рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

СТРАННИК

СТРАННИК - раздел Искусство, Искусство путешествовать   – Кого Ты Больше Всех Любишь, Загадочный Человек? Ск...

 

– Кого ты больше всех любишь, загадочный человек?

Скажи: отца, мать, сестру, брата?

– У меня нет ни отца, ни матери, ни сестры, ни брата.

– Друзей?

– Вы употребляете слово, смысл которого мне

до сих пор непонятен.

– Родину?

– Я не знаю, под какой широтой она находится.

– Красоту?

– Я полюбил бы ее охотно – в божественном

и бессмертном образе.

– Золото?

– Я его ненавижу, как вы ненавидите Бога.

– Гм, что же ты любишь, необычайный странник?

– Я люблю облака… летучие облака… вон они…

Чудесные облака![6]

 

Облака степенно и безмолвно проносятся мимо нас. Там, внизу, остались наши враги и коллеги, те места, где нам бывает грустно и страшно, – все это выглядит отсюда, из‑за облаков, россыпью крохотных черточек и царапин на поверхности земли. Теоретически мы, конечно, прекрасно представляем себе, как действует фокус, основанный на законе перспективы, но со всей наглядностью воспринимаем непреложность этого закона именно здесь, когда взираем на мир из иллюминатора самолета, прижавшись лбом к холодному стеклу. Само же воздушное судно становится нашим учителем философии и при этом – верным исполнителем воли Бодлера, выраженной в написанных им строчках:

 

О, дайте мне вагон иль палубу фрегата!

Здесь лужа темная… Я в даль хочу, туда!

 

 

5

 

За исключением полосы асфальта, по которой машины подъезжали с шоссе к придорожному кафе и уезжали обратно, ничто не связывало это место с другими объектами окружающего пространства. От территории, занятой кафе и стоянкой, не отходило ни единой дорожки или тропинки. Эта территория не являлась частью города, но при этом оставалась инородным телом и в окружающем ее загородном пространстве. Ощущение было такое, словно это придорожное кафе принадлежит какому‑то иному пространству – миру, принадлежащему путешественникам, – как маяк, застывший на скале на берегу океана. Наверное, географическая изолированность и порождала ту атмосферу одиночества, которая царила в зале ресторана. Яркий свет безжалостно выдавал бледность путешественников и все изъяны на их лицах. Яркие, словно с детской площадки, стулья и столы сверкали в этом свете, как натянутая искусственная улыбка. В кафе все молчали, словно стесняясь признаться окружающим, да и самим себе, в любопытстве или каких‑то других нормальных человеческих чувствах. Пустыми, словно невидящими, глазами мы смотрели друг сквозь друга, разглядывая прилавок или же созерцая сгустившуюся за окном темноту. Ощущение было такое, что ты сидишь не среди живых людей, а между неподвижных камней.

Я устроился за угловым столиком и не торопясь жевал шоколадные палочки, запивая их апельсиновым соком. Мне было одиноко, но одиночество это выглядело каким‑то мягким, ненавязчивым и, я бы даже сказал, приятным. Оно не противопоставляло меня ни смеху, ни веселью окружающих – хотя бы потому, что ни смеха, ни веселья рядом со мной не наблюдалось. Я не чувствовал себя чужим в этой атмосфере – в помещении кафе, где каждый был чужим, где никто не был знаком друг с другом, где даже архитектурные решения помещения и его освещения, казалось, были созданы для того, чтобы символизировать проблемы в области межличностной коммуникации и безнадежную тоску по нормальной человеческой любви к ближнему.

Это коллективное одиночество вызвало в моей памяти образы некоторых картин Эдварда Хоппера. Его холсты, несмотря на уныние и тоску, которые выразил на них художник, вовсе не кажутся унылыми и серыми сами по себе. Они скорее позволяют зрителю увидеть некое эхо его собственных печалей и грусти. Принцип лечения подобного подобным в данном случае срабатывает как нельзя лучше. Что, как не грустные книги, лучше всего утешает нас, когда нам грустно? Куда, спрашивается, нужно ехать, когда рядом никого нет и когда некого любить? Естественно, в одинокое полупустое кафе на забытой богом заправочной станции.

В 1906 году в возрасте двадцати четырех лет Хоппер приезжает в Париж и открывает для себя Бодлера, стихи которого будут затем сопровождать его всю жизнь. Взаимное притяжение художников кисти и слова понять и объяснить нетрудно: оба в своем творчестве исследовали одиночество, современную им городскую жизнь, саму современность в широком смысле этого слова; оба находили утешение в ночном мраке, обоих манили к себе дальние страны, оба преклонялись перед теми техническими возможностями, которые предоставляло путешественнику новое время. В 1925 году Хоппер купил себе новую машину – подержанный «Додж» – и перегнал его из Нью‑Йорка в Нью‑Мексико. С тех пор он проводил в поездках за рулем по нескольку месяцев каждый год. При этом он практически ежедневно делал наброски и зарисовки. Он рисовал в мотелях, набрасывал что‑то, сидя на заднем сиденье машины, останавливался для того, чтобы поработать на пленэре, и делал зарисовки в придорожных столовых. С 1941 по 1955 год он пересек Америку пять раз – останавливался в мотелях «Бест Вестерн», «Дель Хейвен Кэбинс», «Аламо Плаза Куртс» и «Блю Топ Лоджес». Его манили к себе мерцающие неоновые вывески, гласившие: «Есть свободные места, телевизор, ванная». Он не мог противостоять магии подъездных дорожек к мотелям, тонких гостиничных матрасов, хрустящего накрахмаленного белья, больших, во всю входную стену, окон, выходивших на автостоянку или же на крохотный, идеально обработанный – словно наманикюренный – клочок газона. Его покоряла тайна путешественников, подъезжавших к мотелю затемно и вновь отправлявшихся в путь уже на рассвете. Он любил листать буклеты с перечислением местных достопримечательностей, любил разглядывать «припаркованные» в дальних углах пустынных коридоров тележки горничных и уборщиц. Чтобы поесть, Хоппер заезжал в придорожные кафе и столовые – в «Хот Шоппе Майти Мо Драйв‑Инс», в «Стейк энд Шейкс» и в «Дог энд Саддс». Бензин в бак машины он заливал на заправочных станциях, обозначенных хрестоматийно известными логотипами таких компаний, как в «Мобил», «Стандарт Ойл», «Галф» и «Блю Саноко».

И вот в этих самых обыкновенных, всем привычных и многократно осмеянных за свою серость и заурядность местах Хоппер находил поэзию: poésie des motels, poésie des petits restaurants au bord dʼune route. Его картины (и соответствующие им названия) можно классифицировать в соответствии с явно проявляемым им интересом к пяти типам сюжетов пейзажей и интерьеров, так или иначе связанных с путешествиями:

 

1. Отели

Номер в отеле, 1931.

Фойе гостиницы, 1943.

Номера для туристов, 1945.

Отель у железной дороги, 1952.

Окна гостиницы, 1956.

Мотель «Вестерн», 1957.

 

2. Дороги и заправочные станции

Шоссе в штате Мэн, 1914.

Бензин, 1940.

Шоссе № 6, Истхэм, 1941.

Одиночество, 1944.

Четырехполосное шоссе, 1956.

 

3. Кафе и столовые

Автомат, 1927.

Солнечный свет в кафетерии, 1958.

 

4. Виды из окна поезда

Домр железной дороги, 1925.

Нью‑Йорк, Нью‑Хейвен и Хартфорд, 1931.

Насыпь, 1932.

В Бостон, 1936.

На подъезде к городу, 1946.

Дорога и деревья, 1962.

 

5. Интерьеры вагонов и другого подвижного состава

Ночь в «Эль Трейне», 1920.

Локомотив, 1925.

Купе 3, вагон 293, 1938.

Рассвет в Пенсильвании, 1942.

Сидячий вагон, 1965.

 

Доминирующей темой полотен Хоппера является одиночество. Людям на его картинах всегда неуютно. Они не чувствуют себя в своей тарелке, они сидят или стоят в чужом для них пространстве в полном одиночестве – кто‑то рассматривает записку, сидя на краешке гостиничной кровати, кто‑то сидит в баре, кто‑то смотрит в вагонное окно, кто‑то читает книгу, сидя в кресле в гостиничном холле. Все о чем‑то думают, и все выглядят очень ранимыми и уязвимыми. Ощущение такое, что все эти люди только что бросили кого‑то или же кто‑то бросил их самих. Они чего‑то ждут, чего‑то ищут – не то работу, не то секс, не то просто дружескую компанию. Ради этого они и пустились в дальний путь по незнакомым, чужим им местам. Чаще всего художник изображает своих героев поздним вечером или ночью. За окнами гостиниц и вагонов обычно темно, а угадывающийся за стеклами городской или же сельский пейзаж кажется мрачным и враждебным.

На картине «Кафе‑автомат» (1927) изображена женщина, сидящая за столиком в кафе с чашкой кофе в руках. Женщина одна, за окном темно и, судя по одежде и головному убору героини, на улице холодно. Просторное помещение кафе ярко освещено, и, похоже, кроме этой женщины, в нем нет никого. Интерьер кафе оформлен в сугубо функциональном стиле: крепкий стол с каменной столешницей, основательные, тяжелые деревянные стулья, белые стены. Женщина погружена в себя и, кажется, немного напугана. Ей, очевидно, непривычно бывать одной в общественном месте. Похоже, в ее жизни что‑то пошло не так. Сама того не желая, она провоцирует зрителя на то, чтобы придумать ее историю – историю потерь и предательства. Она старается успокоить дрожащие руки и не расплескать кофе в чашке. Дело происходит часов, например, в одиннадцать вечера в феврале в одном из больших городов на севере Америки

 

 

Эдвард Хоппер. Кафе‑автомат, 1927 г.

 

«Кафе‑автомат» – это картина об унынии и грусти. Тем не менее это вовсе не унылая картина – в нее вложены энергия и мощь‚ сравнимые по силе воздействия с каким‑нибудь крупным, хрестоматийно известным печальным музыкальным, произведением. Несмотря на строгость обстановки и пустоту в помещении, кафе вовсе не выглядит грязной придорожной забегаловкой. Вполне возможно, что в большом зале есть и другие посетители – каждый из них так же одинок, как и эта женщина. Они задумчиво пьют кофе и, точь‑в‑точь как она, оторваны от окружающего мира и от окружающих их людей. Именно в таких местах возникает хорошо известный положительный, даже целительный эффект одиночества на людях, одиночества среди подобных тебе столь же одиноких людей. В придорожных кафе и столовых, в ночных кафетериях, в гостиничных холлах и станционных буфетах мы порой остро ощущаем это чувство одиночества в людном месте, которое помогает нам в какой‑то момент вновь обрести ощущение единения с окружающим миром. Незнакомая, зачастую неуютная и казенная обстановка, яркий свет, чужая, не всегда удобная мебель порой помогают почувствовать облегчение, когда мы избавляемся от ложного чувства домашнего уюта и комфорта. Может быть, именно здесь легче преодолеть уныние, от которого никак не удается избавиться в собственной гостиной с привычными обоями, знакомыми фотографиями в рамочках и прочими элементами интерьера, казалось бы, призванными создавать ощущение покоя и надежности и не справившимися с возложенными на них задачами.

Хоппер приглашает нас посочувствовать одинокой женщине в ночном кафе, предлагает посочувствовать ей в ее одиночестве. Она предстает перед нами человеком достойным, умеющим держать себя в руках, разве что, быть может, чуть излишне доверчивым и немного наивным. Ощущение такое, словно она только что на полной скорости налетела лбом на острый угол мироздания. Хоппер предлагает зрителям встать на сторону этой женщины, встать на сторону тех, кто в пути, тех, кто находится в чужом месте, а не тех, кто преспокойно сидит дома. Персонажи хопперовских картин вовсе не противники дома per se, просто так получилось, что дом, похоже, каким‑то образом сумел обмануть и предать их, причем делал это неоднократно. Потрясенные этим предательством, они вынуждены бежать из дома в ночь, в темноту, в чужой город, вынуждены мчаться куда‑то по незнакомой дороге. Круглосуточно работающая столовая, зал ожидания на вокзале и мотель становятся временными убежищами для тех, кто по каким‑то весьма веским и благородным причинам не смог обрести дом в привычном, понятном остальным людям мире. Эти места становятся святилищами для тех людей, которых Бодлер удостоил бы почетного звания «поэта».

 

6

 

Машина несется по извилистой ночной дороге. Свет фар вырывает из темноты то саму ленту шоссе, то окрестные поля, то деревья, которыми обсажены обочины. При этом на мгновения стволы высвечиваются так четко, что становятся видны все изгибы и извилины узоров коры на каждом из деревьев. Возникает ощущение, что ты попал в больничную палату, если не в операционную – так ярко и контрастно высвечены придорожные кусты и стволы деревьев. Впрочем, в следующую секунду «операционная» погружается во мрак и пропадает в ночи где‑то за задним бампером машины, а сам автомобиль продолжает нестись вперед, вырывая фарами из темноты все новые и новые участки дороги и окружающего ландшафта.

Машин на шоссе мало, лишь изредка на встречной полосе сверкают фары машин, так же стремительно несущихся в противоположном направлении прочь из ночной тьмы, от приборной панели по салону расходится едва заметное красновато‑фиолетовое свечение. Неожиданно впереди в разрыве между деревьями появляется залитое ярким светом пятно: это заправочная станция, последняя по времени – перед наступлением ночи и в пространстве – перед тем, как дорога нырнет из полей и перелесков в густую лесную чащу. «Заправка» (1940). Управляющий станцией вышел из вагончика дежурного оператора, чтобы проверить показания счетчика одной из колонок. Помещение заправочной станции освещено ярко, как днем. Это видно по вырывающемуся через открытую дверь лучу света. Там, внутри, скорее всего, играет радио, вдоль стен выстроились канистры с маслом и стеллажи со сладостями, журналами, дорожными картами и тряпками для протирки окон.

 

 

Эдвард Хоппер. Бензоколонка, 1940 г.

 

«3аправка», как и «Кафе‑автомат», – картина, написанная тринадцатью годами раньше, – изображает оторванность от остального мира и одиночество. При этом по воле художника одиночество и изолированность вновь оказываются не мрачными и давящими, а скорее пронзительно заманчивыми, привлекательными, пусть даже и мучительно горькими. Откуда‑то из глубины, с правой стороны холста, на зрителя, как туман, наползает пелена ночной темноты. С другой стороны к шоссе подступила непреодолимая стена ночного, непроницаемо‑темного леса. Заправочная станция – словно последний сторожевой форт на границе чужого и неведомого царства ночной мглы. Именно здесь, в таком уединенном, забытом богом, месте людям гораздо легче почувствовать себя близкими друг другу, чем где‑нибудь в шумном перенаселенном городе при свете дня. Кофейные автоматы и журналы – эти символы маленьких человеческих слабостей, желаний и проявлений тщеславия – противопоставляются огромному нечеловеческому внешнему миру – милям и милям ночного леса, тишину которого время от времени нарушают лишь шелест листвы да похрустывание веток под лапами пробирающихся сквозь темноту медведей и лис. Как‑то по‑иному – более трогательно и душевно – воспринимается и отпечатанный кричащими ярко‑розовыми буквами на обложке одного из журналов призыв следовать моде и непременно красить ногти этим летом в актуальный сиреневый цвет. С такой же теплотой воспринимается и рекламная вывеска над кофейным автоматом, столь же настойчиво приглашающая вкусить аромат свежесмолотых кофейных зерен. Здесь, на границе света и тьмы, на последней остановке перед марш‑броском через бескрайний ночной лес как‑то острее чувствуется то, что объединяет нас с другими людьми, чем то, что нас с ними разделяет.

 

7

 

Привлекали Хоппера и поезда. Его завораживала атмосфера полупустых купе и вагонов, тишина, царящая внутри их, в то время как снаружи колеса ритмично отсчитывают все новые и новые стыки рельсов. Пейзаж, разворачивающийся за окном под этот монотонный аккомпанемент, погружает пассажира в расслабленно‑задумчивое состояние, в котором мы оказываемся склонны размышлять над тем, о чем не стали бы думать в другой, более привычной и спокойной, обстановке. Женщина, изображенная на картине «Купе С, вагон 293» (1938), находится именно в таком состоянии: она вроде бы и читает книгу, но в то же время ее взгляд, похоже, время от времени отрывается от страницы, обегает внутреннее пространство вагона и задерживается на пейзаже за окном.

Путешествия по праву считаются повивальными бабками, помогающими появиться на свет самым разным мыслям. Где еще так хорошо думается, как в летящем самолете, на корабле или в мчащемся по рельсам поезде? Существует некая непреложная и даже по‑своему изящная связь между тем, что оказывается перед нашими глазами, и теми мыслями, которые рождаются при этом в нашем сознании: величественные панорамные виды способствуют погружению в размышления на серьезные, принципиально важные темы; новые пейзажи порождают мысли о том, о чем человек раньше даже не задумывался. Неспешно разворачивающийся внутренний диалог с самим собой словно ускоряется под воздействием проносящегося за окном или иллюминатором пейзажа. Похоже, разум отказывается включать мыслительный аппарат на полную мощность, когда, кроме как думать, больше ему делать особо нечего. Напряженно думать по команде оказывается столь же тяжело, как, например, шутить по заказу или долго изображать иностранный акцент, говоря на родном языке. Процесс мышления идет куда лучше, когда сознанию параллельно подкидываются и другие задачи – когда мы, например, одновременно слушаем музыку или смотрим в окно на проносящиеся мимо деревья. Музыка и движущийся пейзаж за окном – эти внешние раздражители вновь и вновь заставляют сознание вернуться к тем сложным и нерешенным вопросам, которые в другой, вроде бы более комфортной, обстановке разум скорее будет склонен забыть или пропустить. Рассеянно созерцая пейзаж за окном или слушая вполуха какую‑то мелодию, мы менее склонны бояться собственных воспоминаний, оценочных суждений, стремлений, рождающихся в нашем сознании оригинальных мыслей. Убаюканные внешними раздражителями, мы оказываемся готовы рассмотреть собственные суждения вполне объективно – как чужие, неизвестно откуда взявшиеся в наших головах мысли.

 

 

Эдвард Хоппер. Купе С, вагон 293, 1938 г.

 

Из всех видов транспорта поезд, пожалуй, больше всего способствует погружению в размышления: пейзаж, разворачивающийся перед пассажиром, сидящим в вагоне, не столь монотонен и однообразен, как тот, что открывается перед человеком, путешествующим на самолете или на корабле. Вид за окном меняется достаточно быстро, чтобы не успеть надоесть, и в то же время не с такой поспешностью, чтобы мы не успели идентифицировать появляющиеся перед нами объекты. Вид из окна поезда предлагает нам на миг ворваться в чью‑то чужую жизнь, запечатлеть в памяти эту панораму и унестись прочь, с тем чтобы через несколько секунд оказаться свидетелем той или иной сцены, разыгрывающейся в жизни уже совсем других людей. Так, например, мы можем успеть заглянуть в окно стоящего рядом с насыпью дома и увидеть, как хозяйка достает чашку с полки кухонного шкафа. Через секунду мы увидим дворик, где на скамеечке дремлет мужчина, а затем перенесемся в парк, где ребенок с восторгом ловит мяч, брошенный ему кем‑то, так и оставшимся для нас невидимым.

Когда я еду в поезде и созерцаю открывающийся передо мной равнинный пейзаж, мне как‑то легко и спокойно думается о таких вещах, как смерть отца, как статья о творчестве Стендаля, которую я должен написать, и как недоверие и подозрительность, вдруг возникшие в отношениях между двумя друзьями. Всякий раз, когда сознание пытается увильнуть от возложенной на него действительно нелегкой работы, я даю ему эту передышку, на время отвлекаясь от напряженных размышлений и сосредоточиваясь на том или ином появляющемся за окном объекте. Тех нескольких секунд, в течение которых этот человек или предмет находится в поле моего зрения, обычно как раз хватает на то, чтобы где‑то в глубинах подсознания сформировалось новое звено прервавшейся было цепочки рассуждений. По прошествии нескольких часов таких размышлений и грез наяву, являющихся нам в поезде, мы с легкостью возвращаемся к самим себе, то есть начинаем думать о том, что действительно для нас важно, и переживать из‑за того, что действительно имеет значение. Зачастую стать самим собой оказывается легче где‑нибудь в пути или в чужом городе, но вовсе не дома. Здесь, в привычной обстановке, все настраивает нас против работы над собой: мебель настойчиво шепчет, что человек не может измениться просто по той простой причине, что это не дано диванам и шкафам; домашний уют и знакомый интерьер привязывают нас к тому человеку, каким мы предстаем перед окружающими и который, вполне возможно, не имеет ничего общего с нашим настоящим внутренним «я».

Гостиничный номер – вот еще одно отличное место для того, чтобы уйти от привычного хода мысли и состояния сознания. Лежа на кровати в гостинице в номере, где стоит абсолютная тишина, нарушаемая, пожалуй, лишь гулом поднимающегося и спускающегося лифта, который время от времени доносится откуда‑то из глубины здания, мы легко преодолеваем те преграды, которые наша повседневная жизнь и накопившийся опыт возводят между нами и нашим подлинным внутренним миром. Именно здесь, в незнакомой комнате, так хорошо думается о том, как проходит наша жизнь и чего мы в ней достигли. Почему‑то в привычной обстановке и повседневной жизни у нас нечасто хватает на это времени и мужества. Новая обстановка – целый мир, состоящий из совершенно незнакомых деталей, интерьеров и пейзажей – помогает нам сосредоточиться на том, до чего обычно не доходят наши мысли, погруженные в привычную рутину. В этом нам помогает абсолютно все: кусочки мыла, упакованные в обертку с логотипом гостиницы, лежащие на краю ванны; шеренга маленьких бутылочек в мини‑баре; меню гостиничного ресторана, услужливо обещающее доставку обеда или ужина в номер в любое время суток, и вид с двадцать пятого этажа на незнакомый город, безмолвно раскинувшийся от входа в гостиницу до самого горизонта.

 

 

Эдвард Хоппер. Номер в гостинице. 1931 г.

 

Лежащий на столике в гостиничном номере казенный блокнотик может оказаться той заветной тетрадью, в которой путешественник неожиданно для самого себя запишет все то, о чем давно собирался подумать, о чем давно хотел поговорить сам с собой начистоту – откровенно и без всяких недомолвок. Свидетелями этой напряженной работы мысли станут и карточка с вариантами меню для завтрака («Вывесить на дверной ручке снаружи до 3 часов ночи»), до которой у погрузившегося в размышления постояльца так и не дойдут руки, а также подсунутые под дверь листочки с прогнозом погоды на следующий день и пожелание спокойной ночи от дежурной смены гостиничных администраторов.

