Полюдье

 

«…и не бѣ ему возможно преити на ону страну реки, понеже не бяше ладъицы, и узрѣ некоего по рецѣ пловуща в ладьицы, и призва пловущаго кь брегу; и повелѣ себя превести за реку. И пловущимъ имъ, возрѣ на гребца онаго и позна, яко девица (…), вельми юна сущи, доброзрачна же и мужествена (…), и разгорѣся желанiемь на ню .»[153]

 

Каждое утро пробитая Ольгой полынья затягивалась тонким льдом, который припорашивало снегом, и каждый день Ольга упрямо ломала его веслом или багром до черной воды, словно боролась с самою зимой.

Однажды утром на заснеженном берегу появилось много всадников, из ноздрей их огромных крутобоких коней шел пар, они зло ржали, нервно «ходили» кругами и задирали головы. Она уже знала, что это дружина киевского князя пришла на полюдье[154].

Их ждали. Так, если приходит моровая язва, ждут, кого она поразит следующего, – и страшась, и надеясь, что минует, и зная, что отвратить этого нельзя.

Дружина жгла костры и валила лес. Строили переправу. На выбутских дворах – тоже суматоха: готовили для киевского князя бочки с солониной, медом, зерном, пшеном; связки куниц, белок, сероватые куски пчелиного воска, отрезы выбеленного льна, пеньку. Дань брали с «дыма». Поэтому Ольгу, как и в последние годы, позвали к себе жить Всеслава и старый Влас. Негоже девчонке одной в избе, когда на полюдье княжья дружина – их закон тогда, их лихая власть.

– Всеслава, а почто мы княжее каждый год собираем? – спросила Ольга Всеславу, когда та пришла утром звать к себе сироту.

– Ну как же не собирать‑то? От веку собирали. Неровён час – вороги какие налетят? А князь с дружиной и оборонит.

– И откуда они налетят? И каковы из себя вороги? Ни одного до сих пор не видала.

Старуха только рукой махнула:

– А откуда все вороги налетают, оттуда и налетят. И порядок такой. Повелось от века. И вот еще живут за лесом древляне. А они и не люди вовсе – на матерях женятся, собственных детей, сказывают, жарят и поедают. А бывает – волками оборачиваются и на охотников нападают.

– Так, может, бабка Всеслава, волки то и были? Они каждую зиму охотников режут. Так, выходит, князь волков киевских ведет Выбуты примучивать[155], чтобы нас здешние волки не заели? – засмеялась Ольга.

– Порядок такой, – смешно жевала старуха запавшим ртом, словно мяли в нем кусок прокисшего теста, и высыпались из него шепелявые слова. – А не соберешь княжье – осерчает дружина и сожжет Выбуты. Мы, выбутские, киевского князя люди, и всё тут. Так лучше, чем ничейными‑то быть. А ты не мешкала бы к нам перебираться. Защиты у тебя так ведь и нет, а девица ты стала ладная. Скажемся с Власом бабкой твоей и дедом, при нас, поди, посовестятся сироту обидеть. Да и «дым» у нас получится тогда один, а не два.

Это каждый год ее и выручало. А для Власа и Всеславы она всегда сушеной рыбы и грибов припасала и на вырученное с перевозу набирала большую корчагу меду и меру пшена. Только сушеных ягод у нее не было: по ягоды никогда не ходила с того мая, как убил Перун мать. Да и не звали ее с собой никогда выбутские девки, – теперь в веси верили: несчастье она приносит. Она и сама теперь так думала, как отец замерз.

– Приду, – сказала она Всеславе решительно. – Закончу перевоз и приду. И на переправу не пойду больше.

– Вот и ладно, – улыбнулась старуха своим единственным зубом – бурым, забытым старостью в рдящихся, нажеванных деснах. – Ну пора мне идти, собирать князево.

Старуха поднялась, держась за поясницу и преувеличенно охая и морщась от боли.

– Так ты, слышь, приходи, не мешкай. Хоть будет кому нам с Власом снег откинуть от дверей. Совсем ведь завалило. Ох, зима‑то нынче какая ранняя!

Снег все шел…

В полдень как будто чуть потеплело. А у переправы на утоптанном снегу ждал ее челна путник.

Без поклажи. Иноземец. Одет в льняное, белое, словно летом. И не холодно ему. В рукавицах, а голова непокрыта. Волосы длинные, темные. Чудной путник. Но какого только народу не ходит через волоки!

На вид – легкий, а ступил в лодку, и по самые борта лодка осела.

Она аж вскрикнула.

А он улыбнулся.

– Не бойся. Не утонем. А боишься – давай‑ка весло… – Говорил он хорошо на их языке, как кривич.

Она устала с утра и рада была помощи.

А он заметил ее окоченевшие руки, снял с себя рукавицы и подал ей. Рукавицы еще хранили его тепло. И продолжилась их переправа.

Тут посмотрела она на руки иноземца и увидела, что на них страшные, едва зажившие раны.

Работал он веслом хорошо, умело. Решила за перевоз с него не брать: везет‑то он.

– А откуда идешь? Из Царьграда?

– Из Царьграда, – эхом ответил он.

– Скажи, иноземец, что там за люди, за нашим Лыбутским лесом?

Путник улыбнулся:

– А здесь, у вас, люди каковы?

– Да разные есть. Кто масла подарит, кто – непотребство сотворить норовит…

– Так и за лесом они, выходит, такие же.

Ольга покачала головой недоверчиво: мыслимое ли дело! А путник сказал серьезно:

– Придет время – сама все увидишь, как оно за лесом.

– Какое! У меня и обувки‑то на дорогу нет.

– Сама увидишь, – повторил он и улыбнулся. Только тут заметила, что губы у него посинели от холода.

– На Плесковщине‑то, поди, у нас зимой не бывал раньше? У нас зимы лютые.

– Не бывал.

– А у вас зимы каковы?

Он задумался.

– У нас зимы иные… Ветер да песок, песок да ветер!

Подумала: «Разве ж бывает так, чтоб зима – и без снега?

Темно как, ночами‑то, поди!» Но решила поверить: ведь за волоками, за Лыбутским лесом может быть что угодно, да и люди там вовсе не такие, как у них, – там и диких древлян веси, и еще сказывали ведь, что и с песьими головами люди за лесом есть.

– А лодочник ты добрый, – сказала она.

– На родине моей озеро есть. С рыбаками, случалось, ходил.

И она в ответ отчего‑то разговорилась, разболталась, хотя обычно за ней разговорчивости не водилось, да все болтала о пустяках: про рыбаков выбутских, про то, какая рыба у них в реке ловится. Надоела, поди. А он слушал, кивал и все улыбался.

Выходя на берег, человек поскользнулся, упал в снег, поднимался неловко. У нее сжалось сердце – показалось, что никак босой он под длинной своей одеждой. Подумала: не может этого быть, почудилось! И все‑таки куда идет он, чужестранец, одетый не по‑зимнему, неумелый, неловкий, посиневший от холода? Пожалела, что в лодке не спросила, куда он идет и зачем. Но теперь уж поздно. И кто изранил‑то его так?

Он уже был далеко, когда она вспомнила про рукавицы, закричала:

– Эй, путник, вернись, рукавицы‑то!..

Тот обернулся, махнул рукой: ничего, мол. И продолжил путь.

Она тогда задумалась: кого же это перевезла она в Выбуты и что ему надо здесь? И у кого бы потом ни расспрашивала, никто этого длинноволосого странника в Выбутах, оказывается, не видел. А рукавицы оказались как нельзя кстати.

Но сейчас долго думать о странном путнике ей было некогда, потому что на другом берегу показались всадники. Одеты богато. Она поняла: полюдники.

Один спешился.

– Эй, там, переправу! – Голос был властный.

– Пошевеливайся, дурак! Переправу князю! – басом рявкнул другой.

Она и не подумала приналечь на весло. Не торопилась. Сапоги вон какие добрые, не босой, подождет.

– Пошевеливайся!

Наконец князь уселся в лодку, всадники ускакали. А она рассматривала его.

Немолод. Короткая борода, перевязь с мечом, кольчуга, волчья шуба поверх. И глаза цвета волчьего меха. И – та же нездешность, ладность, какие замечала она в отце.

– Чего воззрился? – строго спросил князь, явно неуютно чувствуя себя под погожим взглядом нежнолицего, веснушчатого гридя.

Ольга, одной рукой держа весло, другой стащила беличью вытертую шапку, тряхнула головой, и по плечам рассыпалось огненное золото, а князю показалось – по всей заснеженной реке и берегам. Волосами своими она гордилась – мыла травами.

