесная! Архан­геле Гаврииле! Святый Савво Стратилате, моли Бога о мне! — взмолился я, но, честно говоря, не столько да­же от искреннего обращения к небесному покрови­тельству, а из хитрости— зная, что на Александра
должно подействовать мое вдохновенное, хотя и по­хмельное, боголюбие.

Но видно, я и впрямь могуче давеча отличился, ибо его не проняло. Он еще суровее молвил:

— И как не почернеют эти уста, которые еще не­давно порождали словесную скверну, которыми лобза­лись блядные прелести! Господь лишь по великой ми­лости не сожжет дотла сей язык, ворочавший хулу и срамоту!

От таких слов мне сделалось до того худо, что я и впрямь почувствовал жжение на губах и языке. И испугался, что они вспыхнут и сгорят дотла по сло­ву Александра, ибо слово его способно было сокру­шать мир.

Ноги мои подкашивались от ужаса. Дурацкий по­хмельный ветерок веселья мигом исчез, навалилось предчувствие неминуемой казни. И тут мне вдогон­ку до боли вспомнилось, как дивно вчера пел Рат-мир, как он превзошел самого себя, как таяли серд­ца. Боже мой! Он играл на струнах и пел долгую пес­ню о северском князе Игоре Святославиче, о его походе на половцев, и все плакали, когда он запел про плач Ярославны: «Взлелей, господине, мою ладу ко мне, а бых не слала к нему слез на море рано!» Да я сам тогда зарыдал, как дитя, и все простил Рат-мирке, всю его спесь новгородскую. Я потом через стол даже перелез, когда он петь окончил, и обнял его и всю морду ему обцеловал... Почему же потом мы так дрались с ним жестокосердно?.. Боже, как могло такое произойти?..

Мы вошли с Александром на посадничий двор. Здесь стоял под деревьями стол, на столе возвышались кувшины, и в тарелках светилась свеженарезанная копченая стерлядь. За столом сидели трое — посадник Ладимир, боярин Роман Болдыжевич и Сбыслав. При виде меня взоры у всех сделались щетинистые, а Быся даже вскочил:

— Вот он, бисов предстатель!

Ишь ты, каким словом меня встречает!

— Почто же ты меня, христианина, так величаешь, братанич Сбыслав Якунович? — вежливо спро­сил я.

— Мне таких братаничей не надобно, — ответил Быся.

— Ладно, — вздохнул я. — Стало быть, нет боль­ше у меня тут братаничей?

— Нету, — жестоко произнес боярин Роман.

— Однако он и помереть так может... — первым вступился за меня посадник. Добрая душа! — Доз­вольте, я пива ему налью. Мы тут, Савва, пиво Пием новое.

— Спаси тебя Бог, Ладко добрый, — произнес я, принимая из рук Ладимира кубок с пенным напит­ком. — Поздравляю тебя с именинами, Гавриил... Не ведаю, как тебя по отчеству.

— Милошевич я. Ладимир Милошевич. Отац мой был Милош Отрадич.

— Здравия тебе, Ладимир Милошевич! И отцу тво­ему Милошу Отрадичу — слава! — сказал я, хватаясь за серба, как утопающий за соломинку, и быстрыми глотками осушил кубок. До чего же пиво в нем оказа­лось вкусное и холодное! Теперь мне и судиться и по­мирать легче было.

— И зачем ты, Ладко, такое мягкосердие к нему выказываешь! — рассердился на посадника Сбыс.

— Затем, братушки, что свякое со свяким случает­ся, — ответил мой заступник. — И верх того — имя у него для нашего слуха велми славное. Три года назад скончался наш светоч свей Сербии — архиепископ Савва, заповедавший нам четри слова — «Само слога Србина спасава», что значит — «Токмо единство спа­сет Сербию». А теперь там другой светилник загорает­ся — епископ Савва новый. Да и река у нас в Сербии — Сава. И там, где Сава впадает в Дунай, стоит наша српска столица — Београд. И, кроме всего прочего, се­годня не только день Архангела Гавриила, но и отме­чается память Стефана Савваита. Вот мне и жалко ва­шего Савву, хоть он и озорник, безобразник.

— Да он хоть помнит, какое скотство вчера вытво­рял? — спросил боярин Роман. — Помнишь?