 

8

 

То, насколько высоко мы ценим сам процесс поездки куда бы то ни было, путешествия как такового независимо от пункта его назначения, связано, как однажды заметил критик Раймонд Уильямс, с резкой переоценкой всех ценностей человеческого существования, случившейся примерно двести лет назад – когда в результате коренного переворота в восприятии реальности путешественник, человек, знакомый с внешним миром, стал восприниматься как человек, имеющий некое моральное превосходство над тем, кто ведет оседлый образ жизни и не покидает родной дом надолго:

 

«С начала восемнадцатого века свойственная человеку инстинктивная симпатия к себе подобному, сочувствие к окружающим и участие начинают выводиться обществом не из практики постоянного проживания в близком соседстве и взаимодействии с себе подобными, но из опыта пребывания в одиночестве, в первую очередь во время долгих походов и путешествий. Одиночество, уединенное существование, тишина и невозможность перекинуться с кем‑нибудь словом начинают расцениваться как главные условия воспитания в человеке подлинного человеколюбия в противовес холодному, отчужденному сосуществованию и каждодневному общению в рамках, навязываемых человеку сложившимися в обществе нормами и правилами».

Раймонд Уильямс. «Природа и город».

 

Если мы находим что‑то поэтичное в заправочной станции или в придорожном мотеле, если нас манят к себе аэропорты и вагоны с вокзалами, то это происходит, скорее всего, потому, что, несмотря на все свои архитектурные недостатки и не самые комфортные условия, предлагаемые этими строениями для случайного путника, несмотря на, быть может, излишне яркую цветовую гамму и сильное, режущее глаз освещение, мы подсознательно ощущаем, что эти места предлагают нам тот материал, переработав который мы приближаемся к своему настоящему, порой уже хорошо забытому «я», учимся смотреть на привычный, кажущийся порой единственно возможным мир с совершенно иной стороны и порой даже находим в себе силы сломать сложившиеся привычки и стереотипы поведения.

 

 

Мотивы

 

III. За экзотикой

 

Место: Амстердам

Гид: Гюстав Флобер

 

1

 

Я вышел из самолета в амстердамском аэропорту Схипхол и, пройдя буквально несколько шагов по зданию терминала, обратил внимание на висевший под потолком указатель с информацией о местонахождении стойки регистрации транзитных пассажиров и о том, как пройти к выходу и в зал ожидания. Этот указатель меня просто поразил. Нет, на первый взгляд, в нем не было ничего особенного: просто яркий желтый прямоугольник примерно метр в высоту и два в длину, предельно простой по дизайну – пластиковая панель, вставленная в освещенный изнутри алюминиевый короб, который подвешен на стальных кронштейнах к потолку, покрытому, как паутиной, целой сетью каких‑то проводов, кабелей и воздуховодов от кондиционеров. Несмотря на всю свою простоту и, я бы даже сказал, обыденность, указатель очень порадовал меня, да что там порадовал он действительно доставил мне огромное удовольствие, причем, как это ни странно, не чем‑нибудь, а своей зкзотичностью. Экзотичность выражалась сразу в нескольких деталях: в удвоенной букве «а» в слове Aankomst, в непривычном для английского языка соседстве букв «u» и «i» в слове Uitgang, в использовании дублирующих английских подписей к основным словам, в слове balies, обозначающем «стойки регистрации», и в использовании лаконичных, практичных и удобных для восприятия современных шрифтов «Фрутигера» и «Юниверса».

 

 

Увидев указатель, я обрадовался прежде всего тому, что его непривычность и новизна для моего взгляда свидетельствовали: я только что куда‑то приехал. Указатель стал для меня символом пересечения границы. Может быть, утверждение и покажется спорным, но я могу со всей уверенностью заявить, что на моей родине такой указатель не копировал бы точь‑в‑точь то, что я увидел здесь, в Голландии. Скорее всего, фон был бы не таким ярко‑желтым, гарнитура была бы выбрана более мягкая и, скорее всего, несколько архаичная. Разумеется, текст не дублировался бы ни на каком иностранном языке (у нас ведь никому нет дела до трудностей, которые испытывают иностранцы в нашей стране), а следовательно, не было бы на указателе никаких двойных «а» – а ведь едва увидев эту повторенную дважды букву, я ощутил, что погружаюсь в атмосферу страны с совершенно другой историей и другим складом мышления.

Электрические вилка и розетка, смеситель в ванной, банка из‑под джема или тот же указатель в аэропорту – все эти вещи могут сказать нам больше, чем вкладывали в них даже их создатели‑дизайнеры. Они ни много ни мало могут поведать нам об истории и культуре того народа, который создавал их такими, какими они стали. Народ, представитель которого создавал дизайн указателей в аэропорту Схипхол, как я понял, во многом отличается от нации, к которой принадлежу я. Какой‑нибудь этнограф‑специалист по национальным характерам запросто возвел бы использование в информационных указателях именно выбранных шрифтов к течению неопластицизма, родившегося и пережившего расцвет в Голландии в начале двадцатого века. Повсеместное дублирование голландских надписей английским текстом, несомненно, можно было бы связать с открытостью голландцев ко всем иностранным веяниям и проследить историю такого восприятия привнесенных элементов культуры вплоть до основания Ост‑Индской компании в 1602 году, а простоту и лаконичность оформления вывески можно со всей очевидностью связать с кальвинистской эстетикой, ставшей основополагающей чертой национального голландского характера, сформировавшегося в шестнадцатом веке в ходе войны за испанское наследство.

Тот факт, что информационные указатели в аэропорту могут быть такими разными в разных странах, явился для меня подтверждением простой, но весьма приятной мысли: все страны разные, и за каждой границей люди живут по‑своему. Тем не менее один лишь факт отличия наших указателей от голландских не доставил бы мне такого удовольствия. Я, быть может, обратил бы на него внимание, порадовался бы тому, что отметил это явление, но радость моя была бы недолгой. В данном же случае разница между внешне очень похожими предметами стала для меня своего рода доказательством того, что в других странах многое делают так, как мне нравится, и при этом – гораздо лучше, чем в моей родной стране. Если я и назвал указатель в Схипхоле экзотичным, то лишь потому, что ему удалось деликатно, но в то же время убедительно предупредить меня, что страна, которая лежит там, за указателем «uitgang», во многих, и при этом в принципиальных для меня, отношениях окажется мне ближе и понятнее, чем родина. Иными словами, этот указатель обещал мне радость, удовольствие и счастье.

 

2

 

Само слово «экзотика» обычно соотносится с чем‑то более ярким и колоритным, чем голландские вывески и указатели. Экзотикой принято считать заклинателей змей, гаремы, минареты, верблюдов, восточные базары и мятный чай, который усатый слуга разливает с большой высоты в маленькие стеклянные стаканчики, расставленные по широкому подносу.

В первой половине девятнадцатого века этот термин практически стал синонимом всего, что имеет отношение к Ближнему Востоку. Когда Виктор Гюго в 1829 году опубликовал стихотворный цикл «Восточные мотивы», он с полным правом мог заявить в предисловии: «Восток привлекает нас сейчас гораздо больше, чем когда бы то ни было в прошлом. Восток стал всеобщим больным местом – и с этим фактом автор данной книги не счел возможным не считаться».

В своих стихах Гюго коснулся всех «знаковых тем» европейской ориенталистской литературы. В книге есть буквально все: и пираты, и паши, султаны и специи, усы и дервиши. Герои Гюго пьют мятный чай из маленьких стаканчиков. Эти произведения без труда нашли своего читателя – точь‑в‑точь как «Тысяча и одна ночь», ориенталистские романы Вальтера Скотта и байроновский «Гяур». В январе 1832 года Эжен Делакруа уезжает в Северную Африку для того, чтобы попытаться передать восточную экзотику при помощи холста и красок. На протяжении трех месяцев – с первого дня пребывания в Танжере – Делакруа носил только местную одежду, а в письмах к брату подписывался как «твой африканец».

Даже общественные места, улицы и площади европейских городов в то время начали приобретать определенный восточный колорит. Так, например, 14 сентября 1833 года толпы людей собрались на набережных Сены в Руане, чтобы приветствовать французский военный корабль «Луксор», шедший вверх по реке по направлению к Парижу. Прибыло же судно из Александрии, где в его трюм на специально подготовленное укрепленное ложе погрузили огромный обелиск, вывезенный из храмового комплекса в Фивах. Памятник древнеегипетской культуры было решено установить на островке, разделяющем транспортные потоки в самом центре Парижа – на площади Согласия.

 

 

Эжен Делакруа. Двери и эркеры в арабском доме (фрагмент), 1832 г.

 

Стоял на набережной среди зевак и мрачный двенадцатилетний мальчик по имени Гюстав Флобер, который в те дни больше всего на свете мечтал уехать из Руана, стать погонщиком верблюдов где‑нибудь в Египте и потерять девственность в гареме, распрощавшись с детством в объятиях женщины с оливковой кожей и с нежным, едва заметным пушком над верхней губой.

Этот двенадцатилетний мальчишка всей душой презирал Руан, а заодно с родным городом – и всю Францию. Как потом вспоминал его школьный товарищ Эрнест Шевалье, в разговорах Флобер с величайшим презрением отзывался о «великой цивилизации», которой, как он считал, нечем было гордиться, кроме как «паровозами, ядами, кремовыми тортами, институтом королевской власти и гильотиной». Собственная же жизнь, по словам самого Гюстава, была «стерильной, банальной и при этом страшно тяжелой». «У меня нередко возникает желание получить право рубить направо и налево головы прохожим, попадающимся мне на пути, – изливает он душу на страницах дневника. – Мне скучно, скучно, скучно». Не раз и не два возвращается Флобер к теме однообразия и безрадостности жизни во Франции и особенно в Руане. «Сегодня мне было невыносимо скучно, – замечает он под вечер на редкость неудачного воскресенья. – Как прекрасны наши французские провинции, как милы и очаровательны те, кто так комфортно устроился жить здесь. Все их разговоры сводятся к… обсуждению налогов и дорожному строительству. Каким особым смыслом наполнено здесь само понятие „сосед“. Едва ли не важнейшей составляющей социального статуса человека является его соседство с кем‑то. Об этом качестве нужно говорить везде и всюду, а само это слово писать только прописными буквами: СОСЕД».

Восток стал для юного Флобера своего рода внутренним убежищем, где он мог мысленно скрыться от окружавшего его мира, где царили посредственность и фальшивое, ложно понятое чувство гражданского долга. В своих ранних произведениях и в переписке тех лет он постоянно обращается к теме Ближнего Востока. Так, например, в «Ярости и бессилии» – рассказе, написанном в 1836 году в возрасте пятнадцати лет (сам Флобер ходил тогда в школу и мечтал о том, как было бы хорошо убить мэра Руана), – автор вкладывает свои восточные фантазии в уста главного героя мсье Омлина, который мечтает о «ярком солнце Востока, о голубом небе, о позолоченных минаретах… о караванах, идущих через пески, о прекрасных восточных женщинах… загорелых, с оливковой кожей».

В 1839 году (Флобер тогда читал Рабле и, вдохновленный его великим произведением, очень хотел научиться портить воздух так громко, чтобы было слышно на весь Руан) он написал другой рассказ, «Мемуары безумца» – произведение вполне автобиографичное, герой которого вспоминает юность, одухотворенную лишь одной мечтой – мечтой о Ближнем Востоке: «Я мечтал о дальних путешествиях по пескам юга. Я мысленно видел Восток – его бескрайние пустыни, его дворцы, его караваны с верблюдами, бредущими по пескам под перезвон медных колокольчиков… Я видел синее море, чистое небо, серебристый песок и женщин со смуглой кожей и диким, яростным взглядом, женщин, которые шептали мне слова страсти на языке гурий».

Еще два года спустя (к тому времени он уже уехал из Руана и, исполняя волю отца, изучал юриспруденцию в Париже) Флобер написал еще один рассказ – «Ноябрь», у героя которого не было ни возможности, ни желания пользоваться железными дорогами и прочими благами буржуазной цивилизации, включая услуги дипломированных юристов. Этот человек внутренне идентифицировал себя с восточными купцами: «Ах, как бы я хотел ехать сейчас верхом на верблюде. Перед тобой – красное предзакатное небо и выжженный бурый песок. Бесконечные волны барханов уходят в бесконечность, к пылающему горизонту… Вечером караванщики ставят шатры, поят своих верблюдов и разжигают костры, чтобы отпугивать шакалов, вой которых доносится из темноты, из ночной пустыни; поутру, наполнив калебасы водой из источника в оазисе, караван вновь отправляется в путь».

В сознании Флобера слово счастье заменяется синонимом – словом «Восток». В минуты уныния, которые навевали на него учеба, отсутствие красивой и романтической личной жизни, профессиональные успехи, которых ждали от него родители, погода и сопутствовавшие неблагоприятным погодным условиям жалобы местных крестьян (дождь шел две недели, и в затопленных полях под Руаном завязли и утонули несколько коров), Флобер написал своему другу Шевалье: «Моя жизнь, которую я в мечтах представлял себе такой прекрасной, такой поэтичной, такой насыщенной любовью и событиями, превращается в жизнь самого заурядного человека – однообразную, по‑житейски здравую и совершенно бессмысленную. Ну, закончу я свою юридическую школу, меня допустят до судебных дел, и венцом моей карьеры станет должность уважаемого ассистента окружного адвоката в маленьком провинциальном городке – в каком‑нибудь Ивто или Дьеппе… Жалкий безумец, мечтавший о славе, любви, лавровом венке, дальних путешествиях и о Востоке».

Люди, жившие в те времена на побережье Северной Африки, Саудовской Аравии, Египта, Палестины и Сирии, немало удивились бы, узнав, что для какого‑то юного француза даже названия их стран стали чем‑то вроде синонимов для всего хорошего, что есть в мире. «Да здравствует солнце, да здравствуют апельсиновые рощи, пальмы, цветы лотоса и прохладные павильоны с полами, вымощенными лавром, и комнатами с деревянными панелями на стенах и резными дверями, за которыми слышится шепот любви! – восклицал Флобер. – Неужели я никогда не увижу древние некрополи, над которыми по ночам, когда верблюды и караванщики отдыхают рядом с колодцем или источником, слышится вой гиен, от которого, кажется, готовы ожить мумии древних правителей?»

Так получилось, что его мечтам суждено было сбыться: отец Гюстава умер, когда Флоберу было двадцать четыре года. Неожиданная кончина отца сделала молодого человека наследником некоторого состояния, размеры которого позволили избежать, казалось бы, уже предначертанной участи и не становиться адвокатом по мелким административным делам, связанным с утонувшим на заболоченном поле крупным рогатым скотом. Осознав перемены, произошедшие в его жизни, Гюстав тотчас же стал планировать поездку в Египет. В этом деле ему активно помогал его друг Максим дю Камп – соученик, вполне разделявший страсть Флобера. Увлечение Востоком сочеталось у дю Кампа с весьма практическим взглядом на жизнь, что было далеко не лишним качеством для молодого человека, задумавшего отправиться в столь далекое путешествие.

Двое одержимых Востоком энтузиастов отбыли из Парижа в конце октября 1849 года. Корабль отчалил от марсельской пристани – и в середине ноября они уже сошли на берег в Александрии. «Когда до побережья Египта оставалось каких‑то два часа, я вместе со старшиной рулевых поднялся на нос судна и увидел впереди сераль Аббаса‑паши. Он возвышался над бескрайней синевой Средиземного моря, как черный купол», – пишет Флобер в письме, адресованном матери. Солнце обрушивалось на него всем своим жаром. Впервые я увидел Восток наяву пылающим под нестерпимо жаркими лучами солнца – словно расплавленное серебро разлилось по поверхности моря. Вскоре на горизонте показался и берег. Первое, что я увидел на причале, – это два верблюда, которых вел за собой погонщик. Чуть поодаль, на краю пристани, несколько арабов преспокойно ловили рыбу. По трапу мы сошли под оглушительный аккомпанемент. Такую какофонию трудно даже себе представить: повсюду – темнокожие мужчины и женщины, верблюды, тюрбаны, направо и налево раздаются пинки и удары погонщиков, причем все это сопровождается беспрестанными гортанными, режущими слух выкриками. Я жадно глотал эти звуки, краски, как какой‑нибудь голодный осел, набивающий себе брюхо соломой.

 

3

 

В Амстердаме я снял номер в маленькой гостинице в районе Джордан и, позавтракав в кафе (roggenbrood met haring et uijes), пошел прогуляться по западным кварталам города. В Александрии времен Флобера экзотикой были верблюды, арабы, преспокойно ловящие рыбу в шумном порту, и гортанные крики местных жителей. Современный Амстердам предлагает внешне совершенно другие, но по сути абсолютно такие же проявления экзотики: например, здания там построены из удлиненных бледно‑розовых кирпичей, связанных между собой на удивление белым раствором (кладка у голландцев получается гораздо более ровной и аккуратной, чем в Англии или в Америке, а кроме того, после постройки так и остается на виду, в отличие от оштукатуренных кирпичных стен во Франции или Германии); вдоль улиц выстроились шеренгой узкие многоквартирные дома начала двадцатого века с большими окнами‑витринами на первом этаже; повсюду, буквально у каждого дома, стоящего отдельно или встык с другими, припаркованы велосипеды (чем‑то это напоминает университетские городки и других странах); характерны для Амстердама и некоторая демократичная небрежность в оборудовании и оформлении улиц, отсутствие нарочито роскошных зданий, прямые улицы, то и дело пересекающие небольшие парки, что наводит на мысль о работе ландшафтных дизайнеров, когда‑то проникшихся идеями социалистического города‑сада. На одной из улиц, вдоль которой выстроились, как на параде, абсолютно одинаковые многоквартирные дома, я вдруг остановился около красной входной двери и почувствовал непреодолимое желание провести остаток своих дней именно в нем. Надо мной – на уровне третьего этажа – я увидел три окна, явно принадлежащих одной квартире, все не занавешенные. Стены в комнате были выкрашены белой краской и украшены одной, довольно большой, картиной, изображение на которой состояло из крохотных синих и красных точек. У стены стоял дубовый стол, большой книжный стеллаж и кресло. Мне захотелось пожить так, как живут обитатели амстердамских квартир. Мне захотелось обзавестись велосипедом и по вечерам заходить домой, вставляя ключ в скважину на красной входной двери. Мне захотелось подойти к окну без занавесок и в вечерних сумерках смотреть в окна точно такой же квартиры напротив, а затем, плотно поужинав erwentsoep met roggebrood en spek, спокойно почитать, лежа в постели в комнате с белыми стенами и белыми простынями.

 

 

Почему же мы так легко поддаемся очарованию таких мелочей, как входная дверь в дом в чужой стране? Почему можно влюбиться в страну или в город просто потому, что там есть трамваи, а люди редко вешают занавески на окна в домах? Какой бы абсурдной и преувеличенно бурной ни казалась наша реакция на некоторые мелкие (и в общем‑то мало о чем говорящие) детали в заграничной жизни, на самом деле подобные ситуации хорошо знакомы любому по собственной жизни. Мы ведь порой точно так же влюбляемся в человека из‑за ерунды, например, приходя в восторг от того, как он намазывает масло на хлеб. В другой ситуации нас эмоционально отталкивает человек, который, видите ли, не угодил нам всего‑навсего своими предпочтениями в области дизайна обуви. Обвинять себя в легкомысленности и подверженности воздействию малозначащих факторов значит просто игнорировать тот факт, что детали порой имеют в нашей жизни решающее значение.

В тот амстердамский дом я влюбился по той простой причине, что он показался мне воплощением достоинства и скромности. Здание было явно удобным для жизни, но не пыталось выглядеть роскошным. Оно могло быть построено в обществе, исповедующем принцип финансовой умеренности. Дизайн дома являл собой воплощение точности и достаточности. Парадные входы в лондонские дома обычно пытаются предстать в торжественном образе портиков классических храмов. В Амстердаме же почему‑то легко смиряются со своим утилитарным статусом и избегают всякого рода колонн и оштукатуренных откосов, вполне довольствуясь ничем не украшенной кирпичной кладкой. Понравившееся мне здание было современным в лучшем смысле этого слова – оно просто воплощало в себе порядок, свет и чистоту.

В самом приблизительном и тривиальном восприятии слова «экзотический» очарование незнакомых мест ощущается благодаря самому факту их новизны: мы приходим в восторг, обнаружив верблюдов там, где дома привыкли видеть лошадей, увидев ничем не украшенный подъезд многоквартирного дома там, где в нашей стране обязательно пристроили бы какие‑нибудь колонны. Но есть в этом узнавании новизны и другое, более глубокое и утонченное удовольствие: мы так высоко оцениваем отдельные детали иностранного быта далеко не только потому, что нам они в новинку. Нет, просто порой они оказываются куда ближе нашему внутреннему восприятию мира и нашим представлениям о том, что красиво и удобно, чем все то, что может предложить нам родина.

Мои восторги по поводу жизни в Амстердаме были теснейшим образом связаны с моей неудовлетворенностью некоторыми сторонами существования в стране, где я родился и вырос. Дома мне очень не хватало подлинной современности и эстетической простоты и лаконичности. Мне претили наше английское нежелание жить в городе по‑городскому и наш образ жизни и мысли, непредставимый без тюлевых занавесок.

Порой то, что мы с восторгом воспринимаем за границей как экзотику, на самом деле является именно тем, чего нам так не хватало дома.

 

4

 

Для того чтобы понять, что стало столь экзотично‑притягательным для Флобера в Египте, для начала будет полезно внимательно разобраться в чувствах, которые он испытывал по отношению к Франции. То, что так привлекало его в Египте своей новизной, неожиданностью и в то же время осмысленностью, во многих отношениях было полным противоречием тому, что вызывало его плохо скрываемую ярость в родной стране. В основном это было связано с системой ценностей, убеждениями и моделью поведения французской буржуазии, которая со времени падения Наполеона являлась доминирующей силой во французском обществе, определяя тон и характер периодической печати, политику, этику и светскую жизнь. Для Флобера французская буржуазия оказалась вместилищем всех самых отрицательных человеческих качеств, таких, как снобизм, лживая и ложно понимаемая добропорядочность, расизм и невероятное помпезное самодовольство. «Мне самому порой бывает странно, насколько легко самые обыкновенные, банальные высказывания [нашей буржуазии] ставят меня в тупик или же, наоборот, выводят из себя, – жалуется он, с трудом сдерживая копящуюся ярость. – Все эти жесты, голоса, интонации – я просто не в силах выносить их. А от их примитивных и глупых высказываний у меня начинает кружиться голова… Буржуазия… – это для меня нечто непостижимое». Тем не менее на протяжении тридцати лет писатель упорно пытался понять этих людей, наиболее наглядно отразив результат этого процесса в своем «Лексиконе прописных истин» – сатирическом каталоге наиболее характерных и удивительных, с его точки зрения, предрассудков, свойственных французской буржуазии его времени.

Даже элементарная попытка хотя бы в общих чертах сгруппировать по темам статьи, вошедшие в этот словарь, поможет понять, что именно в родной Франции вызывало такое отторжение у писателя и на чем основывался его энтузиазм по поводу Египта.

 

Подозрительно‑неодобрительное отношение к творческим людям

Абсент – яд страшной силы. Одна рюмка – и вы покойник. Журналисты пьют его, когда пишут статьи. От абсента погибло больше наших солдат, чем от бедуинских сабель и пуль.

Архитекторы – все идиоты; делая проект дома, всегда забывают предусмотреть в нем лестницу на второй этаж.

 

Нетолерантное отношение к жителям других стран, невежество относительно всего, что касается этих стран (и животных, там обитающих)

Английские женщины – даже не верится, что у них могут быть симпатичные дети.

Верблюд – у дромадера два горба, у бактриана – один. Или наоборот; никто и никогда не в состоянии этого запомнить.

Слоны – известны своей хорошей памятью, а также тем, что поклоняются солнцу.

Французы – величайший народ на земле.

Гостиницы – бывают хорошими только в Швейцарии.

Итальянцы – все музыканты. Все обманщики и предатели.

Джон Буль – если вы не знаете, как зовут англичанина, смело обращайтесь к нему, называя Джоном Булем.

Коран – книга, написанная Магометом. В основном в ней речь идет о женщинах.

Чернокожие – очень странно: оказывается, у них белая слюна и они даже могут говорить по‑французски.

Чернокожие женщины – в постели лучше, чем белые (см. также: Брюнетки и Блондинки).

Черный – всегда следует добавлять «как эбеновое дерево».

Оазис – постоялый двор или гостиница в пустыне.

Женщины из гарема – все восточные женщины принадлежат к чьему‑либо гарему.

Пальма – придает особый колорит восточным пейзажам.

Мачизм – серьезное и вдумчивое отношение к жизни.

Кулак – управлять Францией нужно твердой рукой, а еще лучше – железным кулаком.

Ружье – в загородном доме обязательно нужно иметь хотя бы одну штуку.

Борода – признак силы. Слишком большая борода вызывает облысение. Прикрывает галстук от преждевременного износа.

 

В августе 1846 года Флобер пишет Луизе Коле: «Я не могу воспринимать себя в полной мере серьезно, несмотря на то что на самом деле я очень серьезный человек. Просто дело в том, что я нахожу себя невероятно смешным. Разумеется, смешным не в том смысле, который вкладывается в это слово авторами простеньких фарсовых комедий. Нет, я имею в виду то смешное, что, похоже, является неотъемлемым качеством нормальной человеческой жизни и что проявляется во множестве элементарных действий и самых обычных каждодневных поступков. Так, например, я ни разу в жизни не побрился, не посмеявшись над собой при этом: по‑моему, это просто на редкость дурацкое занятие. Впрочем, все это так трудно сформулировать и объяснить…»

 

Сентиментальность

Животные – «Ах, если бы только животные умели говорить! Многие из них, несомненно, умнее людей».

Причастие – день первого причастия – «счастливейший день в жизни человека».

Вдохновение (поэтическое ) – может быть вызвано: видом на море, любовью, женщинами и т. д.

Иллюзии – непременно следует изображать, что когда‑то у вас их было много, и жаловаться на то, что все они были разбиты и утрачены.

 

Вера в прогресс, гордость за достижения техники и новые технологии

Железная дорога – непременно следует выражать восторг по поводу этого транспортного средства: «Между прочим, дорогой мой, вот мы с вами сейчас здесь сидим и беседуем, а я с утра уже успел съездить в город Х. Я сел на поезд, сделал в Х свои дела и на поезде вернулся обратно уже к Х часам пополудни».

 

Претензии

Библия – старейшая книга в мире.

Спальня – в старинном замке: Генрих IV всегда проводил ночь здесь.

Грибы – нужно покупать только на рынке.

Крестовые походы – пошли на пользу венецианскому купечеству.

Дидро – известен тем, что рядом с ним всегда упоминается Д'Аламбер.

Дыня – отличная тема для разговора за обедом: это овощ или фрукт? Англичане едят ее на десерт, что, разумеется, просто недопустимо.

Прогулка – непременно предпринять п. после обеда. Способствует хорошему пищеварению.

Змеи – все ядовитые.

Люди пожилого возраста – обсуждая паводок, бурю, грозу и т. д., они всегда уверяют, что никогда раньше такого не видели.

 

Ханжество, подавленная сексуальность

Блондинки – более горячие и страстные, чем брюнетки (см. также: Брюнетки).

Брюнетки – более горячие и страстные, чем блондинки (см. также: Блондинки).

Секс – слово, употребления которого следует всячески избегать. Надлежит говорить: «Состоялась интимная близость…»

 

5

 

Учитывая все это, можно сказать, что особый интерес Флобера к Ближнему Востоку вовсе не был случайным и, уж конечно, не должен рассматриваться как дань тогдашней моде. Это увлечение Востоком стало закономерным следствием становления его характера. То, что так нравилось ему в Египте, вполне соответствует основополагающим чертам личности самого Флобера. Египет словно поддерживал ту систему ценностей, которую выстроил для себя Флобер, ту систему взглядов и восприятия мира, которую окружающее писателя общество восприняло без особой симпатии.

 

I. Экзотичность хаоса

С того дня, как Флобер сошел с борта корабля на причал в Александрии, он почувствовал себя как дома в этом мире абсолютного беспорядка – как визуального, так и акустического. Хаотичная египетская реальность пришлась ему по душе. Флобера восторгало буквально все: крики паромщиков, гортанный клекот нубийцев‑носильщиков, купцы, торгующиеся с покупателями на повышенных тонах, последние крики забиваемых куриц, рев осла, которого хлещет бичом погонщик, стоны и мычание верблюдов. Вот как описывал он свои впечатления от александрийских улиц: «Гортанные голоса местных жителей напоминают мне крики диких животных, повсюду слышится смех, мелькают белые одеяния, зубы, словно выточенные из слоновой кости, сверкают между толстыми губами под черными носами; люди ходят босиком, у всех грязные ноги, но при этом буквально на каждом виднеются какие‑то бусы, ожерелья и браслеты. Ощущение такое, что тебя, сонного, просто окунули в самую гущу какой‑нибудь симфонии Бетховена: духовые вот‑вот взорвут твои барабанные перепонки, басы ревут, а флейты словно задыхаются, теряясь вдали; каждая деталь высвечивается ярко, выпукло, все вокруг словно впивается в тебя, заставляет обратить внимание; чем больше ты пытаешься сосредоточиться на чем‑нибудь конкретном, тем меньше понимаешь, что происходит вокруг в целом… Краски здесь такие яркие, что на них порой устаешь смотреть как будто долго в упор глядишь на горящий дом. Взгляд едва успевает метаться между минаретами, на вершинах которых сидят аисты, между уставшими слугами, в изнеможении лежащими прямо на террасах у, входа в хозяйский дом, и ажурной тенью платановых веток, которую отбрасывают деревья на стены. Звон бесчисленного количества колокольчиков с упряжи верблюдов словно врывается прямо в уши. По улицам прогоняют огромные стада бесконечно блеющих коз, а между всадниками на лошадях и навьюченными осликами тут и там снуют уличные торговцы».

 

 

Луи Аг. Шёлковый рынок, Каир. Литография по рисунку Дэйвида Робертса

 

Эстетические воззрения Флобера не отличались узостью. Он признавал любую, даже самую яркую цветовую гамму – ему нравились и лиловый, и бирюзовый цвета, – вот почему египетская архитектура и ее колористическое решение пришлись ему по душе. В 1833 году вышла в свет книга английского путешественника Эдварда Лейна. Называлась она «Нравы и обычаи современных египтян». Книга имела большой успех и в переработанном автором виде переиздавалась в 1842 году. Вот как Лейн описывает интерьер типичного дома египетского торговца: «Помимо традиционных закрытых мелкой решеткой окон, часть оконных проемов забрана цветным стеклом. Его покрывают узорами или изображениями букетов цветов, павлинов и другими рисунками, пусть и несколько кричащими и безвкусными, но зато всегда радостными и яркими… Стены в комнатах оштукатурены, кое‑где прямо по штукатурке довольно примитивно нарисованы условные изображения храма в Мекке, гробницы пророка или все тех же вездесущих цветов. Эти „шедевры“ обычно принадлежат кисти каких‑нибудь местных художников‑мусульман. Иногда, впрочем, стены по‑настоящему красиво украшены цитатами из священных книг и арабских мудрецов, выполненными безупречным каллиграфическим почерком».

 

 

Эдвард Уильям Лейн. Частные дома в Каире, эстамп, «Обзор нравов и обычаев современных египтян», 1842 г.

 

Эта барочная составляющая египетской жизни распространилась буквально на все, включая речь египтян и их манеру выражать свои мысли даже в самых обыкновенных, заурядных жизненных ситуациях. В дневниках Флобер приводит подобные примеры: «Некоторое время назад я стоял в магазине и рассматривал выставленные на прилавке на продажу семена. Женщина, которой я только что дал какую‑то мелочь, вдруг разразилась такой тирадой: „да благословит вас Господь, мой почтенный господин. Пусть Бог хранит вас на пути домой, пусть проследит, чтобы вы вернулись в родные края целым и невредимым“»… Когда [Максим дю Камп] спросил у слуги, не устал ли тот, на его вопрос последовал вот какой ответ: «Чтобы не устать, мне достаточно удовольствия предстать перед вашим взором».

Почему же хаос и разнообразие так привлекают Флобера? Все дело в том, что, по его глубочайшему убеждению, жизнь изначально представляет собой хаос, и все попытки как‑то структурировать, упорядочить ее (за исключением художественного осмысления действительности) являются следствием искусственного и ханжеского отрицания нашего естества. В письме, адресованном возлюбленной писателя Луизе Коле, написанном во время поездки в Лондон в сентябре 1851 года, буквально через несколько месяцев после возвращения из Египта, Флобер рассказывает: «Мы только что вернулись с прогулки по кладбищу Хайгейт. Я и вообразить не мог, насколько это упадочническое подражание египетской и этрусской архитектуре. Как же все там чистенько и прилизано! Ощущение такое, что люди, похороненные там, даже умирали в белых перчатках. Терпеть не могу эти садики вокруг могил, эти вычищенные, выстриженные клумбочки и высаженные стройными рядами цветочки. Это сопоставление смерти и идеального искусственного порядка всегда казалось мне штампом, вырванным из какого‑то бульварного романа. Если уж говорить о кладбищах, то мне больше по душе те, что по каким‑то причинам пришли в запустение, те, в оградах которых зияют проломы и дыры, где могилы заросли сорняками и колючими кустами. Гуляя по такому кладбищу, можно ненароком наткнуться на отбившуюся от стада корову, которая забрела туда, чтобы пожевать свежей травы в одиночестве. Согласись, что лучше уж корова, чем стоящий на входе полицейский в форме. Какая же безумная глупость – придуманный людьми порядок!»

 

II. Экзотичность испражняющихся ослов

«Вчера мы сидели в кафе, считающемся одним из лучших в Каире, – пишет Флобер через несколько месяцев после прибытия в столицу. – При этом в непосредственной близости от нас – в зоне прямой видимости – мы наблюдали гадящего осла и опорожняющего мочевой пузырь мужчину в углу. Никто здесь не находит это странным, никто по этому поводу ничего не говорит». Судя по всему, сам Флобер также находил все это совершенно нормальным.

Краеугольным камнем философии Флобера являлась твердая убежденность в том, что мы являемся не просто духовными созданиями, но и живыми, а следовательно, писающими и какающими существами. С выводами, следующими из этого, может быть, несколько грубоватого и прямолинейно высказанного тезиса, по мнению Флобера, людям надлежит смириться и воспринимать их как должное. «Я не верю, что в нашем теле, состоящем наполовину из грязи и наполовину из дерьма, в теле, наделенном инстинктами, ничуть не более возвышенными, чем те, что свойственны свиньям или лобковым вшам, может быть обнаружено что‑либо чистое, возвышенное и нематериальное», – говорил он Эрнесту Шевалье. Сказанное, впрочем, вовсе не означало, что человеку не свойственны какие бы то ни было возвышенные помыслы. Просто ханжество и самодовольство, присущие большей части общества в эпоху Флобера, провоцировали в писателе нестерпимое желание напомнить окружающим о несовершенстве человека и о грязных составляющих его существа. Иногда он даже готов был встать на сторону тех, кто испражняется и мочится прямо в кафе, или даже на сторону маркиза де Сада, апологета содомии, инцеста, насилия и педофилии («Я только что прочитал биографическую статью о де Саде, написанную [известным критиком] Джанином, – сообщает Флобер Шевалье. – Эта статья вызвала у меня отвращение – надеюсь, тебе не следует уточнять, что отвращение я испытал к самому Джанину, который просто сел на своего любимого конька, пустившись в разглагольствования по поводу морали, филантропии и дефлорированных девственниц…»)

В египетской культуре Флобер с величайшим удовлетворением обнаружил готовность признавать дуализм устройства мира и человеческой жизни. Эта оппозиция фиксировалась там, на Востоке, буквально во всем: высоты разума – нечистоты, жизнь – смерть, сексуальность – чистота, безумие – здравый смысл. В ресторанах люди, не стесняясь, рыгали и выворачивали наизнанку желудки. Гуляя по Каиру, Флобер кивнул проходившему мимо мальчику лет шести или семи и услышал в ответ в качестве приветствия такие слова: «да наградит вас Бог всеми богатствами и, главное, длинным членом!» Эдвард Лейн также заметил такой свойственный Востоку дуализм, впрочем, отреагировав на него скорее как Джанин, но не как Флобер: «Жителям Египта, вне зависимости от их социального статуса и, что еще более удивительно – как мужчинам, так и женщинам, свойственна недопустимая в нашем обществе вольность и, я бы даже сказал, бесстыдство в разговорах. Я замечал это качество даже за самыми добродетельными и достойными всяческого уважения женщинами. От высокообразованных людей мне доводилось слышать такие высказывания и суждения, которые, на мой взгляд, скорее могли прозвучать в стенах борделя самого низкого пошиба. Светские и вполне благовоспитанные дамы, не стесняясь присутствия мужчин, порой обсуждают здесь такие темы и называют своими именами такие действия и предметы, упоминать которые в нашей стране постеснялись бы, наверное, даже многие проститутки».

 

III. Экзотичность верблюдов

«Что меня здесь потрясло и восхитило больше всего, так это верблюды, – писал Флобер из Каира. – Никогда не устаю наблюдать за этими странными животными, с бестолковой, „вразвалочку“, походкой осла и изящно изогнутой, как у лебедя, шеей. Звуки, которые они издают, – это что‑то невыразимое. Я потратил немало сил и времени на то, чтобы научиться имитировать крик верблюда, чтобы суметь воспроизвести этот победный рев, когда вернусь домой. Задача оказалась не из легких, придется еще много тренироваться. Сам по себе рев верблюда представляет собой причудливую смесь из какого‑то не то треска, не то скрежета под аккомпанемент клекота, похожего на звуки, которые мы издаем при полоскании горла». Через несколько месяцев после возвращения из Египта в письме, адресованном одному из старых друзей семьи, Ф

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Искусство путешествовать

Искусство путешествовать...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: СТРАННИК

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Искусство путешествовать
  Посвящается Мишель Хатчисон   Отправление   I. Предвкушение   Места:

К Дейзи
  Дейзи, тихое созданье, Чье сладчайшее дыханье Веет рядом, там и тут, – Умали мои печали, Раздели мое отчаянье Хоть на несколько минут…

НАРЦИССЫ
  Часто, лежа на кровати и валяя дурака, размышляю, не сорвать ли мне нарциссов три цветка? Сердце старое потешить в аритмической качуче.

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги