рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Отцовский дом

Отцовский дом - раздел История, Карина Кокрэлл МИРОВАЯ ИСТОРИЯ В ЛЕГЕНДАХ И МИФАХ   Никогда И Нигде Не Говорит Он Ни О Доме, В Котором Родился, Н...

 

Никогда и нигде не говорит он ни о доме, в котором родился, ни о едином моменте детства, никогда не сравнивает природу или климат с теми местами, где вырос, нигде не говорит он о том, как рос с отцом или с матерью или какой бы то ни было семьей.

Кикрпатрик Сейл [214]

 

Суббота в доме Доменико Коломбо несколько отличалась от остальных дней. По субботам все они – отец, мать, младший брат Бартоломео и он, Кристфоро, – принимали сырую шерсть у молчаливых, коренастых крестьян с кирпичного цвета лицами, потом мыли ее в огромных чанах, потом раскладывали, словно множество маленьких убитых зверюшек, на полосатых холстинах во внутреннем дворе для просушки. Со всем этим им иногда помогали три старухи‑вдовы с соседней улицы. Эти благочестивые синьоры носили только черное и были очень похожи на ведьм, особенно когда сосредоточенно и молча крутили колеса прялок.

После прядения, с понедельника по субботу, вверх‑вниз‑вверх‑вниз‑вверх‑вниз ходили, ходили и ходили в мастерской ткацкие рамы – основа‑уток, основа‑уток, основа‑уток. Тут же, на полу, стояла колыбель с маленьким Джакомо. Матери иногда приходилось прерывать работу, чтобы покормить его. Джакомо только спал, иногда пускал пузыри и улыбался, а время от времени наполнял мастерскую нестерпимой вонью. Тогда мать выносила его, и из кухни доносились журчание воды, плач Джакомо, ласковые уговоры матери. Отец хмурился и ругался себе под нос, если мать слишком уж задерживалась с Джакомо.

А они с отцом и братом продолжали ткать, не останавливаясь ни на минуту. В полдень делали перерыв, потому что ровно в полдень сверху доносилось громкое мычание брата Джиованни. Он был на год старше Бартоломео, но не мог ни говорить, ни ходить, а когда ему что‑то нравилось, только резко запрокидывал голову и пускал слюну.

Когда отец слышал его мычание, он сам поднимался наверх, сносил Джиованни вниз, закреплял ремнем на стуле, и все они полдничали тут же, в мастерской. Ели всегда одно и то же – хлеб, который макали в подсоленное оливковое масло, вяленую рыбу, вонючий, но вкусный сыр, сладкие луковицы и небольшие желтые яблоки. Отец сам кормил Джиованни. Он терпеливо клал ему в рот измельченные кусочки еды. И тот так запрокидывал от счастья голову, что Кристофор боялся, что он подавится или его голова может оторваться. Отец был очень добр к Джиованни. По праздникам он возил его на муле в церковь на мессу, а там сидел на скамье рядом и не давал ему сползти во время мессы, иногда беря его на руки, как маленького, а ведь Джиованни – тяжелый. Сам Джиованни, кроме отца, любил еще тряпичную куклу, которую сделала ему мать из обрезков шерсти. Он не расставался с ней никогда. Когда у куклы совершенно стиралось нарисованное лицо, Кристофоро подрисовывал ей рот и глаза чернилами или углем. И Джиованни тогда тоже радостно запрокидывал голову. Кристофоро иногда завидовал брату‑калеке, который целый день лежал неподвижно. Вот если бы на день или два поменяться с ним судьбой и отдохнуть! Но только на день или два, не дольше.

Полдник всегда был коротким. Под строгими взглядами отца они старались жевать побыстрее. Доменико вообще не любил, когда рамы останавливались, словно тогда непременно должно было произойти какое‑то несчастье.

Так, день за днем, они ткали и ткали толстое белесое сукно, которое охотно покупали крестьяне и солдаты. Кристофоро всегда ждал, когда же наконец сжалится темнота и заберет себе море и город. Тогда они ели уже за столом, но опять – то же самое. А потом – отец зажигал масляные лампы, свисавшие на цепях над каждой рамой, и они продолжали прясть до тех пор, пока дремота не охватывала самого отца. Если раньше него засыпал кто‑нибудь из них, отец время от времени громко кричал, словно понукал скотину, и сердито, оглушительно хлопал в ладоши. Сначала маленький Джакомо, когда был еще совсем‑совсем маленьким, просыпался от всего этого и начинал орать, но потом привык и перестал просыпаться.

Когда, наконец, засыпал у рамы отец, мать очень осторожно будила его и вела в дом, совершенно бессильного и нестрашного, а они с братом спали тут же, на тюфяках, в мастерской.

В воскресенье утром они по очереди мылись в кухне холодной водой, ели выпеченный матерью хлеб с молоком и сыром и шли в церковь, потом полдничали, сидя за большим дубовым столом, и после этого они с Бартоломео бежали на улицу

Падуи, в школу Гильдии ткачей, где их учили читать Библию, а еще прибавлять, вычитать и делить воображаемые тюки шерсти. Библия Кристофоро нравилась больше. Он очень быстро выучился латыни и, по приказу учителя, брата Мауро, бегло читал классу заданные места из Ветхого и Нового Завета. Fratello Mauro был ужасно толстым доминиканцем со смешно выстриженной тонзурой, из‑за которой мальчишки дали ему страшно неприличное прозвище. Мауро страдал постоянной сонливостью, усугублявшейся от чтения учениками Писания, и когда он начинал уже довольно громко храпеть, Кристофоро, наклонившись и удостоверившись, что он действительно спит, нес по раскрытой книге уже совершенную отсебятину и, конечно, по‑генуэзски, придумывая продолжение понравившихся ему историй – например, о том, в какие переделки и шторма на пути к горе Арарат попадал ковчег отважного капитана Ноя, везущего столько разных зверей. Или как христиане нашли, наконец, затерянную страну Пресвитера Иоанна, а в ней столько денег и тюков золотой шерсти от золотых овец Пресвитера, что собрали могучее войско, и отвоевали у сарацин Иерусалим, и построили там множество церквей, и повесили на них золотые колокола. И никому не нужно было работать, потому что наступило царствие небесное. Монах храпел, а Кристофоро добавлял к рассказу все новые подробности, не забывая поглядывать в книгу и притворяться, что читает. Мальчишки, конечно, ему не верили, знали, что он врал – где это слыхано, чтобы в Библии было по‑генуэзски! Но слушали с удовольствием, потому что врал он складно, а складное вранье и послушать не грех.

Потом опять шли в церковь на вечернюю мессу и возвращались домой, а отец после мессы сразу шел в Гильдию на улице Свечников, откуда всегда возвращался сильно навеселе. Он привязывал под окнами мула, садился за стол и начинал ругать их всех на чем свет стоит: дармоеды, бездельники, он один всех кормит и никакой не видит благодарности, а один расход… В это время лучше всего было бросить заниматься чем бы то ни было и молча внимать, опустив голову. Потому что в гневе отец был страшен. Сусанна это хорошо знала. Никому и никогда не стала бы она говорить, да и сама потеряла счет тому, сколько было у нее на теле синяков и всяких шрамов. Но ни одного – на руках: Доменико «берег» ее руки, особенно пальцы. Потом отец засыпал прямо за столом, уронив голову, а они на цыпочках расходились.

И в понедельник с рассветом в мастерской опять начинали ходить ткацкие рамы, и все начиналось сначала.

Они разговаривали за работой, только когда отец отлучался в долину Фонтанабуона (он и сам был оттуда родом) – расплачиваться с поставщиками шерсти или искать новых. Доменико ездил туда на своем грязно‑белом муле точно такого же цвета, как и то сукно, которое выходило из‑под их рам. Это был очень хороший мул. Отец ласково хлопал его по крупу, разговаривал с ним прямо как с человеком и говорил всем, что лучше иметь хорошего мула, чем плохого коня, и имя ему дал – L’Amico. Друг. Мула отец любил тоже.

Самое счастливое время наступало тогда, когда с гвоздя у двери в кухню исчезали шляпа отца и его кнут. Дорогой кнут, крученой черной кожи и с тяжелым добротным кнутовищем, наполовину дубовым, наполовину железным. Кристофоро не мог поверить, что таким страшным кнутом отец бьет своего любимого мула, но мать говорила, что кнут – это больше для защиты от лихих людей на большой дороге.

Раз не было на стене ни шляпы, ни кнута, значит – о, радость! отец уехал! Правда, останавливаться они не могли и тогда: отец вымерял потом каждый локоть сукна, натканного за день. Но когда его рама оставалась пустой и неподвижной, они могли говорить обо всем и даже смеяться. 1лавное было – не останавливаться! Матери, правда, все равно приходилось ненадолго останавливать работу, чтобы покормить Джакомо, когда тот просыпался, но Джакомо, словно понимая это, не затягивал со своей едой и сосал жадно, а потом сразу же засыпал.

Сидя перед своими прямоугольными высокими рамами, с перекладинами, доходившими до потока, в «тумане» взвеси шерстяных волокон, Кристофоро представлял их троих птицами в клетках. Когда отлучался отец, они были веселыми птицами в клетках. Только Джиованни был грустен у себя наверху. Он всегда знал, что отец в отлучке, и не мычал, как обычно, в полдень, чтобы его снесли вниз, а мать или Кристофоро сами поднимались наверх, усаживали брата, подложив ему под спину подушки, и кормили его кусочками рыбы, сыра и хлеба. Поев, Джиованни отворачивался к стене, прижимал к себе тряпичную куклу, с которой не расставался, и спал до самого вечера. Наверное, потому что кукла тоже ничего не могла делать, а только лежать неподвижно, как и Джиованни, он чувствовал их похожесть и был не так одинок.

А в мастерской тогда происходило самое интересное. Мать, продолжая двигать руками так быстро, словно они были частями ткацкой рамы, а не ее тела, начинала свои рассказы. Она знала множество историй. Например, про поверье деревни Моконечи, о которой все знают, что это самая высокая деревня в их горах! Там есть зачарованная пещера, где день и ночь множество женщин, которые умерли молодыми, прядут нити человеческих жизней, прядут день и ночь, а если нить обрывается, то кто‑нибудь умирает. Но в ту же минуту рождается новый человек, и им надо все начинать сначала. И так – пока не наступит Конец света и не оборвутся все нити разом.

Голос матери из обычно отрывистого и едва слышного, словно она боялась, что ее вообще услышат, становился уверенным и завораживающим. Кристофоро подозревал, что она сама придумывала эти истории, как и он, в воскресной школе. Но не все ли равно!

И опять, и опять просили Кристофоро и Бартоломео рассказать их самую любимую историю – о том, как далекодалеко за морями, в Индии, правит своим христианским царством Пресвитер Иоанн, который один борется против магометан и идолопоклонников, окружающих его со всех сторон, и ждет, когда христианские короли придут к нему на подмогу. Земля Пресвитера полна самых потрясающих богатств и чудес – пряностей, самоцветов, диковинных птиц, поющих женскими голосами, и – золота, которым замощены улицы и покрыты крыши. И есть там источники, полные сладкой воды. И это не выдумки, потому что неведомо как, но Пресвитер смог передать письмо самому папе Римскому! И тот призвал всех христиан искать дорогу в окруженное с одной стороны бескрайним морем, а с другой сарацинами и язычниками царство Пресвитера Иоанна.

И если не найдут туда дороги христиане и не поддержат Пресвитера, то сгинет и его царство, и весь христианский мир. И родятся в Иерусалиме младенцы со змеиными телами, и четыре Всадника Светопреставления один за одним начнут спускаться с небес. Первый всадник спустится с небес на Белом коне, и с ним начнется моровая язва, второй – на Красном коне принесет последнюю на земле войну, и люди обезумеют от жажды крови, и «царство пойдет на царство». И тогда на дряхлом Черном коне на заброшенные поля и виноградники спустится с небес Голод, не щадящий никого. И после него, на последнем, Бледном коне спустится Смерть, забирая в ад с опустевшей земли все оставшиеся души.

На мгновение замедлился ход ткацких рам Кристофоро и Бартоломео, но только на мгновение, потом они заходили с удвоенной скоростью: вверх‑вних, вверх‑вниз. Мать продолжала:

– Но если до конца века найдут за морем царство Пресвитера Иоанна христианские корабли, то исполнится иное древнее пророчество: все сарацины и язычники по доброй воле, без всякого принуждения обратятся в истинную веру, и наступит Царство Божие на всей земле, и люди не будут ни бить друг друга, ни убивать, не станет ни болезней, ни войн, а работать люди будут, только если захотят, а если не хотят, то и не будут, все им и так даст Господь…

Собственный рассказ завораживал мать, только руки ее двигались по‑прежнему быстро.

– Однако до сих пор никто не может найти землю Пресвитера, хотя все столько лет ее ищут – и простолюдины, и короли…[215]

Кристофоро стало тогда прямо не по себе, что такого важнейшего дела до сих пор никто не сделал! И чем только занимаются мореходы – возят какие‑то тюки и бочки! Да им все надо бросить и искать землю Пресвитера Иоанна! Кристофоро сетовал в душе и на самого преподобного Пресвитера: тот допустил непростительную оплошность. В письме Его святейшеству ему следовало описать или, еще лучше, нарисовать путь, которым можно найти путь в его царство, нечто вроде карты, какую он видел в окне савонской книжной лавки, и Кристофоро удивлялся, почему Пресвитер этого не сделал. И вот из‑за этого все они теперь должны работать всю жизнь не покладая рук за ткацкими рамами и с ужасом ожидать, что Пресвитера никогда не найдут и настанет Конец света, и все погибнут. И Кристофоро после рассказа матери решил, что раз в будущем – все равно ничего хорошего, то нужно, пока не поздно, зайти хотя бы в ту книжную лавку недалеко от воскресной школы и хоть одним глазком взглянуть на ту замечательную книгу о путешествиях, которую видел он выставленной в окне.

Жаль, что замечательное время, когда отец уезжал в отлучки, выпадало не часто!

Когда заканчивались дневные труды, братья укладывались на ночлег в мастерской. Внешне они совершенно не походили друг на друга. Бартоломео – хрупкий, как мать, черноволосый, кудрявый, с кожей смуглой, как подрумяненный хлеб, смешливый и с лукавыми глазами, которым он умел придавать уморительное, притворно невинное выражение. Кристофоро – как кукушонок в чужом гнезде, непохожий ни на кого: высокий, широкоплечий, голубоглазый, со светлыми волосами, белокожий и горбоносый.

– Почему отец всегда бьет меня чаще, чем тебя? Твоих проступков он иногда просто не замечает, – спрашивал он порой Бартоломео.

– Потому что надо делать и не попадаться. Я маленький, а ты вон какой вымахал, и отовсюду тебя видно, поэтому ты чаще попадаешься ему на глаза. Или – из‑за твоего кашля.

С прошлой зимы Кристофоро и впрямь стали мучать приступы неукротимого кашля. Отец ненавидел, когда это случалось посреди работы и ему приходилось останавливать раму. Кристофоро сдерживался, как мог, и даже один раз свалился у рамы, как куль, оттого, что старался не дышать и не кашлять слишком долго. Но приступы не проходили, и он мучался от чувства вины и страха. Но поделать ничего не мог.

Отец почему‑то при этом всегда бросал на мать злые взгляды, как будто в этом была ее вина. Наконец мать отвела его к лекарю. Лекарь, нацепив на глаза круглые стекла, приказал показать ему язык (что Кристофоро сделал не без удовольствия: лекарь ему не понравился), заставил его раздеться, поставил на грудь и зачем‑то на задницу несколько мерзких пьявок. Кристофоро с ужасом смотрел, как пьявки сначала были тонкими и сильно извивались, а потом извивались все меньше и меньше, постепенно наполняясь его кровью, пока наконец не замерли и не отвалились в подставленный лекарем горшок. За все время у лекаря он не кашлянул ни разу, и тот сказал, что никакой болезни в теле

Кристофоро не находит и, скорее всего, это просто притворство.

Доменико тогда попробовал иное действенное средство, к которому прибегал в большинстве случаев жизни: порку прямо в мастерской. Но, увидев, что Кристофоро, уже совершенно исполосованный и ослабевший, все равно заходится в кашле, понял, что мальчишка не притворяется. Мать вмешиваться не смела.

Постепенно с его кашлем смирились, тем более что, несмотря на кашель, работал он быстро, и сукно с его рамы сходило хорошее. Но когда отец бывал не в духе (а рамы их стояли рядом), от подзатыльников к концу дня у него в голове звенело, как от савонских колоколов в воскресное утро.

– Давай убежим в порт, сядем на корабль и поплывем искать Пресвитера Иоанна, – сказал ему однажды Бартоломео.

– И оставим мать тут одну?

Бартоломео вздохнул и молчаливо согласился, что мать оставлять тут одну нельзя.

Кристофоро иногда поглядывал на отца из‑за рамы так, чтобы тот не заметил. Крупнокостный, низкорослый, коренастый, со слишком длинными для своего тела руками, отец тоже казался ему запертым в слишком тесную для него клетку. Кристофоро старался понять, откуда отец берет столько гневной силы. Отец работал за своей рамой молниеносно, его длинные руки мелькали быстрее их всех. Как ни старались они с матерью попасть с ним в ритм, достичь его быстроты, удавалось это иногда только Бартоломео. Отец всегда молчал за работой, погруженный в себя. Иногда лицо отца светлело, и он чуть заметно улыбался каким‑то своим счастливым мыслям. О чем он тогда думал? А может, просто так привык работать, когда был учеником у ткача‑фламандца? Кристофоро знал одного мальчишку фламандца в воскресной школе, и тот тоже всегда молчал.

Один раз Доменико заметил, что Кристофоро рассматривает его, и ответил ему тяжелым, неприятным взглядом, словно задавал какой‑то вопрос, которого он не понял.

Тело отца напоминало бочонок, на который натянули шерстяной жилет и застегнули на все пуговицы. На лбу у него синел глубокий шрам. После своих воскресных визитов в Гильдию он часто показывал его сыновьям, с хмельной решительностью отбросив седеющие пряди и обнажив большой выпуклый лоб, словно собирался бодаться: «Вот, смотрите! Фламандец, собака, Гиль… Гиль…ельмо Бра… Бррабантец меня… В учениках… Учил ремеслу… Все думали – не выживу. А я – выжил! Фламандец, собака!» И, словно под его кулаком находился тот самый фламандец, бил по столешнице с такой силой, что подломилась все‑таки однажды толстая дубовая ножка и с грохотом посыпались на каменный пол черепки и снедь. А мать только посмотрела затравленно, не смея двинуться, пока отец не рявкнул, чтобы убрали сор.

Мать вообще превращалась в присутствии отца в существо постоянно напряженное, вздрагивающее веками и всем телом от каждого резкого звука. Когда они с братом спали в мастерской, из дома до них порой долетали плач матери, падение каких‑то тяжелых предметов, низкий голос отца, словно рокот далекого грома. А потом по утрам мать усаживалась за прялку или ткацкую раму, старательно натягивая платок или воротник на свежие лиловые кровоподтеки. И старалась улыбаться им, словно все это – пустяки, и она сама допустила какую‑то неловкость.

Однажды Бартоломео шепотом признался матери, когда отец вышел из мастерской, что боится: отец всех их может когда‑нибудь убить.

Их поразила тогда искренняя, горькая усмешка матери. И ее слова: «Не бойся. Не убьет. Мы – дешевле наемных». А потом, спохватившись, она привычно зашептала: «Ну что ты такое говоришь, Бартоломео! У отца была такая тяжелая жизнь, он столько вынес всего плохого, видел столько зла от людей, он так тяжело работает, делает все, чтобы нас прокормить!»

 

* * *

 

То воскресенье, так круто изменившее жизнь Кристофоро Коломбо, началось как обычно. Как всегда начинались все воскресенья в их доме: с перезвона колоколов, и криков чаек над крышей, и с благодатного «молчания» прялок и ткацких рам. Кристофоро вытянул руки поверх шерстяного кусачего одеяла и наслаждался упоительной их неподвижностью.

Мать с раннего утра была на ногах: свежевыпеченный хлеб уже ждал на столе. И вот, как раз перед тем как они с матерью были готовы идти в церковь (отец вышел немного раньше, мужчины их улицы всегда шли в церковь вместе), порыв невесть откуда налетевшего ветра распахнул небольшое окно слева от очага, и в него залетела та самая маленькая белая чайка, почти птенец, и стала биться о стены и потолок, о раструб очага, о слюдяные ромбы окна и противно вопить… А наверху испуганным, необычно громким, надрывным мычанием зашелся немой Джиованни. Им с Бартоломео пришлось бежать в церковь одним, Мать осталась с Джиованни и не пошла к мессе.

После мессы в школе все было как обычно. Fratello Mauro страдал обычным воскресным похмельем. Он сердито заставил мальчишек хором читать Библию, все самое скучное – из родословия Сима и о том, кто кого родил. Но вскоре, сам не вынеся монотонной разноголосицы, которая могла хоть кого свести с ума, подобрел (после нескольких глотков из кожаной фляги) и распустил учеников по домам пораньше.

Недалеко от школы, на улице Падуи, была та самая лавка книготорговца. Кристофоро много воскресений крутился вокруг этой заветной лавки, рассматривал выставленные в окне книги и пытался заглянуть внутрь, но ужасно боялся старика‑хозяина, тот умел смотреть таким злым и пронзительным взглядом, словно видел, что у людей внутри. Кристофоро был почти уверен, что старик – колдун, а с колдунов станется – рассердится и нашлет какое‑нибудь ужасное проклятие, например, превратит в мула или собаку. Становиться мулом Кристофоро совершенно не хотелось (возить на спине тяжелые грузы и задницы!), но вот быть собакой казалось не так уж и плохо: собаки свободны, их никто не заставляет работать, они носятся куда хотят, их и в порту полно, и моряки даже берут их иногда с собой в море. Собакам не нужно сидеть все время за ткацкой рамой и сдерживать приступы кашля под взглядом отца, а уж уворачиваться от пинков он сам поучит любую собаку…

Бартоломео наотрез отказался заходить в лавку – отец свирепел, если в воскресенье кто‑то из них опаздывал к обеду, и побежал домой, а Кристофоро решил рискнуть и толкнул дверь. И сразу же пожалел об этом. Колдун приближался неотвратимо. В лавке Кристофоро был один.

– Не соблаговолит ли достопочтенный господин, что болтается вот уже столько воскресений под дверью моей лавки, показать, действительно ли он пришел что‑нибудь купить и есть ли у него деньги, – издевательски проговорил старик.

Кристофоро повернулся и трусливо решил бежать, потому что денег у него не было, но дверь захлопнулась. А «колдун»‑книготорговец схватил его костлявыми пальцами и ядовито осведомился:

– И вообще, умеет ли достопочтенный господин читать? – выговор был нездешний, чему Кристофоро совершенно не удивился, но еще больше испугался. Однако старался этого не показывать.

– Получше тебя! – отважно тявкнул он, стараясь вырваться из цепкой клешни.

– А вот это мы посмотрим!

«Клешня» резко развернула его, и он оказался перед небольшой закрытой книгой, лежащей на подставке, как в церкви. Книга чудно пахла новой кожей, ее обложка тускло отливала тягучим темным медом, и на ней были оттиснуты серебряные слова: «De mirabilibus mundi»[216].

– Не трогать! Переворачивать страницы буду я, – строго остановил старик его порыв. – Видя, сколько грязи на твоих башмаках (с утра, кстати, шел дождь), не доверяю я и чистоте твоих пальцев, рукоблудник… Ну‑ка, взгляни! Вот что удается повидать человеку, когда он отправляется в далекие странствия, а не сидит дома, как какая‑нибудь местная деревенщина. – И закончил благоговейно: – Все чудеса, что описаны здесь, на самом деле видел один венецианец…

Боже, что это была за книга! На ее страницах извивались огромные змеи с человеческими головами, они проглатывали маленькие, бессильные корабли, там ходили люди с глазами и ртами прямо посреди груди, и лежали на земле люди, прикрывающиеся от солнца огромными ступнями. И вот, караван этого изумительного путешественника по имени Марко Поло въезжал в далекую Индию… Картинки становились все красочнее, повествование – все интереснее, и на одной из картинок, к восторженному ужасу залившегося пунцовой краской Кристофоро, были даже… совершенно голые чужеземные синьоры, которые как ни в чем не бывало приветствовали путешественников. Нет, на том‑то месте у них были пририсованы листочки, но все равно почти все‑все было видно… Кристофоро почувствовал, что в штанах у него шевельнулось (хорошо, что толстая суконная жилетка поверх рубахи была длинной), и не мог оторваться от картинки: не терпелось прочесть, что же случилось дальше!

И вот на этом самом интересном месте книгопродавец оттолкнул его острым локтем и бережно закрыл книгу.

– Ну, хватит. Там дальше – еще занимательнее.

– И о царстве Пресвитера Иоанна?

– И о нем, и о многих других царствах и чудесах! А теперь иди и расскажи о книге своему отцу, семье, соседям и всем, кого знаешь. Скажи, что каталонец Гвидо с серьезным покупателем об отличнейшей цене всегда договорится. И еще скажи, есть у меня и много других книг, поинтереснее. А за это, если приведешь мне хоть одного настоящего покупателя, так и быть, покажу тебе книгу до конца. Ну, что застыл как в столбняке?! Иди, иди! – Книгопродавец снова стал ворчливым и начал, взмахивая руками, подталкивать его к выходу. – Грязи мне в лавку нанес!

Кристофоро ничего не видел и не слышал…

Чем ближе к дому, тем тяжелее наливались свинцом ноги. По тому, где стояло солнце, он уже знал, что все‑таки опоздал к обеду. В прошлый раз, когда такое случилось (почти год назад), отец расквасил ему нос и губу и высек так, что неделю он не мог сесть на задницу. Работать за ткацкой рамой приходилось стоя на коленях, под которые мать тогда подложила мягкую подушку…

Жалобно, тонко, протяжно заскрипели ржавые петли тяжелой двери. Обед, и впрямь, уже почти закончили и готовились идти к вечерней мессе. Отец сидел на лавке за столом спиной к двери. В этой огромной, сутулой спине было больше угрозы, чем в любом крике или занесенной руке. Мать и Бартоломео смотрели на вошедшего Кристофоро расширенными от страха глазами, совершенно одинаковыми. Кристофоро тихо затворил за собой дверь и опустился перед отцовской спиной на колени.

– Отец, заклинаю именем Пресвятой Девы, простите меня, я отработаю, я буду работать даже ночью, я буду работать даже ночью, отец!

Доменико неспешно развернулся всем телом и дал стоявшему перед ним на коленях Кристофоро такую оплеуху, что мальчишка отлетел в угол и ударился лицом о стену. Рот наполнился кровью, но боли сгоряча он еще не чувствовал.

– Продолжим разговор, когда вернемся с мессы, не то опоздаем. Опаздывать – грех, – сказал Доменико совершенно спокойным, до жути спокойным голосом. А потом медленно встал, снял с гвоздя свою шляпу и вышел за дверь.

«Господи, сделай так, чтобы месса умиротворила отца моего Доменико, сделай так, чтобы все обошлось. Ты же все можешь! Пресвятая милосердная Дева, и Ты тоже помоги, помогите мне оба, пожалуйста!» – молился Кристофоро. Сусанна обняла сына, отерла фартуком кровь с его губ.

Бартоломео сидел ни жив ни мертв, а потом сказал:

– А если тебе не ходить в церковь? Если убежать и спрятаться где‑нибудь? Можно – на чердаке воскресной школы. Я знаю ход. Я бы носил тебе еду. Он ведь тебя убьет.

– Не говори глупости, Бартоломео! Отец любит нас всех, только по‑своему. И работает для нас не покладая рук. А за побег Кристофоро будет еще худшее наказание, когда отец его найдет. И – всем нам. Бог милостив, будем усердно молиться во время мессы. Глядишь, все и обойдется.

И она истово перекрестилась, а потом подняла с лавки и набросила на плечи свою толстую шерстяную шаль, вынула из люльки спящего Джакомо, который не проснулся даже от всего этого шума.

– Ну, пошли, а то, если к мессе опоздаем…

Может быть, все и впрямь обошлось бы. Но по дороге из их приходской церкви Nostra Signora di Castello произошло вот что.

Шли домой под вечерним сентябрьским ливнем. Отец быстро шагал чуть впереди, самым последним тащился Кристофоро. Губа его распухла и разболелась по‑настоящему. Мессу он едва высидел…

Повернули на свою узкую, мощенную булыжником улицу Ткачей.

Вдруг впереди раздался цокот копыт. Навстречу шагом ехали двое всадников. Головы в широкополых шляпах – на огромных белых воротниках, словно их отрезали и положили на круглые блюда. Очень знатные всадники.

Коломбо вжались в стену, чтобы пропустить кавалькаду. Ливень, как назло, полил в этот момент еще сильнее. Кавалькада поравнялась с их семьей. Отец, со шляпой у груди, склонил голову – он узнал в самом пожилом всаднике самого сеньора Джироламо Риарио из могущественной семьи Риарио. Кристофоро с затаенным удовлетворением, в котором он никому не признался бы и под пыткой, отметил, что есть люди и посильнее отца, есть люди, перед которыми он сам не смеет поднять глаз! Лицо и волосы Доменико были совершенно мокрыми от дождя.

Наверное, одному из всадников – помоложе, с очень сердитым красивым лицом – показалось, что простолюдин дал ему дорогу недостаточно быстро.

Хлестко свистнула плетка.

– Дорогу, деревенщина!

Отец вздрогнул всем телом и униженно приподнял плечи, все еще склоняя голову в поклоне.

Всадники – молодой и пожилой – что‑то сказали друг другу и засмеялись.

Цокот копыт уже затих, а отец все стоял без шляпы, и толстый рубец наливался багровой кровью на его лбу, как раз рядом с синим шрамом, оставленным фламандцем. По лицу Доменико Коломбо лился дождь, и очень хорошо, что он лился, потому что смывал слезы.

Отец в ярости отбросил шляпу и закрыл лицо руками. Кристофоро и Бартоломео стояли, окаменев. Робко трогая Доменико за мокрый рукав, Сусанна частила какие‑то бодрые слова, словно ничего не произошло. И лучше бы она этого не делала. А впрочем, что бы она сейчас ни делала, это уже не имело значения и не могло ничего изменить.

…Кристофоро не помнил, как они вошли в дом и с чего все началось.

Хлопнула тяжелая дверь.

Что сказала мать, он не расслышал. Он помнил только, что отец спокойно взял у нее из рук Джакомо и осторожно положил ребенка в люльку, и только потом ударил ее. Мать оказалась у отца под ногами… Взвилась змея плетки, и тонко, визгливо закричал Бартоломео. И заорал Джакомо, и замычал наверху Джиованни, почувствовав беду, и наверное, упал со своей кровати, потому что что‑то очень сильно ударило в потолок. Отец легко, как кузнечика, отбросил локтем трясущегося Бартоломео, что попытался насесть на него сзади, и сосредоточенно, деловито, наклонив побагровевшее лицо над шнуровкой своей белоснежной воскресной сорочки, заносил и опускал, заносил и опускал уже не просто плетку – само витое, тяжелое кнутовище над прикрывающим тонкими бледными руками голову, сжавшимся в комок на полу у лестницы существом…

И тогда Кристофоро схватил у очага кочергу и метнул ее через стол в отца, потому что отца больше не было: на них нападал враг, от которого надо было защитить себя, и мать, и Бартоломео, и Джакомо, и Джиованни.

Брошенная кочерга ударилась о мягкое…

Вытолкнутый захлебывающимся криком матери: «Беги‑и‑и‑те!», Кристофоро бросился к двери, в стену дождя и темноты!

Позади, страшно, захлебываясь, хрипел отец.

Все длилось полмгновения, но этого достаточно было, чтобы стать убийцей…

 

Каррак «Пенелопа»

 

Он очень долго бежал под дождем, продираясь сквозь плотные заграждения запахов – чеснока, шерсти, мочи, навоза и дегтя, пока не вырвался и не вдохнул, наконец, морской ветер.

Сначала он хотел утопиться под дощатым причалом самого заброшенного угла савонского порта, но вспомнил проповеди о том, какие жуткие и вечные муки ожидают самоубийц, да и голод вскоре вытеснил все мысли, кроме мыслей о еде. И – где теперь прятаться. Он скрывался под причалами и в темных портовых лабазах: там всегда были какие‑нибудь тюки или бухты канатов, куда можно забраться и переночевать, пшеница, которую можно было очистить от плевел и жевать, моллюски, которые он отрывал от причальных свай и ел сырыми. Осень была теплой.

А один раз Кристофоро утолил голод украденным куском сыра с хлебом – какой‑то портовый грузчик беспечно оставил свой обед разложенным на тряпице. Так он преступил еще одну заповедь и стал даже хуже, чем тот ужасный Каин, в Библии: тот хоть не воровал. Но, с другой стороны, Каин убил брата ни за что ни про что, из‑за дурацкой зависти, а он ведь убил отца, чтобы спасти мать и их всех. И хотя главная заповедь – «Не убий», но как же быть, если?.. И Кристофоро пытался объяснить это Господу, но сделать это мог только по‑генуэзски, а ему было доподлинно известно, что никакого другого языка, кроме латыни, Господь не понимает. Всех необходимых латинских слов, чтобы объяснить такие сложные вещи Богу и оправдаться перед ним, он не знал. Поэтому он понимал, что обречен. И больше всего ненавидит его, наверное, Джиованни: он ведь так любил отца! Да и отец, по правде сказать, работал для них не покладая рук. Иначе они бы все умерли с голоду, это так. Может, и права была мать, может, и вправду вся беда – оттого, что отца самого в ученичестве все время били… И Кристофоро все‑таки дал однажды волю тоске, и плакал в пустынных, темных портовых лабазах, по‑взрослому скорбно обхватив грязными ручонками свою немытую, взъерошенную рыжую голову.

Спать в лабазах мешали проклятые крысы. Одна, когда он спал, укусила его за веко – видно, хотела добраться до лакомого глаза. Веко кровоточило, и воспалилось, и болело. Хорошо, хоть рассеченная отцом губа чуть поджила… Крыс было очень много. Они шуршали и попискивали в темноте, подбираясь все ближе – хитрые и беспощадные, готовясь напасть на него скопом, когда он заснет или совсем обессилеет. После крысиного укуса он боялся спать в лабазах.

Ему казалось, что он прячется так целую вечность, но пошел только третий день его побега. И как раз тогда, собирая под причалом моллюсков со свай, он подслушал разговор моряков, что на рассвете из Савоны на какой‑то Хиос отправляется каррак «Пенелопа» с грузом мастики. Он не знал, где это – Хиос, и что такое мастика, но знал, где пришвартован этот каррак, и тут Кристофоро осенило: надо бежать. Хиос – это, наверное, достаточно далеко отсюда. Может даже, от этого Хиоса можно найти дорогу туда, где отбивается от сарацин Пресвитер Иоанн… Кристофоро найдет его, он нарисует весь путь на карте и приведет к нему на подмогу войско. И, может быть, хоть этим искупит свое преступление, и святой Петр у Вечных Ворот не столкнет его в ад сразу, а хоть выслушает сначала. Пусть даже даст по голове изо всех сил своими тяжелыми ключами, пусть! Только бы не погубил его душу!

Пробраться на корабль ночью оказалось легче легкого, и он спрятался в трюме.

Наутро он был уже в море. И не мог видеть, как на тот же почерневший от дождей и штормов причал, под которым он накануне прятался, пришли черноволосый мальчишка и нетвердо ступающая женщина с перевязанной головой, так что видна была только половина лица. Мальчишка спрыгнул на гальку и рыскал под причалом, и кричал «Кристофоро!», а женщина вдруг бессильно опустилась на доски, словно у нее подкосились ноги. И черноволосый мальчик подскочил к ней, пытался поднять и уговаривал:

– Его здесь тоже нет, но мы найдем его, madre. А может, он и сам вернется? Вот увидишь…

– Он не вернется, – сказала женщина, тяжело поднимаясь, и они побрели по гулким доскам, отзывавшимся на каждый их шаг. И над ними кричали чайки, которые могли бы многое рассказать, если бы понимали их крики люди…

В море Кристофоро просто стал делать то, что делали другие мальчишки на «Пенелопе», – драить палубу. Его появление заметили не сразу, а когда заметили, просто спросили имя и куда‑то там записали, и теперь ему приходилось, как и всем, или помогать повару с какой‑нибудь грязной работой, вроде ощипывания кур или потрошения рыбы, или надраивать палубу медным скребком, или лазить по мачтам – ставить и убирать паруса. Вот это ему больше всего нравилось. Он полюбил чувство головокружительной высоты и качающейся под ним синей бесконечности. Ему казалось, что еще чуть‑чуть – и можно сверху заглянуть за горизонт. Он быстро выучился цепко, по‑паучьи, взбегать по просоленным вантам на самый верх и в любую погоду. За это он получал миску ужасно вонючей, но необыкновенно вкусной чесночной похлебки – с размоченными корками хлеба, и куском бакалао – соленой трески, и кружку разбавленного водой вина.

Он заметил, что, когда все поменялось вокруг него, поменялись и мысли. Притупились и чувство вины за убийство отца, и тоска по матери, по братьям, по дому. И вот тогда Кристофоро впервые понял, что, если все время куда‑то плыть, мир вокруг тебя меняется, и вместе с ним меняешься ты. И можно уплыть от всего на свете, от всего, о чем не хочешь помнить или думать.

Наверное, так и становятся вечными скитальцами.

И крысы на корабле были не хозяевами, а соседями, и имели древнее соглашение с моряками – не подбираться к людям слишком близко, когда те спят. Так что все было хорошо.

Он быстро выучился болтать на той ужасной мешанине языков, на какой говорили средиземноморские моряки – итальянский, португальский, испанский, каталонский[217], греческий, слова из английского, датского, турецкие и арабские ругательства. Он вообще всему учился быстро. У него не было ни выбора, ни времени.

Трюм доверху наполнял смрад из дерева, дегтя, воска, трески, немытых тел и спермы. И Кристофоро, натянув на себя толстую рубашку, купленную у одного из корабельных мальчишек на первые заработанные гроши, вскарабкивался на мачту и, свернувшись калачиком, спал в корзине впередсмотрящего, прямо между морем и звездами. Его не гнали. И звезды подмигивали ему, и Кристофоро думал о них как о живых существах. Путеводная la Stella Norte – самая главная на небе Северная Звезда – была пугливо мигающей, немного похожей на мать. И он спокойно спал под ее взглядом. И постепенно дал свои названия и наделил характерами узнаваемые созвездия. Он не сразу заметил, что совершенно прошел его кашель.

С мальчишками на корабле он не сошелся, хотя и не враждовал. Они тонкими голосами грязно говорили о женщинах, подражая взрослым морякам, и, как только выдавалась свободная минута, или дрочили, или играли в кости. Все они ходили в море давно, говорили какими‑то полунамеками, понимая друг друга с полуслова, смеялись о чем‑то непонятном. На каждом корабле плавало такое братство беспризорников и уличной шпаны, набранной в портах разных стран. За качающийся, скрипящий кров над головой, миску чесночной похлебки и несколько грошей они драили палубу, чинили паруса, а кто был поспособнее, кого не смыл о волной и не убили в пьяной драке, мог однажды выучиться водить корабли и сделаться штурманом или лоцманом.

Кристофоро ужасно хотелось стать для них своим, чтобы приняли его в это братство, научили своему странному языку и непонятным шуткам. Это его отчаянное желание не осталось незамеченным: мальчишки оживились, смотрели на Кристофоро, переглядывались и явно что‑то затевали. Особенно загадочным и лихим казался их заводила – длинноволосый Салседо, севильянец, немного старше остальных и такой темный, что без мавританской или цыганской крови в нем явно не обошлось. Когда просили, Салседо, страстно жестикулируя, так хорошо пел печальные и надрывные андалусийские песни о любви, разлуке и смерти, что у моряков начинало щипать глаза.

Кристофоро еще не знал, что его улыбки и явное желание стать их другом корабельные ратос пекеньос («крысята», как их называли взрослые моряки) принимали за слабость, и пока не уяснил, что на море показаться слабым – опаснее любых штормов.

…Однажды во сне Кристофоро почувствовал, что задыхается – в рот ему засунули кляп, на голову тоже набросили какую‑то тряпку и куда‑то потащили…

Его волокли, пинали, смеялись, среди голосов он узнал голос Салседо. Через мгновение с него сорвали штаны, куда‑то толкнули, и он впервые испытал ни с чем не сравнимый ужас падения в бездну… Мешок с головы слетел. Мир опрокинулся и закачался вверх ногами. Совершенно голый, обвязанный за щиколотки веревкой, Кристофоро мычал, стараясь вытолкнуть кляп, раскачивался и бился о борт, нависая над самой водой.

Веревка натянулась, он наконец вытолкнул кляп и яростно заорал, испугавшись, что ему сейчас оторвет ступни и он упадет в страшное, черное масло ночной воды. На это сверху, с борта на него посыпался веселый хохот нескольких мальчишеских глоток, а потом он услышал отвратительное верещание: прямо рядом с его лицом мальчишки спускали на веревке за хвост отчаянно извивавшуюся крысу, которая оглушительно пищала и пыталась за него «ухватиться». Разбуженные матросы, не так давно плававшие на «Пенелопе», продирая глаза, высовывались из трюма и спрашивали у вахтенных, кто это орет, но, услышав объяснение, исчезали в трюм, досыпать: ничего, «крысята» не впервой так развлекаются! «Пенелопа» ходко шла с полным грузом по спокойной воде под яркой луной.

– Пожалуйста, не надо, во имя Господа, не надо! – все эти напрасные мольбы вызывали только новые приступы смеха маленьких бледных дьяволов, кривляющихся наверху у поручней.

– Гляди, тяжелый какой, чертяка! Сейчас уроним!

– Береги, Bermejo[218], свои cojones, это их любимое лакомство! – кричал сверху Салседо. Кто‑то раскачивал веревку с верещащей крысой, чтобы она точно вцепилась в Кристофоро.

Кристофоро извивался почище крысы, пытаясь ухватиться за свою веревку и подтянуться. Ничего не получалось. Кровь била в ушах, как молот по наковальне, и он уже ничего не видел, только светящиеся точки перед глазами летали, как рой потревоженных светляков. Дотянуться до своих ступней не получалось, и тут он почувствовал, как острые зубы вцепились ему в шею. Ничего уже не видя из‑за пульсирующей в глазах крови, он сумел оторвать от себя мерзкий и обезумевший живой комок, сжал что было сил, не обращая внимания на укусы, и отбросил от себя. Ему повезло: животное сорвалось с веревки и упало в воду. Смех наверху или прекратился, или он просто перестал что‑либо слышать, кроме ударов в ушах? Его – голого, искусанного, с налитыми кровью глазами, наконец втащили на палубу и окатили водой.

Улыбающийся вахтенный дал Салседо ощутимый, но беззлобный подзатыльник, – матросы тоже были рады нежданному ночному развлечению, оно помогло скоротать вахту.

– Не реви, теперь ты посвящен, теперь ты – тоже один из нас, рато пекеньо, – весело сказал Салседо по‑кастильски своим уже по‑мужски низким голосом.

Кристофоро прокашлялся и продышался от потоков вылитой на него воды и, как был голый, кинулся на мальчишек с кулаками. Но они с легкостью его оттолкнули, продолжая хохотать. Он упал на палубу и тут не выдержал – заплакал, ненавидя себя за это.

Мальчишки озорно переглядывались.

А он выплакался, вытер глаза, перевел дыхание, поднял голову на Салседо и сказал ему очень спокойно, без всякой угрозы в голосе, даже с некоторым сожалением: мол, и не хотел бы, да придется:

– Я. Тебя. Убью.

И Салседо перестал смеяться, и все замолчали, потому что знали по опыту: если эти слова кто‑то говорит вот так, то, скорее всего, так оно и будет.

Кто‑то бросил ему его штаны.

Его не брала морская болезнь даже в самый сильный шторм, даже на подходе к Хиосу, когда блевали все. Тогда даже капитан и владелец «Пенелопы» грек Ксенос украдкой перегнулся один раз через борт и выругался, отерев рот рукавом.

Так вот, той штормовой ночью, когда все они орали друг на друга, чтобы скрыть свой страх, и носились по палубе под обвалами воды, он незамеченным пробрался в корзину на mastra principal[219], на которую в такой шторм никто не решался забраться. Темное море внизу кипело, словно черный суп из чернил каракатицы в подвешенном котле. Далеко внизу, едва видимая в темноте, раскачивалась палуба. На этой палубе, как светлячки, мельтешили мечущиеся с огнями в руках маленькие человечки, от которых совершенно ничего не зависело и которые ровным счетом не могли ничего изменить, только молиться. О гибели как‑то не думалось. Страха не было. Ему было жутко и весело. Это была свобода. И он был выше всех, выше Салседо. Если бы остаться тут навсегда и не спускаться на палубу!

Мачта угрожающе трещала, грозя обломиться. Он загадал: если она не обломится, значит, Господь простил ему убийство… В это время ураган задрал черный подол облаков, и в эту прореху ягодица луны ярко осветила море. И Кристофоро обмер: он ясно увидел белые буруны, кипящие слева по борту, совсем недалеко. Только тогда резкое, животное чувство опасности захлестнуло его и заставило окаменеть. И как раз там, над бурунами, в расчистившемся от облаков куске ночного неба он увидел край созвездия, которое сам прозвал Ткацкой Рамой, с Северной Звездой на конце. Звёзды появились только на мгновение и опять затянулись рваниной облаков, но он узнал созвездие!

Кристофоро слетел с мачты как кошка с дерева и бросился к капитану с криком:

– Там… там скалы! Очень близко скалы! Я видел! Синьор капитан!

– Где?! – крикнул Ксенос.

От страха и волнения Кристофоро забыл нужные слова на всех языках, только тянул руку. Тут волна развернула «Пенелопу», накрыв всех валом воды и повалив на палубу. Они хватались за все, что могли ухватить, чтобы не смыло водой со скользкого, дразнящего языка палубы, и Кристофоро, отчаянно вцепившись в какой‑то канат, уже не мог сказать теперь, в каком направлении были скалы. Ксенос все‑таки удержался на ногах и даже сумел не выпустить из рук компас, защищая его от воды, как ребенка. Хорошо натертая магнетитом стрелка компаса (к этой обязанности Ксенос относился свято и никому ее не доверял) уверенно показывала север.

Ксенос заорал что‑то по‑гречески. Когда дела были совсем плохи, он всегда ругался на греческом. Бывалые моряки это знали.

– Где скалы, идиот?!

– Там… под Ткацкой Рамой, синьор капитан! – Кристфоро пытался подняться на ноги, глотая текущую по лицу соленую воду, и старался перекричать какофонию шторма, надрывный скрип дерева, крики людей и альбатросов.

– Где?! Какой еще ткацкой?.. – попытался уточнить капитан, добавляя что‑то выразительное на языке Одиссея.

– Там, прямо под Северной Звездой, La Stella Norte! Прямо под ней – скалы!

Ксенос уже знал, что делать, к тому же им повезло: ветер чуть поутих. Конечно, это был риск – ставить паруса в такой ветер, но Ксенос пошел на риск и, мастерски развернув «юбки» старушки «Пенелопы» против ветра, на этот раз они смогли избежать гибели, она бессильно оскаливалась теперь белыми клыками бурунов на безопасном расстоянии.

Но как смеялась над Кристофоро потом вся команда! Так его и прозвали Ткацкой Рамой, на что он ужасно злился.

Капитан потом с глазу на глаз выведал у него, как он называет другие звезды, пообещав, что никому не скажет. И он рассказал ему все – и о Голове Турка, и о Свиной Ноге, о Бычьих Яйцах и даже о Красивой Девчонке…

Закончив хохотать и лупить себя по ляжкам, капитан спросил:

– Как самого‑то зовут?

– Кристофоро.

– Греческое имя, – с одобрительной гримасой сказал Ксенос. – Христофорос. Знаешь, что это значит?

Он не знал.

– Несущий Христа. Так звали святого – покровителя путешественников. Да, не иначе прошлой ночью он и тебе помог, и всем нам…

Вскоре капитан, больше для забавы, стал учить Кристофоро настоящим названиям звезд, и как находить их в небе с помощью странной тяжеленной красивой штуки, которая, словно золотая корона, покоилась в ящике под стеклом, подвешенная на канатах посреди корабля. Эту штуку капитан называл «звездоловом».

Кстати, обещание свое грек сдержал и ничего не сказал команде про названия, которые Кристофоро придумал для других созвездий, а то бы от насмешек ему житья не стало.

Кристофоро жутко льстил интерес капитана, и он рассказал ему и о ткацких рамах дома, в Савоне, и о Бартоломео, и о пьянице монахе из воскресной школы с его неприличным прозвищем, и о визите к доктору, даже зачем‑то о книге венецианца Марко Поло в савонской лавке рассказал. Все, что было забавного или смешного. Не рассказывал он только самого главного – правды о том воскресенье. Взял еще один грех на душу и соврал, что он сирота, и что только ему из всей семьи удалось выбраться из горящего дома живым. Он боялся, что Ксенос в худшем случае отправит его в тюрьму, в лучшем – просто сгонит с корабля. И тогда прощай даже такая, ходящая ходуном, крыша над головой и верная миска рыбной похлебки. И что, куда ему тогда?

Ксенос больше никогда не спрашивал его о семье. На море не принято приставать к человеку с расспросами. Языки обычно развязываются сами собой. А если нет, значит, есть причина, и нечего лезть в душу. О самом Ксеносе никто ничего толком тоже не знал.

Обещание, данное при всех Салседо, савонский беглец исполнил. Кристофоро дрался с ним сразу после того шторма, а потом опять и опять, каждый день на нижней палубе, у мачты. Салседо был выше, сильнее, опытнее в драках и в первый раз побил его. Не успели побледнеть кровоподтеки, как Кристофоро набросился на него опять. И опять был бит. Через несколько дней все повторилось вновь. Кристофоро одержимо не давал Салседо прохода. Никто не ожидал от нового «крысенка» такого упорства. А он решил, что будет бить Салседо, пока или тот не убьет его, или наконец не выпорхнет из него тот савонский мерзкий, липкий страх, который с детства, словно птенец в руке, противно трепыхался в груди при звуке отцовского голоса и заставлял инстинктивно закрывать руками голову. Потому что Кристофоро понял: иначе на «Пенелопе» не выжить, а идти ему больше – некуда. Каждый раз победа давалась севильянцу все труднее. В последней драке Кристофоро выплюнул из‑за щеки уже два окровавленных зуба, но нападения не прекратил. На корабле стали делать ставки, даже Ксенос.

…Они дрались на корме. Чадили факелы, их обступила гогочущая толпа…

Кристофоро все пинал и пинал распластанного, окровавленного Салседо…

– Все, оставь его, Bermejo, он уже не дышит! Оставь, слышишь! Твоя победа! – кричали ему со всех сторон.

Его с трудом оттащили – задыхающегося, озверевшего.

Когда севильянец пришел в чувство, он был жалок: его рвало, он не помнил даже своего имени и не мог говорить. Кристофоро выбил ему челюсть: рука у него оказалась тяжелая. Челюсть Салседо вправили общими усилиями, руководил которыми повар – он когда‑то был учеником аптекаря в Лиссабоне, навсегда сохранил страсть к медицине и считал себя лекарем. Bermejo при этом исчез. Забравшись в канатную бухту в самой дальней части трюма, рыжий мальчишка размазывал слезами грязь по лицу. Теперь сомнения не было: вырос он настоящим убийцей, и ждет его ад. И просил прощения почему‑то у матери…

Все очень удивились, когда Кристофоро сам отволок своего поверженного врага на тюфяк, смыл с лица кровь и выкармливал потом как брошенного щенка – размельченными кусочками бакалао из деревянной миски.

– Я должен теперь уйти с «Пенелопы», – сказал ему однажды Салседо картаво, решительно и печально, не разжимая зубов (челюсть еще болела). – Ты побил меня честно, за это я не держу на тебя зла. Ты упрямый как бык. Я бы хотел такого друга, как ты. Если бы… Если бы ты не унизил меня перед всеми жалостью. – Мальчишка‑севильянец зло сверкнул на него глазами. – Зачем ты это сделал? Теперь я должен уйти.

– Куда ты пойдешь?

Салседо пожал плечами:

– Море велико, кораблей много.

На том их разговор тогда и закончился.

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Карина Кокрэлл МИРОВАЯ ИСТОРИЯ В ЛЕГЕНДАХ И МИФАХ

Мировая история в легендах и мифах... Историческая библиотека...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Отцовский дом

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

ОТ АВТОРА
  Все главные герои этих новелл – люди очень разные. И все же одно их объединяет – ОШИБКА. И не случайно высказывание, приписываемое Луцию Сенеке, Errare humanum est – «Людям с

Или Errare humanum est
  Он не был ни Гитлером, ни Сталиным… А

Воспоминания
    Рим. Спальня в Domus Publica, резиденции Верховного Жреца[8]на Форуме. Иды марта

Рубикон
  Цезарь помнил узкую, мутную, ледяную речку – Рубикон и ту промозглую, упоительную январскую ночь 705 года[18]. Вдоль берега этого ручья протянулась северная граница Римского государ

Сервилия
  …Сервилия стала его первой женщиной. Он встретил ее как раз за три дня – он точно это помнил – до самого первого скорбного потрясения его жизни – смерти отца. На исходе лет

Капитолийские волки
  Свидания с Сервилией – то в саду, то в каморке преданной ей либерты[44]на Авентине – стали совсем редкими, так как Гай Юлий женился. Женитьбу на Корнелии, дочери консула Цинны, свое

Провинция Азия
  Он сумел‑таки уйти тогда от Суллы! До порта Брундизий тоже добрался примерно месяц спустя, ночуя в крестьянских овинах и виноградниках, и уже за морем, в провинции Азия догнал

Праздник Луперкалий
  На февральский Праздник Волчицы, вскормившей Ро‑мула и Рема, – Праздник Луперкалий – на Палатинском холме со своего позолоченного кресла на пурпурном помосте вечный диктатор Ц

Прощание
  Ставшие за многие годы привычными посещения Сер‑вил ии только теперь стали напоминать ему, насколько оба они постарели. Особенно она: говорила о каких‑то обидах на свою

Клеопатра
    Муравейник под названием «Александрия», как всегда, встретил многоязыким шумом. Гавань – полна кораблей. Цезарю всегда казалось, что Фаросский маяк только усиливал э

Наследник
  Как давно это было! Его Цезариону – уже три. Вспомнив о сыне, Цезарь с горечью вспомнил и о недавней серьезной размолвке с Клеопатрой два дня назад, в Трастевере, на его вилле, где

За несколько дней до мартовских ид
    Вилла Цезаря в Трастевере   Накануне вечером у Клеопатры собирался один из ее симпозиумов. Царица, конечно, приглашала и

Иды марта, год 710‑й от основания Рима
    Тибр, Трастевере, вечер   Рим мародерствовал. Рим громил. Рим полыхал. Над всеми семью холмами поднимался дым и сливался

ЛЕГЕНДА О КНЯГИНЕ ОЛЬГЕ
  Человек – это какая‑то выдуманная игрушка б

Тавурмина
  Рус Хелгар, в крещении Феодор, не помнил большую часть своего пути от берегов Пропонтиды[112]. Все, что вырывала его память из многонедельного хмельного полузабытья, – то четче, то

Зоя Угольноокая
  Это из‑за нее, прозванной Угольноокой, пролегла первая глубокая трещина между Западной и Восточной церквями. Это из‑за нее император Лев VI, книгочей, человек с мягки

Однажды утром в Вуколеоне
  Однажды утром, после целой ночи бесчисленных неудачных попыток со своей новой наложницей, прелестной девственницей не то четырнадцати, не то тринадцати лет, император Александр, в н

История с мясом
  Этерия Феодора защищала Константинопольский Ипподром. Наконец этериарх, почувствовав замешательство противника, приказал распахнуть огромные ворота. Бой выплеснулся на улицы. Варяжс

Возвращение варяга
  Константинополь растаял и остался в прошлом. В настоящем – у Феодора были теперь родная деревня Выбуты и бесконечный лес, который разрезали реки Великая и Плескова – плещущие серебр

Полюдье
  «…и не бѣ ему возможно преити на ону страну реки, понеже не бяше ладъицы, и узрѣ некоего по рецѣ пловуща в ладьицы, и призва пловущаго кь брегу; и повелѣ

Первое пепелище
  Ольга теперь знала: счастью ее осталось недолго – до того лишь времени, как вскроются реки. Впервые так тоскливо становилось от приближения весны. Дань с кривичских весей собрана. С

Константинополь, 957 год по РХ, 18 октября, воскресенье
  Константин Багрянородный, царственный красавец, начавший уже сильно седеть на висках, мог поклясться, что видел где‑то раньше эту свою русскую гостью, архонтиссу Ольгу. Хотя п

Лето 941 по P. X
  …Инок недостойный, и рожден я в городе Немогарде на берегу озера Нево, отец и мать мои были русы, но веры Христовой, посему от рождения лишь одно у меня имя – Григорий. Язык матери

Искоростень
  И опять горели в ее снах крыши чужого города, и опять мычали набитые землей рты с извивающимися мокрыми губами – вперемежку с толстыми розоватыми дождевыми червями, так что уже не п

ЛЕГЕНДА О ХРИСТОФОРЕ КОЛУМБЕ
  Христофор Колумб был темной лошадкой, а происходя

Возвращение вице‑короля
  В Савоне, на лигурийском берегу, ранней весной всегда ветрено. Дверной проем теперь стал еще ниже, словно земля втягивала дом, но тот пока сопротивлялся. Двадцать шесть лет

Капитан
  Кристофоро больше не драил палубу от темна до темна, его обязанностью стало переворачивать вверх ногами «сеньору Клессидру», как моряки называли большие песочные часы, крепившиеся к

Эльмина. Огонь
  – И о чем ты только толкуешь с этим безумцем? Он же безумец, хоть и монах. Да простит меня всемогущий Христос и Пресвятая Дева! – сказал Ксенос. Вопрос Христофору он задал по‑

Navio negreiro
  С опаленными волосами и загоревшейся одеждой Христофор бросился в море и как можно дольше плыл под водой. Прочь от опасности! Когда вынырнул – от «Пенелопы» оставались только стреми

Прокуратор Иудеи и другие действующие лица
  Христофор услышал громкий хруст песка на зубах. К нему плыли какие‑то огненные пятна. Зрение медленно возвращалось. Огненными пятнами оказались факелы. Он услышал женский смех

Лиссабон
  Христофор бывал в Лиссабоне и раньше. Но города толком не знал, проводя дни в портовых тавернах, ведь сказано же: моряк знает берега всех стран, и ни одной страны – дальше берега. Т

Толедо, год 1480‑й. Королева Изабелла
  Женщина резко отвернулась от огромной, во всю стену, карты мира и метнулась к темному окну, за которым круто уходили вниз отвесные обрывы Тахо. В окне не было ничего, кроме доверху

Исабель. Все выясняется
  Король не спешил с ответом на послание картографа из квартала Альфама. И вот однажды утром – это было в самом конце зимы – Христофор зашел в комнату брата, чтобы… Он тут же

Португалия и Испания: кому достанется мир?
  Нового короля Португалии Жоана Второго, уверенно и плотно всей своей сравнительно молодой задницей севшего в 1481 году на престол после смерти отца, сразу возненавидели многие. О

Порту‑Санту
  Аббатисса обители Всех Святых мать Андреа очень привязалась к своей воспитаннице, дочери капитана‑губернатора dom Перестрелло. Было в этом что‑то от гордости мастера за

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги