Возвращение вице‑короля

 

В Савоне, на лигурийском берегу, ранней весной всегда ветрено.

Дверной проем теперь стал еще ниже, словно земля втягивала дом, но тот пока сопротивлялся. Двадцать шесть лет назад он в ужасе выскочил из этой двери в спасительную отвесную стену дождя.

Он постучался. Открыла незнакомая круглолицая пожилая женщина. Он назвал свое имя. Она ахнула, прижала пухлую руку к необъятной груди и отступила назад. Он никого не предупреждал о своем прибытии. Он боялся возвращаться, но именно поэтому все‑таки вернулся.

Переступил порог, низко наклонился. В открытую дверь попытался ворваться дворнягой вцепившийся в плащ ветер, но Христофор затворил тяжелую скрипучую дверь, и ветер остался жалко скулить за порогом.

В этой комнате, которую он так часто видел в стольких своих кошмарах, мало что изменилось. Тот же дубовый стол, знакомый каждой царапиной. Стертые глиняные плитки пола. Тот же очаг. Кресло и стул возле очага. Тот же гигантский старый сундук в том же углу. Закопченные матицы потолка. Распятие на том же месте, рядом с лестницей. Несколько изображений Пресвятой Девы, которых раньше не было, – вот, пожалуй, и все. Он привычно (словно и не было этих двадцати шесть лет отсутствия!) бросил быстрый взгляд туда, где у двери в кухню всегда висели отцовские шляпа и кнут для мула, и не увидел их там с привычным облегчением (а ведь прошло столько лет!). Пустые гвозди торчали все там же…

У темного очага сидела старуха. Он с огромным трудом узнал мать, и ему стало страшно: как усердна и неумолима работа времени по разрушению людей! И все‑таки он знал, что это она, ему просто нужно привыкнуть к ее новому облику. Она сидела в черном чепце с большой белой оборкой, сидела очень прямо и была похожа на маленький, упрямый старый кораблик, на всех парусах плывущий куда‑то по ночному морю. Его сердце куснули острозубые жалость, любовь и совесть.

– Кто это? Кто это пришел, Розина? – Ее голос был тоже неузнаваем. Он дребезжал, словно колотили по треснувшей глиняной миске.

Христофор бросил на стол темный холщовый мешок, набитый какими‑то круглыми предметами, и бросился к матери. Взял в свои озябшие огромные руки ее – сухонькие, словно птичьи лапки, прижал к губам и едва слышно выдохнул:

– Madre!

Свеча подслеповато шарила по ее лицу, и в этом свете он увидел, что зрачки матери затянуты белесой и мутной пленкой, лицо сморщилось и потемнело, как кожура высохшего граната, а щеку рассекал глубокий шрам, безобразный и еще более обезображенный старостью. Его не скрывали даже глубокие морщины. Мать судорожно ощупывала его лицо, голову и плечи.

В окна уже щедро плеснули синих сумерек. Пугливый свет подрагивал в подсвечниках на столе – и на стене, над очагом. Очаг еле тлел.

– Синьора совсем ослепла и почти никого не узнает. Она думает, что я – ее дочь Бьянкиетга. Даже брата вашего Джакомо она узнает не всегда… О, если бы синьор Джакомо знал о вашем прибытии, синьор Коломбо, если бы вы предупредили! А ведь он ничего не знал, вот и уехал во Флоренцию по делам. Такая встреча, такая встреча! – сказала служанка растроганным голосом. Розину всегда приятно расстраивали сентиментальные вещи. – Да что же я стою, синьор Коломбо! Вы, верно, голодны с дороги! Я сейчас! – Служанка упорхнула в кухню с грациозностью, неожиданной для грузного тела.

Слепая мать гладила его лицо и плечи, и запавший ее рот растягивался в радостной улыбке.

А когда шаги Розины смолкли, мать тихо, заговорщически наклонила голову и сказала:

– Вы вернулись, синьор! Я так счастлива, что вы вернулись! Я не могу поверить! И вы опять целуете мне руку, как тогда! Мне никто, кроме вас, никогда не целовал рук! Я так долго ждала вас, что ослепла! И, наверное, постарела! Вас‑то я видеть не могу. Но глаза ваши помню – голубые, как рассветное море. Как рассветное море! Ну, вы‑то, поди, тоже не помолодели! В ту ночь вы сами же говорили, что годитесь мне в отцы…

Христофор отстранился, глядя с изумлением, как мать, отняв от него руки, пыталась теперь почти кокетливо поправить выбившиеся пряди и оборку чепца. И даже в голосе старухи появилось кокетство. Ошеломленный, Христофор молчал. А мать продолжила уже другим голосом:

– Муж так никогда мне и не простил, ведь сын родился с такими же глазами, высокий и рыжий, точно как вы, ваша честь. Я назвала его в честь святого Христофора, покровителя путешественников. Вот он и скитается сейчас где‑то, как и вы, поди, все скитаетесь, ваша честь…

Христофор передумал прерывать этот бред, он внимательно слушал. А мать говорила, понизив голос:

– Наш мальчик думает, что убил Доменико, убил своего отца… Наш бедный мальчик… – Она помолчала. – И где он теперь? Жив ли? Только был бы жив, только об этом и молю Пресвятую Деву.

О чем это она? Выходит… Выходит, он – чей‑то бастард? Вот это новость! Нет, нет, это старческая слабость ее рассудка и ничего больше!

– Вот только одно, ваша честь. Только одно… Мне неудобно и сказать: я никак не могу вспомнить, как же вас звали… – Мать была в явном смятении и продолжила крайне смущенно: – Перебираю все португальские и даже английские имена, ну, этих‑то я знаю не много, и – ничего не могу вспомнить. Вы только плохого обо мне не подумайте. Я все время помнила, много лет все помнила, вот только теперь забыла. – Она с досадой взмахнула руками, – Проклятая память! Избавьте меня от муки! Как ваше имя?

Рядом с дверью в кухню раздалось шарканье ног. Лицо матери исказило такое знакомое ему выражение животного страха. Именно это выражение ее лица Христофор видел чаще всего и помнил. Именно оно сделало мать действительно узнаваемой.

– Сюда идут! Уходите, ваша честь!

Мать, судорожно дыша, откинулась на подушки глубокого кресла.

Розина ставила с подноса на гулкий, как палуба, стол деревянные миски с какой‑то пахнущей луком и чесноком снедью, рыжий глиняный кувшин с вином и такие же чаши. – Не побрезгуйте, синьор Коломбо, пища наша, конечно, простая…..

– Я не голоден.

Служанка продолжала накрывать на стол, не обращая на его слова никакого внимания. Может, была туга на ухо?

– Оставь нас, Розина. Я не голоден. – повторил он, пожалуй, слишком громко.

Женщина обиженно поджала губы и вышла.

Мать сидела, словно неживая. В этой комнате Колумба обступали забытые родные запахи – шерсти, сажи, чеснока, прогорклого дыма, выпеченного утром хлеба. Эти запахи будили память, и она вытаскивала из темных углов притаившиеся там призраки. Призраки подбирались все ближе.

Христофору стало невыносимо видеть слепые глаза матери. Он поднялся, подошел к столу, развязал лежавший на нем холщовый мешок и стал класть между глиняными мисками с розининой стряпней диковинные пахучие плоды, у которых пока не было даже названий… Они лежали, испуская кисловато‑пряный, нездешний аромат, и Христофор почувствовал: этот новый запах сейчас – его союзник, он помогает ему держать призраки памяти на расстоянии.

Сусанна Фонтанаросса чуть пошевелилась, но продолжала молча смотреть в очаг. В очаге не было огня, а без огня холодный и закопченный камин выглядел, словно вход в Вечность. Из этой Вечности несло прогорклым дымом и холодом.

– Madre, это я, Кристббаль…

Он был так потрясен бредом матери, что даже не заметил, как по привычке произнес свое испанское имя, ведь в детстве здесь, в Савоне, его звали «Кристофоро»…

Мать не отвечала. Он растопил очаг поленьями, что лежали рядом (кочерги, конечно, не было, он обошелся без нее). Дворняга‑ветер в трубе затеял свару с огнем. Огонь шипел на сыром дереве и выгибался, словно рыжий кот, раздуваясь все выше. В комнате стало очень светло.

Сусанна продолжала отрешенно и обессиленно смотреть в разгоревшийся очаг, словно видела там что‑то, невидимое другим. А может, так оно и было.

Не слишком счастливой выдалась жизнь Сусанны Фонтанаросса. В Савоне болтали, что все это потому, что прабабку Сусанны прадед тайком, по сговору, увез из Венеции, от отца‑раввина, вот тот‑то и проклял за это свою дочь и всех ее потомков. Может, правда, а может, и врали. Хотя – «дыма без огня…» и все такое…

Христофор сел напротив матери на стул с безжалостно прямой спинкой.

– Madre, прошу вас, оставьте этот вздор, узнайте меня, наконец! Это же я, Кристофоро! – Он произнес свое «старое» имя, но это уже не имело значения. – Я не погиб. – Он помолчал. – Я жил очень трудно, и за это Господь наградил меня великим счастьем. Я открыл новый мир.

Мать молчала, глядя на огонь. Старость заставила Сусанну забыть многое, и каждый день она забывала что‑нибудь еще. И вот, несколько мгновений назад, пока Розина расставляла на столе какие‑то свои плошки, Сусанна забыла всех своих детей и не понимала, почему этот мужской голос, который исходит из высокого, движущегося нечеткого пятна, называет ее матерью. Но Христофор, конечно, никак не мог знать об этом и поэтому продолжал надеяться.

– Сама королева Кастильи сделала меня властителем открытых мной островов.

Мать даже не шевельнулась, и Христофора охватило какое‑то почти детское отчаяние, словно эта комната, ее запахи, этот стол, эти прикосновения матери снова превратили его в мальчишку:

– На моем гербе – львы Леона, madre! Совсем недавно мне, твоему Кристофоро, было позволено сидеть в присутствии королей, как равному.

Собственные слова воодушевляли его, успокаивали:

– Madre, я переплыл океан, который, как говорили все, не имеет конца. И там находятся земли, которые описаны в Библии как Рай. Это зеленые острова в теплом море. Эта земля истекает чистейшей, сладкой пресной водой, там растут диковинные плоды и живут не стыдящиеся наготы люди, доверчивые, как до Грехопадения.

Он поднялся, взял со стола один из диковинных плодов и вложил ей в руку.

Мать подняла на звук его голоса свои белые глаза, улыбнулась:

– Какой дурак сказал, что на этой земле есть нечто, не имеющее конца? – Она неловко и осторожно взяла плоды, которые он протягивал ей. – Что это? Похоже на толстые зубастые свечи.

Она выронила плод, он покатился, и несколько желтых «зубов» отделились от него. Сокрушенно и виновато старуха развела руками.

Христофор опустился рядом с ней на колени и опять бережно взял в свои руки ее птичьи лапки.

– Madre, да посмотри же ты на меня! – Глупее ничего и сказать теперь было нельзя! – Неужели ты меня не узнаешь?! Я вернулся домой, это же я, Кристофоро! Я вернулся после стольких лет!

Она вскинула голову и улыбнулась. И у него появилась надежда.

– Еще одну глупость сказали, благородный синьор. Кто бы вы ни были, и куда бы вы там ни вернулись, послушайте старуху: это – только так кажется. Никто никогда не может вернуться. Особенно после долгих лет.

Он посмотрел на мать с удивлением. Она неожиданно для него, а может, и для себя самой сказала нечто такое, что ему показалось верным. Однако чего‑чего, а упрямства Христофору было не занимать. Он решил не сдаваться, пока мать его, наконец, не узнает!

Над Сусанной возвышалось говорящее светлое продолговатое пятно. У этого пятна был приятный голос. Она слушала.

– Господь вел меня все эти годы, madre! И привел на острова, о которых говорится у Пророков. Мы встретили в той земле туземцев, они не знают истинного Бога. Они доверчивы, как дети. Не зря ведь ты назвала меня Кристофоро – «Несущий Христа». Я понесу Христа за океан. Туда нужно принести истинную веру. И это спасет мир от Конца света, который предсказывают на окончание этого века.

Про Господа и про Конец Света Сусанна помнила. Это было затвержено так прочно и навсегда, так что никакая старость не могла ничего с этим поделать. Она, грустно покачав головой, продребезжала:

– Разве вы не помните, синьор Кристофоро? Когда Господь послал на землю Потоп, у Него была на это хорошая причина. Хотя, может быть, за то время, пока я здесь сижу, люди стали лучше, я ведь давно не выходила на улицу и ничего о сегодняшнем мире не знаю.

