рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

ЮЗак. 519

ЮЗак. 519 - раздел Образование, Имени М.В. Ломоносова ...



это живет и пребывает по Божественной Воле — под осенением крестным. Можешь еще созерцать божественное и в представлениях души твоей: воззри на небо и умом обними преисподнюю, простри мысленный взор твой от одного края земли до другого, помысли при этом и о том могучем средоточии, который все это связывает и содержит, и тогда в душе твоей само собою вообразится очертание Креста, про­стирающего свои концы сверху вниз и от одного края земли до другого»3.

Крест как «могучее средоточие», которое все связывает и все в себе содержит, обладал неизмеримой творящей, порождающей энергией, представлял собой свя­щенный «свиток» мирового пространства. Все пространство христианского космоса сводимо к образу Креста и выводимо из Него. Поэтому процесс сакрализации (ду­ховного освоения) просторов Севера заключался в пространственно-временном развертывании образа Креста, который, обрастая различными архитектурными и художественными деталями, последовательно претворялся в более сложные (не по смыслу, а по форме) сакральные объекты: часовню — храм — монастырь.

Воздвижение креста на вновь открытой («обретенной») земле являлось исход­ным моментом формирования священной топографии. Русские землепроходцы, осваивавшие пространства Севера, на местах своих новых поселений «ставили большой деревянный крест и при нем какую-либо икону. Для защиты от дождя и снега над крестом устрояли досчатый футляр, являлось нечто вроде часовни. С увеличением населения, а также в память какого-либо события, жители строили уже настоящую часовню»4. По прошествии определенного времени на месте часов­ни или рядом с ней возводился храм. Этот процесс последовательного развертыва­ния («возвращения») часовни и храма из образа Животворящего Креста нашел свое явное, богословски осмысленное выражение в истории строительства северных мо­настырей. Наиболее ярким примером сознательного претворения образа Креста в архитектурном ансамбле северных обителей является строительная деятельность патриарха Никона, основавшего на одном из островов Белого моря монастырь, глав­ной святыней и символом которого стал образ Креста.

Крест как исходная архитектурная праформа, из которой могут быть разверну­ты ее более сложные дериваты (часовня, храм), не только проник в высокие сферы монастырского строительного богословия, но лежал и в основе народных храмо-строительных традиций, о чем свидетельствуют переписные книги часовен Холмо­горской епархии, составленные по распоряжению архиепископа Афанасия в 1692 году. В переписной книге Верщинской волости указывается «часовня на плесе у креста во имя Воздвиженья Честнаго Креста...»5. Развертывание священной триады (крест—часовня—храм) прослеживается и в описании часовен Пучужской волости: «Toe же Пучужские волости часовня близ церкви на церковной земле, а построена в 198 году по обещанию от того случая, что стоит на том месте крест...»6. В той же волости отмечена часовня, построенная «от того случая, что истари бывала на том месте часовня Дмитрия Селунского и та часовня перевезена и построена в той волости церковь, и после того времени стоял на том месте крест...»7. В переписных книгах часовен часто встречается выражение: «а построена та часовня в давних летах до церковного строения», указывающее на преемственную связь часовни и церкви.

Однако отношения между элементами священной триады характеризуются не только количественным возрастанием (развертыванием), переходом от «простого»


(Крест) к «сложному» (Храм), но и обратным процессом свертывания пространства к своему духовному центру — первообразу. В качестве примера подобного сверты­вания сакрального пространства можно привести историю с переносом в 1672 году церкви Воздвижения в Архангельске на новое место. После ее перенесения было издано распоряжение церковных властей о том, чтобы там, «где была церковь Воз­движения Честнаго Креста Господня на престольном месте обруб срубить и крест поставить, чтоб к тому престольному месту никакая скверность не прикасалась»8. Операции свертывания и развертывания сакрального пространства, воплощенного в определенных культовых объектах, отмечены не только в христианской, но и во многих других религиозно-мифологических традициях. В частности, подобные пра­вила обращения с пространством лежат в основе удмуртских ритуалов, связанных со строительством и разрушением домашнего храма — куалы. После сооружения новой куалы в нее переносились наиболее значимые сакральные ценности старого святилища (части надочажного устройства, камни очага и воршудный короб). В случае, «если по той или иной причине вотяк должен бывает нарушить куалу, то на месте ее он ставит маленький столбик, кругом его складывает все камни куалы, а на верх полагает воршудный короб»9. Сведение и выведение сакрального простран­ства куалы из своих порождающих первоэлементов (очаг и воршуд) представляет собой полнейшую аналогию преобразовательным функциям образа Креста. Это сви­детельствует не только о некоторых универсальных законах и принципах организа­ции сакрального пространства, но и о наличии в любой традиционной культуре таких фундаментальных образов и символов, к которым может быть сведено все многообразие ее внешних проявлений.

Крест как один из ключевых символов православной культуры занимал цент­ральное место в сакральной топографии Русского Севера, являлся обязательным компонентом его архитектурно-природного ландшафта. Путешествуя в 1928 году по Мезени, этнограф-фольклорист Н.П. Колпакова записала в своем полевом дневнике: «По пути в разных местах — на угорах, на откосах, на вершинах обрывов — часто попадаются прихотливо разбросанные старые деревянные кресты... Такой крест иногда обозначает чью-либо одинокую могилу, но чаще это просто придорожные кресты... Кое-где они остались на месте бывших часовен. Часовня развалилась — новую не рубят. Остается на угоре только большой, издали видный крест»10.

