рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Я – большевик? Орден имажинистов

Я – большевик? Орден имажинистов - раздел Образование, Людмила Поликовская ЕСЕНИН   …пора Возвращаться В «Развороченный Бурей» 1917 Год. Сумбурна...

 

…Пора возвращаться в «развороченный бурей» 1917 год. Сумбурная получается у нас книга. Но не сумбурнее, чем жизнь Есенина.

Октябрьская революция. Как к ней отнесся Есенин? Незадолго до гибели он напишет: «В годы революции был всецело на стороне Октября, но принимал все по‑своему, с крестьянским уклоном». Достоверно одно: он не остался равнодушным и к этой революции. Е. Г. Лундберг, тоже участник «скифского» кружка, записал: «Вечером – в Царском Селе у Иванова‑Разумника. […] Есенин, богатый талантом, почти мальчик, играет стихом, играет резкостью утверждений». В 1917 г. Есенин, как уже говорилось, находился под сильным влиянием Иванова‑ Разумника. А тот – поначалу – принял революцию с воодушевлением. Конечно, Есенин сотрудничал не с большевиками, а с левыми эсерами (партия раскололась в день Октябрьского переворота). Но поначалу левые эсеры были лояльны к Советам.

Разумеется, в отличие от Маяковского, он не «пришел в Смольный». Все участники «скифской» группы и примыкавшие к ней сотрудничали в эсеровских изданиях. Эсеровская газета «Знамя труда», давая объявление о подписке, в числе постоянных сотрудников называет и Есенина. Он выступает на вечерах вместе с Марией Спиридоновой и другими крупными эсерами. 21 февраля 1918 г. вступает в боевую дружину эсеров. Что он там делал? Увы, это еще одно белое пятно в его биографии. Существуют версии довольно фантастические (они исходят не от Есенина): ушел на фронт защищать советскую власть; в дни октябрьских боев в Москве был на стороне красных. Скорее всего, участвовал в боях под Петроградом во время наступления немцев. А может быть, вообще ни в чем не участвовал и дело ограничилось просто фамилией на подписном листе. Последнее, впрочем, вряд ли. Когда у Есенина появится страх, что его постоянно преследуют и друзья станут его спрашивать, чего он, собственно, опасается, какие такие за ним грехи, он ответит: я состоял в боевой дружине эсеров.

Лето 1918 г. Есенин почти целиком провел в Константинове (вернулся в Москву только в начале сентября). Обычно он не уезжал так надолго. Хорошо работалось? Возможно. Но, без сомнения, была и еще одна причина: 6 июля 1918 г. – левоэсеровский мятеж, его подавление и аресты. Есенин счел за лучшее отсидеться вдали от Москвы.

Левые эсеры надеялись на совмещение политического и социального переворота с революцией духовной. Это‑то и объединяло политических максималистов с «духовными максималистами» в лице «скифов». «Сотрудничал с эсерами не как партийный, а как поэт» – в 1923 г. писал Есенин в «Автобиографии». В берлинском левоэсеровским журнале «Знамя труда» в 1927 г. появилась статья «Шум слитный. Памяти А. Блока и С. Есенина» подписанная инициалами «М. А.» Исследователь истории партии эсеров Я. Леонтьев считает, что она принадлежит Марии Спиридоновой. Вот отрывок из этой статьи: «Ни Блок, ни Белый, ни Клюев, ни Есенин никогда не прислушивались ни к каким манифестам: они были всегда только поэтами, ТОЛЬКО ПЕВЦАМИ. Но именно поэтому их многоголосо‑согласное свидетельство о пропетой Октябрем песне есть свидетельство не в слове и не на словах, а в духе и о духе Великой Русской Революции. […] Подвигом смерти своей Александр Блок и Сергей Есенин на все времена подтвердили, что вера их была свята».

Написанное Есениным в первые месяцы после Октября почти ничем не отличается от написанного после революции Февральской. Еще до эсеровского мятежа и его разгрома Есенин писал: «Я – большевик». Большевики выступали за мир с Германией, левые эсеры – за продолжение войны. Есенин был противником войны, кроме того, в это время он уверен: чем левее, тем лучше. Недаром 11 «маленьких поэм» Есенина, начиная от «Товарища» и кончая «Пантократором» (февраль 1919 г.), исследователи объединяют в единый цикл – они связаны общей мыслью о преображении и переустройстве мира. Но дальше в лес – больше дров. Они становятся все «левее» и «левее». Если в «Товарище» автор сожалел, что «пал, сраженный пулей Младенец‑Иисус», если в «Преображении» просто и задушевно:

 

Господи! Я верую!

Но введи в свой рай

Дождевыми стрелами

Мой пронзенный край.

 

То в «Инонии»[56](январь 1918 г.) «пророк Есенин Сергей» уже богоборец:

 

Даже Богу я выщиплю бороду

Оскалом моих зубов.

Ухвачу его за гриву белую

И скажу ему голосом вьюг:

Я иным тебя, Господи, сделаю,

Чтобы зрел мой словесный луг!

 

Дальше – больше: «Я кричу, сняв с Христа штаны»; «церкви» и «остроги» он выстраивает в один ряд и объединяет союзом «и». Уж не Владимир ли Маяковский укрылся за псевдонимом Сергей Есенин![57]Да и гиперболические метафоры – под стать «горлану» Маяковскому: «До Египта раскорячу ноги», «Пополам нашу землю‑матерь/Разломлю как, златой калач».

«Важен в поэме/Стиль, отвечающий теме», – сказал когда‑то классик. Тема у Есенина и Маяковского (у футуристов и крестьянских поэтов) в это время одна – светлое будущее. Которое настанет не после Второго Пришествия, а сейчас, волею людей. «Обещаю Вам град Инонию, где живет Божество живых». Зачем нужен Бог там, где Богами станут люди?! (Пролетариат – у Маяковского, крестьянство – у Есенина.) «Эсхатология крестьянской Валгаллы, где собственный дед дожидается его «под Маврикийском дубом», где мать его прядет лучи заката, была его единственной религией; он был весь во власти образов своей «есенинской Библии» […] это […] без оговорок почвенно и кровно, без оглядки – мужественно и убежденно – как все стихи Есенина» (В. Чернявский).

