Природа патриотизма

 

Как же должен был относиться греческий полис к тем, кто подрывал сложившуюся в нем систему государственного воспитания? Ведь с нею подрывались и мобилизационные возможности его до предела милитаризованной общины, а значит, посягательство на устои воспитания не могло не рассматриваться им как род идеологической диверсии, направленной на то, чтобы разоружить окруженное врагами отечество.

Ответ дает осуждение Сократа, одной из центральных фигур всей греческой философии. Впрочем, не одной только философии, ибо и сама его жизнь, заслуживает такого же внимания, как его учение. Сам он, правда, не оставил после себя ни строчки, но остались диалоги Платона, воспоминания Ксенофонта, сочинения Аристотеля, глава о Сократе у Диогена Лаэртского, диалог «О Демоне Сократа» Плутарха… Словом, обилие источников и громкие имена их авторов уже сами по себе свидетельствуют о масштабе личности.

«Мудрейший из греков», как когда-то определил его дельфийский оракул, символ мудрости, каким он предстает перед нами в диалогах Платона, Сократ был обвинен в антигосударственной деятельности. Его осуждение и казнь во все времена использовались врагами демократии в качестве обвинительного приговора ей самой. Сократ,— говорят ее судьи,— погиб от совершенно надуманных и вздорных обвинений, суть которых заключалась в развращении юношества и отрицании богов, признаваемых Афинами. Эти обвинения были выдвинуты какими-то ничтожными личностями, от которых пусть и остались имена (некий Мелит, ритор Ликон и демагог Анит), но, за пределами узкого круга специалистов, стерлась практически всякая память о свершенных ими делах. Кроме, как кажется, одного — политического доноса на одного из величайших мыслителей древности.

Обычно здесь намекают на «подковерную» возню борющихся за политическое влияние различных партий. Здесь (гл. 1) уже говорилось о том, что не только в приверженных демократии городах существовали силы, открыто враждебные принципам народовластия, но и там, где властвовали аристократические начала, оставалось достаточно места для исповедующих демократические идеалы группировок. В сущности ни в одном из греческих государств не было «стерильных» форм правления. Но в самом ли деле за этими смешными по сегодняшним дням обвинениями стояло нечто другое, не исчерпываемое обычной политической демагогией?

Впрочем, забудем о туманных намеках и зададимся простым вопросом: так ли уж неправы вконец развращенные разгулом своей демократии Афины? Ведь обвинение в безбожии имело вполне реальное основание: хорошо известно, что Сократ был монотеистом и не признавал антропоморфные олимпийские божества Гесиода и Гомера. Казалось бы, это и в самом деле дает право для контробвинений лидеров афинской демократии в политической нетерпимости, в неоправданном обстоятельствами подавлении свободы совести. Не подлежит сомнению, что Сократ — это один из первых политзаключенных, осужденных на смерть за свои убеждения. Но все же спросим себя еще об одном: существовал ли вообще когда-нибудь в истории, и существует ли сейчас, в век политкорректности и веротерпимости, демократический режим, который смог бы простить свершенное им преступление против государственности?

Именно так — преступление. Ведь по тем порам вера в государственных богов — это вовсе не политическая реакционность, не знак какой-то интеллектуальной отсталости и мракобесия; в действительности здесь кроется, может быть, самая глубочайшая основа патриотизма. Заметим, любовь к своей родине, готовность ценою собственной жизни защищать ее восходит ко временам, задолго предшествовавшим рождению всякого государства. Вот только нужно уяснить, что отечество — это ведь вовсе не территория, доставшаяся какому-то племени в наследство от предков, но земля, в которой устраивают свою обитель могущественные боги, и посягать на нее означает тревожить их покой.

Важно понять, что в древнем представлении боги — это не только те могущественные существа, которые обитают на Олимпе, но и бесчисленные духи тех лесов, рощ, рек, ручьев, озер, где селятся сами греки. Причем в бытовом сознании, на уровне повседневных забот человека, эти божества играют куда более важную роль, нежели далекие недосягаемые олимпийцы. Бессмертные небожители – это опорные элементы официальной государственной религии, о которой вспоминают лишь по случаю. Занятые чем-то своим, великим, они не всегда могут заметить деяния маленького человека, а вот с этими существами приходится жить бок о бок, поэтому согласие с ними ничуть не менее важно. Кстати, забота эллина о том, чтобы ненароком не обидеть какое-то божество доходила даже до воздвижения — на всякий случай — алтарей вообще не известным никому богам. Такой существовал в Афинах, на нем так и было написано: «Неизвестному богу».

Впрочем, и великие боги Гесиода и Гомера становятся общими для греков далеко не сразу. Кстати, в формировании единого пантеона не последнюю роль играет и размер самой территории, ибо представление об отечестве может появиться впервые только там, где существует возможность объять своим конечным разумом все, что охватывается им; необъятные земли Востока не знают этого понятия. В древнем мире общих богов не существовало; даже у греков, несмотря на государственную раздробленность, сознававших свое этническое и культурное родство, общеэллинские божества долгое время были скорее исключением, нежели единым для всех правилом.

При этом языческие божества (что отчетливо видно у Гомера) едва ли не во всем подобны людям; они могли интриговать, могли даже противоборствовать друг другу, и часто земли, отделенные всего несколькими дневными переходами, принадлежали уже враждебным языческим силам. Поэтому между богами и племенем возникал своеобразный завет, пусть и негласный, но вместе с тем нерушимый договор, согласно которому первые берут на себя обязательство покровительствовать людям, люди же — защищать их покой, их обитель, не впуская сюда тех, кто находился в согласии с другими, недружественными первым, божествами.

Кстати, с точки зрения традиционных представлений, в войне с персами на стороне греков сражались и их боги. В самом деле, ведь это высшая воля отдала Азию во владение варварам, а Европу — эллинам. Ксеркс же напал на Элладу и тем нарушил ее, совершил преступление против предначертанного миру. Обуянный спесью, он попытался встать выше того, что было определено ему непостижной судьбой и за это должен был получить справедливое возмездие. Нам еще придется (§ 6) говорить о преступлениях против предначертаний Рока, наказаниях за них и об искуплении вины. Именно эти мотивы родят великую греческую трагедию. Сейчас же отметим, что воздаяние высокомерию персидских владык — это в первую очередь дело богов. Именно они вершат высшую справедливость. Коварный Фемистокл (считалось, что он уже тогда готовил свою измену) говорит: «Нам ведь неожиданно посчастливилось спасти самих себя и Элладу, отразив столь страшные тучи врагов. Ведь этот подвиг совершили не мы, а боги и герои, которые воспротивились тому, чтобы один человек стал властителем Азии и Европы, так как он нечестивец и беззаконник. Он ведь одинаково не щадил ни святилищ богов, ни человеческих жилищ, предавая огню и низвергая статуи богов. И даже море повелел он бичевать и наложить на него оковы».[70] Это не вызывает никаких возражений у афинян, поскольку сказанное хорошо укладывается в привычный им строй мысли. Но кара бессмертных может свершиться только руками людей, поэтому эллины оказываются избранным самими богами народом, и таким образом, восстав против кощунственных притязаний варваров, они оказываются в едином победном строю с небожителями.

Словом, победа над персами воспринималась, кроме всего прочего, и как свидетельство могущества греческих олимпийцев, и как знак некоего избрания, а значит, ссориться с ними у государства не было решительно никакого резона.

В связи с этим становится более понятным, почему Рим, захватывая все новые и новые территории, вместо того, чтобы силой навязывать свои верования чужим народам, всякий раз включал в свой собственный пантеон тех богов, которым они поклонялись. Но не будем преувеличивать прагматизм великого города. В его национальной политике присутствует не только разумное стремление избежать ненужного конфликта с обычаями покоренных племен, не только желание заручиться покровительством каких-то новых богов, но еще и древний суеверный страх перед могуществом тех, в чью обитель они вторглись. Именно подсознательный страх перед возможным возмездием заставляет Рим исполнить перед ними какие-то примирительные ритуалы, представить дело так, что с его вторжением в земли, пользующиеся их защитой и покровительством, для самих богов практически ничего не меняется: им будет сполна обеспечено и должное поклонение и своевременные обильные жертвы. Это же обстоятельство проливает какой-то дополнительный свет и на его преследование первохристиан. Ведь уверовав в единого Бога последователи новой религии по существу предавали тех, кому Рим был обязан своим процветанием, иначе говоря, совершали род тягчайшей государственной измены. Так что здесь не просто перемена вероисповедания — своим предательством они навлекали на отечество гнев самых могущественных сил, перед которым становится чем-то мелким и ничтожным даже гроза вражеского нашествия. Отсюда неудивительно, что на этих несчастных было совсем не трудно натравить городскую чернь, видевшую в том, что творилось на римских аренах род справедливого воздаяния предателям.

Впрочем, во всем этом есть и другая сторона. Ведь, как уже сказано, и сами боги не могут остаться в стороне от битвы, поэтому племя, заключившее завет с ними, оказывается в едином строю с бессмертными. Между тем известно, что у всех народов мира считалось величайшей честью для воина биться рядом с царем; ею удостаивались лишь лучшие из лучших, лишь доказавшие на деле свое право на избрание, и доблесть, явленная в Фермопильском ущелье,— яркое подтверждение тому. Заслонившие Грецию спартанцы — это личная гвардия Леонида, избранные из лучших, удостоившиеся самого высшего из всех воинских отличий того времени — права сражаться рядом с царем. Какой же честью для целого народа было биться бок о бок с самими богами! Смутно ощущаемая богоизбранность народа — вот что стоит за одержанной победой над несметным персидским воинством. Ею удостоверяется тот факт, что эллин — это самое ценное, что населяет всю землю; возглавившие же общенациональное сопротивление Афины — лучшее, что есть в самой Элладе.

Так что античный город руководствуется вовсе не мракобесным стремлением свести счеты с неудобным для него политическим диссидентом,— его ведет древний, как мир, охранительный государственный инстинкт и ничто другое; государство видит в нем, может быть, самую страшную угрозу для основных своих институтов. Здесь уже приводилось свидетельство того, что виднейшие деятели греческой истории, входившие в кружок Сократа (Алкивиад, Ксенофонт, Платон), в конечном счете оказались во враждебном Афинам лагере. Все это подтверждает относительную справедливость и обвинений и самого приговора. Правда, еще древними высказывалась мысль о том, что процесс над Сократом кончился вынесением смертного приговора не в последнюю очередь благодаря вызывающему поведению самого философа. Другими словами, веди он себя как-то по-другому, возможно, дело кончилось бы обычным остракизмом. Впрочем, тогда и Сократ не был бы тем, кем он был в действительности, да и вряд ли вообще это было так: ведь посягательство на собственную исключительность, больше того, богоизбранность — куда хуже любого предательства, любой государственной измены, и какой же демос вообще способен раскаяться в своей расправе над тем, кто подвергает ее осмеянию?

Исполнение приговора, вследствие делосских празднеств, было отложено на один месяц, но срок пришел и в мае 399 г. до н. э. Сократ выпил кубок цикуты. Пребывание Сократа в темнице и его предсмертные беседы с друзьями описаны в знаменитом диалоге Платона «Федон». Встречается мнение и о том, что афиняне вскоре раскаялись в смертном приговоре Сократу, но оно не находит подтверждения.

Но здесь было произнесено слово остракизм.

Остракизм — был введен в Афинах еще Клисфеном как мера против политических противников демократического режима, впервые же применен в то ли в 488, то ли в 487 гг. до н. э. Изначально имелись в виду сторонники свергнутой тирании, которых в городе было еще много. Но впоследствии ей подвергались все, кто мог представлять угрозу победившему государственному строю. Осужденные на длительное время (обычно на 10 лет) изгонялись из полиса. Подобные меры применялись не в одних только Афинах, но также в Аргосе, Мегарах, Сиракузах, Милеете, Эфесе…

Процедура была простой. Ежегодно во время главного народного собрания опрашивали народ, желает ли он кого-нибудь изгнать; ораторы выступали и за и против. Если народ решал прибегнуть к остракизму, то назначался для этого день. Всякий обладавший правом подачи голоса гражданин писал на черепке (όστρακον) имя того гражданина, который, по его убеждению, опасен для народа. Черепки складывались в урны и потом разбирались членами совета и архонтами. Если «в пользу» кого-то подавалось больше 6 тысяч голосов, то он должен был не позже 10 дней оставить город.

Примечательно, что изгнанные не лишались ни прав гражданства ни собственности, и по истечении срока они вновь вступали в обладание своим имуществом, которое, за время их отсутствия, должно было оставаться неприкосновенным. Последний известный случай остракизма в Афинах относится к 417 г. до н. э. (по отношению к вождю афинского демоса Гиперболу), но это совсем не значит, что преследованию инакомыслия был положен конец. Просто система репрессий, как и все остальное, развивалась по какой-то своей логике, в ход шли уже другие формы расправы, и суд над Сократом — пример именно им.

Кстати, изгнание практиковалось и в других городах Греции, вот только голосование проводилось с использованием иного инструментария, так в Сиракузах вместо черепков употребляли оливковые листья. Однако в памяти неспециалиста остались только Афины, это видно уже из того, что далеко не каждому носителю чужого языка знакомы производные в его родной речи термины от греческого πεταλα.

Мы сказали, что прежде всего остракизму подвергались те, кто выдавался над прочими. Это обстоятельство тоже ложилось в строку обвинительного вердикта против демократии. Но в действительности и здесь действует врожденный охранительный инстинкт демократического государства, ибо устранение любого, кто может персонифицировать собою его авторитет, — это тоже форма тотальной мобилизации, ибо эта мобилизация предполагает прямо противоположное — абсолютное отрешение от всего личного и полное растворение гражданина в государственном.