Эволюция взглядов: варвар — носитель второсортной культуры

 

Впрочем, знакомство с Востоком очень быстро отрезвит греческий шовинизм, теория Аристотеля так и не найдет там своего подтверждения, станет совершенно очевидным, что народы завоеванной империи решительно ничем не отличаются от них самих. Конечно, иной образ, темп и ритм жизни, иные обычаи, традиции, предания, верования,— все это делало их разительно непохожими на греков, но вместе с тем не обнаруживало никакой особой — неразвитой рабской — природы. Да и общий упадок пассионарного греческого духа скажет свое. В общем, эллинское мировоззрение, совершив в течение каких-нибудь полутора—двух столетий крутой зигзаг в сторону откровенного расизма, вернется к очевидной еще Гомеру и Геродоту «политкорректной» идее о том, что все отличия между народами обусловлены только одним — их историей, обычаями, культурой.

В этом, конечно же, нет ничего удивительного. Отличительные особенности того нового для цивилизации психотипа, о формировании которого говорилось в предыдущих (2, 3) главах, со всей остротой могут проявить себя только на поле брани в остервенении боя, или в скученном пространстве концентрационного лагеря греческого полиса. Иначе говоря, только там, где слитая воедино численность новоявленных мутантов, даже значительно уступая, оказывается вполне сопоставимой с численностью тех, кому надлежит покориться им. Считанные же атомы, растворенные в безбрежном океане завоеванных земель, захватчики — пусть и по-прежнему сильные — совсем другие. Да и покоренные ими народы вовсе не оторваны от своей почвы. Не знающее невозможного племя героев — это все же не братство могучих Гераклов, а значит, все пораженные ими титаны продолжают крепиться истечениями своей родной земли, они вовсе не разобщены незримыми решетками неких виртуальных тюремных камер, в которые замыкает их несчастных соотечественников чужбина. Поэтому та всесокрушающая (в тесных границах своего собственного полиса) энергия, которая исходит от пришельцев, здесь, на необъятном Востоке, вынуждена рассеиваться на совершенно непосильные ей количества и пространства. А значит, и общий контраст оказывается уже не столь зловещим и подавляющим. Вот здесь-то, в разреженной среде бескрайнего чужеземья и оказывается возможным разглядеть ускользающие дома следы истины.

И, может, первым, кто едва ли не полностью освободится от шовинистического угара, окажется сам Александр. Состав его распоряжений, сделанных после воцарения, убедительно показывает, что ему было важно добиться не только покорности, но и обрести доверие завоеванных народов; он многое сделал для того, чтобы показать: греки — это не захватчики, они не смотрят на них как на порабощенных. К большому удовольствию местных вельмож он сочетался браком с дочерью бактрийского царя Роксаной. Его двор принял многие черты азиатского, он ввел в нем персидские обычаи и ритуалы, включая и так шокировавший македонцев обряд проскинезы — падание ниц перед ним, новым великим восточным царем. Он принял в свою свиту знатных персов и доверил им довольно важные государственные должности; устраивал массовые свадьбы, роднившие македонцев со знатными персидскими фамилиями. Кстати, и сам он, помимо Роксаны,— опять же в согласии с восточным законом — женился еще и на дочери Дария III Статире, что сделало его Ахеменидом, а также, по словам Аристобула, одного из спутников Александра, на некой Парисатиде…

В ряду других установлений стоит и его решение обучить тридцать тысяч персидских юношей из хороших семей греческому языку и македонскому военному искусству. Есть сведения (Диодор) о существовании у Александра плана масштабного взаимного переселения греков и персов.

Ничто подобное просто немыслимо по отношению к племени второсортных, к тому, что много позднее получит определение «унтерменшей», а значит, все сделанное им может быть объяснено только тем, что убедительных доказательств какой-то особой, рабской, природы, уже заранее «по определению» обрекающей его новых подданных на беспрекословное подчинение Греции, так и не было явлено завоеванным Востоком. Покоренные земли оказались заселенными в сущности точно такими же людьми, как и сами греки, а значит, все отстояние их друг от друга, как когда-то и думали древние мудрецы, обусловлено только одним — различием их истории и культуры.

Как кажется, Александр поставил своей задачей сломать преграды, слить Запад с Востоком, сделать достоянием Греции все богатство куда более древней, чем ее собственная, культуры и одновременно оплодотворить Восток сокровищами эллинской образованности. (Возможно, если бы эта мечта свершилась, последующая история не знала бы многого, что так омрачило ее,— ни крестовых походов, ни колониальных захватов, ни мировых войн.)

Впрочем, в самом ли деле именно о таком «царствии небесном», когда ягненок и лев смогут мирно улечься у ног мудрого эллина, когда один народ, один закон, одна культура навеки воцарятся на раздираемой враждой земле, мечтал Александр, или все же что-то другое рисовалось ему? Трудно предположить, что уже в то время формирование какого-то всеобщего братства свободных народов могло стать практической целью даже сверх меры одаренного талантами государя. Еще труднее предположить, что в этом братстве равных народов самим эллинам не было уготовано (ну хотя бы немножко) большее равенство, чем всем другим. Скорее, речь могла идти только о таком мироустройстве, в котором именно эллинскому закону было назначено разрешать споры народов, мирить враждующие племена и определять точную меру равенства и свободы всех, кого укрыла бы его благодатная сень. Словом, о таком мироустройстве, когда эллин станет высшим судией для всех населяющих его ойкумену народов. Ведь общей практикой того времени было такое положение вещей, когда политический центр любого союза не только диктовал свою волю его членам, но и разбирал все тяжбы вошедших в него городов. Не всегда в пользу правого, но во всех случаях не без выгоды для себя. В конечном счете, именно это обстоятельство и отвращало союзников от слишком, по их мнению, хищных Афин. Но тем же самым недугом страдали и все другие греческие гегемоны. Разумеется, не свободна от него была и Македония.

Строгого ответа не существует. Но все же есть некая общая логика развития античного полиса, и в этой, не вполне зависящей от воли и сознания, логике способно раскрыться многое, что может служить ориентиром для взыскующей истины мысли. «Римский миф» — величественная и прекрасная песнь, которая будет сложена Вечным городом о самом себе,— вот возможный идеал, вдруг открывшийся Александру. Меж тем и идиллия «римского мифа», как мы еще это увидим, не примирит народы, поэтому вряд ли бы Pax Romana многим отличался от того, во главе которого стояли бы Афины, Спарта, Македония, да и вообще кто угодно.

Но, что бы в действительности ни вдохновляло вождя, его прозрение еще не означает просветление всех ведомых им соотечественников; начинания Александра встретили резкий протест македонской знати, но в этом протесте звучал не только голос греческого республиканизма (нам еще придется говорить об этом в гл. 8). Его былых товарищей конечно же не могло не возмутить введение достойных лишь раба ритуалов, но не менее болезненно переживался и тот факт, что их, достойных владеть всем миром, уравняли с побежденными; гордыня «белого человека» весьма чувствительно уязвлялась здесь. Но все же со временем с мыслью о том, что нет никакого вытекающего из самой природы вещей предопределения судеб народов, в результате которого именно они назначены владычествовать над миром, а все остальные — лишь исполнять их волю, придется смириться и им. Отдадим должное: здесь, на заре европейской истории, искра откровенного расизма так и не разгорится в пламя; завершив зигзаг, миросозерцание эллина вернется к начальной точке поворота воззрений на социальное устройство мира.

