Капитан

 

Кристофоро больше не драил палубу от темна до темна, его обязанностью стало переворачивать вверх ногами «сеньору Клессидру», как моряки называли большие песочные часы, крепившиеся к деревянной подставке медной защелкой. Как только из верхней части в нижнюю часть падала последняя песчинка, Кристофоро должен был кричать или петь первые строчки «Pater noster»[220]. Что он и делал добросовестно, пока за несколько дней совсем не охрип и потом уже только сипел молитву. А ночью ему снилось, что на земле нет ничего, только песок. И этот песок сыплется с небес и постепенно засыпает и его, и всю землю. И набивается ему в рот и в глаза. Он проснулся в ужасе. Потом голос вернулся, но уже другим – мужественным и хрипловатым.

Ксенос видел, что Кристофоро – парень способный, и что грех такому только лазать по вантам и драить палубу, и что из генуэзского мальчишки вполне может получится навигатор. Конечно, не такой выдающийся, как он сам, но дельный… Ксенос старел, все больше пил и нуждался в «своем» капитане, которому сможет со временем доверить корабль. Почему выбор его пал именно на этого долговязого, лохматого Bermejo, он и сам бы не объяснил.

Капитан стал учить Кристофоро прокладывать курс по звездам, по компасу, рассчитывать скорость корабля «по тунцу»[221]и многому другому, в «обучение» входили и капитанские нетрезвые лекции о женском коварстве и продажности, а также о доблести самого капитана «Пенелопы». Ну и, конечно, обучил его Ксенос на свою голову любимой игре – в нарды, которую называл по‑потругальски – gamao[222], и в которой удача ему с тех пор улыбалась редко.

Никто не знал точно, имя ли это вообще, «Ксенос», или прозвище. Но спрашивать опасались. В трюме Кристофоро как‑то слышал шепот, что капитан – сын греческой проститутки и португальского моряка, выросший в трущобах за генуэзским портом. Неизвестно, кто и где обучил его грамоте и морскому делу.

С командой капитан чаще всего говорил по‑португальски, причем очень хорошо, как на родном, – большинство моряков всегда было из Португалии, но говорил капитан и на итальянском, на кастильском. Про себя бормотал иногда по‑гречески. А плавал его каррак «Пенелопа» под генуэзским флагом, что делали тогда многие: турки по какому‑то там договору с генуэзцами чаще пропускали невредимыми их корабли. Вот только эту хитрость вскоре раскусили, и даже под генуэзским флагом мало кто отчаивался уже ходить в одиночку, как Ксенос, без оснащенного пушками конвоя.

– В море бойтесь только Господа и меня! И Господь – куда милосерднее! – очень громко и убедительно заявлял капитан Ксенос с castillo de proa[223], словно священник с амвона, сразу после каждого отплытия под скрип деревянной обшивки, плеск моря, вопли чаек, свист ветра в оснастке, и при гробовом молчании команды. Ксенос был очень скор на расправу при малейших признаках непочтения. Кристофоро помнил, что случилось с рулевым, каталонцем Мигелем. За какую‑то дерзость Ксенос неожиданно, не раздумывая ни минуты, ударил того в челюсть и выбросил за борт прямо в открытом море, как негодный тюк шерсти. Никто из команды не посмел вмешаться. Молча и остолбенело смотрели, как бедолага оставался на верную погибель за кормой… А Ксенос сам стал к рулю и продолжал отдавать команды как ни в чем не бывало.

Сухопутные правила, обычаи и законы заканчивались с отданными швартовыми и выбранным якорем. Перед морем все были равны – законнорожденные или дети проституток из портовых окраин, благочестивые католики или богохульники и еретики.

В разные они попадали переделки. Несколько раз им пришлось уходить от турецких каравелл с их большими прямоугольными парусами. А однажды, это было у Кипра, в тумане они приняли турецкие галеры за венецианские, и когда поняли ошибку, было поздно. В рваных клочьях тумана турки стреляли в них из мушкетов, улюлюкали для устрашения, заряжали пушки. Ксенос при этих звуках яростно плевал на палубу, стрелял из двух своих ломбард[224], пока не кончились ядра, и изрыгал проклятия на всех известных ему многочисленных языках. В его свинцовой ненависти к туркам угадывалось личное.

На «Пенелопе» было лишь две небольшие пушки‑ломбарды – на носу и на корме, а на турецких галерах, судя по пальбе, которую они подняли, не менее дюжины на каждой. Они все‑таки сумели уйти: подул спасительный ветер, помогли латинские паруса[225]и умение Ксеноса лавировать. Хотя одно каменное ядро и задело «Пенелопе» корму, пробоина оказалась небольшой, достаточно высоко над водой. Прямо в море, свесившись на канатах, они залатали «старушку».

 

* * *

 

Иногда капитан, нежно обняв свою «подругу» – bota[226] – любил поговорить о героях древности. Так оказывалось, что все они почему‑то были только греками.

– Самый великий народ мореходов – греки. Ты, поди, слыхал о таком – Одиссеусе. Десять лет плыл он к своему острову и такое превозмог, что только греческому мореходу и под силу.

Никогда Кристофоро ни о каком Одиссеусе не слыхивал. «Какой же это великий моряк, если целых десять лет мотался и свой остров найти не мог, да не в океане, а в море? А карта? А звезды?» – подумал Кристофоро, но благоразумно не высказал своих сомнений: спорить – себе дороже!

Он легко обыгрывал Ксеноса в нарды, отчего капитан по‑детски расстраивался. Но проигрыш платил честно. Так

Кристфоро заполучил первые свои настоящие деньги. Грешные деньги и ушли грешной дорожкой: он потратил их в «веселом доме» на Хиосе со своей первой проституткой, худой, некрасивой девчонкой, тоже из Лигурии.

На Хиосе с ним сошли с корабля поразмяться еще несколько мальчишек с «Пенелопы». Сошел и поправившийся Салседо и больше на каррак не вернулся. Не иначе, нашел себе другой корабль.

 

 

Кто мог тогда знать, что через много лет их опять сведет жизнь! И что вместе они откроют новый, неведомый мир. И что Салседо останется верным Христофору до конца – причем, не только в триумфах, но (а это дорогого стоит!) и в поражениях Колумба и опале. И в последнем их плавании. И в смерти.

 

 

* * *

 

С той девчонкой, Джиованной, тоже лигурийкой (вообще‑то, ему говорили, что проститутки говорят клиентам только придуманные имена, но эта, кажется, не стала врать, а сразу вылепила свое настоящее имя) они сначала целовались до одури в ее вонючей трактирной комнатушке, пили вино, купленное им втридорога в том же трактире, ели виноград и хохотали. Он так влюбился, что украл кошелек у пьяного датчанина, чтобы купить ее у здоровенного грека‑сутенера еще на одну ночь. Вернее, дело было так: красномордый датчанин валялся на улице, а кошелек торчал у него из кармана… Но черт дернул его не вовремя продрать мутные глаза и увидеть Кристофоро рядом с его, датчанина, кошельком в руках. Тут он совсем побагровел и начал оглушительно, как «туманная труба»[227]орать: «Держи вора!»

Мальчишку поймали и долго били. И точно бы убили, не подоспей из соседней таверны Ксенос и штурман Диаш.

Они притащили его на «Пенелопу», окатили холодной водой, привели в чувство, больно помяли руки и ноги и, убедившись, что ничего, вроде бы, не поломано, оставили отлеживаться в трюме, поставив рядом с ним кувшин вина и кувшин воды. И то и другое ему очень пригодилось.

…Когда стала проходить огромная, в пол‑лица, багровая опухоль, оказалось, что глаз цел и видит!

В следующий заход на Хиос, месяцев шесть спустя, уже зимой, выиграв и у Ксеноса, и у других любителей перекинуться в кости довольно большую сумму, Кристофоро исчез с «Пенелопы». Он вернулся, чуть не опоздав к отходу, и та самая страшненькая девчонка‑лигурийка, зареванная и от этого еще более некрасивая, провожала его на берегу в чудных новых башмачках из красной телячьей кожи. Корабль как раз только‑только отвалил от пристани, ему бросили канат, и Кристофоро, мокрый, страдающий от любви и разлуки, со свежим, синеватым засосом на шее, взобрался на палубу.

На этот раз традиционное обращение Ксеноса к команде перед отплытием: «В море есть только Господь и я!» – завершилось предупреждением: «А теперь с новой луной приготовьтесь отморозить свои cojones: идем в Англию!»

После своего обращения к команде Ксенос обратил наконец свое капитанское внимание на провинившегося. Он бесцеремонно схватил его за шиворот, повалил на палубу и несколько раз дал пинка своим тяжелым черным сапогом из буйволовой кожи. Кристофоро откатился от него на безопасное расстояние, вскочил, выпрямился и, потирая задницу, громко, при всех заявил:

– Ксенос, я виноват и заслужил наказание, но не пинай меня как собаку! Я человек, а не собака!

Ксенос удивленно приподнял брови и неожиданно рассмеялся: взъерошенный «крысенок» Bermejo действительно выглядел забавно. Все еще смеясь, капитан втолкнул его в свою каюту, прямо к столу с portolano[228]:

– Вот оно как? Человек? Нуда ладно! Работай, человек…

Впервые Кристофоро выходил из Средиземноморья в Океан.

 

 

 

Реконструированная каравелла «Санта Мария» (Палое, Испания)

Ксенос приказал ему каждые полчаса рассчитывать скорость корабля «тунцом», докладывать ему о пройденном расстоянии и отмечать его на карте. И так, пока не стемнеет. Каждые полчаса. Одному, без всякой помощи. Обычно это была работа двух моряков. Христофоро не знал, с чего и начать… Но потом дело пошло, боль в ягодицах отпустила, он увлекся… Когда солнце погрузилось в воду «до глаз», Кристофоро уже с трудом держали ноги: целый день он забрасывал на носу каррака дубовый «тунец»‑поплавок, одновременно переворачивая переносные песочные часы ampoletta, потом несся ко второй отметке на борту, чтобы заметить время, когда поплавок ее достигнет, потом рассчитывал скорость, пройденное расстояние от порта и определял позицию корабля на портолане. И так каждые полчаса – с каждой перевернутой вверх ногами «сеньорой Клессидрой» и пения «Pater Noster» мальчишкой‑«часовым».

Ксенос хмыкнул одобрительно, увидев его расчеты, и посмотрел на «крысенка» удивленно: все верно! Однако на этом наказание не кончилось: за опоздание к отплытию Кристофоро до полуночи еще стоял у руля. Чтобы не заснуть, он впивался ногтями в собственную руку: боль ненадолго будила. А Ксеносу, видать, не спалось: он время от времени подходил к рулевому и, отхлебнув из кожаной бутыли, развлекался тем, что окатывал Bermejo штормовыми волнами такой отборнейшей ругани, что, даже несмотря на смертельную усталость, Кристофоро поражался ее выразительности: слышать подобного ему до сих пор не доводилось. И зная капитана Ксеноса, он понимал: удалось еще очень легко отделаться.

Однажды, в одном из плаваний капитан небрежно сунул ему книжку на португальском, лаконично бросив: «Тебе». Книжка была… о странствиях венецианца Марко Поло.

Кристофоро не мог поверить: старый cazzo[229]Ксенос подарил ему книжку! Ему никогда ничего не дарили – мать когда‑то на деньги отца покупала ему на рынке обувку, когда изнашивалась старая, но никогда и ничего он не получал в подарок. «В моей каюте откуда‑то завалялась, я и не знал», – предупредил его благодарность капитан. Ксенос, конечно, врал: книжка была дешевая, без картинок, но слишком новая, чтобы «заваляться» в его каюте. Чтение поначалу продвигалось медленно, Кристофоро едва не бросил эту затею. Он выглядел во время чтения таким взъерошенным и сердитым, что это заметил штурман Диаш, единственный грамотный португалец на корабле (Кристофоро, кстати, не просил о помощи, Диаш сам предложил). С ним дело пошло куда быстрее, тем более что Кристофоро ужасно хотелось узнать, чем там дело закончилось, ну и про голых иноземных синьор с той картинки.

И вскоре все эти поразительные приключения венецианца, как и когда‑то в Савоне, захватили его совершенно. Океан оставался спокойным, только с каждым днем становилось все холоднее, а море и небо – каждый день все более теряли синеву, обесцвечивались, серели. К концу книги Кристофоро уже хорошо читал по‑португальски. Узнал он из книги, что в битве с ханом монголов Ченгизом был убит Пресвитер Иоанн и царство его захвачено. Вот этому, единственному в книге, Кристофоро не мог до конца поверить. Кто знает, что это были за люди, поведавшие Марко Поло о гибели царства? Может, и сами не знали толком, и пересказывали с ошибочных чужих слов?

Как бы то ни было, давно умерший венецианец каким‑то непостижимым образом сумел передать Кристофоро свое потрясение от Востока, сумел заразить своим недугом странника. И беглый мальчишка‑ткач из Савоны каждый вечер, пряча книжку под тюфяк, молил Господа не дать ему умереть прежде, чем он увидит и Китай великого хана, и Индию, и даже неведомую ледяную страну Московию, где на снежных дорогах, как писал путешественник, топят печи.

Московия – Московией: у английских берегов холод был тоже безжалостен, что портовый сутенер к незаплатившему клиенту. Так холодно Кристофоро еще не было никогда в жизни. Горизонт и все вокруг тонуло в призрачных клубах ледяного тумана, словно на морозе дышало какое‑то огромное животное. Снасти обросли белым, сверкающим слоем ледяного «сахарного» снега. И снег не темнел и не таял, как в Савоне, к полудню, а хрустел и, похоже, не собирался таять никогда. Это только выглядело красиво. Полкоманды металось в жару на тюфяках, а те, кто ходил, ломали ноги, поскальзываясь на обледеневшей палубе и проклиная эту гиблую землю. Изо рта вместе с проклятиями вырывался пар, словно все стали огнедышащими. «Не зря ведь, – думал Кристофоро, – в христианских языках «ад» и «зима» так похожи»[230]. Жару он испытывал частенько, довелось побывать и у африканских берегов. Он знал: если иметь достаточно воды и хоть какую‑нибудь тень, всегда до захода солнца пережить можно. А вот от холода невозможно спрятаться никуда – ни днем, ни ночью. Для поднятия духа Ксенос выставлял команде вдоволь разогретого вина, правда, ужасного на вкус, кислого как уксус, но оно, да еще жаровня, сооруженная на носу из железной бочки, только и спасали!

Он уже знал, что привыкнуть можно ко многому. Но если ты привык к холоду и не чувствуешь его, ты либо мертв, либо мертвецки пьян, либо… баск. Либо – пьяный баск.

Да, на всей «Пенелопе» один сизелицый старый баск не страдал от мороза. Нос его, покрытый огромными порами, казался фиолетовым, мясистым морским ежом, из которого повыдергали иголки.

Баск раньше бил китов и доходил даже до Исландии.

Голова кружилась от вина, не хотелось даже идти в портовые притоны и оставлять нагретый телом тюфяк в трюме. Любое тепло казалось драгоценным.

Вечером моряки расселись на носу вокруг жаровни, стараясь устроиться поближе к живительному огню. Погрузку окончили: трюм «Пенелопы» ломился от тюков отменной английской шерсти. Теперь Ксенос ждал только нужного ветра, чтобы идти в Венецию.

Баск, любитель потравить байки, глотнул какого‑то своего пойла из кожаной фляги, прокашлялся надрывно, словно собирался выкашлять все нутро, и ни с того ни с сего сипло сказал по‑кастильски синеватыми то ли от холода, то ли от пьянства губами:

– Мы шли за этим китом почти месяц. Красавец был! Фонтан – с фок‑мачту! Когда он выныривал глотнуть воздуху, мы видели: с этого буйвола столько жира и амбры продадим, что хватит всей нашей деревне перезимовать – и семьям на пропитание, и нам на пойло! Потому шли мы за ним день и ночь. Мы, баски, народ упрямый (кастильцы при этом переглянулись: упрямый и туповатый – считали они). И капитан наш шел за этим китом как одержимый. Еще бы: такая удача нам год почти не улыбалась! Плыли на закат столько дней, что сбились со счету. Месяц раза два за это время народился. И интересное дело: ветер все это время был попутный, словно сам морской дьявол подталкивал.

Слух пошел, что идем мы уже в таких водах, каких нет на капитанских портоланах. Сам капитан, шептали, не знает, куда нас занесло. Некоторые зароптали, но мы их быстро успокоили: без добычи – показаться домой?! После двух месяцев в море – и опять с пустыми руками?! А кит все плыл перед нами, и переворачивался, и показывал нам плавники, играл фонтаном, и подставлял солнцу огромные жирные бока, будто дразнил. И мы шли за ним, потому что страшная это сила – охотничий азарт: поймать сукиного сына во что бы то ни стало! Воды, и то гнилой, оставалось в бочках на донышке, жратвы – одна сырая рыба, что сами с борта поймаем. Хорошо хоть, соль была… Драки начались за воду, поножовщина. Ну, сами знаете, как оно бывает без воды…

Моряки закивали: «как оно без воды», знали все.

– И вот однажды белым днем сукин сын исчез! Ушел в глубину. И всё. Мы не сдавались, высматривали на горизонте фонтан.

А вместо этого – увидели землю! И тут наш старый капитан‑португалец признался, что не знает, к какой это нас вынесло земле: уж с месяц как без всякой карты шли! Спустили шлюпку. Пристали.

Баск сделал паузу, чтобы отхлебнуть из фляги. В ней, видно, оставалось на самом донышке, и ему пришлось запрокинуть красную щетинистую, как у ощипанного гусака, шею.

– Так вот… Берег – галька. Кромка леса вдали. Скалы серые. Не холодно, на солнце даже припекало. И тут из‑за скал к нам на берег вышли люди. Невиданные, скажу я вам. Видал я мавров, африканцев в Эльмине, канарцев и иных прочих, но таких – никогда.

Лица – раскрашены, и все одинаковые, как сапоги, на одну колодку скроенные, или дети одной матери, кожа – красноватая, что земля в Андалусии. Голышом, со всем срамом напоказ. И никакого оружия железного у них не было. Да и вообще никакого оружия. У нас‑то щиты, навахи, гарпуны – берег‑то незнакомый, хорошего не жди!.. А у них – ничего. И, смешное дело, не боялись они нас совсем. Увидели нас вооруженных, а оборону не заняли, да и вели себя так, как будто никакого вреда мы им причинить не можем… Словно в Раю…

– Может, это и был Рай? – спросил Кристофоро.

Все засмеялись.

– Тут стали мы у них просить пищи и воды. На рты свои показываем, мол, голодны. И они закивали, и принесли и еды, и воды в сушеных тыквах. Да все показывали то на небо, то на нас, как будто спрашивали, не с неба ли мы свалились. А у нас ничего за свою еду не взяли.

– Ну, теперь‑то ясно, почему вам, баскам, раем там показалось. А то не рай! Вы‑то, баски, со странников последнюю рубашку в своих портовых трактирах дерете! – тонким, смешным голосом возмутился кто‑то сзади.

– Да заткнись, Пискун!.. Ну a mujeres[231]– неужто тоже голышом? – игриво поинтересовался у баска по‑кастильски корабельный плотник Родриго.

– А еды вам какой принесли? – перебил его толстый безусый парень.

– Не слушай его, Баско, ты про баб давай! У Энрике на жратву только и встает!

– Да заткнитесь вы все! Пусть баско про красных mujeres поврет! – загалдели вокруг.

Рассказчик сделал паузу. В нее ворвалась перебранка чаячьей стаи.

– Одно помню точно: мяса принесли вяленого. Вот это помню. Ничего нет слаще мяса после стольких месяцев сырой рыбы, тьфу!

– А что за мясо‑то? Может, человечина? Африканцы‑то вон, говорил мне один из Эльмины, друг друга едят… – сказал кто‑то сзади по‑португальски.

– Хочешь жить – хоть что съешь. A mujeres у них были… – закатил бесцветные глаза старик, наслаждаясь безраздельным вниманием затаившей дух аудитории, – красотки! Украшений понавешано, юбчонки из каких‑то шкур, а титьки – голые, бери – не хочу, словно и не сознавали, что это позор. Словно как в Раю, ну… еще до Грехопадения. Красотки…

Раздался гогот:

– Да как оно говорится: месяц в море – и баб некрасивых нету!

– Ну а ты? Ты‑то что, Баско? Потискал иноземок‑то?

– Ну, не без того, – беззубо и таинственно улыбнулся старый китобой. – Перед отплытием заманили мы одну, да и не бабу толком, а так, малолетку глупую, к себе на корабль, да и увезли… Сначала, как водится, билась, кричала, а в открытом море все поняла и успокоилась.

– А потом? – спросил кто‑то.

– Ну что потом? Дело известное: напоили да по кругу пустили всей командой. Да только недолго радости нам от нее было – занедужила девчонка вскоре да и померла. Как‑то утром в трюме уж холодную нашли…

– А как дорогу обратно нашли? – спросил Кристофоро.

– Господь вынес. Шли на восход очень долго по компасу. А потом сорвался шторм, да такой, что думали: быть нам у Нептуна наверняка. Да еще боялись, девка мертвая к себе нас на дно тащит, расквитаться хочет. Руль, мачты, надстройки – все в щепы! От всей команды девять человек осталось. И сколько так нас носило – не скажу, в забытьи был! Штормом вынесло нас, как оказалось, к Англии, еле живых, на обломках нашей несчастной посудины, по‑вашему – baleeira[232]. Хорошо что привязал я себя к доске обрывком паруса… А про землю эту на закате, кому ни рассказываю – думают: вру…

В железной жаровне постреливали дрова. Врал Баско складно. А, может, и не врал…

…В бристольских притонах Кристофоро лечили от первой любви и грели необъятными горячими грудями немолодые (зато по карману!) нетрезвые женщины, все удивлявшиеся, что он – такой рыженький, высокий, не похожий на генуэзца (проститутки лучше впередсмотрящих различали флаги приходивших в порт кораблей). Между делом англичанки учили иностранного матросика своим отрывистым, как плевки, ругательствам, да еще – пить отвратительный коричнево‑желтый напиток, похожий и цветом на мочу, и показывали ему такие способы удовольствия, что он больше всего страшился теперь исповеди корабельному монаху, брату Винсенте. От любви к Джиованне в Бристоле его вылечили, но уже в море Кристофоро понял, что заразился кое‑чем иным… Корабельный повар, он же корабельный лекарь, со знанием дела покачал головой, осматривая замеревшего от беспокойства и стыда пациента, и сказал, что это еще – не самое страшное, могло быть хуже, и дал ему какого‑то отвратительного, вонючего снадобья, которое хоть и не сразу, но помогло. Его хворобу заинтересованно обсуждала команда, наперебой делясь с Кристофоро познаниями, как следует выбирать женщин, чтобы избежать заразы. Советы свои моряки иллюстрировали неистощимым количеством примеров и случаев из собственной обширной практики во всех портах мира. «Однако, Кристббаль, даже исполняя все правила, можно влипнуть все равно, потому как на все воля Божья», – совершенно неуместно для темы и переиначив его имя на кастильский манер, заключил один из его доброжелателей, корабельный плотник Родриго и перекрестился.