Приподнял бровь с интересом:

– Так ты… девица. Как звать?

– Хельга, – назвалась почему‑то как отец называл, не как мать. Так суровее казалось. Нахлобучила шапку, – Скажи, князь, зачем весь нашу каждую зиму полюдьем примучиваешь?

Он засмеялся, и смех у него был приятный, рассыпчатый. И лицо изменилось – из угрюмого и будто старого стало как у озорного мальчишки.

– Смела… Вот прикажу лошадьми тебя разорвать за такие речи, – предположил уже шутливо и глядя на нее с еще большим любопытством.

Хотел подсесть к ней поближе, протянул руку – дотронулся до волос. Лодку сильно качнуло, чуть не опрокинуло.

– А ну сиди смирно! – прикрикнула Ольга. – Переверну вот сейчас, и пустая будет твоя угроза.

Он повиновался – а что ему еще оставалось? В челне он был в ее власти – и смотрел на нее, не отрываясь.

Снег все падал и исчезал в черной воде полыньи.

Посмотрела на князя опять. И сказала ни с того ни с сего (за что потом сильно себя корила):

– За перевоз плата положена. Маслом, медом, рыбой вяленой, пшеном. Хлебом тоже можно.

Он рассматривал ее чуть ошеломленно:

– Плата?! Разве не почет тебе, не счастье – князя киевского везти?

Тут бы промолчи она, склони голову, загладь дерзость! А она:

– Ну так почет и счастье я тебе как повоз[156]на полюдское подворье привезу. Почет – в плетенке, счастье – в горшке.

На другом берегу реки князя встречали «огнедышащие» всадники – веселые, гикающие, натягивали поводья, задирая лошадям головы. Один из них едва удерживал под уздцы огромного оседланного жеребца.

Ольге стало страшно своей дерзости: довезет князя до берега, а потом? Вдруг и впрямь прикажет своим «полюдским» схватить ее? Ведь от них никуда не убежишь: найдут, догонят. Одна она.

Князь заметил ее испуг, хотел попугать грозным взглядом, но девчонка в своем испуге была смешной, как ежонок, и он не смог сдержать улыбки:

– Дерзости ты непомерной, Хельга‑перевозчица.

Игорь ступил на берег, тяжело припечатав снег каблуком – как княжьей печатью.

Она видела, что на берегу он обернулся и все смотрел на нее, засыпаемый снегом.

Она поскорее оттолкнулась от берега, и вскоре и берег, и князь пропали за снежными хлопьями. И от этого ей стало почему‑то невыносимо грустно, как от потери. А почему – и сама не могла понять.

Потом – привязала лодку, взяла весло и багор и пошла домой. Кончена переправа до весны: да и устала она ломать каждое утро лед, словно прозрачную, но упрямую судьбу. Ломай, не ломай – с зимой не сладить! Ее власть.

И устала она за этот день так сильно, что подумала: к Всеславе и Власу перейдет завтра, а сначала дома выспится и соберет нехитрый скарб.

Огонь в сложенной когда‑то Хелгаром печи гудел, убаюкивая, уютно освещал красными языками убогую избу. Подбросила еще поленьев, завернулась на полатях в старую медвежью шкуру, пахнувшую дымом и мышами, и не заметила как заснула.

Проснулась оттого, что где‑то рядом с избой заполошно забрехали соседские собаки. Потом совсем близко взвизгнули и затихли на морозном снегу полозья, раздался конский храп. Щеколды в Ольгиной избе были настолько ржавы, что хоть запирай, хоть не запирай.

И в темноте кто‑то огромный, стуча сапогами, вошел в ее провонявшую сиротством и сыростью избу.

Она сжалась от испуга:

– Кто здесь?! Не подходи, нож у меня!

Вот говорила же бабка Всеслава идти жить к ним уже вчера, не послушала ее!

– И правду мне сказали – ничья…

Князь! Она едва дышала, прячась в коконе из вонючей шкуры, нагретой собственным сонным телом. И не знала, что говорить и что делать.

– За тобой я. Сани во дворе. Пойдешь?

Наверное, она согласно кивнула, потому что он засмеялся легко и радостно, и подхватил ее на руки, прямо в шкуре, как спеленатого ребенка.

…И увезли ее сани. И над дорогой бежала за ними, выбиваясь из сил, Лосиха[157]– яркая, праздничная, как это бывает в мороз.