Впрочем, ощущение какой-то иной природы, готовая взорваться прямой враждебностью, настороженность к чужому и непонятному, так никогда и не будет преодолена Грецией. Совершенный миросозерцанием эллина эволюционный зигзаг все же оставит свои — весьма заметные — следы в сознании всей Западной цивилизации. Рукописи и в самом деле не горят, идеи никогда не умирают; брошенное же там, на самой заре европейской цивилизации зерно попадет отнюдь не в бесплодную почву; поэтому пройдет время и оно еще будет приносить свои (часто изобильные) всходы, которые одурманят сознание не одного европейского народа. Да, европейские завоеватели уже не будут говорить о специфической «рабской» природе тех или иных племен (хотя, конечно, не один раз встретится и такое), но отныне и всегда будут смотреть свысока на всех уже покоренных ими или еще только подлежащих завоеванию.

Эта парадигма будет действовать даже там, где они столкнутся с превосходящей их собственную культурой; просто Западу станет (и уже навсегда останется) свойственным чрезмерно преувеличивать значимость принимаемых им самим ценностей и принижать все, что составляет законную гордость покоряемых земель. Впервые же это обнаружится именно здесь, на Востоке:

Осознание собственной исключительности — это в первую очередь осознание богоизбранности именно тех идеалов, которым служат греческие народы. Отсюда, если в чем-то отдельном варвары и могут превосходить их, то общая результирующая всех цивилизационных отличий обязана формировать две восходящих ступени, высшая из которых по праву принадлежит только эллину. Даже его бедность — закономерное следствие экономической неразвитости — будет истолкована им как знак превосходства, ибо богатство существует только там, где нет свободы, в богатых же странах Востока свободен лишь один (царь), все остальные — рабы. Таким образом, удостоверившись в том, что варвары — такие же люди, как и они сами, греки сумеют-таки убедить себя, что их собственная культура — в целом выше иноземной. А значит, варвар так и останется для них чем-то по большому счету не выдерживающим серьезного сравнения с ними, иначе говоря, символом отсталости в общем развитии, словом, потенциальным объектом цивилизационных усилий. Такое отношение к варварам очень скоро переймет Рим, который признает культурное превосходство над собой одной только Греции (что не помешает ему с высокомерием относиться и ко всему греческому, что выходит за условные гуманитарные границы). Такое отношение сохранит средневековая Европа, такой взгляд на мир унаследует и современная Западная цивилизация.

Неколебимая ничем уверенность в превосходстве своей собственных достижений над достижениями варварских народов, разделяемых им ценностей над идеалами, которым поклоняются другие, собственной культуры над их культурой еще сыграет свою роль в истории, больше того, во многом, если вообще не во всем, она определит весь дальнейший ее ход. Во все времена такое превосходство будет служить моральным оправданием любой военной экспансии Запада. Ведь ясно, что при таком соотношении высших ценностей, которым обязаны поклоняться все, покорение чужих земель уже не может, не вправе рассматриваться как простое хищничество, как обычный грабительский захват, ибо здесь вершимое насилие в значительной степени компенсируется тем перевешивающим все негативы обстоятельством, что завоеватель цивилизует населяющие их племена. А значит, все они в конечном счете должны быть преисполнены благодарностью к хирургу, пусть и причинившему сильную боль, но зато избавившему их от неизбежного вырождения.

Впрочем, здесь будет не одно только моральное оправдание. При нехватке ресурсов (в античное время ­­это в первую очередь земля), обеспечивающих дальнейшее развитие «культурных» народов, неизбежно встает вопрос о том, насколько оправдано (нет, не переменчивыми людскими законами — какой-то высшей, вечной надмирной справедливостью) то парадоксальное обстоятельство, что варварские племена обладают их явным переизбытком. Ведь это обстоятельство становится даже не тормозом исторического развития Запада, но чем-то вроде прямой удавки на шее высокоразвитой цивилизации. Иначе говоря, родом смертельной угрозы, а значит, некой виртуальной агрессией против нее. Поэтому любое движение более развитого народа в сторону ее источника — это вовсе не хищнический акт, но превентивный шаг, способный на корню пресечь все возможные следствия изначальной несправедливости плохо устроенного мира. Ну и, разумеется же, никогда не следует забывать о великой благодетельной миссии (пусть даже и использующей шоковые меры) приобщения к вершинам цивилизации всех завоеванных…