Крест являлся одним из воплощений образа мирового древа. По словам препо­добного Иоанна Дамаскина, «Древо жизни, насажденное Богом в раю, предизобра-зило этот Честной Крест»". Связь образа Креста с универсальной концепцией уст­ройства мироздания обусловила его полисемантичность и полифункциональность. Кстати сказать, это относится не только к Кресту, но и ко всем другим производным от него атрибутам христианского культа. «Почему престол и прочия церковные вещи и утвари имеют различные знаменования? Причина почему св. Престол, а равным образом жертвенник и все прочие утвари, как-то: чаша, дискос, покровы, епископское, священническое и диаконское облачения и пр. имеют разные знамено­вания, что мы увидим в чине литургии Златоуста заключается в следующем. В продолжение литургии вспоминаются многие события из жизни Иисуса Христа: но как невозможно употреблять при этом богослужении соответствующее числу вос­поминаемых событий количество вещей, то является необходимость приписывать одной и той же вещи многие знаменования...»12. «Многознаменность» атрибутов


христианского культа не связана, безусловно, с утилитарными соображениями неудобства, а является универсальным свойством любых сакральных предметов, возводимых к своему конструктивному Первообразу (мировое древо, Крест и т. п.). Полисемантичность, полифункциональность образа Креста в православной культу­ре затрудняет классификацию деревянных крестов Русского Севера. Вместе с тем изучение мотивации возведения крестов и их пространственной локализации позво­ляет выделить их доминантные функцию и семантику, которые и лежат в основе существующих классификаций деревянных крестов Русского Севера. «Мотивацион-ная» (функциональная) классификация разделяет все кресты на следующие группы: «обетные», приметные (навигационные), поминальные, надмогильные (кладбищен­ские), поклонные и др.13. Пространственная классификация крестов предполагает их деление на придорожные, прибрежные, «росстанные», полевые, луговые, лесные и т. п.

Анализ топографии деревянных крестов Русского Севера позволяет раскрыть пространственные функции креста, а также архаическую религиозно-мифологиче­скую семантику той части пространства, которую он освящает и преображает. Наи­более полное описание топографии крестов содержится в работе П.С. Ефименко: «Кроме сооружения церквей, часовен, у народа есть весьма распространенный обы­чай — ставить деревянные кресты и столбы, называемые часовенками. Их ставят по краям улиц, при въездах в деревни, на дорогах, при перекрестках на почитаемых почему-либо местах, на сенокосах, в лесных рощах и других пустынных местах...»14. Помимо отмеченных локусов, деревянные кресты воздвигались также на берегах рек и морей, на островах, в священных рощах, около мостов и источников и т. д.

Одним из наиболее значимых мест воздвижения креста являлся перекресток. Соположение образов креста и перекрестка объясняется не только их этимологиче­ской связью, но имеет и более глубинную религиозно-мифологическую природу. В славяно-русском язычестве перекресток («росстань», «распутье») наделялся нечис­той, хтонической семантикой и связывался с представлениями об ином мире, о границе, разделяющей мир живых и мир мертвых. Наряду с некоторыми другими локусами топографии Русского Севера (лесом, болотом, баней и т. п.) «распутье» относилось к «дурному» пространству: «Нередко особые объекты указывают на переход к этим неблагоприятным местам или же нейтрализуют их (ср. роль креста, позже храма, часовни и т. п.)»15. Поэтому функции креста, стоящего на перекрестке, заключаются, во-первых, в том, что он является предупредительным знаком (сигна­лом опасности), а во-вторых, будучи христианским символом, крест нейтрализует нечистую языческую семантику «распутья», «обращает» ее в элемент православно­го космоса.

Однако, устанавливая принципиальные различия христианского креста и «язы­ческой» росстани, нельзя не указать и на их функциональную и семантическую близость. Как крест, так и росстань в топографии Русского Севера обладали ярко выраженными рубежными свойствами и отмечали границу поселения, которая в мифопоэтическом сознании отождествлялась с границей того и этого света, мира живых и мира мертвых, человеческого сообщества и «звериного царства». Поэтому крест и перекресток были тесно связаны с религиозно-мифологическим мотивам выбора жизненного пути, судьбы, жизни и смерти. «Крестцы или перекрестки, на славянском распутье, исходища путей, представляют нам ближайшее их сходство с


течением жизни человеческой. Там из одного исходища, как средоточия своего, пути расходятся в разные стороны. Такие места у древних народов почитались угодными богам...»16. «Человек мифопоэтического сознания стоит перед крестом как перед перекрестком, развилкой пути, где налево — смерть, направо — жизнь, но он не знает, где право и где лево в той метрике мифологического пространства, которое задается образом креста. Общеизвестна роль перекрестка... как выбора между жизнью и смертью в сказках, героическом эпосе, заговорах, бытовом поведении и т. д. (перекресток — переход из одного царства в другое, и добро и зло пытаются контролировать его...)»17.

Окраинное положение перекрестка-росстани на границе мира живых и мира мертвых обусловило его важную роль в погребальном ритуале. Так, например, вещи, использовавшиеся в процессе подготовки похорон (стружки от гроба, гребень, мыло, горшок и т. д.), относили «на границу владений соседней деревни», «на перекресток дорог»18. Односельчане «провожают покойника из деревни до первых крестов — т. е., где первое раздвоение дороги; кресты эти называют "покойничьи"19. Ритуаль­ные проводы покойного «на тот свет» до околицы, «до первых крестов» имели и свою бытовую подоплеку в широко распространенном на Руси обычае проводов гостей, родичей, странников до перекрестка, который потому и назывался «росста­нью», что на этом месте расставались, прощались, то есть просили друг у друга прощения. В древности на перекрестках-росстанях хоронили так называемых «не­чистых», «заложных» покойников, то есть людей, умерших неестественной («не своей») смертью. Поэтому во время поминок «по опившимся ставят на раздорожье сорок деревянных крестов»20. Каждый из этих сорока крестов фиксирует ежеднев­ный отрезок пути, пройденный душой «заложного», и призван облегчить его пере­ход на тот свет.

Перекресток являлся не только местом прощания живых и мертвых, но и мес­том их встречи. Поэтому, если вдову в сновидениях начинает посещать бес в образе ее покойного мужа, «нужно идти на "кресты" (к часовне), скинуть там рубаху, в которой бес маял, и протащить рубаху всей деревней, или повесить холст на крест или колокола... Чтобы не тосковать по покойнике рекомендуется ходить по три зори на кресты (на перекресток дорог)...»21.

Перекресток осмыслялся и как граница, разделяющая живых и мертвых, и как центр иного, загробного мира. В этом смысле он уподобляется кладбищу, на кото­ром «гадают под новый год: слушают припавши ухом к могиле, предварительно очертив около себя на снегу круг. Гадают также на "покойничьих крестах" (на перекрестках)»22. Соположение двух, казалось бы далеких, локусов (перекрестка и кладбища) раскрывает глубинную семантику ритуала гадания как испрашивания ответа на искомый вопрос у предков. Но для того, чтобы узнать свою судьбу, необ­ходимо было вступить в контакт с душами мертвых, то есть совершить путешествие на тот свет. Одним из таких локусов иного мира в мире людей и являлся перекре­сток, где совершались наиболее страшные гадания. Путешествие в иной, «нечис­тый», мир предполагало отречение загадчика от «русского» (православного) мира. В ритуале гадания это достигалось снятием нательного креста и его попранием. Переход загадчика в иной мир символизировался установлением символической границы, троекратного очерчивания магического круга, обводимого «против солн­ца». Участники ритуала, войдя в центр «противного» круга, призывали беса и от-


рекались от Бога («бес в кругу, Бог — по закругу»). Тем самым в обряде гадания происходило выворачивание наизнанку повседневных, «правильных» пространства и времени. Внешнее (бесовское) пространство врывалось в центр православного космоса, вытесняло его на периферию, а время оборачивалось вспять, возвращалось к первобытному языческому хаосу. Оборотническая сущность ритуала гадания, отказ от ценностей православного мира проявлялись и в изменении загадчиком своего человеческого лика, превращавшегося в личину беса. Инверсия всех норм, ценно­стей, статусов пронизывает все обряды, входившие в целостный комплекс святоч­ного первопраздника как времени всемирного распада и разлома, когда стираются различия между полами, а сам человек добровольно принимает на себя образ «зве­ря»: «В святки переряживаются. Этот обычай состоит в том, что делаются шулико-нами, т. е. мужчины меняются одеждою своей с женщинами, а женщины с мужчи­нами; кроме того маскируются иные; надевают звериные шкуры, лицо свое марают сажею, представляют живые чучелы: быков, коров, лошадей и т. п.»23. Однако даже в безудержной вахканалии святочного бесчинства и распутства существовали опре­деленные ритуальные рамки, разрушение которых грозило бы выходом за пределы допустимого (праздничного) пространства, в безысходный хаос бесовского, зверин-ского царства. Неконвенциональность святочного поведения проявлялась в страхе перед маской-личиной: «Маски не носят из боязни дьявола, так как надеть маску — значит одеть лицо черта»24. Те же «праздные», «беспутные» люди, которые ходили в святки шуликонами, во время праздника Богоявления «раздеваются" до нага и купаются в прорубях (майнах), на месте Иордана, не смотря ни на какую суровую погоду, дабы освященною водою смыть с себя личину беса»25.

Подобный тип изнаночного, оборотнического поведения был характерен не только для участников святочного карнавала, но и вообще для любого человека, находящегося на распутье, где вступают в свои права законы нечеловеческого анти­мира: «Ведь не только в географическом макропространстве, но и в микропростран­стве, связанном с обычным, повседневным бытом, сосуществуют "чистые" и "нечистые" места, причем последние (к ним относятся, например, баня, овин, бо­лото, лес, распутье и т. п.) рассматриваются как область, подвластная нечистой силе. Пребывание в "нечистом" месте, как и пребывание в "нечистом" времени, в прин­ципе обусловливают непременное отклонение от нормы поведения. Тем самым, повседневный бытовой уклад оказывается связанным с чередованием "правильно-" го" и "неправильного" поведения или, в иных терминах и другой перспективе, по­ведения и анти-поведения; в процессе жизни человек попеременно оказывается то в "чистом", то в "нечистом" месте или времени, соответственно меняя свой образ действий и подчиняясь кардинально противоположным стереотипам. Поведение и анти-поведение предстают, таким образом, как взаимодополняющие друг друга ком­поненты русской культурной жизни»26.

Таким образом, анализ различных ритуально-мифологических мотивов, связан­ных с «распутьем» — «росстанью», позволяет сделать вывод о полифункциональ­ности и полисемантичности креста, стоящего на перекрестке. Росстанный крест — это прежде всего пограничный знак, указывающий на пределы православного мира деревни, окруженного хаосом грешного, бесовского антимира. Это символ торже­ства христианского «перекрестка» над языческой природой «распутья». Крест, стоя­щий на околице деревни, постоянно напоминает страннику, покидающему «этот»


мир, о неисповедимости путей Господних, о необходимости выбора единственно правильного жизненного пути.

Образ крестного пути, начинавшегося на перекрестке, развертывался в про­странстве и воплощался в нескончаемой череде крестов, стоявших вдоль дорог. Функции и семантика придорожных крестов тесно связаны с религиозно-мифоло­гическим образом «пути-дороги»: «Путь — в мифопоэтической и религиозной моделях мира — образ связи между двумя отмеченными точками пространства. Постоянное и неотъемлемое свойство пути — его трудность. Путь строится по линии все возрастающих трудностей и опасностей, угрожающих мифологическому герою-путнику, поэтому преодоление пути есть подвиг, подвижничество путника»27. Религиозно-мифологический образ пути, вырастающий до божественных высот «крестного пути», являлся ключевым символом русского пространственного мента­литета, который прослеживается как в формах православного поведения (паломни­чество, крестный ход и т. п.), так и в ритуальной традиции, восходящей к временам язычества. Образ пути-дороги как космической оси, связующей разные зоны мироз­дания, занимал важное место в славяно-русских обрядах жизненного цикла. В пред­ставлениях русского народа «по смерти человеку предстоит далекое трудное стран­ствование по незнакомой дороге в страну предков»28. Отдаленность страны предков, «незнаемость» ведущих в нее путей предопределили обязательное использование в погребальном ритуале специальных транспортных средств, обладавших магически­ми свойствами («самоходные сани» и т. д.). В Вельском уезде «покойника возили к церкви зимой и летом на дровнях, которые потом, на обратном пути, недалеко от дома оставались до сорокового дня опрокинутыми вверх полозьями и с обернутыми назад оглоблями; при этом верили, что до сорокового дня мертвец каждонощно приходит к дровням, на коих везен был на кладбище, намереваясь ехать домой, но найдя оглобли обороченными, возвращается в могилу»29. В славяно-русской тради­ции сани и лодка являлись универсальными ритуальными транспортными средства­ми, были обязательной принадлежностью похоронного обряда: «В старину покой­ников даже летом везли на кладбище в санях: по-видимому, для этого избрали именно сани как древнейший вид повозки. В Олонецкой губ. этот обычай существо­вал еще недавно, и сани можно было заменить лодкой только при перевозках по рекам и озерам»30. Похоронные функции саней и лодки обусловлены вовсе не тем, что они являлись «древнейшим видом повозки», а «зимним» и «водным» характе­ром дороги, ведущей в мир мертвых. Вечно «зимней» природе загробного царства соответствует образ перевернутых саней, оставляемых на кладбище. Этот образ является частным случаем той тотальной инверсии всех пространственных отноше­ний, которая моделирует состояние распавшегося мира, вызванное смертью прича­стного судьбам космоса человека. В Череповецком уезде «тотчас по выносе покой­ника из избы оставшиеся дома «перекубыркивали» (опрокидывали ножками кверху) лавки, а затем мели и мыли пол, двери, окна, притом мести пол следовало от места, где лежал покойник, к порогу, а не иначе»3'. «Перекубыркнутый» мир мертвого дома являлся исходной и конечной точкой путешествия души покойного на «тот свет», где люди живут «верх ногами».

Ритуально-мифологический образ «последнего пути» воплощается не только в специальных транспортных средствах, но и во всех других атрибутах, причастных проводам на тот свет. Среди них особое место занимает прибитое к стене дома


полотенце, которое «показывает, что в доме кто-то умер. Можно предполагать, что первоначально это полотно вывешивали из жилых помещений, с целью облегчить душе умершего как выход из дома, так и возвращение в него. Северорусские Оло­нецкой губ., после того как поминки, устроенные после заупокойной службы, закон­чены и гостям говорят: "Сейчас вам самое время домой идти, ступайте с Богом", вывешивают за открытое окно кусок полотна. При этом берется кусок того полотна, на котором покойника опускали в могилу»32. Полотенце — это не просто знак смер­ти, но образ мировой связи, космического «пути-дороги». В погребально-поминаль­ном обряде ткань полотенца превращается в «полотно» дороги, по которой уходит умерший и по которой на поминальный пир являются незваные гости из незнаемых земель мертвого царства. После завершения пира им указывают на дорогу, вывеши­вая из окна погребальное полотенце, по которому опасные гости покидают этот мир, сопровождаемые напутствием оставшихся (в живых) — «скатертью — доро­га».

Мифологема «пути-дороги» занимала ключевое место и в пространственной организации восточно-славянского свадебного обряда33. Столь значимая роль моти­ва дальней дороги в сюжете свадебного ритуала объясняется тем, что в соответ­ствии с мифологическими представлениями дом невесты находится в ином мире, и для ее добывания-похищения необходимо совершить длительное путешествие, со­пряженное с трудными и опасными для героя-жениха испытаниями. Поэтому свадь­ба, как и похороны, предполагает наличие специальных транспортных средств, составляющих свадебный поезд. В северно-русском свадебном ритуале отмечен любопытный обычай тянуть в баню на санях родителей жениха или невесты в последний день свадьбы34. Поездка стариков на санях в баню в последний день свадьбы является пародийной (изнаночной) репликой поездки молодых на лошадях в церковь в первый день свадьбы. Однако пародия эта имела глубоко серьезный, трагический смысл, связанный с незаметным переходом свадьбы в похороны, когда на глазах пирующих гостей церковь превращалась в баню, а молодые — в стариков. Свадебный поезд вдруг оказывался погребальными дровнями, на которых «соста­рившиеся молодые» в последний день свадьбы отправляются в «последний путь». Мотив «санной» смерти прослеживается и в древнерусском ритуале наказания на санях, которое «воспринимается как символическая смерть»35. «Преступник» — это человек, преступивший установленную границу, которая разделяет добро и зло, жизнь и смерть. Поэтому преступление означает переход в царство смерти, а ритуал наказания — это проводы преступника на тот свет и его возвращение-перерожде­ние, вступление на праведный путь. Опасное свойство дороги как пути, ведущего в незнаемые земли мертвого царства, породило широко известный у разных наро­дов России запрет строить новый дом на дороге или тропинке. В частности, он отмечен у восточных славян, у финно-угорских народов Севера и Поволжья. В наиболее эксплицитной форме религиозно-мифологическая мотивация запрета воз­водить новый дом на дороге выражена в мордовском строительном ритуале: «Нельзя селиться там, где раньше дороги были. Там покойников таскали — будут чудиться». Мотивировка запрета строить новый дом на дороге («там покойников таскали — будут чудиться») указывает на связь дороги с представлениями о мире мертвых. В мифологической картине мира любая дорога отождествлялась с дорогой предков, то есть с дорогой, ведущей в мир мертвых. Не случайно, что, например, у удмуртов


существовали специальные «дорожные» обряды, направленные на нейтрализацию опасных свойств этой части пространства. Смысл этих обрядов сводился к задабри­ванию умерших, которые по дороге предков могли вторгнуться в мир живых лю­дей36. Представления об опасности, исходившей от пути-дороги, нашли отражение не только в обряде, но и в этикете. На Русском Севере широко бытовал обычай банного гостеприимства. Странник-гость, явившийся из нечистого пространства внешнего мира, обязательно должен был омыться, очиститься от дорожной сквер­ны. Баня превращалась для путника в сосуд, наполненный мертвой и живой водой, омывшись которой он умирает и возрождается новым, «чистым» человеком.

Таким образом, анализ ритуально-мифологических мотивов, связанных с обра­зом пути-дороги, позволяет сделать некоторые выводы относительно функций и семантики придорожных крестов, определить их место в сакральной топографии Русского Севера. Если в «росстанном» кресте актуализированы маргинальные и апотропеические функции, то придорожный крест — это прежде всего путеводный знак, дорожный указатель. Функции придорожных крестов можно было бы сопо­ставить с функциями их десакрализованных субститутов — верстовых столбов, размеряющих пространство дороги, задающих ритм и направление движения. Но если регулярно расставленные верстовые столбы (подобно петровскому «столетне­му» исчислению — расчленению времени) «убивают» сакральный смысл простран­ства дороги, то иррегулярно стоящие придорожные кресты наделяют его священ­ным пафосом Пути, ведущего на Голгофу смерти и воскресения.

Путеводной семантикой наделялись не только придорожные кресты, но и кре­сты, воздвигавшиеся по берегам рек и морей. Семантическая и функциональная идентичность придорожных и прибрежных крестов была обусловлена мифологи­ческим тождеством освящаемых ими топографических объектов: «Река — важный мифологический символ, элемент сакральной топографии. В ряде мифологий, прежде всего шаманского типа, в качестве некоего «стержня» вселенной, мирового пути, пронизывающего верхний, средний и нижний миры, выступает т. н. космическая (или мировая) Р. Она обычно является и родовой (или шаманской) Р. Иногда ее составной частью бывает символически переосмысленная реальная главная Р. дан­ного региона»37. Образ космической реки, связующей разные зоны мироздания, занимал важное место в сакральной топографии Русского Севера. Река являлась одним из центральных элементов пространственной организации обрядов жизнен­ного и календарного циклов. Поскольку в соответствии с мифопоэтическими пред­ставлениями мир мертвых располагался в устье реки, душа покойного должна была совершить путешествие в загробное царство, двигаясь вниз по течению реки. В северно-русской погребальной обрядности этот исход души знаменовался пускани­ем на воду ритуальных предметов, использовавшихся при снаряжении покойного на тот свет: «Солому или рогожу, на которой омывали покойника, кусочек мыла, гре­бень, которым расчесывали покойника, стружки от приготовленного гроба — домо-вища выбрасывают на берег реки, чтобы унесло при разливе воды, или прямо носят на воду»38. По свидетельству исследователя причитаний Русского Севера Е.В. Бар­сова, все атрибуты, связанные с подготовкой проводов на тот свет, бросают в озеро (реку) или отвозят в лес39. Река являлась не только путем-дорогой в иной мир, но и границей того и этого света. Поэтому в мифопоэтическом сознании важное место занимал мотив переправы через реку, преодоления водного рубежа. Этот мотив


получил воплощение в образе перевозчиков через «огненную реку», функции кото­рых в северном духовном фольклоре были усвоены архангелам Михаилу и Гаври­илу. Центральным локусом сакральной топографии Русского Севера, с которым связывался мотив переправы через реку, являлся мост. Сакральный статус моста подчеркивался тем, что его строительство «сопровождалось особым ритуалом. По-видимому, не случайно строители моста — "мостовщики" в ряде традиций образу­ют не только профессиональную, но и конфессиональную группу...»40. Мост как образ связи между разными точками сакрального пространства занимал важное место в символике похоронно-поминального и свадебного обрядов. Функции моста как медиатора между миром живых и миром мертвых ярко раскрываются в старинном поморском обычае, «по которому жены погибших на море мужей должны выйти на мост (собственно на реку) и "вопить" во всеуслышание»41. Образ моста играл важ­ную роль в свадебных гаданиях: «Кладется под подушку мостик из лучинок, чтобы суженый во сне провел по мосту. В данном случае перед нами, очевидно, те же символы, что и в песнях — "переход через реку", "питье воды" — те же символы любви. Представляется вероятным, что первоначально гаданье производилось на мосту или у моста, так как браки совершались у воды; здесь же у воды происходили игрища и поминания умерших. Поэтому нельзя не поставить здесь в связь обычая устраивать мосты по мертвым — "мосты чинят по мертвым" — обычай, и теперь существующий в Белоруссии»42. Мощение мостов в погребальном ритуале — это образ установления связи с сакральным пространством иного мира, куда отправля­ется умерший. Поэтому если для похорон актуальным является мотив строитель­ства — возведения моста, то для свадьбы — его преодоления, разрушения. Погре­бальный обряд наделен устроительным пафосом. Он преодолевает инспирирован­ную смертью «ненавистную раздельность мира», закладывает основы («мощи») нового миропорядка, наделяет его энергией («мощью»). Свадебный обряд, напро­тив, связывается с образами нашествия, вторжения, разрушения, подрыва основ («мостов» — «мощей»). Пограничные свойства моста, его одновременная причаст­ность обеим частям универсума превращает мост в точку наивысшего сакрального напряжения, где сходятся разные силовые линии, где решаются последние (предель­ные) вопросы бытия. Отсюда проистекает и столь значимая роль моста в ритуаль­ных поединках, в обрядах гадания. Наиболее хрестоматийный пример (но в то же время весьма актуальный для северно-русской традиции исторический прецедент) ритуального поединка на мосту — вечевые кулачные бои в Новгороде, разгоравшиеся на мосту через Волхов. Историческое предание связывает происхождение вечевых междоусобиц с временами крещения Руси, когда новгородцы «сбросили идол Перу­на в Волхов, рассерженный бог, доплыв до моста, выкинул на него палку со слова­ми: "Вот вам, новгородцы, от меня на память". С тех пор новгородцы в урочное время сходятся с палками на волховском мосту и начинают драться, как бешеные»43. «Перуново заклятье», породившее традиции кулачного боя на волховском мосту, восходит, несомненно, к сюжету основного мифа о поединке между Громовержцем-Перуном и его противником Волосом, имя которого отложилось в сакральном гид­рониме — Волхов. Мотивы и образы основного мифа отчетливо прослеживаются в масленичных ритуальных состязаниях, проходивших на реке. В Олонецкой губер­нии во время празднования масленицы «устраивается настоящее сражение, извест­ное под невинным названием "игры в мяч". Состоит эта игра в следующем: в пос-


ледний день масленицы парни и семейные мужики из нескольких окольных дере­вень сходятся куда-нибудь на ровное место (чаще всего на реку), разделяются на две толпы, человек по тридцать каждая, и назначают места, до которых следует гнать мяч (обыкновенно сражающиеся становятся против середины деревни, причем одна партия должна гнать мяч вниз по реке, другая вверх)... Необыкновенный азарт этого русского "лаун-тенниса" объясняется тем, что проиграть партию в мяч считается большим унижением: побежденных целый год высмеивают и дразнят, называя их "киловниками" (очень обидная и унизительная кличка, обозначающая верх презре­ния)»44. Ритуальный «футбольный» поединок, завершавшийся кулачным боем, стро­ился на противопоставлении «верха» и «низа» реки, которое определяло «враждеб­ный» характер отношений между жителями верхнего и нижнего концов деревни, между деревнями, расположенными в верховьях и низовьях реки («верховские» и «устьяне»). «Враждебность» речного верха и низа воплощалась не только в дей­ственных, но и в словесных поединках, включавших взаимные оскорбления, осме­яния, уничижение.

В местническую тяжбу о главенстве вступали как разные части одной реки, так и все реки Русского Севера. В рассказе Б.В. Шергина «Корабельные вожи» воспро­изводится местнический спор во время праздничного пира: «Вожевая братчина сварила пиво к городскому празднику 6 сентября. Кроме братчиков в пир явились гости отовсюду. Обычно в таких пирах каждая "река" или "город" знали свое место: высокий стол занимала Новгородская Двина, середовой стол — Москва и Устюг, в низких столах сидели черные, или чернопахотные реки. После званого питья у праздника в монастыре Звягин поспешил веселыми ногами к воженому пиву. Здесь усмотрел бесчинство. Братчина и гости сидели без мест. Молодшие реки залезли в большой стол. Великая Двина безмятежно пировала в низком месте»45. Местничес­кая иерархия пиршественного стола архангельских лоцманов (вожей) раскрывает местническую иерархию рек в исторической и сакральной географии Русского Севера, отражает основные направления и этапы его освоения.

Течение рек, несущих свои воды к Студеному морю-океану, определяло течение жизни северных крестьян, задавало ее ритм и направленность, оформляло представ­ления о топографии микро- и макрокосма. Не случайно, что образ реки явился композиционным принципом организации фольклорных текстов в книге О.Э. Оза-ровской «Пятиречие»: «Начинается книга, называемая "Пятиречие", в которой за­ключается пятьдесят сказок, рассказанных пятью человеками, жившими на берегу одной из пяти северных рек»46. Несмотря на очевидные литературные истоки, ска­зочный образ северного Пятиречия содержит весьма архаичные религиозно-мифо­логические мотивы, в частности, мотив отождествления реки иречи: «Связь реки с речью принадлежит к числу архетипических образов»47. Выявлению этой связи посвящено небольшое эссе А. Синявского (А. Терца), которое было навеяно впечат­лениями от путешествия по рекам Русского Севера и в котором развернута топо­графия разных жанров русского фольклора: «Не знаю, как в других странах, но в России реки связаны с песней. Сказка уходит в лес. Былина (героический эпос) выезжает в чистое поле (на подвиг). А песня тяготеет к воде, к реке. Само опреде­ление река, на русский слух, предполагает речь, которая текуча, певуча»48. В мифо-поэтическом сознании связь реки и речи имеет двойственный характер. С одной стороны, речь порождается рекой (прорицания у священного источника). С другой


стороны, речь-Слово космизирует, упорядочивает хаос водной стихии («пением в старину на Руси смиряли бурю на водах»).

Семантика и функции росстанных, придорожных, прибрежных крестов отлича­лись от семантики и функций крестов и часовен, воздвигавшихся в священной роще, — одном из центральных локусов сакральной топографии Русского Севера. В северно-русском культе священных рощ поражает прежде всего органичное соче­тание глубочайшей архаики с необычайной устойчивостью и продуктивностью, сви­детельствующее о прочных традициях живого религиозного творчества: «Как бы то ни было и каково бы ни было происхождение священных рощ в Пудожском уезде, во всех них, как в тех, которые уже стоят века, так и в тех, которые посажены сравнительно недавно, кроется несомненная языческая подоплека далекого от нас цикла верований, взгляд на святого, далеко отстоящий от взгляда христианского»49. Пространственная взаимосвязь креста (часовни) и священной рощи обусловлена семантическим единством образов креста и дерева, восходящих к единому архети­пу — прообразу «мирового древа». Поэтому процесс возведения храма сопровож­дался (дублировался) параллельным процессом «воздвижения» (посадки) деревьев: «...До сих пор у пудожских крестьян сохранилась тенденция обсаживать вновь строе-мые часовни деревьями: если деревья принимаются, то значит Угодник желает, чтобы его храм стоял в тени посаженных деревьев»50.

Посадка деревьев вокруг нового храма знаменовала появление новой священ­ной рощи, которая в данном случае была «вторичной», производной от храма. Но схема их отношений могла иметь и обратный характер в том случае, когда храм (часовня, крест) возводился в старой священной роще, на месте или около священ­ного дерева. Во время своего этнографического путешествия по Олонецкой губ. И.С. Поляков осмотрел священные деревья и священные рощи на Тудозере, где он встретил сосну, называемую Божьею сосной, которая «имеет значение священного дерева... Все отгнившие ветки тщательно собираются под сосну, где стоит старый деревянный крест. В других случаях встречаются рощи, преимущественно еловые, и под ними помещаются часовни. Часовни и роща почти повсеместно между собою связаны. Встречаются часто отдельные кресты под деревьями; на кресты по древ­нему обычаю вешаются полотенца и прочия деревенские изделия»51.

Мифологическое отождествление креста и дерева, проявлявшееся в их про­странственном соположении, в единообразии их ритуального использования в каче­стве жертвенных столпов, возносящих жертву к Богу, нашло свое предельное выра­жение в фактах прямого (конструктивного) совмещения креста и дерева. Одно из таких священных деревьев, к вершине которого был привязан крест, видел в Мезен­ском уезде академик А.И. Шренк52. Этот, сам по себе поразительный, факт абсолют­ной слиянности образа креста с образом дерева позволяет выделить ряд особенно­стей в семантике и функциях «рощенных» («проросших») крестов и часовен. Если росстанные, придорожные, прибрежные кресты и часовни указывают не столько на самих себя, сколько на нечто иное, им внеположное (отмечают границы, направле­ние пути и т. п.), то рощенные кресты и часовни обращены прежде всего к самим себе, к своей самодостаточной сущности. Они указывают исключительно на соб­ственную святость и на святость той части пространства, на которой они «произра­стают». Другими словами, крест и часовня, воздвигнутые в священной роще, — это знак святости как таковой. Поэтому священные рощи — «это не просто места,


пользующиеся благоговейным почетом окрестного населения, подобно кладбищам например. Напротив того, это в самом полном и истинном значении этого слова — рощи священные, к которым относятся с суеверным страхом, считая их за рощи, принадлежащие тому угоднику, в честь которого в роще выстроена часовня»53.

Представление о священной роще как о пространстве, находящемся во владе­нии святого, как о пространстве, где святость явлена в самой непосредственной и чистой форме, восходит к образу «мирового древа», воплощенного в реальных свя­щенных деревьях, крестах и часовнях, которые, подобно своему Прообразу, запол­няют все пространство мироздания, сливаются с его божественной сущностью и потому не могут являться знаками какой-то другой реальности, кроме всеобъемлю­щей космологической реальности собственного бытия. Изучение культа священных рощ на Русском Севере позволяет нам перейти к более детальному исследованию такого своеобразного явления северно-русского религиозного гения, как культ часо­вен, отразившийся в их семантике и ритуальных функциях.

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Имени М.В. Ломоносова

Министерство образования и науки Российской Федерации... Государственное образовательное учреждение... высшего профессионального образования...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: ЮЗак. 519

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

От автора
Предлагаемая вниманию читателей книга может рассматриваться как в извест­ной мере итог моих многолетних исследований, посвященных изучению сакраль­ной географии народов Севера России, выявлению и и

Этноцентрическая модель мира
В традиционной картине мира география «характеризуется не чисто географи­ческими координатами, — она насыщена эмоциональным и религиозным смыслом, и географическое пространство вместе с тем предста

Мифология моря и корабля
В традиционной картине мира поморов хтонической семантикой иного мира наделялись не только земли, населенные колдунами-инородцами, но и пространство моря. В мифологическом универсуме восточных слав

Архангельск — Град Земной и Град Небесный
К числу объектов сакральной географии, наделенных «иномирной» семанти­кой, относился и «Город». Северно-русские крестьяне воспринимали город как уникальный и единственный Город на всем белом свете.

Зак. 519
Особая выдел

Теософия культуры
Становление теософии как особого направления философской мысли связано с евразийством, один из родоначальников которого — П.Н. Савицкий, исходя из ка­тегории «месторазвития», стремился обосновать «

Сакральная география и культурный ландшафт
В русском умозрении, сохранившем изначальную чистоту и полноту архаичес­кого мировидения, Север распознается как запредельное инобытийное островное пространство, постижение которого возможно лишь н

Зак. 519
В глубинных основах русской строительной идеологии просвечивается некое негативное отношение к «ми

Пространство и время
Особая роль пространственности в построении космоса русской культуры по­зволяет уточнить понятие «русского хронотопа», в котором отношения между вре­менем и пространством имеют «обращенный», «вывер

Зак. 519
освящает эту хоть и первоначальную, но косную материю, небесные воды по праву своего «пре-восходства» изливаются на землю, управляют земными водами. Тайна и судьба земного мор

САКРАЛЬНАЯ ГЕОГРАФИЯ РУССКОГО СЕВЕРА
ЛУКОМОРСКИИ МИФ И БЬЯРМИЙСКАЯ САГА Мой духовный путь восхождения к морю и к Северу начинался в той прекрас­ной и сказочной стране детства, святая чистота и зачарованная география которого

Зак. 519
и она дивуется, как это Концырь не знать. "Я хорошо помню, — убеждала она, — что Концырь где-

Часовня
Топография часовен совпадает с топографией крестов, что объясняется отме­чавшейся выше взаимовыводимостью, семантической и функциональной слиянно-стью креста и часовни. Одним из примеров подобного

Зак. 519
ского разорения по обещанию, что был в той волости скотиной падеж»76. «...Было на том м

Зак. 519
Неизвестный создатель Кольского собора на несколько дней уединяется на горе и § проводит дни и ночи в слезах и созерцании воздвигнутого им храма: «Глядят: сидит I мастер на горе против

Зак. 519
В этом этиологическом мифе о происхождении предметного мира культуры под явно позднейшими (скорее

Зак. 519
74 Колпакова Н.П. У золотых родников. Записки фольклориста. — Л., 1975. — С. 74.

Языки» арктического пространства
Одной из актуальных задач современной арктической культурологии является сравнительно-типологическое изучение механизмов освоения пространства Аркти­ки. Конечная цель подобного исследования заключа

Русский простор и норвежские фиорды
Раскрыть глубинные типологические различия норвежского и русского языков пространства помогает идейное наследие Н.А. Бердяева — проникновенного иссле­дователя географии русской души: «Русской душе

Сакральное пространство ненецких тундр
Архаическая модель мира ненцев, как и других шаманистских народов, порож­дала линейное (динамическое) восприятие пространства, которое, однако, суще­ственно отличалась от линейности хронотопа христ

География и космография саамской культуры
Шаманский тип освоения пространства был характерен и для другого кочевого народа Арктики — саамов, харизматическим лидером которых являлся шаман — нойда, обладавший способностью свободно ориентиров

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги