Искоростень

 

И опять горели в ее снах крыши чужого города, и опять мычали набитые землей рты с извивающимися мокрыми губами – вперемежку с толстыми розоватыми дождевыми червями, так что уже не понять было, где рты, а где – черви, и опять видела она у ног своих побелевшие от ужаса глаза людей, осознавших бесповоротно, что погребают их заживо. И опять, и опять, наклонившись над ямой, спрашивала она: «Хороша ли вам честь?»

Она вспоминала, какая потом наступила полная тишина, когда наваленная сверху земля заглушила и мольбы, и мычание погребенных – все принимает, все заглушает тяжелая земля. Она распрямилась тогда, отомщенная. Но еще чуть шевелился покров над засыпанной ямой, и долго неприятно волновало ее это, потому очень напоминало выпуклый живот с шевелящимся ребенком.

А с недавних пор все это стало приходить к ней каждую ночь. И не только ночью, а даже и днем, когда забывалась она случайно сном. Поэтому заснуть – оказалось теперь самым страшным, и она приказывала челядинкам будить ее, как только засыпала.

Она не понимала, кто насылал на нее эти видения, эти сны. И за что? Ведь она все делала правильно – оставленная Свенельдом одна, без дружины, на погибель, защищала сына, себя, престол киевский. И защитила: не дождался воевода, не погибли они со Святославом!

 

 

 

Казнь князя Игоря древлянами (со старинной гравюры)

…А началось все с того, как вошла она победительницей в покоренный и сожженный ею Искоростень. Только выждали, чтобы отпылало пожарище. Впереди войска вошла, на коне. Чуть позади нее ехал Свенельд, а радом с ней дядька Асмуд вел под уздцы коня с малолетним Святославом на спине. Въехали в ворота, спешились. Еще носил ветер, словно туман над болотом, рваные, густые клоки седого, едкого дыма. Там и тут валялись обугленные тела. Откуда ни возьмись, выступила из густого облака дыма и подковыляла к ним большая слепая собака с белыми глазами и почти без шерсти, покрытая одной только розоватой кожей в бурых пятнах. Она прихрамывала на перебитую заднюю ногу. Потянула носом. Белые невидящие глаза смотрели прямо на них. Собака не боялась их, она тяжело вздохнула, как почудилось Ольге, совершенно по‑человечески, а потом отковыляла, села поотдаль и, вытянув большую голову, протяжно, с подвизгиванием, горько взвыла, словно призывая кого‑то. И где‑то отозвались ей уцелевшие другие. Испуганно заржали и затоптались кони, словно почуяв волков. Собаку отогнали камнем, который взвил облачко серого пепла, им устлана была вся улица.

Обугленные срубы тянулись по улице в рад, словно черные остатки зубов в деснах. То тут, то там обрушивались балки, стропила. Сколько взгляда хватало, простерлось пепелище, в которое превратился город – некогда шумный, торговый, богатый.

– Знатный погребальный костер задала ты по мужу, княгиня. Ох и знатный! И я бы так‑то их взять не додумался – птицами! – В голосе Свенельда звучало опаское удивление. Говорил теперь – как с равной.

Всех поразила Ольга Киевская, всех потрясла! Слава о том, как страшно отомстила жена князя взбунтовавшимся данникам‑древлянам за расправу над мужем, прокатится от земель Варяжских до Ромейских. Даже дружина свенельдова относилась теперь к ней с суеверным почтением. Взяла она их навсегда своей неотступностью в мести, до какой редкий воевода додумался бы. Извела целую землю Древлянскую жестокостью да хитростью. Вот это княгиня! Так что, реши Ольга сейчас повести вместо Свенельда дружину Игореву хоть на Царьград – не задумавшись пошли бы за ней, женщиной, русы‑варяги. Потому что не видели они никогда никого, кто был бы способен на такие дела. И никто до сих пор не видел.

Тогда, в Искоростене, ничего не ответила Свенельду Ольга на его похвалу. Знала: дружина мужняя заставила воеводу прийти под Искоростень ей на подмогу, сам он так и выжидал бы в Новгороде, пока не стала бы вдова женой князя древлянского Малко: хоть и неволей, да докажи потом, что неволей!

Дошли до Свенельда вести, что за тем и пришел в Киев древлянин. Вот тогда, подождав до нового брака Ольги, и обрушился бы Свенельд на Малко и Ольгу, якобы мстя обоим за Игоря всей силой своих варяжских дружин, которые собирал на севере с самого известия о смерти князя Киевского. А потом сел бы сам в Подольском тереме князем. Насквозь видела Ольга воеводу, а вот он только недавно осознал, что перехитрила его, старого лиса, сирота выбутская. Перехитрила…

Донесли до дружины гонцы Ольги ее мольбы о помощи и, главное, рассказали притихшим воям во всех подробностях, как страшно мстит убийцам мужа княгиня, какие западни им устраивает. И решила дружина: не медля ни дня, идти на защиту вдовы и малолетнего князя. Свенельд не смог и не стал перечить. Спешили, днем и ночью по рекам шли. И когда добрались до Киева, тут же повела их Ольга в землю Древлянскую, на Искоростень. Вот так, хитростью, перетянула она на свою сторону воев и разрушила Свенельдовы планы. И ему – хочешь не хочешь, сколько ни проклинал про себя воевода хитроумную «Игореву бабу» – приходилось теперь перед дружиной повернуть дело так, словно это сам он, Свенельд, решил прийти под Искоростень на подмогу княгине.

Все точно, все правильно рассчитала вдова! После взятия Искоростеня дружина назвала князем семилетнего Святослава, сына Игоря, а ее, Ольгу – до того как войдет он в возраст – полновластной княгиней Киева.

Солнце в Искоростене тускло пробивалось сквозь дымное марево, и запах гари был таким густым, что, казалось, до него можно дотронуться и, уперевшись, оттолкнуть. Вокруг валялся брошенный скарб, и подняла Ольга зачем‑то полу‑сгоревший детский сапожок. Подержала в руках, тогда еще не понимая, что не надо было ей самой входить в сожженный Искоростень, еще не зная, что и трупы под пеплом, и слепая воющая собака, и сапожок, и черные срубы, и солнце сквозь дымное марево – все это с ней теперь навсегда. А потом победители шли, ведя в поводу коней, по пепелищу, которым стали и главная городская улица, и торжище – некогда шумное и людное. Вой оттаскивали с дороги к обочине обугленные тела, похожие уже не на людей вовсе, а на павшие в лесном пожаре стволы. Ольга, прижимая к носу платок от невыносимого смрада, шла зачем‑то по улице, вздымая ногами серый пепел, и тащила за руку Святослава. Оставались позади и Свенельд, и дружина. А она шла по Искоростеню с сыном, и с каждым шагом наполнялась какой‑то странной тревогой, и вдруг – поняла почему: сквозь гарь проникал, тоненько вился явственный… запах земляники, невозможный на исходе лета. Он‑то и привел ее в полусгоревший сруб, где чувствовалось какое‑то движение, какая‑то жизнь.

Ольга вошла в уцелевший дверной проем, крепко держа за руку Святослава. Посреди избы, у столетни, спиной к ним, стояла женщина и, судя по тому, как напряжены были ее руки и плечи, наливала что‑то из одной посудины в другую. Ольга присмотрелась и замерла, пораженная: это была… мать. Все знакомое: завитки волос на шее, выбившиеся из‑под платка, наклон головы, движения рук. Такой она ее запомнила незадолго до смерти. И по всей столетне – их, выбутской, тоже сгоревшей ведь давно! – рассыпана была крупная, пахучая земляника. Ноги онемели, Ольга не смогла сдвинуться с места, так и стояла, зажав в ладони ручонку сына. Тот безуспешно старался выпростать руку.

Мать медленно подняла голову и, услышав звук позади, обернулась. Ольга вскрикнула и закрыла сыну глаза рукой: вместо лица матери – что‑то обугленное, неузнаваемое. И из этой черноты – веселый, знакомый голос, от которого все похолодело внутри:

– А вот и гости! Донюшка, молоко свежее, и земляники‑то уродилось!

Ольга отшатнулась и бросилась из сруба опрометью, таща за руку Святослава, торопливо уговаривая на ходу:

– А бояться ее не надо, ты не бойся, не надо ее бояться, родная она…

Сын упирался:

– Кого бояться‑то? Нет здесь никого, вот уж идем сколько. Пожгли мы тут всех…

И тут мать и сын вскрикнули почти одновременно: на улице из завесы дыма прямо на них выступило существо, словно самим дымом порожденное, – совершенно серый от пепла ребенок, худая девочка лет четырех, со спутанной копной очень длинных волос, с большими спокойными глазами – единственным, что выступало из серого пепла. Она бережно прижимала к груди какой‑то сверток. Это оказалась обгоревшая тряпичная кукла с неумело нарисованными углем черными бусинками глаз и ртом, прямым и сердитым. Девочка несколько мгновений внимательно рассматривала Ольгу и Святослава, а потом, крепче прижав к себе куклу, подошла к Ольге и показала тоненьким пальцем на свои запекшиеся, растрескавшиеся от жажды, серые с красным губы.

Так и вернулась Ольга к дружине – с двумя детьми, крепко держащими ее за руки. И так обрела княгиня вечное напоминание о своей горькой от дыма победе над Искоростенем – чудом выжившую девочку.

Потом они молча скакали прочь от мертвого города – пожухлыми лесами, покорными осени, и несся за Ольгой вой осиротевших искоростеньских собак, и въелся с тех пор в ее одежду, волосы, кожу запах гари. Думала, пройдет – после бани и как переменит одежду. И сны уйдут, и память уйдет – все пройдет, как луна сменится. Сменилась луна. Не проходило.

В Подольском тереме у Ольги девочка долго не говорила, хотя, вроде бы, и слышала, и понимала. И не по себе становилось Ольге от ее всегда спокойного взгляда, слишком спокойного для ребенка, столько повидавшего и пережившего. Куклу она так и не выпускала из рук – ни днем, ни ночью. И когда все уже смирились с тем, что ребенок нем, она вдруг заговорила. Перед самым рассветом, среди своего чуткого забытья, Ольга вдруг почувствовала прикосновение маленькой холодной руки. Перед ней в лунном свете близко стояла искоростеньская девочка, обнимающая свою куклу с нарисованным безжалостным лицом. Девочка касалась Ольгиной щеки и улыбалась из своей копны светлых волос мелкими, ровными зубками, указывая на себя и повторяя упорно и радостно, словно только что вспомнила и теперь боится забыть: «Я Малуша. Малуша. Малуша»[178].

 

* * *

 

Днем ездит княгиня по весям с ключницами своими и разумными отроками, занимается устроением погостов, куда теперь данники будут свозить подати. Днем она – в делах. Днем отступают призраки. Но только в сумерках закроет глаза, все это подступает к ней – и трупы среди пустых обугленных срубов на искоростеньской улице, и детский сапожок, брошенный скарб прошлой жизни, закончившейся по ее воле так недобро. И слепая голая собака с перебитой ногой невесть откуда приходит к ней под кровать, ложится и лежит там, скулит тоненько и вздыхает о чем‑то, словно хочет сказать что‑то, да не может никак. Слышит ее Ольга и точно знает: здесь она, та собака искоростеньская, пробралась за ней и в Киев, и в Вышгород, и теперь следует за ней повсюду. И гонит ее Ольга бессонными ночами, и зовет челядинок, чтобы выгнали собаку у нее из‑под ложа, потому что ясно теперь Ольге: ведь это она, проклятая, и наводит на ее, Ольгин, след все эти страхи. Но переглядываются челядинки странно, ищут под ложем ее и говорят, что нет у княгини в ложнице никакой собаки. Дуры.

Глаза Ольги смотрели теперь из глубины темных полукружий, и всем, кто знал ее раньше, страшно было видеть превращение спокойной, уверенной женщины в существо порывистое, измученное и одержимое.

Пройдя по всей земле покоренных древлян, Ольга повернула на север, продолжая и там устраивать погосты для сбора дани. Спешно строились небольшие крепостицы, в них оставался гарнизон из десятка‑другого воев, назначались ответственными старейшины племен, укатывались дороги, чтобы соединить эти крепостицы с окрестными весями, и – дальше, дальше, вперед и вперед – да не в тряской повозке, а верхом, в одежде обычного воя, так удобнее. Словно подгоняемая кем‑то в спину, двигалась она, нигде не задерживаясь больше чем на день. Одержимая княгиня, казалось, приучила себя обходиться вообще без сна.

Свенельду все это ее устроение погостов, установление точных размеров и сроков дани было совсем не по душе: становилось ненужным веселое дружинное зимнее полюдье, когда брали с весей что и сколько бы ни желали. Как на все это посмотрят его вой? Но воевода пока не вмешивался, а наблюдал, что из всего этого выйдет, тем более что в Новгород ему доносили также, что княгиня сильно спала с лица – не иначе, точима каким‑то недугом.

А Святослав в новгородских лагерях совершенно забыл и о матери, и о Киеве. Княжич был счастлив в дружинном братстве. Сильный и высокий не по годам, он стал любимцем дружины. Радовался Свенельд: князь‑то растет ему послушным. Да и сам воевода привязался к мальчишке привязанностью деда: свои‑то сыновья, во‑первых, были уже взрослыми, а во‑вторых, вечно – это казалось воеводе не без оснований – замышляли против власти отца в дружине. А со Святославом об этом можно было пока не беспокоиться. Свенельд любовался, как ловко малец Игоревич держался в седле, участвуя в охотах наравне с остальными воями, и как под одобрительным (хотя и чуть заплывшим от обильного медопития) оком свейского конунга Эрика Красноносого, давнего соратника Свенельда, упорно учился мальчишка владеть тяжелой варяжской секирой. Он совершенно не желал возвращаться к матери в Киев. Не изменится это и десятилетия спустя…[179]

Ольгу постоянно окружали люди. Ни в дороге, ни когда она уже вернулась в Киев, она никогда не оставалась одна, но, несмотря на это, одиночество – неумолимое, почти осязаемое – сковывало ее понемногу день за днем, словно лед реку Великую в бытность ее перевозчицей. И полынья каждое утро становилась все меньше – как в ту последнюю выбутскую зиму, когда замерз в снегу отец и она встретила Игоря. Помнила, как каждое утро сражалась с самою зимой и разбивала наросший за ночь лед. Сейчас бессилие сковывало ее так, словно все кончилось: она все завершила, выполнила то, зачем пришла, и потому никому теперь не нужна – ни сыну, ни самой себе…

Ольга вернулась из северных земель в Киев по осенней распутице, когда подмораживало только ночами. Листва облетела, голые ветви бессильно отмахивались от неизбежной зимы, и стояло то самое темное и тягостное время года, когда срывают с дерев последнюю листву сорвавшиеся с цепи ночные ветра и заполняют этой листвой весь мир – мертвой, бурой и мокрой, когда и природа, и люди изнывают в томительной и нетерпеливой жажде первого снега как избавления. И кажется тогда, бесконечными непроглядными, как омут, ночами поздней осени, что свет навсегда проиграл битву тьме, и что она, торжествующая, густая – теперь неостановима и будет подступать все ближе, пока не заползет в ноздри, в глотку, пока не заполнит, пока не разрастется внутри, пока не задушит. Спасти от нее может только вернувшийся свет, который приносит с собой первый снег. Но его не было… Ольга ждала первого снега до одури, до помешательства.

И потому, наверное, что снег все не шел, а тьма стояла стеной, бесконечно и беспросветно, Ольге стали слышаться голоса. Сначала – только ночью, и сначала они были неразличимым, далеким шумом, словно говор на далеком торжище. Потом – яснее. То ей казалось, голоса предупреждали ее о чем‑то, то слышались крики боли, предсмертные крики коней – самый невыносимый и тревожный для человеческого уха звук, то выла собака и гудело невидимое, вырвавшееся из‑под спуда яростное пламя. И материнский голос говорил: «Донюшка, молоко свежее, и земляники‑то уродилось!», а тоненький, девчоночий голосок настойчиво, до одури вторил: «Я Малуша. Малуша. Малуша». И холодела Ольга.

Ей казалось, что стала она вместилищем какого‑то иного мира, полного тревожных звуков, которые мучили ее тем, что становились все отчетливее, все настойчивее.

Она не могла понять, что же происходит. Она все рассчитала правильно и оказалась права. Она добилась неслыханного – совсем одна, без поддержки войска обезглавила древлянское племя, защитила Киев от уверенных в своей победе врагов и сохранила в Киеве власть – свою и сына. Верность лучшей дружины купила своей жестокостью. Ей бы радоваться сейчас победе…

И еще горше: сынок Святослав, единственный, долгожданный и любимый до боли, сторонится теперь ее, словно чужой, а особенно после того, как ходили они по сожженному Искоростеню. Один с ней не остается, косит глазом, как испуганный жеребенок, и убегает – к челядинцам, к Асмуду, к Свенельду, который теперь с ним денно и нощно. И ходит Святослав за воеводой хвостом, словно отца родного обрел. И ясно ей: вот оно, нашел Свенельд, как извернуться и ответно ударить. Нашел, что ей всего больнее… Отвращает от нее сына.

Поначалу она радовалась, что охотами, потешными боями да лошадьми помогает воевода оправиться Святославу от потери отца, но как‑то раз обняла сына в горнице, хотела поцеловать, а он вырываться стал, как пойманный волчонок. А на нее в тот миг словно нашло что‑то – не отпускала, вцепилась в него, словно задушить хотела объятьями. Он за руку ее укусил, вырвался, откатился по полу к двери, вскочил, закричал испуганно:

– Не тронь меня! Как они теперь – живые, и под землей, в яме? Там темно, страшно, дышать нельзя. Дядька Свенельд говорит – ненавидишь ты его, и его закопать живым хочешь. А я камышинку ему дам полую, чтоб и под землей дышал! А как ты заснешь, я – приду и его отрою!

И унесся, не оглядываясь, выронив что‑то из‑за пазухи. В угол откатилась толстая бурая палочка…

– О чем ты?! Какую камышинку?! Они – те, что в яме тогда – они отца твоего убили! Ничего ты не знаешь, ничего не понял! – И взмолилась она ему вслед, словно взрослому, уже понимая: произошло что‑то непоправимое. – Сын, родненький, не бросай меня! Хоть ты не бросай! – И добавила шепотом, полузадушенная подступившими слезами, от которых вдруг свело от боли грудь: – Я же все спасла – княжество, нас…

..По тому, как глянул тогда князь древлянский Малко на ее сына, она сразу поняла: не жить сыну Святославу, крови Игоревой… Да князь этого и не скрывал во время своего «сватовства» в Киеве: «А Святослава тоже возьмем и сотворим с ним, как захочем»[180].

…Затих топот детских ног по гулким половицам. Убежал от нее сын. Она тяжело нагнулась, подняла сухую бурую камышинку, оброненную им, и в изнеможении опустилась на лавку, бессмыссленно глядя на эту палочку, не замечая ни боли в укушенной сыном руке, ни выступившей из вмятины от острых детских зубов рядом с синей бьющейся жилкой ее пульса капельки крови.

Правда: рядом с ней был сын во всех ее расправах над древлянами, все видел. А как же иначе? Нужно, необходимо было показать игоревым воям, что Святослав к мести за отца тоже руку свою детскую приложил, что княжич киевский – с малолетства стойкий, ничего ему не страшно, а значит – и отцовского престола достоин, и поддержки. Вот и слала она об этом вести с гонцами к дружине, чтобы сильнее их всех проняло, чтобы перестали они слушать Свенельда и скорее вернулись в Киев, ей на подмогу! Без верности воев – какое княжение? И здесь правильно рассчитала

Ольга: вернулась дружина и поклялась на оружии, как един человек, что жизни положат они за княгиню и сына Игорева. И Свенельд присягнул прилюдно, на оружии тоже клялся. Крепок стоял теперь в Киеве ее и Святослава престол. Ох и крепок!