Я замер и хотел было что-то сказать покаянное, но вместо этого вдруг хмель вчерашний взыграл во мне, и я ни с того ни с сего возьми да и ляпни из песни про Игоря, которую вчера пел Ратмир:

— О Русская земля! Уже за шеломянем еси!

— Придуряется! — хмыкнул боярин Роман. — Ну что? Будем бить?

— А бейте, — махнул рукой я. — Все равно, как я вижу, не жить мне. Хотя и не знаю, какое такое непо­требство мог я намедни исполнить, за которое теперь столь суровый суд терплю.

— Не знаешь? — удивился князь Александр. — А как топором своим стол надвое переломил, по­мнишь?

— Стол? Надвое? — Лютым морозом вмиг обдало всю мою спину, а во рту вновь пересохло, будто не пил никакого пива нового. — Зачем же это я?

— А ты всех хотел порубить, — сказал Сбыся. — Кричал, що лучше можешь спеть, чем Ратмирка. Кри­чал, що один всех свиев побьешь, а мы, мол, только можем в сторонке стоять да глядеть. Топор у тебя от­няли, так ты стал лавки и кресла в нас метать, тевтону Гавриле лоб разбил так, что тот рудою залился. Орал:
«Нам тут только тевтонов не хватало!» И сего не по­мнишь, пес?

— А Ратмир? Ратмир цел? — чуть не плача спро­сил я, мало заботясь о судьбе тевтона Гаврилы.

— Спит он. Не бойся, не вечным сном, — сказал Александр. — Но глаз ты ему все-таки подшиб, собака.

— А еще кому ущерб от меня получился? — проле­петал я сохлым ртом.

— Больше особенных ран никому не нанес, но сколько утвари перебил и переломал — несусветно. Что говорить, такой добрый пир испортил! Как теперь извета просить будешь, не знаем, — прикончил меня Роман Болдыжевич.

Солнечное утро вставало над посадничим двором, птицы счастливо пели в поднебесье и на ветвях деревь­ев, все вокруг радовалось новому дню, но все сие было не для меня. А для меня, как в песне Ратмира об Игоре, солнце тьмою путь заступило и щекот соловьиный умер, и небеса не радовались, глядя на такого озорника.

— Что ж, братцы, — промолвил я горестно. — Просить я вас вот о чем буду. Дайте мне мой топор, ся­ду я на коня да и поеду один поперед вас. Нагряну на свеев и буду биться, покуда не свалят они меня да не убьют, проклятого!

Сказал я это ничуть не красуясь и не играя, а от всего сердца, и если бы мне дали топор и коня, я и впрямь во весь дух поскакал бы вборзе туда, на све­ев, и исполнил бы сказанное. Они выслушали меня, помолчали, и Быся сказал с усмешкой:

— Я сейчас разрыдаюсь, ей-богу!

— Жалобно молвил, подлец, ничего не ска­жешь, — покачал головой боярин Роман. — Ну что, дадим топор ему, князь Леско?

— Глупости! — ответил Александр. — Хорошо хоть, что раскаивается. Со всеми вместе пойдет и луч­ше всех со свеями биться будет. Иначе не быть ему больше моим отроком.

— Вот уж такого наказания я и впрямь не выне­су! — воскликнул я, ибо не мог помыслить себе ника­кой иной службы, чем под крылом у Славича.

В этот миг из дома вышел Ратмир. Под левым гла­зом у него было черно, будто там случилось солнечное затмение. Во мне все вновь помертвело.

— Ратко! — бросился я к нему навстречу и пал пред ним на колени. — Бей мне оба подглазья! А хо­чешь — так и глаза выбей! Но только прости меня, ду­рака!

— Эва еще! — сердито сказал Ратмир. — Хороши же мы будем пред свиями — у всих подглазья черные. Извета я тоби не даю. Вот сразимся со свиями, тогда посмотрим.

— Ну хоть так! — радовался столь зыбкому, но все же примирению Ладимир. — Давайте пиво пить, братушки! Ратко, Савва, идите ко столу! Яко хорошо! Да ведь у вас имена у обоих каковы! Наш свети Савва, ве­ликий архиепископ српски, от рождения славянское имя имел Ратько. Обнимитесь, дружи! Не сердитесь друг на друга. Заутра све вместе пойдем бить свеев! Слышите трубен глас? То трубит мой Архангел Гаври­ил. Слышите?

Ратмир ударил меня кулаком в плечо. Больно, но и радостно — стало быть, почти простил. Мы подо­шли к столу и взялись пить вкусное ладожское пиво. Правда, все сели, а я немного поодаль встал, ожидая, что полностью простят и пригласят тоже присесть. Но никто не заметил моего смирения, я выпил два ков­шика пива и отправился исполнять свои службы — надобно было проверить лошадок да все ли на месте. К тому же еще и отец Николай объявился, а уж он-то точно стал бы нам с Ладко припоминать намеднишних девоек. Он только с виду благодушный, а в своем ие­рейском служении вельми строг. Ничего не ска­жешь — хороший батюшка, настоящий.

В голове у меня шумело — и от вчерашнего, и от ут­реннего пива. Хорошо, что я не остался с ними за сто­лом, не то бы незнамо, что опять вышло. Раскаивался я — это так, но в то же время откуда-то из глубин ду­ши опять вставала злость на Ратмира. Ведь что же по­лучалось — я снова оказался зверь и безобразник, а он — чистенький такой, сладкопевец наш. Прижал­ся я своей мордой к лицу любимого Александрова ко­ня и оросил ему переносье похмельными мокрыми слезами:

— Так-то вот, братанич мой Аер! Все-то мы с тобой стараемся, князюшка у нас обихожен, горя не знает, а все равно мы с тобой плохие, а Ратмирка хороший!

Конь заволновался, сочувствуя мне, стал притоп­тывать передними копытами, пригнулся и дружески пожевал на мне край рукава. Потом мотнул башкой своею, ткнув меня мягким своим носом в подбородок, мол, да ладно тебе! Я обнял его за шею, прижался сво­ей человеческой грудью к его конской груди, и мне стало легче.

— Спасибо тебе, коняша, дай-ка я тебя почищу, лишний раз не помешает.

В работе над фарем я постепенно развеялся, и, уб­лажая Аера скребочком, словно и с себя самого лиш­нюю грязишку счищал. Потом мне стало обидно за мо­его личного коня, стоявшего на привязи неподалеку. Пошел и у него извета просить:

— Прости меня, Вторушко, что я все с княжьим фарем вожусь. Но такое наше отрочье дело — сперва о господине думай, а уж потом о себе. И ты, как отрочий конь, должен это понимать. А я вот, только ты ни­ кому не сказывай, тебя сейчас еще лучше почищу, чем Аера. Что ты! Я тебя сейчас так выхолю, что ты у меня будешь лучше, чем фарь Букефал у баснословного ел-линьского Александра, про которого мне наш князь книжку читал. «Александрия» называется.

Так, беседуя со своим Вторником и начищая его до небесного сияния, я чувствовал себя все легче и легче. И что я за человек такой, если с конями лучше дела­юсь, а с людьми так и тянет меня повздорить!

— Здорово, Савка! — появился в конюшне Костя Луготинец.

— Кому Савка...

— А кому Савва Юрьевич. Слушай, ирод, ты не по­смотрел бы у моего Коринфа налив на задней ноге?

— А почему это я ирод?

— Ну а кто ж ты? Вчера такое буйство учинил. Хоть бы пошел тевтона проведал. Лежит немец с рас­квашенной башкою.

— Ну да, мы с папежниками на бой идем, а я у немца еще и прощения должен идти просить, — ра­зозлился я, чувствуя, что не ровен час мне и с Костей схлестнуться, хотя на него у меня никогда зла не бы­вало. Хороший он, Костя Луготинец.

— Да ладно тебе! — сказал Костя. — Они хоть и тевтоны, а уже совсем обрусели. В нашу веру креще­ны. Помнишь, как ихний местер Андрияш тогда в Нов­город приезжал и грозился, что при первом удобном случае своей рукой убьет их, а они все равно при нас ос­тались.

— Неведомо, для чего они при нас околачиваются. Вот увидишь, еще ихнее нутро проявится. Я им не ве­рю. Так что у тебя там с Коринфом? Налив говоришь? Ну пошли посмотрим. Прости, Вторушко, не дочистил я тебя, как хотелось.

У Луготинца фарь знатный был, из греков приве­зенный, стройный, как Александров Аер, но мастью занятнее — мухортый с золотистыми подпалинами, а в гриве белые лучи.

— Иппократовым способом пробовал лечить?

— Это, что ли, мочой с капустой? Пробовал.

— Глиной и оцтом82?

— Тоже пробовал. Помогает, но ненадолго. Из Нов­города выходили, все справно было, а сюда пришли, ут­ром сегодня глянул — снова здорово!

Пришли к Коринфу, он грустный стоит, в глаза нам даже смотреть не хочет. Налив у него на задней ноге сразу заметен, нехороший отек, с таким никуда идти нельзя. Если мое заветное снадобье не поможет, надо будет оставлять фарька тут.

— Все понятно, — сказал я приободряющим голо­сом. — Ты, Костя, теперь ступай и принеси мне ковш самого крепкого меда, какой только сможешь найти, а еще соли, охапку листьев хрена и полведерка льда. Иди, любезный.

Покуда он ходил, я стал изготавливать целебную кашу. В мешочке у меня всегда имелась сушеная ле­карственная смесь из семян мунтьянской арники, ро-мазейного ореха, лупены и корней петрушки. Сию смесь я принялся тщательно пережевывать и сплевы­вать в ковшик, пока не образовалась жеваная кашица в достаточном количестве.

— Вот так, Коринко, ты не грусти, вы-ы-ылечим мы тебя, голубчика, порхать будешь, аки веселый ме­телок. Что глянул? Не веришь? Зря, братунька.

Вздохнул, прянул ушами, немного ожил, в нем по­явилась надежда. Тут и господин его явился, принес все, что я заказывал, даже больше — еще и смородин­ного листа зачем-то приволок.

— А это зачем? Ты что, Коринфа своего с огурцами засаливать собрался?

— А я что-то подумал, ты и это велел...

— Давай сюда мед. — Я сперва сам его попробовал, хорош мед, зело крепок, то что надо. Я бережно влил нужное количество в жеваную кашу, посолил и пере­мешал.

— Ну, коняжка, потерпи малость. — И покуда Луготинец ласкал и придерживал Коринфа, я налепил коню смесь на больное место, закрыл сверху листьями хрена, обмотал. — Теперь обязательно должно за­жить. Следи, чтобы не стряхнул, а стряхнет — заново
привяжи. Если к завтрашнему утру все пройдет, иди на нем в полк, а с собой обязательно прихвати свежего сала и семян репы. На отдыхе сделай из сала и семян свежий отвар и делай коню на больное место горячие припарки, которые накрывай капустными листьями.

И так получилось, что весь день меня то один, то другой к себе призывал — там лошадь посмотреть, там топорный удар показать — мой удар зело славил­ся, но мало у кого получалось его повторить. Намедни я, известное дело, ударом своим стол-то развалил... И я ходил от одного к другому, время от времени ду­мая: «Конечно, Ратмирка хороший, а я плохой, толь­ко почему-то не он, а я нарасхват!»

В тот день архангельская труба играла последний сбор перед грядущей битвой. На рассвете следующего дня князь Александр наметил выступление. К вечеру и Ладимир, как обещал, собрал свою ладожскую дру­жину с ополчением, всего чуть менее двухсот чело­век. Все, что не успели подготовить, подтянуть, подлечить, пополнить, в спешке уходя из Новгорода, ус­пели доделать тут, в Ладоге. К вечеру Гаврилина дня никто не помышлял ни о пиве, ни о медах, ни о сыт­ных брашнах, изнывая лишь в одном сильном голоде и нестерпимой жажде — поскорее дойти до прокля­тых свеев и показать им, кто господин и хозяин на здешних землях.

Ратмир со мной по-прежнему был суров и на любые мои вопросы отвечал однословно или вообще не отве­чал. Ну а мне-то что, я и не очень хотел. Покуда он сво­им пением развлекал князя и посадника, я делом за­нимался, многим помог подправить снаряжение или коня. Какого мне еще у них просить извета?

Вечером, еще солнце не успело уйти за мироколи-цу, Александр объявил всем спать.