НАШИ СЛЕЗЫ

Вот уж дал мне Господь мучений в Узмени! Мало того, что раны мои продолжали терзать меня невыно­симой болью и лишь мало-помалу стали заживляться, а тут еще выпал сей день сражения, которое проходи­ло у меня под боком, а я никак не мог в нем участво­вать! Сия мука похлеще любых болестей оказалась. Едва только пришло известие о том, что Александр и Андреяш схлестнулись тут, на льду Чудского озера, дом доброго Гущи опустел, и надолго. А я лежал тут, всеми позабытый и покинутый, одинокий израненный боец. Ох и тошно мне сделалось, братцы, ох и сумрач­но! От бессилья своего, от неподвижности израненного тела хотелось мне воспарить и улететь — туда, туда, где хряск расщепляемых костей и звон железа, где стоны и крики, и веселье битвы. И слезы отчаяния по­катились из глаз моих, всего меня затрясло от горя, я плакал, как малое дитя, осознающее свою слабость пе­ред властью и всесильностью взрослых, не позволяю­щих тебе делать то, чего тебе так безумно алчется. Я хватал себя ладонью за лицо, и ладонь моя погружа­лась в горячую лужу горьких слез.

Но слезы только у баб неиссякаемы. У нашего бра­та их запасы скудны и быстро кончаются. Так и у ме­ня. Все еще дрожа от отчаяния, я уже чувствовал, что глаза не могут более источать горькую влагу. Отсмор­кавшись в припасенную для меня льняную ширинку, я тщательно вытер себе засморганную рожу, несколь­ко раз вздохнул и постарался успокоиться. Но сердце стучало сильно, ударяя в голову, особенно за ушами, где так и слышались тугие удары. И откуда только взялось во мне крови, чтобы снова так ходить и сту­чать по голове? Казалось, вся моя жильная жидкость из ран источилась, а поди ж ты, за шесть ден, что ми­новали от Мостовского сражения, новой крови во мне достаточно народилось.

Так я лежал тихо, стараясь думать о Боге и молить­ся Ему. Но это только у тебя, Славич, хорошо, легко получается — взять да и отдать себя всего целиком мо­литве. Но на то ты и есть солнце земное, а мы, греш­ные, сплошь из глины соделаны, нам не просто очеса свои небу поднимать, вся наша жизнь глиняная в те­лесах зудит, только ее малость смиришь да притоп­чешь — она наново распрямляется, и уже всего хочет, всего осязаемого, чувствительного, горячего.

Немного обессилев после слез и рыданий, я даже стал помаленьку задремывать. И настолько мое при­сутствие в доме умалилось, что наглая мышь, вылезя из свой укромной норы, пошла бродить по углам и за­коулочкам дома с таким же важным видом, как иная жена ходит по торгам, перебирая товары, приценива­ясь и приторговываясь.

— Али тебе мало ночи, чтобы скрестись да мышинствовать? — спросил я ее, но она даже и бровью не повела, как будто чуя во мне безопасного и неподвиж­ного подранка. — Э-эй! К тебе обращаюсь, плюгавка подпольная! Ты откуль такая дерзкая тут? Уж не с ко­шачьих ли похорон явилась?

Нахалка остановилась и принюхалась к моему го­лосу, шевеля мелкими усишками. Не иначе как упо­минание о кошках огорчило ее.

— А кстати, — продолжал я разговаривать с мы­шью, дабы хоть как-то отвлечься от горестных мыслей о битве и о своем бессилии, — где там пропадает гущинский котофей? И как он, супостат эдакий, прозе­вал мышье вторжение! Где ты там, Котяй Мурлыныч? Нечто тоже сбежал на битву глядеть?

Так молвив, я вновь пригорюнился — даже ни­чтожная кошачья четвероногость и та может позво­лить себе пойти и хотя бы издали понаблюдать за сра­жением, а я лишен и этой возможности. И вновь меня стало трясти от обиды, но уже бесслезно, сухо колоти­ло. Не упомню, сколь долго сие продолжалось. Умная мышь, перестав беготать по полу, присела, приподня­лась и внимательно смотрела на мои страдания. Вдруг ее всю передернуло, и не успел я глазом моргнуть, как она стрелой улетела в дальний угол и исчезла. Тотчас нашлось и объяснение ее бегству — великий гущин-ский кот львиным шагом выступил из-за двери и на­правился в середину клети, в которой я лежал на ши­рокой постели под образами. Одарив меня коротким великокняжеским взглядом, кот столь же небрежно муркнул в мою сторону, сел на самом почетном месте посреди помещения и взялся неторопливо вылизы­ваться, будто только что пообедал, по меньшей мере, дюжиной мышей. Успокаиваясь, я наблюдал, как он прихорашивается, как любовно и старательно облизы­вает свои полосатые доспехи до сверкающего блеска.

— Ты-то хоть видел, кто там кого одолевает, Котяйка? — спрашивал я его, но не удостаивался ров­ным счетом ни малейшего ответа. — Экое в тебе, братишка, равнодушие. А ведь ты, как ни крути, явля­ешь собой образ и подобие того самого льва, который изображен на стяге нашего князь Александра. Только что тот золотой, а ты полосатый.

Он продолжал долго и тщательно приводить в по­рядок свои шерстяные кольчуги, не обращая на меня никакого внимания, а у меня, как на грех, рана в пра­вой стороне груди стала ни с того ни с сего наливаться болью, все сильней и сильней, хоть криком кричи. По­скольку людей вокруг меня не наблюдалось, я мог поз­волить себе от души постонать, ибо от боли аж зады­хаться стал. И так я лежал и стонал, а Котофей все вы­лизывался и вылизывался, являя полное равнодушие ко всем моим страданиям. И это длилось бесконечно долго.

Наконец кот удовольствовался произведенной чи­сткой, внимательно посмотрел на меня, снова мурк-нул и вспрыгнул тяжело на мою постель. На мгнове­ние замер, будто прислушиваясь к чему-то, и вдруг, прошагав прямо по мне, улегся рядом, плотно при­жавшись спиной ко мне справа, именно там, где горе­ло болью. Я хотел было прогнать его, но он так гром­ко и уютно зарокотал, что я передумал, а еще через некоторое время — чудо! — нестерпимая боль в груди стала стихать, смиряться и вновь сделалась такой же необременительной, какой была утром. Кот уже не ро­котал, забрав мою боль и уснув, а я боялся пошеве­литься, чтоб не спугнуть моего полосатого лекаря.

Так мы лежали, и кот спал, а я старался дремать, хотя душа моя все равно стремилась на лед Чудского озера, к тебе, светлый мой Славич. Когда прибежал мальчонок Ратмиша, я дремал, но при виде его мигом встрепенулся, спугнув кота, который сонно отполз от меня.

— Ну как там? — спросил я Ратмишу.

— Бьются покуда, — ответил мальчик.

— И кто ж да кого ж одолевает?

— Неясно. Но положено на Бога надеяться, и тогда непременно победят наши.

— Гляжу, мудрый ты, Ратмир-Алексей.

— Ты не томись тут, как только наша победа на­ступит, я стрелой прилечу к тебе с известием.

Он подкормил меня пирожком с грибами и морков­кой, рассказал о том, как его снова обижал родной сын Гущи Увет, и вскоре он опять умчался на берег озера, оставив меня одного.

И снова боль стала распалять меня, но, придвинув к себе кота, я вновь чудесным образом от нее изба­вился.

А потом настал миг, и твоя, Славич, победа ворва­лась в дом Владимира Гущи, хлынула всем людом в двери:

— Одоленье!

— Победа!

— Радуйся, раненый Савво!

— Погнали немца проць!

— А многие из них под лед провалились!

— Неужто провалились! — воскликнул я радост­но. — Сбылась мечта Славича повторить то же, что удалось на Омовжи.

— Да вот же! — кричал Ратмиша сильно охрип­шим голоском, выводя пред мои очи мокрого и трясу­щегося немца. Губы у супостата посинели, как у мерт­веца, в глазах светился ужас.

Он тотчас стал оправдываться предо мной, как вид­но возомнив, что я стану решать его судьбу:

— Ихь бин каин, каин кригер! Ихь бин шпильман, баканнт дудешен шпильман! Каин, каин кригер!136

— То-то и оно, что ты Каин, — ответил я ему суро­во. — Подобно Каину, отцу греха убийства, пришел сюда убить брата своего Авеля. Да глядь — и прова­лился! Ах ты мокрая курица! Кто ж тебя вытащил-то?

— Христовы люди спасли его, — отвечал Влади­мир Гуща со смехом. — Да не велели обижать. Сказы­вали, коль уж он единственный, кто не погиб в водах озера, жизнь ему сберець да подарить сего шпильмана князю Александру.

— Ну, коль так, придется оставить его в живых, — улыбнулся я, приподнимаясь. Шпильман при виде мо­ей улыбки тотчас проявил в своем взгляде надежду на спасение. — Да не трясись ты! — строго сказал я ему. — Ужели думаешь, что тебя из озера выудили, чтобы на
суше прикончить? Так ведь ты же не рыба!

— Не рыба! — захохотал Гуща, и тотчас все весело и громко стали хохотать над немцем, похлопывая его по мокрым плечам и спине. Потом сняли со шпильма­ на опушенный мехом кафтан, под ним обнаружилась кольчуга, ее тоже сняли, оставив спасенного в одной сорочице. Вид у него вновь был встревоженный. Ви­дать, он подумал, что его токмо ради кафтана и коль­чуги временно оставляли на этом свете. К тому же и Ратмиша мой, встав пред шпильманом, подбоченил­ся и показал ему грозно кулачишко:

— Погоди ужо, немецкая морда! Дай только срок, поганый Каин!

А я за всем этим и сам не заметил, как уже свобод­но и легко сидел на краю своей постели, забыв про все свои раны и боли. Вместо мокрого кафтана и кольчуги шпильману по моему распоряжению выдали старый кожух, чтобы он мог в него укутаться и немного ото­греться. Но его уже явно колотило не столько от холо­да, сколько от страха за свою подмоченную жизнь.

По дому поплыли запахи из печи, в которой жена Гущи Малуша затевала особенный ужин в честь побе­ды. Твоей, Славич, победы. А я вновь стал изнывать оттого, что не могу быть сейчас подле тебя, мой хоро­ший. И что-то вдруг стало подсказывать мне, что и ты теперь наконец вспомянул о своем верном оруженос­це, подрубившем столб шатра Биргера, но оказавшем­ся столь бесполезным здесь, на льду Чудского озера. Волнение охватило мою грудь. Я почувствовал, что ты едешь сюда, ко мне, еще, поди, не зная, жив ли я или умер от ран.

И я встал на ноги и пошел к дверям. В глазах у ме­ня все поплыло, Владимир Гуща подхватил меня:

— Куда ты!

— Невтерпеж мне... — прохрипел я в ответ. — Хо­чу вон из дома... Хочу увидеть мир Божий...

— Да как же... С такими ранами...

Я уже не мог ничего отвечать ему, а упрямо влачил свое ослабленное тело к дверям, стремясь выйти на крыльцо. И до сих пор не могу я никак объяснить, что предвещало мне твое появление, Славич. Но когда я вы­шел наконец из дому на крыльцо, то так и есть — увидел тебя, скачущего по мокрому снегу на своем золотисто-буланом Аере, золотом в лучах яркого весеннего солнца.

И ты подскакал к воротам дома, ворвался во двор, спрыгнул с седла и упал лицом в мокрый снег. Но тот­час поднялся и побежал ко мне навстречу. И я из по­следних сил кликнул тебя:

— Славич!

— Саввушка! — отозвался ты.

Я шагнул и упал в твои объятья, совершенно обес­силенный. Ты подхватил меня и вместе с Гущей пота­щил обратно в дом, радостно бормоча:

— Живой! А я-то и не чаял живого тебя встретить!
И слезы ручьями хлынули из глаз твоих, а вместе

с тобой и я залился слезами, во второй раз за этот дол­гий, томительный, но такой счастливый день. Меня дотащили до постели и бережно уложили, спрашивая, не больно ли мне.

— Да какой там больно... — ворчал я, утирая сле­зы. — Хорошо мне. Как хорошо!

Потом ты, Славич, стал мне рассказывать о битве, а когда я спросил тебя, кто погиб, ты отвел взор свой и, не желая меня огорчать, ответил, мол, еще не подсчи-тывались потери.

— Брось, Славич! Неужто ты ни одного с нашей
стороны павшего не приметил? Говори уж.

И ты назвал мне Ванюшу Тура и Ратислава, серба Гаврилу Ладожского, Ярополка Забаву.

— А я вот живехонек остался, — виновато вздох­нул я, узнав о гибели близких соратничков. — Кого же ты вместо меня взял на сие время?

— Терентия Мороза. Но ты у меня незаменим.

— Спаси тебя Христос, Славич!

Силы стали покидать меня, ведь я впервые за шесть дней вставал и ходил. И ты уехал, сказав, что через пару дней непременно заберешь меня отсюда, когда отправишься во Псков. Так мы простились, и я вскоре уснул.

А проснулся среди ночи от того, что кто-то рядом со мной тихо скулил. Приподнявшись, я увидел Ратми-шу. Мальчик сидел на моей постели между мною и стеной. И плакал. Должно быть, ему вспомнились его родители.

— Что с тобой, Ратмишенька? — спросил я тихо.

— Ницево, — буркнул он, особенно жалобно по-псковски цокнув.

— Так не бывает. Говори абие, почто тужишь столь слёзно! — приказал я сурово.

— Немца князь Александр увез.

— И что ж тут за печаль? — удивился я.

— А то и пецаль...

— Ну говори же, что опять молчишь!

— Я клятву дал.

— Какую клятву? Кому?

— Себе. Что убью его сегодня ночью. За отца мое­го и матушку, и за братьев моих. А его князь Алек­сандр забрал.

Я глубоко задумался над тем, какие сильные корни пустила ненависть в душу этого дитяти, и стало мне еще жальче его, чем раньше, сироту бедного.

— И неужто ты бы убил его?

— Убил бы.

— Как же? Чем?

— Топором. А не топором, так серпом.

— Убил бы?

— А что ж?

— Ой ли!

— Не знаю... — Он поник головой, и я привлек его к себе, приложил к своей груди, как днем — кота. И он стал все реже хлюпать носом, все меньше дрожать. Потом несколько раз глубоко-глубоко вздохнул и сов­сем затих.

— Спишь ты там, Ратмиша?

Он ничего не отвечал. Уснул, родимый.