А сама при этом думала, что вот сейчас в ее доме совсем незнакомый человек: не обокрал бы, она же слепа, а Розину как всегда унесло куда‑то, не углядеть! Зачем он пришел? И куда исчез тот, чье лицо и плечи она «видела» руками несколько мгновений назад, ее любимый, имя которого она забыла?

Христофор опять сел на стул напротив, тот самый, с безжалостной спинкой, и все еще смотрел на мать с надеждой, что к ней вернется память. Но ее лицо сейчас не выражало ничего, кроме равнодушия старости. И усталости.

Он злился на себя, потому что говорил ей совсем не то, что хотел сказать, и совсем не так, как хотел! Возвращения не получилось…

А Сусанна смотрела в очаг и тоже злилась на себя. Как она могла так обидеть человека, с которым были связаны несколько лучших, счастливейших дней в ее жизни – забыть его имя! Вот потому он опять и исчез из комнаты, а появился какой‑то синьор Кристофоро или Кристббаль, или как там его?

За эти годы Сусанна забыла очень многое, и, кроме Библии, память оставляла ей пока только это: вот он вошел в дверь, высокий, нездешне одетый, с толпой других важных господ. Вот посмотрел он на нее своими завораживающими, необычными глазами. Все относились к нему так почтительно, и он принимал это, словно и быть не могло иначе. Она не смела и глаз на него поднять, когда ставила перед ним на стол жареную свинину с оливками и вином (у отца в харчевне других блюд не подавали!). А он стянул с руки перчатку, взял ее обветренную ладонь в свою и при всех медленно поцеловал, там, где косточка, у самой кисти! И той же ночью она пришла на его корабль. Ни о чем не заботясь, не рассуждая и ни на что не надеясь. Как же звали его, голубоглазого господина, приплывшего на огромном корабле? Из какой он был страны, она тоже забыла… Всю жизнь потом вид кораблей вызывал у Сусанны сладкую истому.

Старуха улыбнулась своим мыслям. Да, Сусанне Фонтанаросса выдалась нелегкая жизнь, в Савоне это вряд ли стал бы кто‑то отрицать, но вот с памятью на старости лет ей повезло: ей дана была милосердная память.

Христофор успокоился и смирился: мать его уже не узнает. А она неожиданно спросила:

– Скажите, вы здесь не затем, чтобы украсть у меня что‑нибудь, синьор Кристофоро? Я ведь слепа.

– Нет, madre, у меня все есть. Я – вице‑король всех островов в Океане.

Это была чистая правда. Недавно в Барселоне ему был пожалован королями и этот титул. Сказав это, он горько засмеялся и смеялся долго. Его всю жизнь называли безумцем! Под этими прокопчеными матицами он им себя действительно почувствовал!

– Это хорошо, ваше вице‑королевское величество. В мой дом не часто захаживают короли. И если ничего украсть вы у меня не собираетесь, чему обязана я чести вашего визита?

Они уже смеялись вместе. Безумная мать и безумный сын.

– А пришел я для того, madre, чтобы сесть вот здесь, на вот этой здоровенной, не иначе набитой шерстью, подушке у тебя в ногах и рассказать тебе о том, что случилось с твоим сыном Кристофоро.

Старуха прекратила смех и сказала печально:

– К великому моему сожалению, у меня никогда не было детей, но россказни какой‑то женщины, которая часто приходит сюда, про каких‑то горожан, которых я совершенно не знаю, так скучны, что я с удовольствием послушаю, если вы расскажете мне что‑нибудь интересное.

И тогда он взял со стола кувшин вина, оставленного Розиной, и пригоршню мелких зеленых маслин, сел у матери в ногах и стал рассказывать о том, как жил все эти годы. Его рассказ звучал бодро и даже победно. И он услышал:

– Бедный, бедный синьор Кристббаль… – Она погладила его по голове, и к его глазам подступили слезы. – Вы очень похожи на одного господина, которого я знавала в молодости. Хотя в мире так много похожих людей!

Он привыкал к ее надтреснутому голосу. Пальцы матери, когда‑то мягкие, теплые и тяжелые, теперь превратились в черепаховые гребни, когда она касалась его волос. И все же со стороны все выглядело совершенно так, словно возвращение все‑таки состоялось.

Поначалу Розина подслушивала за дверью, но дверь была толстой, тяжелой, и ей удавалось подслушать не так уж много и еще меньше понять. Розина подумала, что этот синьор Коломбо, скорее всего, не очень счастливый человек, несмотря на его прекрасный бархатный плащ, богатую перевязь и великолепные сапоги самой лучшей испанской кожи. Потому что счастливые и благополучные люди сидят по домам, ну, в крайнем случае съездят по торговым делам – например, как синьор Джакомо или ее племянник Фабио – и к воскресенью обычно возвращаются, им незачем таскаться и чего‑то там годами искать по свету! И Розина вздохнула, и поблагодарила Господа, и с этой мыслью пошла спать наверх.

По узкой улице все носился старый знакомый, лигурийский бешеный ветер, выл в каминной трубе, словно тоже вел какой‑то рассказ, который никто не понимал и не слушал.

Христофор говорил до утра, пока не устал и не улегся даже ветер…

А начал он с самого для себя неприятного:

– Однажды ночью отец… Доменико… явился мне на палубе корабля.

Когда безумен сам, нет ничего лучше, чем рассказать другому безумцу обо всем, что тебя беспокоит. Тот никогда не осудит, потому что не будет слушать, а потому не будет и перебивать…

Христофор поведал матери все, особенно то, о чем не рассказывал никому: и о крысах в савонском порту, и о сгоревшем капитане Ксеносе, и об убийце с острова Корво, и о своей встрече со Смертью в странном месте под названием Сагреш, и о том, как завлекла их с братом в Лиссабоне одна женщина в очень опасную игру, которая чуть не стоила им жизни, и о своей несчастной Фелипе, и о сыновьях – Диего и Фернандо, которые сейчас в монастыре JIa Рабида и которых он любит больше всего на свете, и о книжице безумного губернатора Порту‑Санту, и о самой великой на земле женщине, которую он возжелал…

И, наконец, вскочив и жестикулируя, словно в детстве, он рассказал матери о самом главном – о том восторге, который однажды чуть не остановил его дыхание, чуть не разорвал ему внутренности, когда он в изнеможении опустился на мокрый белый песок невиданного, открытого им Эдема, к которому шел всю жизнь…

Когда Христофор рассказывал и смотрел на огонь в очаге, так легче было представить, что за спиной сидит не эта забывшая его безумица, а мать, такая, какой он ее помнил. Сусанна давно перестала гладить его по голове, и он подумал, что она заснула, поэтому он на нее и не оборачивался.

Над крышей вдруг истошно провопила пролетающая чайка, крик гулко усилила каминная труба, и он вспомнил: все началось с того рокового воскресенья, когда утром в открытое окно спальни залетела маленькая белая чайка, почти птенец, и стала биться до крови о раму, и противно, жутко кричать, как мучимая в аду душа грешника. И они с матерью и Бартоломео все махали и старались выпустить ее, и наконец она вылетела, и только несколько окровавленных перьев медленно и плавно оседали на пол. И мать, тогда молодая и разумная, смотрела, как оседали эти перья в солнечном луче и пляске пыли, и как‑то бессильно и глухо сказала: «Не к добру».

– Madre… – очень тихо, слишком тихо сказал человек, который назвался ее сыном. – Если безвестный савонский ткач открывает новую землю за океаном и становится адмиралом и королем, все это может быть дано только Богом? Только Его милостью? Им – и… никем иным?.. Ведь так?

Он обернулся.

Сусанна не спала. Она смотрела на сына так, будто наконец увидела его и узнала…

– Бывает и так, и эдак. Смотря, какую этот ткач заплатил цену… – ответила отрешенно, думая сейчас о другом. И вдруг – всплеснула руками торжествующе:

– Я вспомнила! Вспомнила! Португальский корабль! Энрике, Энрике золотоволосый! Он приплывал на португальском корабле! Большой корабль, паруса с крестами! Вам, ваше вице‑королевское величество, не приходилось ли встречать моего благородного синьора Энрике?

Старой Сусанне Фонтанаросса за ее нелегкую жизнь дана была милосердная память…