Известно: свое обещание Есенин – по независящим от него причинам – не сдержал. Но слишком многим в себе он пожертвовал, слишком многое себе разрешил – и это не могло пройти бесследно.

«Именно в эти дни прорастала в нем подспудная потребность распоясать в себе, поднять, укрепить [..] все корявое, соленое, мужичье, что было в его дотоле невозмущенной крови, в его ласковой, казалось, не умеющей обидеть «ни зверя, ни человека» природе. Этот крепкий деготь бунтующей, неожиданно вскипающей грубости, быть может, брызнул и в личную его жизнь и резко отразился на некоторых ее моментах» (тот же В. Чернявский).

Не в Инонию, а в страну, где и люди и животные погибали от голода и на каждом шагу унижалось человеческое достоинство, превратилась Россия. Не надо было много ума, чтобы понять: большевики вовсе не те, за кого они себя выдавали. Началось время, по словам С. Маковского, «темное и беспощадное». Есенину, быть может, было тяжелее других: ведь он не только сам поверил в Инонию, он ее обещал. В 1919 г. он впервые ни разу не съездил на родину. Что бы сказали певцу «Инонии» односельчане, уже успевшие познать все прелести продразверстки? (На Рязанщине было свыше десятка крестьянских восстаний.) Как мы уже говорили, писем к Есенину почти не сохранилось, но можно себе представить, что писали поэту его родители. Если в «Пантократоре» он еще «кричал»: «К черту старое!», то следующая маленькая поэма «Кобыльи корабли», написанная всего через несколько месяцев – в сентябре 1919‑го – обвинительный акт большевикам и декларация своего разрыва с ними.

 

Веслами отрубленных рук

Вы гребете в страну грядущего.

……

Кто это? Русь моя, кто ты? Кто?

Чей черпак в снегов твоих накипь?

На дорогах голодным ртом

Сосут край зари собаки.

Звери, звери, придите ко мне

В чашки рук моих злобу выплакать![58]

……

Сестры‑суки и братья‑кобели,

Я, как вы, у людей в загоне.

Не нужны мне кобыл корабли

И паруса вороньи.

……

Никуда не пойду с людьми,

Лучше вместе подохнуть с вами,

Чем с любимой поднять земли

В сумасшедшего ближнего камень.

 

А еще через несколько месяцев этот богохульник и богоборец напишет: «Душа грустит о небесах, /Она не здешних нив жилица».

Он пошел за большевиками, потому что свято уверовал: «Будущее искусство расцветает в своих возможностях достижений как некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм или рай […] где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою[59]брагой». (Как все утопии похожи друг на друга!) В этой же работе – «Ключи Марии», где Есенин попытался оформить и осознать свои литературные искания и идеи, – он говорит о том, что поэт должен искать образы, которые соединяли бы его с каким‑то незримым миром.

В «Ключах Марии» (сентябрь – ноябрь 1918 г.) Есенин уже начинает прозревать: марксисты простирают свои руки над искусством. «Она (марксистская «опека». – Л. П. ) строит руками рабочих памятник Марксу, а крестьяне хотят поставить его корове.

[…] Перед нами встает новая символическая черная ряса, очень похожая на приемы православия, которое заслонило своей чернотой свет солнца истины». Но пока еще Есенин уверен: «…мы победим ее […] мы радуемся потопу, который смывает сейчас с земли круг старого вращения, ибо места в ковчеге искусства нечистым парам уже не будет».

От «Ключей Марии» до «Кобыльих кораблей» всего несколько месяцев, но от прежнего оптимизма не осталось и следа. В этой «маленькой поэме» уже появляются недобрые предчувствия: «Скоро белое дерево сронит /Головы моей желтый лист». Однако страстное желание петь, найти в этом мире свою песню пока остается. В тех же «Кобыльих кораблях»:

 

Буду петь, буду петь, буду петь!

Не обижу ни козы, ни зайца,

Если можно о чем скорбеть,

Значит, можно чему улыбаться.

 

Улыбка исчезнет из стихов Есенина, но «петь» он будет продолжать.

 

* * *

 

«Кобыльи корабли» писались, когда Есенин уже был членом Ордена имажинистов. (Не «союза», не «группы», а именно «Ордена» – в подражание масонским Орденам, куда входили только «посвященные»). 10 февраля 1919 г. в московской газете «Советская страна»[60]появилась декларация имажинизма.

Своей первоочередной задачей новоявленная группа считала вытеснить с поэтического Олимпа господствующих там футуристов. «Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 – умер 1919). Издох футуризм […] Академизм футуристических догматов, как фата, затыкает уши всеми молодому. (Все течет, все изменяется – родившийся как протест против академических форм искусства, футуризм сам теперь кажется академизмом. – Л. П. ). […] Не назад от футуризма, а через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы. […] Надо долго учиться быть безграмотным для того, чтобы требовать: «Пиши о городе».

Тема, содержание – это слепая кишка искусства – не должны выпирать, как грыжа, из произведений. А футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме […] думал только о содержании. […] Образ и только образ. [..] Только образ, как нафталин, пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени. Образ – это броня строки. […] У нас нет философии. Мы не выставляем логики мыслей. Логика уверенности сильнее всего. […] В наши дни квартирного холода – только жар наших произведений может согреть души читателей, зрителей. […] имажинизм должен был появиться, и мы горды тем, что мы его оруженосцы, что нами, как плакатами, говорит он с вами».

Под декларацией стояли подписи:

Поэты: Сергей Есенин, Рюрик Ивнев, Анатолий Мариенгоф, Вадим Шершеневич. Художники: Борис Эрдман, Георгий Якулов.

Война футуризму и футуристам («совнаркомовским шутам») была объявлена по всем фронтам. На диспутах в Политехническом худой, невысокий Есенин и огромный, зычный Маяковский набрасывались друг на друга. «Вы пишете не стихи, а агитезы». Маяковский, как всегда, за словом в карман не лезет «А Вы – «кобылезы». И далее в том же духе. На литераторских посиделках Есенин публично распевал частушки:

 

Ах, сыпь, ах, жарь,

Маяковский – бездарь.

Рожа краской питана,

Обокрал Уитмана.

 

Или:

 

Квас сухарный, квас янтарный

Бочка старо‑новая,

У Васятки у Каменского

Голова дубовая.

 

И ту и другую он иногда пел в присутствии тех, кому они обращены. (Маяковский демонстративно делал вид, что не замечает.)

Пастернак писал о до неприличия посредственной «свите» Маяковского. Но футуризм все‑таки – явление мировое. А у русских футуристов, кроме Маяковского, был еще и Хлебников. Нельзя назвать бездарностями ни Игоря Северянина, ни Бенидикта Лившица. В то время как имажинизм без Есенина – просто ноль, в терминах математики «пустое множество». Если бы не Есенин, об имажинизме сейчас помнили бы только историки литературы, специализирующиеся на этом периоде. (Кто сейчас что знает о биокосмизме, люминизме, ничевоках, формлибризме и прочих группах и группиках 20‑х гг.?)

О значении образа в искусстве Есенин писал еще в «Ключах Марии». И он не нуждался в соавторах, помогающих сформулировать, что есть образ или – тем более – объясняющих, как следует и как не следует писать стихи. Но похоронить футуризм и занять его место в душах читателей (а когда книги практически не издавались – слушателей) ему одному было не под силу. Против команды футуристов надо было выставить команду собственную. От соратников требовался не талант (Есенину вполне хватало собственного), а напористость, наглость, оборотистость, практичность и, как сказали бы сейчас, умение «пиарить». Все эти качества, помогающие выжить в голодной и холодной Москве, он нашел в своих новых товарищах. (Все они занимали маленькие должности в большевистском аппарате.) Имажинистам удалось организовать собственное издательство. Есенин там выпустил 5 авторских книг (общим тиражом более 10 тысяч экземпляров) и участвовал во всех коллективных сборниках. Через некоторое время добьются и собственного журнала – «Гостиница для путешествующих в прекрасное». И это в годы острейшего дефицита бумаги и наступления властей на частные издательства. Другие поэты и прозаики, не обладавшие житейской сметкой имажинистов и не имевшие заслуг перед советской властью, переписывали свои произведения от руки в 2–3 экземплярах и относили их в книжную лавку, организованную М. Осоргиным. Гонорара хорошо если хватало на одну ржавую селедку. Имажинисты к Осоргину не ходили – книги издательства «Имажинисты» (а заодно и другие) продавались в двух собственных лавках. В одной торговали Шершеневич и Александр (Сандро) Кусиков, присоединившийся к имажинистам уже после выхода «Декларации», в другой – Есенин и Мариенгоф.

Заявление Есенина на имя Л. Б. Каменева (тогда председателя Моссовета) было составлено хитро, с полным пониманием психологии советского начальства: «Настоящая книжная лавка имеет цель обслуживать читающие массы, исключительно книгами по искусству, удовлетворяя как единичных потребителей, так и рабочие организации. Работу по лавке будет нести Трудовая артель, совершенно не пользуясь наемным трудом…»(курсивы принадлежат нам. – А. П .). А при очном свидании с Каменевым Есенин, если верить Мариенгофу и его «вранью без романа», говорил на олонецкий, клюевский манер, округляя «о» и по‑мужицки на «ты»: «Будь милОстив, Отец рОдной, Лёв Борисович, ты уж этО сделай».

И все‑таки, пожалуй, главной трибуной имажинистов (как и других литературных групп) были не издательство и книжные лавки, а публичные выступления. В кафе или Политехническом музее. (Недаром время военного коммунизма называют устным периодом русской литературы. Бумаги не было, печататься – негде, а выступления – это и контакт с читателем, и заработок.)

Только за 1919 г. сохранилось 14 афиш, извещающих о выступлениях Есенина и «банды имажинистов». (Взятые в кавычки слова не цитата из критических статьей, а самоназвание.) Приведем одну из таких афиш:

 

3 апреля 1919 г. Москва.

Всероссийский союз поэтов

Больш. Аудит. Политехнического музея

В четверг, 3‑го апреля

Выставка стихов и картин

Имажинистов

– 1 отделение –

B. Шершеневич: Мы кто и как нас оплевывают.

C. Есенин: Кол в живот (футуристы и пр. ветхозаветщики).

А. Мариенгоф: Бунт нас.

Г. Якулов: Образ краски.

– 2 отделение –

Демонстрация картин

Георгия Якулова, Медунецкого, 2‑х Стенбергов, Денисовского, Светлова,[61]Эрдмана[62]И стихов

С. Есенин: Отелившийся Бог[63]

A. Мариенгоф: Выкидыш отчаяния

B. Шершеневич: Кооперативы веселья.

– 3 отделение –

Словопря:

Бомбы критики, очередная бестолочь, дружеское против шерсти, последнее слово, как всегда, за Имажинистами.

Начало в 7 часов 7 минут вечера.

Билеты расхватываются у швейцара музея.

 

Стены «Кафе поэтов» использовались для «наглядной агитации» – большой прямоугольник и в нем крест: это надгробная плита. Ниже четыре имени поэтов: В. Брюсов, К. Бальмонт, В. Маяковский и Вас. Каменский. На этой же стене – строчка Есенина «Господи, отелись!»[64]

Но «Кафе поэтов» принадлежало Всероссийскому союзу поэтов. Имажинисты добились разрешения на открытие кафе собственного – «Стойло Пегаса». И тут уже, что называется, «оттянулись по полной программе». На стене ломаными разноцветными буквами:

 

В небе сплошная рвань,

Облаки – ряд котлет.

Все футуристы – дрянь,

Имажинисты – нет.

 

И портреты имажинистов. Намеченное контуром лицо Есенина с золотистым пухом волос, и под ним: «Срежет мудрый садовник‑осень / Головы моей желтый лист». В углу – портрет Шершеневича и намеченный пунктиром забор, на котором написано: «И похабную надпись заборную / Обращаю в священный псалм». Мариенгоф в цилиндре ударяет кулаком в желтый круг – этот рисунок пояснялся стихами: «В солнце кулаком – бац!»

Есенин, к этом времени уже и сам порядочно надломленный и сильно пивший, в компании своих новых друзей – выпивох, любителей похулиганить и покуражиться чувствовал себя увереннее. (Хулиганить в компании всегда приятнее, тем более, что Мариенгоф и К°. поддерживали в нем убеждение – «гению все дозволено».)

 

«Я валяю дурака / В молодости звонкой»

 

Как проходили выступления Есенина, на которых он почти никогда не отказывал себе в удовольствии хамить и хулиганить? Иногда очень хорошо. «Он […вечер Есенина] начинается с того, что поэт грозит кому‑то из публики: «Тише! Или я вас с лестницы спущу!..». Публика этот язык понимает, она любит Есенина. На него смотрят влюбленными глазами, радеют ему. С большим чувством читает Есенин, мастерски читает. В его фигуре и поведении удача «широкой натуры». И сам он любит свою публику. Приветствуют его в этот вечер тепло, сердечно, любовно. И кажется, что слушаешь не стихи, а пение: «Русь моя, деревянная Русь»/Я один твой певец и глашатай. […] Только сам я разбойник и хам/ И по крови степной конокрад». В заключение он читает «Инонию». Поэму слишком горячо принимают. Целуют поэта. На эстраду вскакивают поэты и писатели с выкриками в честь автора: «Великий библейский юноша!», «Гениальный поэт»».

Иногда его, особенно в студенческих аудиториях, поднимали на руки и начинали качать, как генералов на Красной площади 9 мая 1945 г.

Но если публика не нравилась Есенину (бывало, что и взаимно), он в своем хамстве превосходил даже молодого Маяковского. Как‑то раз один из присутствующих в кафе заявил, что манифест имажинизма – это глупо и непонятно. «Есенин воздел руки кверху, потом протянул вперед и со злым выражение на лице и с нехорошим огоньком в глазах сказал этому гражданину: «А вот если я вашу жену здесь, на этом столе, при всей публике – это будет понятно?».

Однажды такое хулиганство не сошло ему с рук. 11 января 1920 г. в кафе разразился настоящий скандал. Есенин вышел читать, как всегда, в меховой куртке без шапки (стояли лютые морозы, а кафе если и отапливалось, то очень плохо). Как всегда, улыбался, но вдруг – что‑то ему не понравилось – он побледнел и крикнул: «Вы думаете, что я пришел читать вам стихи? Нет, я вышел за тем, чтобы послать вас к…! Спекулянты и шарлатаны!». Публика повскакала с мест. Кричали, стучали, вызвали «чеку». Всех задержали для проверки документов. Есенин же стоял в позе дерущегося деревенского парня, оттопыривал губы и, кажется, был доволен.

Его увезли. Куда? Неужели на Лубянку? Неизвестно. Сколько продержали? Несколько дней? Или допросили и отпустили? Ничего‑то мы не знаем. Доподлинно известно только, что 26 января он уже выступал на диспуте о пролетарской поэзии в Политехническом музее. Не случайно при обилии мемуаров и всяких свидетельств о жизни Есенина у нас до сих пор нет ни одной его научной биографии. Слишком много «белых пятен». Вот и на этот раз: почему МЧК? Ведь делами о хулиганстве обычно занимается милиция. Наверное, в кафе всегда присутствовал какой‑нибудь чекист в штатском. А как же иначе? Ведь сюда приходили и иностранцы. (Одному из них Есенин и Мариенгоф рассказали о расстреле Гумилева.) Во всяком случае, «Дело Есенина № 10055» было передано в местный народный суд. При этом комиссар МЧК А. Рекстынь рекомендовала закрыть кафе. Президиум Всероссийского союза поэтов поспешил откреститься от инцидента: дескать, Есенин выступал там не по нашему поручению, а по своей инициативе, а мы ничего знать не знаем, ведать не ведаем, но все‑таки меры обещаем принять.

Суд назначался дважды, и дважды Есенин на него не являлся. (В первый раз он уехал в Харьков, во второй – в Константиново.) После чего дело положили под сукно.

Опять же почему? Проржавела бюрократическая машина или вмешалась чья‑то «мохнатая лапа»?

«Надлежащих выводов» Есенин не сделал. 8 мая он в том же кафе публично дал пощечину поэту И. Соколову, противнику имажинизма, заявившему, что Есенин ворует образы у Клюева, Орешина и прочих поэтов. Когда скандал стал затихать, Есенин вышел на эстраду со словами: «Вы думаете я обидел Соколова? Ничуть! Теперь он войдет в русскую поэзию навсегда!» На сей раз обошлось без ЧК – Президиум Всероссийского союза поэтов исключил Есенина из своих членов.

Но в этом же году, осенью, Есенин второй раз оказывается в МЧК. Случайно. Зашел к своему другу А. Кусикову – а там засада. Чекисты интересовались братом Сандро – Рубеном, который одно время служил в Белой армии. Как выяснилось, не по своей воле – мобилизовали. Но пока что «заметают» всех троих: Есенина и обоих братьев Кусиковых. Есенин провел в Бутырской тюрьме 8 суток и был выпущен под поручительство Я. Блюмкина. Того самого Якова Блюмкина, который в 1918 г. убил германского посла Мирбаха и тем чуть не сорвал Брестский мир.

Есенин познакомился с Блюмкиным еще в Петрограде, на каком‑то выступлении левых эсеров. А в 1919 г. Блюмкин – уже в Москве, уже прощен большевиками, состоит слушателем восточного отделения Военной академии РККА, наверняка имеет какие‑то связи в ЧК и, очевидно, замечен Троцким.[65]Одновременно он – постоянный посетитель «Кафе поэтов» и вечеров имажинистов.

В отличие от некоторых исследователей, мы не думаем, что Блюмкин дружил с поэтами по заданию ЧК. Он сам писал стихи, очень плохие, но поэзию искренне любил, и близость к поэтическим кругам ему льстила. Да и атмосфера богемы и скандала радовала сердце террориста. Было приятно иногда вынуть пистолет и тем заставить кого‑то замолчать. Однажды он сказал Есенину: «Я – террорист в политике, а вы – террорист в поэзии». (Хотя приравнять перо к штыку мечтал не Есенин, а Маяковский, с котором Блюмкин тоже был на дружеской ноге.)

Во всяком случае, подписи Блюмкина хватило на то, чтобы вытащить из тюрьмы не только Есенина, но и братьев Кусиковых (сначала Сандро, а потом и Рубена).

В тюрьме для Есенина – уже известного поэта – не делалось никаких исключений. Вот как восьмилетняя дочь Цветаевой Ариадна описывает внезапное появление Есенина в Большом зале консерватории, на поэтическом вечере: «…вошел худой человек с длинными ушами [Сергей Есенин. – Прим. М. Цветаевой] «Сережа, милый дорогой Сережа, откуда ты?» – «Я восемь дней ничего не ел». – «А где ты был, наш Сереженька?» – «Мне дали пол‑яблока там. Даже воскресенья не празднуют. Ни кусочка там не было. Едва‑едва вырвался. Холодно. Восемь дней белья не снимал. Ох, есть хочется!» – «Бедный, а как же ты вырвался?» – «Выхлопотали».

В протоколе допроса Есенина в графе «Политические убеждения» записано «Сочувствующий коммунизму».

Через несколько дней в гостях у скульптора Коненкова Есенин исполнял только что сложенную частушку:

 

Эх, яблочко,

Цвету ясного,

Есть и сволочь во Москве

Цвету красного.

 

По воспоминанием Мариенгофа, перед началом этой частушки Есенин произнес: «А хочешь о комиссаре, который меня в Чекушке допрашивал?»

А потом под тальянку спел и еще одну:

 

Не ходи ты в МЧКа,

А ходи к бабенке.

Я валяю дурака

В молодости звонкой.

 

Еще летом он писал своей молодой (и, конечно, влюбленной в него) знакомой Жене Лившиц: «Мне очень грустно сейчас, что история переживает тяжелую эпоху умерщвления личности как живого. Идет совсем не тот социализм, о котором я думал».

Итак, Есенин в 1919–1920 гг. уже хорошо понимает, какой социализм строится в стране и что собой представляют его архитекторы. Казалось бы, чувство брезгливости не должно было позволить ему пользоваться их услугами. Но без их мандатов, печатей, рекомендательных писем, денег не было бы ни издательства, ни кафе, ни – скажем прямо – сытой и даже не лишенной роскоши жизни в голодной и холодной Москве. (Ведь и книги, и бесконечные выступления приносили неплохие доходы.) Интеллигентская щепетильность Есенину несвойственна. Его крестьянская натура диктовала ему мораль другую – с паршивой овцы хоть шерсти клок. И чем этот «клок» больше и жирнее – тем лучше. Он считает высшей доблестью обвести власть предержащих вокруг пальца – на их деньги печатать то, что он хочет. Еще в 1916 г. в Петрограде, когда там чуть не разразился скандал из‑за того, что Есенин отдал в один из журналов уже напечатанные стихи – поступок, считающийся в литературном мире крайне неэтичным, – он писал по этому поводу человеку, который и вывел его на чистую воду: «Я знал, что перепечатка стихов немного нечестность. […] Я имел право просто взять любого из них (петроградских издателей. – Л. П .) за горло, и взять просто сколько мне нужно из их кошельков. Но я презирал их с их деньгами, и с всем, что в них есть, и считал поганым прикоснуться до них. […] Это (вышеописанный поступок. – Л. П .) было в их глазах, или могло быть, тоже некоторым воровством, но в моих ничуть».

Тогда Есенин был еще поэтом начинающим, теперь же он может разговаривать с ними свысока – ставить им (а если конкретно, то Луначарскому) ультиматумы: или дайте нам полную свободу, или отпустите за границу. (На что Луначарский ответил: не по адресу, ребята, обратились, не в моей это компетенции.)

А теперь спросим себя: если бы Есенин не желал иметь с ними никаких дел или резал бы правду‑матку в их кабинетах, не дожил бы и до 30 лет, сгинув где‑нибудь в ГУЛАГе или пил бы вглухую, не закусывая (за неимением чем), – это для нас было бы лучше? Он хорошо понимал, что о всех этих Каменевых и бухариных забудут (не знал, что проклянут), а его стихи останутся, и читателям (в отличие от некоторых биографов) будет совершенно все равно, каким образом удавалось их напечатать. Главное, что 6 стихах он не делал никому никаких уступок. И мог с полным правом сказать: «Не торговец я на слова».

Есенин не сменил маску «деревенского Леля» на маску хулигана, как утверждают некоторые современные исследователи… Он – не без помощи своих новых друзей – стал им. Одна из самых знаменитых хулиганских вылазок Есенина и его друзей – богохульские надписи на стенах Страстного монастыря. Какие именно? Тут, как почти всегда, когда дело касается Есенина, сведения расходятся. По воспоминаниям близкого к имажинистам И. Старцева:

 

Вот они толстые ляжки

Этой похабной страны, –

Здесь по ночам монашки

Снимают с Христа штаны.

 

По другим воспоминаниям: «Господи, отелись!», «Граждане белье исподнее меняйте!». Не исключено, что написано было и то и другое (и может быть, еще что‑нибудь).

«Имажинисты были поэты жизни, любовники слова и разбойники, желавшие отнять славу у всех», – писал по этому поводу Мариенгоф. Под «всеми» он в первую очередь имел в виду художников, выполнявших ленинский план монументальной пропаганды. Но что любопытно: подробно описывая, как проходила акция, кто писал аршинными буквами похабные слова, кто держал лестницу, как Есенин обвел вокруг пальца милиционера, – страж порядка не только не пытался разогнать хулиганов, но еще и охранял их от недовольных прохожих, – описывая все это, Мариенгоф ни слова не говорит о том, что послужило поводом для сей акции. А дело было так: в кафе, где сидел Есенин, пришел некий «военный в кожанке» и стал говорить о реакционной роли монастырей, о том, что там часто укрывают белых офицеров, хранят для них оружие и т. д. и т. п., и предложил Есенину «написать об этом осином гнезде» правдивую поэму. Есенин ответил, что у него сейчас другие планы, но пообещал «ударить по монастырю хлесткой эпиграммой». «Ну спасибо, Сергей Александрович», – сказал военный в кожанке и пожал руку Есенину.

Почему же поэт, уже знающий цену «военным в кожанке», согласился – пусть и на свой лад – выполнить эту просьбу. Как бы ни относился Есенин к «красным», «белые» в его представлении были еще большим злом. Никогда не только в стихах, но и в письмах или личных беседах он не сказал о них ни одного хорошего слова. Белогвардейский лозунг: «За Русь, царя и веру» – был ему глубоко чужд. (Сказывалась школа Иванова‑Разумника.)

«Поэты жизни» не прекращали своих выходок: однажды они сорвали дощечки с названиями улиц и прибили на их место другие – «улица Есенина», «улица Мариенгофа», «улица Шершеневича».[66]

Хулиганство? Да… со стороны Мариенгофа и Шершеневича. Что до Есенина, то он твердо знал, что улица его имени непременно будет. И не ошибся. Поэт – как и положено поэту – просто опередил свое время.

Мы не склонны винить в действиях Есенина (иногда попадавших и под Уголовный кодекс) исключительно его друзей‑имажинистов. Алкоголизм делал свое дело. (А пил он, наверное, больше, чем все его новые друзья, вместе взятые («Коль гореть/ Так уж гореть сгорая».) Сам Есенин отнюдь не в восторге от своего нового амплуа: «…я потерял […] все то, что радовало меня раньше от моего здоровья. Я стал гнилее», – признается он Иванову‑Разумнику. («О, моя утраченная свежесть, /Буйство глаз и половодье чувств».) Что – парадоксально, но Есенин соткан из парадоксов – не мешало ему порой быть «по‑прежнему таким же нежным», грустить о небесах и мечтать «быть отроком светлым/Иль цветком с луговой межи». Раньше его сравнивали с Алешой Карамазовым. Теперь в нем соединились черты Алеши, Ивана и Дмитрия одновременно. Поэт Н. Оцуп вспоминает: однажды, приехав из Петрограда в Москву, он слышал, как Есенин, «красный от вина и вдохновения, кричит с эстрады: «Даже Богу я выщиплю бороду /Оскалом своих зубов» В публике слышен ропот. Кто‑то свистит. Есенин сжимает кулаки. «Кто, кто посмел? В морду, морду разобью». […] Спустя некоторое время […] я встретил случайно Есенина и провел с ним почти всю ночь. Был он совершенно трезв, прост и, чего я никак не ожидал, скромен и тих». Такое же впечатление – исключительно мягкого и приятного человека – он произвел на известного математика (в будущем академика) П. Александрова, с которым познакомился в доме Е. Эйгес.

«Многоликий, противоречивый, грешный, пьяный и все же близкий и дорогой русскому сердцу, какой‑то свой, настоящий…» – писал о нем эмигрантский поэт Г. Забежинский в 1960 г. Подтвердив тем самым есенинский афоризм: «Большое видится на расстоянии».

 

* * *

 

Боимся, у читателя этой книги может возникнуть впечатление: Есенин только и делал, что скандалил, торговал в лавке, доставал бумагу для издательства и т. п. А он – между прочим – еще и писал. И много писал. Чему сам удивлялся: «… как я еще мог написать столько стихов и поэм за это время», – риторический этот вопрос из письма Иванову‑Разумнику от 4 декабря 1920 г. Ответ, как всегда – в стихах: «Осужден я на каторге чувств /Вертеть жернова поэм».

Если хулиганил он в компании с другими имажинистами (двоих из них: Мариенгофа и Кусикова – он искренне любил), то писал совершенно иначе, чем его новые друзья. Не только неизмеримо талантливее, но иначе. Ему были тесны рамки любого «изма». Он подписал «Декларацию» имажинизма, но в статье «Быт и искусство», посвященную «своим собратьям по тому течению, которое исповедует Величие образа», по существу, спорит с ней: «Собратьям моим кажется, что искусство существует только как искусство. Вне всяких влияний жизни и ее уклада. Мне ставится в вину, что во мне еще не выветрился дух разумниковской[67]школы, которая подходит к искусству, как к служению неким идеям.

Собратья мои увлеклись зрительной фигуральностью словесной формы, им кажется, что слова и образ – это уже все.

Но да простят мои собратья, если я им скажу, что такой подход к искусству слишком несерьезный. […]

У собратьев моих нет чувства родины во всем широком смысле этого слова […]. Поэтому они так и любят тот диссонанс, который впитали в себя с удушливыми парами шутовского кривляния ради самого кривляния».

 

* * *

 

В стихах этого времени он, как и в жизни, и нежный крестьянский юноша, и городской озорник. Противоестественное – на чей‑то чужой взгляд – это сочетание, как показывает Есенин в «Песне о хлебе» (1921), вытекает из самой сущности крестьянского труда:

 

Режет серп тяжелые колосья,

Как под горло режут лебедей.

……

Перевязана в снопы солома,

Каждый сноп лежит, как желтый труп.

На телегах, как на катафалках,

Их везут в могильный склеп – овин.

……

А потом их бережно, без злости,

Головами стелют по земле

И цепами маленькие кости

Выбивают из худых телес.

И из мелева заквашивая тесто,

Выпекают груды вкусных явств…

Вот тогда‑то входит яд белесый

В жбан желудка яйца злобы класть.

……

И свистят по всей стране, как осень,

Шарлатан, убийца и злодей…

Оттого, что режет серп колосья,

Как под горло режут лебедей.

 

Конечно, стихотворение построено на метафорах, но в деревенском труде и в деревенском быте реально соединились поэзия и жестокость. И Кирша Данилов, и русский бунт, бессмысленный и беспощадный.[68]

Маленькая поэма «Исповедь хулигана» (ноябрь 1920 г.), где есть строчки: «Мне сегодня хочется очень/Из окошка луну обоссать», которые, наверное, не стоит читать в присутствии юных девушек (Есенин в таких случаях и не читал – опускал их) – эта же поэма – одно из самых задушевных, быть может, даже чуточку сентиментально‑задушевных стихов, написанных «рязанским Лелем»:

 

Я нежно болен вспоминаньем детства,

Апрельских вечеров мне снится хмарь и сырь.

Как будто бы на корточки пригреться

Присел наш клен перед костром зари.

 

 

«Трубит, трубит погибельный рог!». «Пугачев»

 

Другая «маленькая поэма» «Сорокоуст» начинается нарочито грубо:

 

Трубит, трубит погибельный рог!

Как же быть, как же быть теперь нам

На измызганных ляжках дорог?

Вы, любители песенных блох,

Не хотите ли пососать у мерина?

……

Хорошо, когда сумерки дразнятся

И всыпают вам в толстые задницы

Окровавленный веник зари.

 

Но вот автор(или, если угодно, лирический герой) увидел бегущего за поездом жеребенка:

 

Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

 

И он шлет всяческие проклятия «страшному вестнику», который

 

Пятой громоздкой чащи ломит.

И все сильней тоскуют песни

Под лягушиный писк в соломе.

О, электрический восход,

Ремней и труб глухая хватка,

Се изб древенчатый живот

Трясет стальная лихорадка!

 

 

* * *

 

Автор этой книги родился и вырос в семье инженера, человека отнюдь не бездуховного, который и сам писал стихи, и читал чуть ли не всех европейских поэтов в подлиннике, и дружил со многими крупными писателями и поэтами. Он привил своим детям уважение к технике и понимание того, что она есть великое благо, ибо берет на себя труд рутинный, механический, высвобождая творческие способности человека. А убивать людей можно и сидя на лошади. (Дело ведь не в количестве убитых, а в психологии убийцы.) Красивы могут быть и инженерные решения, и то, что создано с помощью технических достижений. Прекрасны деревянные орнаменты деревенских изб (Есенин пропел им гимн в «Ключах Марии»), но прекрасен и чудо техники – Бруклинский мост – «в формах его современных особая есть красота». И Есенин, в отличие от Горького и Маяковского, сумеет ее оценить.

«Стальная конница» победила «живых коней» во всем мире. И процесс этот неостановим. (Другое дело, что человечество еще не всегда умеет им управлять.) Но для натур тонких, нервных резкий переход от одного стиля жизни к другому может быть губителен. Тем более когда естественный технический прогресс заменяется насильственными действиями и презрением к ранее существовавшим формам культуры и быта.

Город, город, ты в схватке жестокой Окрестил нас как падаль и грязь.

Почему‑то никто не счел нужным прокомментировать эти строчки. А между тем – мы уверены – поэт имеет в виду дошедшие до него в чьем‑то пересказе слова К. Маркса об «идиотизме деревенской жизни».

Себя Есенин сравнивает с волком, на которого устроена засада. И, как волк, он не намерен сдаваться без боя:

 

Зверь припал… и из пасмурных недр

Кто‑то спустит сейчас курки…

Вдруг прыжок… И двуногого недруга

Раздирают на части клыки.

 

О, привет тебе, зверь мой любимый!

Ты не даром даешься ножу!

Как и ты, я, отвсюду гонимый,

Средь железных врагов прохожу.

 

Как и ты, я всегда наготове,

И хоть слышу победный рожок,

Но опробует вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок.

 

 

* * *

 

Когда писались эти стихи, в стране полыхало крестьянское восстание, по размаху почти сопоставимое с восстанием Пугачева. Практически вся Тамбовская губерния была занята восставшими. Проехать из Москвы в Тамбов было невозможно. Восстание шло не только под экономическими (отмена продразверстки), но и политическими лозунгами (созыв Учредительного собрания), политическая программа восставших была, по существу, близка к эсеровской. Естественно, все симпатии Есенина – на стороне тех, кто решился на «последний, смертельный прыжок». Нет, он не взял винтовку в руки и не попробовал пробраться на Тамбовщину. Он откликнулся на восстание так, как только и может откликаться поэт, – словом. Гениальной поэмой «Пугачев».

Есенинский Пугачев не имеет ничего общего ни с реальным Пугачевым, ни с Пугачевым пушкинским. Он похож отчасти на автора, отчасти на предводителя восстания – Антонова, соединяя в себе твердую решимость не «даваться ножу» и нерастраченную нежность или, по словам Эренбурга, «грустную удаль и нежное хулиганство». Некоторые монологи Пугачева, вынутые из текста, не знающий поэму читатель может принять за стихи Есенина. Крестьянский «бунт» рисуется вовсе не как бессмысленный и беспощадный.

Современное звучание поэмы было сразу же замечено критиками. «Есенинский Пугачев – не исторический Пугачев. Это Пугачев‑антитеза, Пугачев противоречит тому железному гостю, который «пятой громоздкой чаши ломит», это Пугачев Антонов‑Тамбовский, это лебединая песня хаотической Руси, на короткое время восставшей из гроба после пропетого ей уже Сорокоуста» (Г. Устинов). Ему вторит другой критик, укрывшийся под псевдонимом Москвич: «Это больше бунт есенинский, чем пугачевский […]. И так неожиданно свежо, так необычно звучит в хоре городских голосов современности рязанский говор Есенина, человека видящего, как крестьянин «цедит молоко соломенное ржи». […] Как трава из‑под городских камней, выпирает из нашей городской современности поэма Есенина – поэма о мужицкой правде, о зверино‑мудрой мужицкой душе – поэма о мужике».

Практически о том же самом, только со знаком «минус» говорит А. Троцкий: «… сам Пугачев с головы до ног Сергей Есенин, хочет быть страшным, но не может. Есенинский Пугачев сантиментальный (sic!) романтик. Когда Есенин рекомендует себя почти что кровожадным хулиганом, то это забавно; когда же Пугачев изъясняется как отягощенный образами романтик, то это хуже».

Текстологический анализ черновиков поэмы показывает, как планомерно Есенин стремился приблизить ее содержание к современности, намеренно отказываясь от исторической точности.[69]

Трижды в поэме говорится, что мятеж подавляет не Петербург, как это было при Екатерине, а Москва. («Оттого‑то шлет нам каждую неделю / Приказы свои Москва.», «Пусть знает, пусть слышит Москва / На приказы ее мы взбыстрим».)

Мятежник Караваев в ответ на реплику Пугачева – нужно «крепкие иметь клыки» – вздыхает:

 

И если бы они у нас были,

То московские полки

Нас не бросали, как рыб, в Чаган.

 

В монологе другого участника восстания Бурнова фигурирует луна, которую, «как керосиновую лампу в час вечерний, зажигает фонарщик из города Тамбова…». (Керосиновых ламп во времена Пугачева не существовало.)

Исследовательница А. Занковская выявила, что слова схваченного Пугачева, обращенные к выдавшим его соратникам, не что иное, как повторение слов Антонова‑Тамбовского к восставшим крестьянам – «Дорогие мои, хорошие…» «Эти слова, – пишет Занковская, – облетели в 1921 году всю Россию. Это были как раз те слова, которые укоряюще, с горечью повторял атаман Антонов, руководитель крестьянской войны против большевиков, перед своей казнью. Говорил их красноармейцам, таким же как он сам, крестьянам, одетым в военную форму».

Да и в описании разгрома повстанцев слышен стон, который прокатился по Тамбовской губернии после того, как отряды Тухачевского подавили восстание. По жестокости действия Тухачевского намного превзошли действия исторического Пугачева. Сотни деревень были сожжены, сотни заложников расстреляны. («Сколько нас в живых осталось? / От горящих деревень бьющий лампами в небо дым / Расстилает по земле наш позор и усталость».)

«Пугачев» – это поэма не только о неудавшемся крестьянском восстании – но и о неоправдавшихся надеждах на революцию. И в то же время, как всякое гениальное произведение, о «вечных вопросах» – смысле и ценности человеческой жизни. Многие исследователи отмечали, что Пугачев – герой поэмы – близок Христу, который знал, что его предадут ученики. Пугачев у Есенина предвидит обреченность «кладбищенского плана», но осознает его неизбежность и сознательно принимает на себя тяжкую ношу возглавить это движение и принести себя в жертву обстоятельствам.

Симпатии Есенина, конечно, на стороне Пугачева, но он понимает и предавших его – их жажду жизни:

 

Нет, нет, я совсем не хочу умереть!

Эти птицы напрасно над нами вьются.

Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь,

Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца.

Как же смерть?

Разве мысль эта в сердце поместится.

Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?

Жалко солнышко мне, жалко месяц,

Жалко тополь под низким окном.

Только для живых ведь благословенны

Рощи, потоки, степи и зеленя.

Слушай, плевать мне на всю вселенную

Если завтра здесь не будет меня!

 

Современники вспоминают, что, произнося некоторые строчки «Пугачева», Есенин сжимал кулаки до крови. Он читал эту поэму очень часто – и всегда она производила на слушателей грандиозное впечатление. Свидетельств об этом – множество. Приведем одно из них: «Вдали на пустой широкой сцене виднелась легкая фигура Есенина […]. Полы его блузы развевались, когда он перебегал с места на место. Иногда Есенин замирал и останавливался и обрушивался всем телом вперед. Все время вспыхивали в воздухе его руки, взлетая, делая круговые движения. Голос то громыхал и накатывался, то замирал, становясь мягким и проникновенным. И нельзя было оторваться от чтеца, с такой выразительностью он не только произносил, но разыгрывал в лицах весь текст.

Вот пробивается вперед охрипший Хлопуша, расталкивая невидимую толпу. Вот бурлит Пугачев, приказывает, требует, убеждает, шлет проклятья царице. Не нужно ни декораций, ни грима, все определяется силой ритмизованных фраз и яростью непрерывно льющихся жестов, не менее необходимых, чем слова. Одним человеком на пустой сцене разыгрывалась трагедия, подлинно русская, лишенная малейшей стилизации. И когда пронеслись последние слова Пугачева, задыхающиеся, с трудом выскользающие из стиснутого отчаянием горла: «А казалось… казалось еще вчера… Дорогие мои… Доррогие, хор‑рошие», – зал замер, захваченный силой этого поэтического и актерского мастерства, и потом все рухнуло от аплодисментов. «Да это же здорово!» – выкрикнул Пастернак, стоявший поблизости и бешено хлопавший (до этого не очень‑то чтивший Есенина. – Л. П. ). И все кинулись на сцену к Есенину.

А он стоял, слабо улыбаясь, пожимал протянутые к нему руки, сам взволнованный поднятой им бурей» (С. Спасский).

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Людмила Поликовская ЕСЕНИН

На сайте allrefs.net читайте: Есенин. Есенин...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Я – большевик? Орден имажинистов

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Анна Изряднова. Георгий Есенин
  В марте 1913 г. Есенин познакомился с Анной Романовной Изрядновой – корректором в типографии Сытина. Он тогда работал там же подчитчиком (помощником корректора). «… такой чистый, св

Иные в сердце радости и боли». Ратник 2‑го разряда
  Есенину не просто надоело рядиться в «рязанского Леля», он перестал им быть. Менялся сам Есенин. Неизбежно менялись и его стихи. («Иные в сердце радости и боли, / И новый говор липн

Февральская метель». Зинаида Райх
  Первым поэтическим откликом Есенина на революционные события стала «маленькаяпоэма» «Товарищ», датированная автором мартом 1917‑го, а впервые напечатанная в мае того же года в

Иван‑царевич в Европе
  11 мая поездом из Кенигсберга они прибыли в столицу Германии. Берлин начала 20‑х гг. не зря называют «русским Берлином». Там обосновалось множество русских: эмигранты, белогва

Был ли Есенин антисемитом?
  Во время пребывания в Нью‑Йорке Есенин вместе с Дункан посетил дом еврейского поэта М. Л. Брагинского (Мани‑Лейба) и читал там начало «Страны негодяев». При большом коли

Гадина Бениславская
  Последняя телеграмма Есенина Дункан прошла редактуру Галины Бениславской. Первоначальный текст был таков: «Я говорил еще в Париже, что в России я уйду. Ты меня озлобила. Люблю тебя,

Софья Андреевна Толстая. Персия в Баку. Ссора с Галиной Бениславской
  Почти сразу после приезда в Москву в марте 1925 г. Есенин познакомился с Софьей Андреевной Толстой. На дне рождения у Галины Бениславской. Пошел ее провожать, а вернувшись, сказал:

Ржавый желоб и кастальская вода
  25 июля 1925 г. Есенин вместе с Софьей Андреевной выезжает в Баку. По дороге он пишет Эрлиху: «Милый Вова! /Здорово./У меня не плохая / «жись»,/Но если ты не женился,/То не женись».

Памяти Сергея Есенина
  Мы потеряли Есенина – такого прекрасного поэта, такого свежего, такого настоящего. И как трагически потеряли! Он ушел сам, кровью попрощавшись с необозначенным другом, – может быть,

М. Осоргин
«Отговорила роща золотая…»   Покончил с собой прекрасный поэт Сергей Есенин. Не только безвкусицей, но и неуважением к памяти покойного было бы поль

Марина Цветаева
    И не жалость: мало жил. И не горечь: мало дал. Много жил – кто в наши дни жил Дни: все дал, – кто песню дал.   &nbs

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги