рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Танцует Уланова

Танцует Уланова - раздел Образование, Наталья Ильинична Сац Новеллы моей жизни. Том 1   По Вечерам Окна В Алма‑ате Не Занавешивали Черным: Войн...

 

По вечерам окна в Алма‑Ате не занавешивали черным: война шла далеко от нас. Но когда темнело, мысль о войне отодвигала все другие: сын Адриан на фронте.

Мысль о сыне неотступно грызла и во сне. Может быть, поэтому средние спектакли меня раздражали, а хорошие казались безрадостными. Сердце было занавешено черным.

– Пойдем сегодня пораньше спать, – сказала я как‑то дочке.

Она посмотрела на меня недоуменно:

– Се‑го‑дня? Да что ты, мамочка. Сегодня в нашем театре танцует Уланова. Понимаешь? Все билеты давно проданы, а я у того администратора, что раньше в нашей комнате контрамарки выдавал, еще вчера две выпросила. Пойдем скорее, он сказал: «Садись за час и не двигайся с места – в такой день всякое может быть».

Теперь я поняла, почему дочка с утра бегала принимать душ в балетном классе, так тщательно гладила «самое лучшее», единственное свое платье, стояла передо мной в струнку, как ландыш…

Мы вошли в зрительный зал за час до начала; откидные места кресел со стуком, напоминающим бой тамтамов, поднимаются и опускаются под пальцами людей, озабоченно снующих в поисках своих мест. Атмосфера непривычной праздничности.

Кто вошел? Неужели Эйзенштейн?! Он, кажется, снимает здесь «Ивана Грозного», но никогда еще не видела его входящим в театр и в Москве.

– Мамочка, Паганель, сам Паганель из «Детей капитана Гранта». Он – Черкасов, да?

Не успеваю повернуть голову, как тот же ликующий голос заставляет обернуться влево:

– Михаил Названов, тот, что позавчера был Олеко Дундич. До чего же он нам понравился, верно, мам?

Серафима Бирман, Вера Марецкая, Эдуард Тиссэ, Мухтар Ауэзов – число «великих» растет.

Второй звонок. Все сидячие места заняты. Любители знаменитостей в креслах партера шарят окулярами биноклей по зрительному залу, а люди большого искусства сидят молча, здороваются без улыбок, они предельно собраны – сейчас на их глазах будет священнодействовать Уланова.

У дверей, на балконе – везде, где только можно как‑то прилепиться, стоят юноши и девушки. Стоят так прочно, будто вросли в пол. Напрасно мечутся администратор и билетеры – страстные поклонники Улановой словно застыли в неуклонном решении, если на них не хватило сидячих мест, стоять неподвижно, где угодно.

Третий звонок. Зазвучал оркестр. Зал затих. Вздрогнул и пополз занавес.

…Балетные пейзане в крикливо пестрых костюмах, балетные барышни (тоже крестьянки) с лентами вокруг головы снуют по сцене, подбоченясь и вытягивая носок. Судя по свежеподмалеванному быстрой кистью заднику, это – опушка леса, сельский праздник у домика лесничего…

Но вот из дверей домика лесничего выглянула девушка, почти подросток, с косичками: синяя юбка, белая кофточка, фартук. По‑детски искренне заинтересована девушка всем происходящим на сцене; ее движения просты, понятны, и хочется поближе узнать ту, от одного появления которой появилось самое главное: вера. Кто‑то захлопал, кто‑то остановил возгласом «тише», словно боясь вспугнуть правду, так неожиданно возникшую на сцене.

Эта чистая, наивная девушка заставляет вас поверить, что рядом с ней все живут так же правдиво и чисто. «Пестрые пейзане» исчезли из вашего поля зрения; вы видите только одно существо, вы вглядываетесь в поразительно лаконичную и выразительную ее мимику, ловите каждый жест, и происходит чудо – вам кажется, что вместе с ней вы ощущаете запах лесной листвы, вы радуетесь, что у нее так много тепла к друзьям. Она еще по‑детски угловата в движениях, но в ней уже есть и притягательная сила девушки, которая, вероятно, вскоре станет очень хорошенькой. Пока – это бутон, многообещающий и неприкосновенно чистый. Девушка (Жизель) танцует с подругами застенчиво, совершенно не собираясь выделяться из их числа.

Жизель выросла далеко от города, среди деревьев и полевых цветов, под лучами солнца. Она – светлая и ясная. Дочь природы, родная частица ее. Вероятно, со дня рождения Жизель полюбила пение птиц, музыку, которой наполнена жизнь природы: каждое движение Улановой пронизано музыкой. Слышимое и зримое, когда танцует Уланова, – одно целое; ее движения не только вытекают из музыки, они обогащают вас более многогранным ощущением мелодий, ритмов, гармонии.

Жизель смотрит на юношу‑охотника, снимающего свои доспехи, глазами, полными удивления. Она никогда еще не видела такого красивого лица, таких изысканных манер, роскошного одеяния. Вместе с ней начинают верить всему, чему верит она. Юноша (артист Баканов) действительно прекрасно сложен, по‑настоящему красив. Глаза Жизели широко раскрыты. Удивление сменяет восторг, а когда этот юный граф, Альберт, замечает ее, она потрясена этой честью, почти испугана. Но нет, она никуда не уйдет. Такое бывает только раз в жизни. Ее глаза ведут немой разговор с его глазами: сомнение, надежда, как все это знакомо и по‑весеннему свежо сейчас, когда видишь Уланову. Красавец Альберт пожелал присесть, чтобы побеседовать с милой девушкой.

На всю жизнь я запомнила, как, подводя его к скамейке и буквально сияя от счастья, Уланова садится на эту скамейку, торжественно расправляет свеженакрахмаленную синюю юбку. Юноша любуется ее непосредственностью, но… ему уже некуда сесть – не осталось места. Смеются оба. Жизель сжимает все складки своей юбки, отодвигается на уголок скамейки, чтобы осталось приличное расстояние между ней и тем, к кому ее так влечет. Она ни на минуту не теряет скромности, сдерживает улыбку, чуть заметным движением головы откидывает назад косички, поправляет сбившийся фартучек, но я – зритель – чувствую, что сердце Жизели сейчас стучит быстрее, а радость жизни в этом хрупком тельце бьет ключом.

Снисходительно вежливо Альберт приглашает крестьяночку на танец. Она не сразу верит, что такое счастье возможно; худенькие ручки скрестились на груди, глаза прячутся в ресницах, только их движение выдает ее волнение. Большой, ладный стоит перед ней граф‑охотник. Милый полевой цветочек не помешает в лавровом венке его побед. Девушка так трогательно взглядывает на него снизу вверх и снова опускает ресницы… Альберт очаровательно спокоен. Начинается па‑де‑де…

Ни один арифмометр не в силах сосчитать, сколько па‑де‑де видела я на своем веку! Красота, грация, поражающая техника, блеск завершенных поз – сколько радости дарят нам подчас балетные «звезды». Но сейчас совсем другое: поэма первой любви. На наших глазах бутон тянется к тому, кого считает солнцем, и под лучами его улыбки раскрывает свои лепестки, превращается в цветок, распустившийся вот сейчас, на наших глазах.

Поразительно, что таинство возникновения первой любви, заключенное в каноны старого классического балета, воспринимаешь как нечто, открывшееся твоим глазам впервые. Да, да – впервые в жизни! И радостно и страшно за эту девушку, которая всем своим существом поверила в счастье. Теперь для вас на сцене существует только одна Жизель. Вы размышляете о ней, когда она уходит в маленький домин лесничего, когда она улыбается, задумывается. Малейшим движением направляет она ваши мысли и чувства по дороге поэзии.

Сегодня никто не сможет отсчитывать, сколько кто сделал фуэте, радоваться лихому стуку балетных туфель, «крепкому носку». Когда Жизель танцует Уланова, поэзия поднимает зрителей на другую высоту.

«Она потрясает и очищает наши души» – эти слова Гейне сказал о поэзии в драмах Шекспира, но вспомнила я, живу ими сейчас, когда танцует Уланова.

Да, если бы Гейне был сегодня в этом зале, он плакал бы слезами счастья, а Станиславский не переставал бы повторять свое «верю».

Полторы тысячи таких разных людей, что вместил этот зрительный зал, объединены сейчас благоговейной тишиной. Мы верим!

Как хорошо, как просветленно звучит оркестр. Когда Уланова на сцене, так зримо живет музыка, и музыка – она сама…

В памяти сердца навсегда сохранилась сцена, когда уже совсем поверившая в свое счастье Жизель ‑Уланова узнает, что Альберт помолвлен и скоро станет мужем такой же знатной дамы, как он сам. Чистая, выросшая среди природы девушка впервые в жизни сталкивается с чудовищным обманом. По мнению Альберта, не произошло ничего особенного: он мило пошутил, просто поиграл с забавной крестьяночкой, похожей на полевой цветочек, через который можно перешагнуть, на который можно и наступить.

Но Жизель уже не полевой цветок. Она на наших глазах повзрослела. Не сразу, не до конца понимает она происходящее. Глаза ее делаются все огромней и застывают, устремленные в непонятное. «Как? За что? – говорят ставшие чужими ей руки, окаменелые ноги. – Неужели он обманул ее? Тот, в кого она поверила всем сердцем…». Разве это может пройти для нее бесследно?!

Как значительна Жизель Улановой в своем горе – сколько воли, сил накоплено в этом еще недавно казавшемся нам так легко живущем существе. Она словно говорит сама с собой, додумывает что‑то очень важное: «Значит… он просто посмеялся…»

Теперь она поняла все до конца. Случилось самое страшное, непоправимое, сейчас он покинет ее навсегда. Не допустить этого злодеяния!

Жизель – вся движение: голова, руки, ноги словно хотят порвать страшную паутину жестокости, коварства. Она сходит с ума…

Сколько выразительных средств в распоряжении драматического актера для передачи со сцены горя! Он может говорить, кричать, плакать. А Уланова воздействует своим безмолвием – и каждому из нас сейчас хочется кричать, плакать, возмущаться тем, что в жизни возможна такая несправедливость.

Занавес медленно закрывается. В руках принца‑охотника смертельно раненная птица – Жизель.

В зале тихо, почти никто не аплодирует. Хочется поглубже спрятать только что пережитое, сохранить его навсегда. Особенно молчаливы те, кто посвятил себя искусству, кто знает, как редко поднимается артист до таких вершин.

Ну а дочка еще маленькая. Ее восторги – словно журчащий ручей над моим ухом.

Я была потрясена только что увиденным. Словно пробуждалась от летаргического сна, вдохнув полной грудью жизнь величайшего искусства, такого нужного мне тогда, чтобы до конца захотеть жить.

Какое счастье, еще будет второй акт!

И вот… полумрак, множество балерин в белом, скользящий синий луч – царство виллис. Мы видели смерть Жизели – девушки, которую узнали близко, которой поверили, которую полюбили, а сейчас это бесплотный дух, неземное существо, похожее и одновременно совсем не похожее на девушку из первого акта. Та, которую мы видим теперь, кажется отрешенной от всего земного. Застыли черты лица, взгляд устремлен в пространство. Кажется, она почти не соприкасается с землей, которая так жестоко обманула ее, и, превратившись в виллису, совершенно отрешилась от нее. В начале спектакля она была такой простой, близкой родной земле и природе, а сейчас слита с ночным воздухом и, конечно, может подниматься вверх, летать. Она все может.

Такой единой в правде образа и многогранной в его развитии до Улановой никто не мог быть. Это чудо…

На сцене появляется красавец, погубивший Жизель. Он не находит себе места, его мучит тоска, раскаяние, и вот он в этом загробном мире. Но которая из этих видений в белом Жизель?

Кажется, Альберт угадал виллису, которая на земле была Жизелью. Он дотрагивается до нее своей большой красивой рукой, как бы задевает струны ее сердца, и вдруг боль пережитого заставляет в трагическом вихре вращаться ту, которая с таким трудом обрела покой и вдруг утратила его. Жизель Улановой – с запрокинутой головой, в безысходном круговращении неисчерпанного отчаяния… Как бы я хотела найти слова, чтобы передать то непостижимо волнующее, изумляющее и правдивое, что потрясло всех, способных поклоняться прекрасному, в тот незабываемый вечер. Ради одного этого мгновения хотелось уже через несколько дней спрашивать:

– А когда опять Галина Сергеевна будет танцевать «Жизель»? Великое искусство Улановой будило веру в победу над всеми темными силами, веру в себя, неодолимое желание нести творческую радость людям. Такова сила подлинного искусства!

 

Прошло много лет…

Теперь мы живем с Улановой в одном доме и нередко оказываемся вместе в лифте, возносящем ее на девятый, меня – на двенадцатый этаж. Уланова не обращает на себя внимания яркостью красок, красноречием, она чуть улыбается и молчит. Вся она была задумана самой природой для того, чтобы ее лицо, фигура могли воплощать все, что она пожелает, и если бы не «фейное» в глазах, ее можно было бы принять просто за милую, скромную женщину, каких немало. Но она – единственная. Не знаю, сколько будет у нее учеников, сколько она вложит в них сил, знаю – Уланова останется недосягаемой. Очень любила говорить о ней с Завадским.

– Скажите, Юрий Александрович! Правда, что вы проходили некоторые роли с Галиной Сергеевной по системе Станиславского, помогали ей найти «задачи» и «подтексты» в «Жизели»?

– Да что вы! Я счастлив, что могу считать ее своим учителем. Чему я мог бы ее научить? У меня было пять учителей: Станиславский, Вахтангов, Мейерхольд, Михоэлс и драгоценный учитель – Уланова.

– А что, она в быту такая же мудрая, как на сцене?

– Галина Сергеевна мало говорит, но как скажет – диву даешься. Недавно рассердилась: «Что вы все говорите „Искусство – массам, искусство – массам“… А вы поймите главное: „Искусство – массам… Большое, настоящее искусство!“

 

На киносъемках «Ивана Грозного»

 

Вспоминаю, как К. С. Станиславский спросил С. М. Михоэлса в санатории «Барвиха», в 1937 году:

– Как вы думаете: с чего начинается полет птицы?

Михоэлс ответил, что птица сначала расправляет крылья.

Станиславский возразил:

– Ничего подобного, птице для полета прежде всего необходимо свободное дыхание, птица набирает воздух в грудную клетку, становится гордой и начинает летать.

Жизель Улановой дала мне эту гордость. Такова сила подлинного искусства! И какое право я имею терять дни, недели, не думая о главном, своем: театр, музыка – детям?

Директор Филармонии Жумин еще по дороге в Алма‑Ату в поезде на мой вопрос, бывают ли у них концерты для детей, посмотрел на меня удивленно и ответил:

– Нет, никогда не было.

Уговорю его начать воскресные утренники в Филармонии!

В Алма‑Ате мне была предоставлена полная инициатива. Значит – вперед! Подобрать репертуар лучшим из артистов оперы, драмы, балета – мое дело. Концерт будет обращен к школьникам, но исполнительски должен быть очень сильным, чтобы папы, мамы и другие взрослые, которые придут, конечно, на этот концерт, через мастерство занятых в нем артистов по‑настоящему ощутили, зауважали детскую радость.

При мысли, что снова, как прежде, выйду на эстраду перед детьми и буду вести этот концерт, – погружаюсь в ту атмосферу, которая робко, но существовала в мыслях моих везде и всегда.

Музыку, не только домбру, которую здесь любят слушать, а музыку классическую дети должны услышать в исполнении сверстника. Найти его надо, этого талантливого чудо‑ребенка, в музыкальной школе. Оказывается, это нелегко.

У одного из музыкантов нашего оперного театра есть сын… Направляюсь туда. Мальчику лет пять, он такого же роста, как его скрипка. Еще никогда, конечно, не выступал публично, но он такой серьезный в своем решении стать музыкантом, такой одаренный и собранный – конечно, приглашаю его, бесконечно рада.

Однако первым на афише должен быть назван большой авторитет, кто и для взрослых нечасто выступает. В Алма‑Ате сейчас Николай Константинович Черкасов. Этим здесь все гордятся.

Все дети знают и любят кинофильм «Дети капитана Гранта». И вдруг перед ними на сцене, на их собственном концерте, появится живой Паганель. Хорошо! Вот только добиться участия Черкасова, наверное, будет трудно, может быть, и невозможно. Знаменит! Но человек, говорят, хороший, простой, веселый. Жаль, я с ним, кажется, не была знакома. Да и кто я сейчас, чтобы обращаться к Черкасову, который и депутат, и лауреат, и все вообще?

Черкасов огромного роста. Ночью мне снится, как я, глядя на него снизу вверх, говорю с ним, а он и голову‑то ко мне не нагибает…

Значит, я трушу? Значит, прежняя смелость, умение убеждать других в правоте мною задуманного уступили место… чему? Ну и откажет, все равно должна уговаривать. Ведь ясно – первый детский концерт Казахстана правильно, здорово и интересно начать с Черкасова, значит – не сметь думать о трудностях, тем более о себе.

Черкасова я видела в первый раз в Ленинградском тюзе в юности, он работал там – еще одно «за». Он играл Дон Кихота, и как играл! Помню, я обняла Брянцева: «За вашего талантливого молодого актера». Потом в концерте я видела изумительный номер «Пат, Паташон и Чарли Чаплин». На фоне эстрадного трафарета и середнячества вдруг – фейерверк выдумки, юмора, мастерства. Зал захлебывался от восторга. Кто бы мог подумать, что этот длиннющий, с руками и ногами, словно сложенными из сухих веток, Пат, какое‑то чудо гротеска, – тот же виденный в Тюзе Черкасов! Много позже – Полежаев в фильме «Депутат Балтики». Полежаев – одно из крупнейших созданий советского киноискусства. Сила и принципиальность гения науки в сочетании с почти детской застенчивостью, простотой, сердечностью – как живо, тепло и правдиво раскрыл нам образ Полежаева Черкасов!

Сейчас он снимается в Алма‑Ате в фильме Эйзенштейна «Иван Грозный». Живет, верно, в «люксе» лучшей гостиницы. Оказалось, нет: в двухэтажном домике, прозванном остряками «лауреатником». Вспоминаю, как отправилась туда. Он был похож на курятник, этот дом. Низкие потолки, коридорная система, у каждого лауреата по комнате с одним окном. Вход со двора. Там на веревке сохли чьи‑то рубашки. Война. Эвакуация. Здесь у каждого своя кровать – и это роскошь.

Только дом пуст: съемки идут днем и ночью. Сейчас я вспоминаю этот «лауреатник» с улыбкой, но тогда созерцала эту обитель, как дворец, – снизу вверх. Вошла в незапертую дверь и застыла. По этому полу, этим половикам ходят Черкасов и Эйзенштейн!

Как это сложно – душа человека. В первые после ареста месяцы я как‑то не верила ничему, происшедшему со мной, и, как Ричард II у Шекспира, в мыслях своих оставалась на «пьедестале завоеванного признания». Теперь, в Алма‑Ате, мне снова дали право жить, «как все», но пережитое подавило меня так, что я словно ползу, а не иду по коридору двухэтажного домишки. Говорю со сторожихой так опасливо, словно пришла утащить с веревки рубашку.

Впрочем, вижу себя со стороны и, значит, беру руль в руки: надо написать записку Черкасову, а если он не ответит, не переживать и уж, конечно, не обижаться.

«Уважаемый Николай Константинович! Простите за беспокойство. Знаю, вы крайне заняты, но тут у детей еще нет тюза… Задумала первый в Казахстане детский концерт. Филармония согласна. Если бы вы приняли участие – очень помогли бы всему этому делу. Мой телефон… Пусть мне позвонит кто‑либо от вас и скажет, надеяться или нет на ваше участие. Может быть, вы меня помните – я раньше тоже работала в театре для детей. С уважением

Наталия Сац».

Я отдала сторожихе листок без конверта и, кажется, без знаков препинания (о них в волнении часто забываю) и медленно пошла на улицу.

Но спала хорошо. Несколько дней назад нас с дочкой перевезли из администраторской Театра оперы в гостиницу «Дом делегатов», дали большую комнату с диваном, креслами, хорошими кроватями, роялем и даже… пальмой. Утро началось необычно. Руся одной рукой теребит меня, пытаясь разбудить, а другой – держит телефонную трубку. Ее серые глаза стали совсем круглыми:

– Может, мне показалось… Тебя зовет к телефону Черкасов…

О посещении «лауреатника» я ей ничего не говорила. Сейчас Руся похожа на человека, только что обнаружившего выигрыш в двести тысяч.

– Я слушаю.

– Простите, пожалуйста, Наталия Ильинична, сейчас очень рано, но я… только что кончил съемку, вернулся домой, получил вашу записку и… не мог… ни минуты… – что‑то прервалось, хлюпнуло в трубке, у меня свело подбородок и челюсть.

– Мамочка, ну что такое он говорит, мне же интересно, – вернула меня к реальности дочка, подставив рядом с моим ухом к телефонной трубке свое.

– Простите, Наталия Ильинична, я так нескладно… Вообще‑то в концертах… я не люблю, но если нужно – конечно, только договоримся: может быть, вы зайдете сегодня на съемку в киностудию часов в десять вечера?

– Спасибо… Да… Большое вам спасибо. – Появились слова, но и слезы, а Руся гладила меня и повторяла:

– Ой, мамочка, какая ты у меня… Сам Черкасов!

Вечером мы отправились на киностудию вместе с Роксаной. Там шли съемки «Ивана Грозного» и был «выстроен» Успенский собор. Пропуск мне был оставлен. Проникли туда откуда‑то сбоку и замерли. Огромные юпитеры ярче, чем полуденное солнце, светили там, где у сверкающего драгоценными камнями алтаря возносил молитвы артист Мгебров – патриарх.

Съемки то и дело прерывал голос «с небес», мощный и нетерпеливый, он звучал через рупор. Подняла голову: на железном стульчике, приделанном к железной лестнице, нет, целому сооружению, двигался Сергей Эйзенштейн и, как бог‑отец, с недосягаемой высоты давал свои руководящие указания. Коллективное солнце киноюпитеров то зажигалось, то гасло, пока не объявили перерыв. Росинку удержать около себя было невозможно. Ей хотелось все осмотреть, «самой потрогать». Было уже десять с минутами – то время, что Николай Константинович мне назначил.

Но где он и как сейчас выглядит? Верно, пожилой, лет сорока пяти, солидный, ходит, как плывет: депутат, делегат, лауреат – само собой!

В потухшем Успенском соборе Мгебров снял облачение и положил на алтарь бутерброд с колбасой. Из‑за колонны выглянул какой‑то юноша в шапке Мономаха, посмотрел в мою сторону, махнул рукой и снова скрылся за колонной. Двое рабочих проносили мимо меня тяжелую гробницу с лепными украшениями.

– Простите, что, Черкасов здесь? – спросила я. Один из рабочих показал в сторону колонны, но оттуда снова выглядывал только парень в парчовой шубе и шапке. Рядом с ним жевал колбасу еще более «разоблачившийся» Мгебров.

Никому до меня не было никакого дела: кто отдыхал, кто готовился к дальнейшей съемке, только юноша делал несколько шагов по направлению ко мне, вроде бы смущался, махал рукой и снова исчезал за колонной.

Я боялась, что перерыв вот‑вот кончится, а Черкасова так и не увижу. Он сказал, чтобы ждала его около боковой двери слева. Тут и стою. Идти его искать? Но куда? Смотрю повсюду – никого, на него похожего, поблизости. Как быть?

Съемка должна была уже начаться снова, когда мимо меня прошел оператор Эдуард Тиссэ, за которым помощники несли большие лампы.

– Простите, пожалуйста, вы не видели Николая Константиновича Черкасова?

– Дорогая, – сказал он иронически и с акцентом, – он же против вас. – И показал мне на колонну, из‑за которой снова выглядывал юноша.

Ясно. Тут все надо мной насмехаются. Черкасов играет Ивана Грозного – мрачного, худого, старого.

Зазвонил звонок. Мгебров снова стал надевать облачение. Но когда Тиссэ подошел к колонне, царственный юноша, видимо, задал ему вопрос, не видел ли он Наталию Сац. Я этого не слышала, пространства там были большие, но как‑то поняла по мимике Тиссэ, который взял юношу за руку и, улыбаясь, повел ко мне. Я, еще мало понимая, двинулась вперед, а Тиссэ закричал:

– Так вы – Наташа Сац? Что же вы молчите? Дайте я вас поцелую. А теперь… не ищите друг друга. Вот он – Черкасов.

Ко мне шел с нетвердо протянутой рукой юноша, что выглядывал из‑за колонны, ему было лет девятнадцать… Моя рука не была протянута: «Как он может быть Черкасовым?» Я в молодости видела его только в острохарактерных гримах, а сейчас ему и в жизни… много лет.

Юноша в шапке Мономаха был смущен еще больше, чем я:

– Вы простите, что я к вам не подошел раньше, но думал – переживания, годы… вы совсем другая. В первый раз видел вас лет двадцать назад. Вы были такая знаменитая, столичная, в леопардовой шубе, а сейчас… как девушка – худенькая, молодая… никак не думал…

– А я тоже никак не думала, что вы можете быть таким. Вам больше девятнадцати и не дашь.

– Так и должно быть. Иван IV короновался девятнадцати лет. Эйзенштейн проводит три серии своего фильма по всей жизни Ивана Грозного. Сейчас будем снимать коронацию.

Смущение прошло, на сердце стало даже светлее от все же приятного недоразумения неузнавания ДРУГ друга.

Когда подошла Русенька, мы разговаривали с Николаем Константиновичем дружески‑просто. Он очень не любил выступать в концертах, говорил, что для этого надо иметь специальный концертный репертуар, но я убедила его спеть детям песенку «Отважный капитан», которую они полюбили. Ребятам будет так интересно услышать и увидеть киноартиста жилым на сцене.

Мы с Русей остались еще немного посмотреть съемку коронации Ивана IV. Я не знала сценария Эйзенштейна, но даже по двум‑трем сценам почувствовала величие его замысла.

Было радостно. Мы оба с Черкасовым 1903 года рождения – он всего на несколько месяцев меня старше, и оба не узнали друг друга из‑за «слишком молодого» вида. Он‑то под гримом, а я – какая есть. И значит – я еще есть! Вспомнила, как перед отъездом из Москвы зашла за каким‑то одолжением к «всесильному» тогда И. В. Нежному. Он исполнил мою просьбу, и я его, конечно, сердечно поблагодарила. А потом он позвонил кому‑то в моем присутствии по телефону и сказал: «Помните, была в Москве такая Наталия Сац до 1937 года? Да, была известной. Ну что же – все проходит».

Это «была» о живом человеке свело на нет всю его любезность…

Дружеская деликатность, искренность и тепло Черкасова открыли мне в тот период жизни что‑то очень важное во мне самой.

Проснувшись на следующее утро, я в первый раз не огорчилась, что так много гор кругом, сказала себе:

– Ну и пусть будут горы. Очень красивые горы!

 

«Капитан, капитан, улыбнитесь»

 

Ах милый читатель, есть ли на свете что‑нибудь более замечательное, чем дети, сидящие в зрительном зале, детские лица, ожидающие выступление артиста? Для меня – нет.

Семь лет я была лишена этого счастья и вот опять выхожу на сцену, здороваюсь с ребятами, они отвечают мне дружно, как будто и не прерывался наш любимый разговор о театре и музыке, как будто это – мое привычное в Москве, а не первое в Алма‑Ате…

И здесь ребята меня мгновенно ощутили «своей»: затихают, когда говорю я, отвечают, когда я их спрашиваю, смеются – все смеются, когда шучу.

В зале полно детей, есть и взрослые: секретари республиканского ЦК комсомола, руководители народного образования и искусства.

За кулисами уже собрались все объявленные в афише артисты.

Скверно только, что Николая Константиновича вызывают на важное выступление по радио, и он просит его выпустить первым. Конечно, лучше бы Черкасовым завершалась наша программа, но раз надо – выпущу его первым. Пришел он на концерт за час до начала и волнуется даже больше меня. А может быть, за меня? Сейчас, когда я говорю с детьми, уже начала концерт, он стоит в кулисе и, верно, больше всех понимает, что я сейчас чувствую. Надо кончать вступление и объявлять Черкасова, а то опоздает на радио.

– Дорогие ребята! Сегодня на первом детском концерте в Казахстане выступит ваш большой друг народный артист СССР Николай Константинович Черкасов. Когда он был совсем юным, он играл в Ленинградском театре юного зрителя, очень любит ребят.

Все хлопают. Николай Константинович выходит к рампе и поднимает руку, наверное, сам хочет объявить, что будет исполнять, хотя мы условились, что объявлю я. Передумал?

– Дорогие ребята, – говорит Николай Константинович, и голос его дрожит, – дорогие ребята, я ceгодня вместе с вами переживаю огромную радость. Наталия Сац снова вышла на сцену. (Неужели… разревусь?) Вот я приехал в ваш город и удивился ‑у вас нет Детского театра. Я пошел к руководству и сказал: это неправильно, детям обязательно нужен свой театр. А сейчас, дети, к вам приехала Наталия Сац, и я верю, у вас будет театр, дети. (Ну что он делает, это же нельзя говорить на концерте, который я сама организовала!)

Включаюсь в его речь твердо, может быть, даже сурово:

– Конечно, мы все вместе постараемся организовать театр для детей в Алма‑Ате. А сейчас начнем первый детский концерт: Николай Константинович забыл, что через полчаса он уже должен выступать по радио и у него нет больше времени. А сейчас… – почти кричу, как присяжный конферансье перед «козырным» номером, – песенки из кинофильма «Дети капитана Гранта», слова Лебедева‑Кумача, музыка Дунаевского, исполняет сам Паганель – Николай Константинович Черкасов. (Ой, какой он нервный! Аж белый весь стал! Вот она – подлинная душа артиста – все за всех переживает.)

Пианист лихо играет вступительные такты, Николай Константинович начинает:

 

«Жил отважный капитан,

Он объездил много стран

И не раз он бороздил океан…»

 

Черкасов вдруг останавливается, берется правой рукой за голову, смотрит в кулису по‑детски растерянно:

– Я… забыл. Простите… забыл. Можно сначала? Снова вступительные такты и снова после «бороздил океан» остановка, растерянность, пауза.

«Неужели завалится мой концерт? – мелькает внутри. И как рукой сняло эмоции воспоминаний, всякие вообще. – Я – на своем посту, должна вывозить». Выскакиваю вперед, говорю весело:

– Вы прекрасно понимаете, ребята, что Николай Константинович ничего не забыл, а просто хочет проверить, знаете ли вы эту веселую песню наизусть и хорошие ли вы товарищи, поможете ли, если нужно, другу в беде. Так вот, если Николай Константинович опять запнется, – подпоем ему все вместе, хорошо? Я остаюсь тут за дирижера (Черкасов смотрит на меня, как на волшебницу, и начинается вокальный диалог со зрительным залом).

Черкасов.

 

«Жил отважный капитан,

Он объездил много стран

И не раз он бороздил океан»

 

(снова заскок).

Дети (громко, ликующе).

 

«Раз пятнадцать он тонул…»

 

Черкасов (с восторгом).

 

«Погибал среди акул,

Но…

 

(это очаровательное черкасовское «нo», маслом по сердцу, а жест длинных пальцев так ироничен и выразителен).

 

Ни разу даже глазом не моргнул…»

 

Дети.

 

«И в беде…»

 

Черкасов (показывая рукой – «правильно»).

 

«И в бою

Напевал он всюду песенку свою…»

Черкасов и все зрители (лихо, хором, а я дирижирую).

«Ка‑пи‑тан, ка‑пи‑тан,

Улыбнитесь,

Ведь улыбка – это флаг корабля,

Ка‑пи‑тан, ка‑пи‑тан,

Подтянитесь!

Только смелым покоряются моря».

 

Весело начался наш концерт… Дети дружно зааплодировали, я ушла в кулису, Черкасов несколько раз выходил кланяться, посматривал на меня благодарными глазами, прошептал: «Поразительно», – положил левую руку мне на плечо, но, вдруг заметив, как далеко ушла стрелка его ручных часов, огромными шагами бросился к двери.

 

 

«Царь»

 

 

Моим родным городом была и на всю жизнь осталась Москва. Мне кажется, абсолютно родной, свой город у каждого человека в жизни бывает только один. Любовь к переездам, интерес к новым местам тоже всегда со мной. Но поехать, зная, что вернешься в родной город, что он останется твоим, иметь эту свою любимую пристань, знать, что и она ждет тебя, когда уехала только на время, – этого, конечно, у меня в то время не было.

Сердечность и уважительная простота Черкасова в тот момент были мне нужны, как кислородная подушка больному, которому не хватает воздуха. Он лучше всех понимал или, вернее, чувствовал, как много я потеряла, как трудно мне начинать жизнь снова после пережитого. Он искренне оценил мое стремление во что бы то ни стало и здесь приблизить искусство к детям, отдаться работе с казахскими певцами. Он нашел подлинно товарищескую интонацию равного. С любым собеседником Черкасов разговаривал уважительно, с интересом. От Черкасова тянулись к людям теплые лучики. Его все любили, называли «царь». И это был царь из какой‑то очень доброй сказки, вроде Берендея в «Снегурочке», царь, добровольно выбранный людьми искусства как самый сердечный и справедливый из их гущи.

Видела я его редко и больше издалека: его всегда выбирали в президиум, он был на вершине признания и славы. Но даже пожав его большую руку, когда он семимильными шагами куда‑то устремлялся, чувствовала себя сильнее, чему‑то радовалась.

 

Прошло дня три‑четыре. Приступ печени. Когда боли утихли, чувствовала исчерпанность всех сил, слабость. Встать с постели не могла, и настроение плаксивое. Но Руся посмотрела на меня хитро: через час все будет хорошо.

Меня пришел навестить Николай Константинович в военной форме. Он держался соответственно – эдаким бравым гвардейцем. Засмеялась. Черкасов тоже. Заговорил первый:

– В войну был в ополчении, решил навестить вас в форме ополченца. Росинка сказала мне по телефону, что вы хандрите.

– Нет, мама уже опять смеется и, верно, думает по Грибоедову:

 

«К военным людям так и льнут…»

– «А потому что – патриотки».

 

Черкасов был бесхитростным по натуре, нам с Русей он поверил и стал глубинно прост, доверителен.

Николай Константинович был однолюб, слова «моя Нина» звучали для него песней. Он рассказал про их больную девочку, которая долго мучилась, а когда умерла, стало еще горше; он с восторгом говорил о своей теще, которой «поклонялись и академики», о ее превосходном знании английского языка. Рождение сына Андрея, его здоровье и хорошее настроение приводило его в восторг, и фразы из писем Нины Николаевны о сыне он мог повторять без конца. С детской непосредственностью он говорил:

– Надо просмотреть, что проходил в средней школе, вспомнить математику, а то если потом Андрей спросит меня и я не смогу ответить – будет скандал.

Андрею тогда было года три‑четыре…

Мысль, что горе венчает людей еще больше, чем радость, была мне очень близка. Прошло больше семи лет, как я не видела своего мужа, а в сердце жил только он, и чем дальше, тем он становился ближе.

Черкасова утомляло положение «души общества», пристальное внимание, всеобщее поклонение. Он говорил искренне:

– А банкетов всяких я сейчас просто даже и побаиваюсь. «Иван Грозный» – три серии, от юноши до старца – это надо понять! Мне только об этом сейчас и думать, а «заведут»… и разъедусь по сторонам. Никак нельзя.

У нас его никто не «заводил». Поэтому нет‑нет да и появлялся этот большой человек на пороге нашей комнаты.

Руся поступила в школу, стала там начальником штаба (наша общая гордость). Училась отлично, дома вечно сидела с книгами и тетрадями. Но как только появлялся Николай Константинович, учебники откладывались в сторону, и она говорила мне голосом Буратино из моей постановки в Центральном детском:

– Школа же от меня никуда не уйдет. – А потом добавляла с проникновенным серьезом: – А на Черкасова так близко смотреть, понимаешь, не в кино, не в театре, а у нас, совсем рядом – этого в жизни больше никогда не будет…

Вероятно, ее восхищенные глаза все же «заводили» Николая Константиновича. Как он ни уставал на съемках, вдруг начиналась импровизация. Однажды мы с Русей обнаружили в нашем номере чей‑то чемодан с допотопными шляпами и палками. Хотели отдать дежурной, но Николай Константинович попросил этого сегодня не делать. Он вытащил сложенный шапокляк, превратил его в цилиндр; взял тросточку с металлическим набалдашником, и глаза его сузились: манеры стали высокомерно‑элегантными. Он сказал сквозь зубы что‑то по‑английски, уже не замечая нас, прошелся по комнате, сел за стол, заложив нога на ногу, авторитетно отказал каким‑то просителям, которые, хотя и не были нам видны, но, судя по его мимике, явно толпились вокруг стола. Английский лорд взглянул на часы, еще что‑то изрек, как сплюнул, и, подняв голову, увенчанную цилиндром, удалился за наш платяной шкаф. Оттуда он появился веселым парнем в фетровой шляпе набекрень, с палкой, которую игриво вращал левой рукой, подмигнул Роксане и, «ощутив» нашу комнату как большой бульвар Парижа, стал фланировать в поисках приключений, напевая игривую французскую песенку.

Снова исчез за шкафом и превратился в старика – итальянского певца, собирающего в дырявую шляпу подаяние за свое хриплое пение.

Кем только ни был Черкасов в этот вечер: и немецким псевдоученым, и Максом Линдером, и Глупышкиным. Только шляпа иногда и палка помогали ему создавать этот каскад кинематографических образов с неповторимо индивидуальной походкой, рисовать образы самых разных людей.

Минут двадцать длился этот импровизированный фейерверк – кто же из нас мог в этот момент что‑нибудь делать другое, как только поражаться его таланту, многообразию мгновенных превращений.

Кстати, Черкасов не знал ни одного языка, кроме русского, но неповторимое «чувство образа» и прекрасный слух делали его англо‑французско‑итальяно‑немецкие эскизы такими верными по общему звучанию, что я, неплохо знающая языки, ловила себя на том, что он просто говорит лучше меня и я не все понимаю.

Вообще «тихо отдыхать в тихой семье» Николай Константинович не очень‑то умел. В нем бурлило творчество. Поставишь перед ним чай – начинается этюд: «а если бы это был не чай». И дальше – десятки вариантов на «вкушение разных напитков», на разные характеры, разное количество выпитых рюмок.

Снова целый спектакль!

Особенно радовало Николая Константиновича, что в нашем номере стоял хороший рояль. В пении и музыке он был свой. Не зря начинал в хоре рядом с Шаляпиным.

Шаляпин был его кумиром. Он пел нам «под Шаляпина» Мефистофеля, Варлаама, Бартоло, романс «Во сне я горько плакал». Я не слышала, как пел этот романс сам Шаляпин, а Черкасова слышу внутренним слухом и сейчас. Звучание каждой согласной было подчинено целому, помогало обострению эмоционального, благороднейшей выразительности. Оказывается, Николай Константинович играл на рояле, и хорошо играл. Медленные вальсы Шопена по раскрытию музыкальной мысли звучали под его пальцами даже интереснее, чем у ряда пианистов; там, где нужна была техника, Черкасов пытался создать лишь «общее впечатление», как сам он, смеясь, говорил.

Но не всегда, далеко не всегда Черкасов мог смеяться. Он был очень разный. Однажды он пришел к нам весь в пыли и извести, с серо‑желтым лицом, поджатыми губами, странно заостренным подбородком, глазами, не вбирающими окружающее. Пришел ни свет ни заря – Руся только начинала собираться в школу.

– Вы простите, я прямо с ночной съемки. Эйзенштейн изведет себя и всех нас. Я так больше не могу.

Когда он начинал нервничать, мы с Русей сразу брали особый, спокойно материнский тон:

– Просто вы устали, а у нас как раз очень вкусный завтрак. Ванна в конце нашего коридора. Рекомендую, умойтесь холодной водой – и за стол.

Какой мне сейчас, простите, завтрак? Я готов в это окно выброситься.

– Не лучше ли прежде рассказать, в чем дело?

– Он (Эйзенштейн) видит только то, что он где‑то дома у себя начертил, мы для него – ожившие его рисунки. Геометрия! Схемы его мизансцен нужны ему! А я – человек, понимаете, человек, и хочу воплотить Ивана IV сложнейшей души человеком. Он требует, чтобы я стоял на коленях под прямым углом у противоположной стены и думал о тяжести моих злодеяний, вот так. (Николай Константинович подбежал к входной двери, встал на колени, прополз метров шесть к противоположной стене у окна и принял противоестественную позу.) Когда я стою так, как изогнутое дерево, как саксаул, я ни о каких злодеяниях думать не могу, думаю одно: как бы не упасть на пол, не потерять равновесие. (Он опять пополз к стене у двери, прильнул теперь к ней виском и закричал так, что соседи постучали нам в стену.) Стучите! Сколько хотите стучите, а я в этой позе теряю все задачи и плевал я на кадр, который он где‑то у себя в кабинете увидел. Чем я могу оправдать эту позу? Вы – режиссер. Не заступайтесь за него или скажите, чем?

Не знаю, откуда у меня взялось тогда ледяное спокойствие. Верно, уж очень было жаль, что после ночи съемок он не может остановить своего возбуждения, надрывается, ползает на коленях, никак не войдет в свои «берега».

– Чем можете оправдать? – переспросила я. – Епитимьей. Может, Иван на себя такую епитимью наложил, – сказала я строго.

Вдруг Николай Константинович встал с пола и спросил с доверчивостью ребенка:

– Епитимьей? Возможно. Иван в это время на почве религии уже не в себе был.

Через десять минут вымытый Черкасов мирно завтракал вместе с нами и только раз еще пожаловался уже не мне, а Роксане:

– Понимаешь, он говорит мне: «Здесь играет ваш узкий глаз, большой нос, торчащая борода – острый профиль. Уберите спину». А я ему отвечаю: «Я не могу убрать спину, она ко мне приделана».

Эту обиду он проглотил вместе с горячим молоком, потом взглянул на часы и снова заторопился… к Эйзенштейну.

 

Как‑то вечером Николай Константинович пришел к нам в прекрасном расположении духа:

– Эйзенштейн – это какое‑то чудо. В нем уживаются все противоположности. Мудрец, эрудит, гениальный режиссер, художник и… как деревенская баба суеверен. Он говорит: «Моряки, летчики и артисты должны быть суеверны. Ведь как ни старайся репетировать, результат нашей работы – всегда неизвестность». И вот мудрец Эйзенштейн, как баба, старая баба, верит во все, понимаете, во все приметы. Поразительно! Сегодня была съемка «Крестного хода» на натуре. Выехали мы в одной легковой машине. Эйзенштейн набрал тарелок, положил тарелки рядом с собой на сиденье и вдруг начал… как‑то странно ерзать. Наконец, одна из тарелок этого «не выдержала», упала, разбилась. Вы бы видели его радость! Он поднял черепки, сложил их себе в карман, закричал: «Поздравляю вас всех, наш фильм будет иметь большой успех. Тарелка разбилась».

Эдуард Тиссэ с латышским акцентом подыграл ему.

«По‑еврейски это называется мазлтов. Удача». Но помощник Тиссэ, наивный парень, сказал: «Так ведь серий три, а разбилась только одна тарелка».

И вдруг Эйзенштейн сник, насупился, и съемка прошла хуже, чем обычно.

Да, Эйзенштейн – чудо: Спиноза и новорожденный в одной личине.

Черкасов не просто любил – обожал Эйзенштейна, несмотря на многие неизбежные в искусстве споры и взаимонедопонимания. Как‑то в Алма‑Ате было плохо с электричеством, и Черкасов явился спасать нас от темноты и «связанного с ней упадочного настроения» (рассказал ему кто‑то, что накануне у меня была неприятность в театре). Вместе с ним были Сергей Михайлович Эйзенштейн, Эдуард Казимирович Тиссэ и Михаил Михайлович Названов. Все держали в каждой руке по толщенной церковной свече – престольной, с золотыми прожилками. Конечно, свечи эти прихватили с собой после какой‑то «церковной» съемки. Черкасов, Эйзенштейн, Тиссэ и Названов уселись на наш коврик, зажгли свечи и очень смешно «колдовали», чтобы не принес мне здесь вреда «злой черный глаз».

В те годы была очень популярна песня Кабалевского «Четверка дружная ребят». Часто в несъемочный вечер к нам с Русей стала приходить эта «великая четверка». Черкасов и Названов чудесно пели на два голоса, я им аккомпанировала, они подначивали друг друга на импровизации, комические рассказы, парные танцы. Я – у рояля, Руся – помрежем. Весь наш «гардероб» оказывался перевернутым вверх ногами после этих импровизированных представлений. Эйзенштейн и Тиссэ изредка вставляли свои замечания, такие меткие, что хохот еще более усиливался.

Присутствие Эйзенштейна, его всепроникающий взгляд, умение мгновенно отбрасывать лишнее и вбирать подлинно талантливое действовало на всех нас гипнотически. Сажали мы его в особое кресло «в красный угол», и хотя он не много говорил – его присутствие было всем нам очень дорого. Однажды он совершенно неожиданно спросил меня иронически:

– Правда, говорят, что вы будете в Казахской опере «Чего‑Чего‑Сан» ставить?

Николай Константинович, как самый добрый, заволновался:

– А что особенного? Может хороший спектакль получиться, Наталия Ильинична – режиссер. Это для нее главное. Вы ее, Сергей Михайлович, пожалуйста, не разочаровывайте.

Эйзенштейн помолчал немного, потом добавил:

– Представляю, сколько вы на это сил потратите. Впрочем, я казахского театра совсем не знаю. Ни разу на их опере не был.

Тиссэ сделал модуляцию в мило комедийное, добавив:

– Этого нельзя сказать о балете, например, «Жизель».

Сергей Михайлович ответил строго:

– Да, Уланова бывает раз в человеческой жизни, да и не во всякой жизни. Если земля рождает такое чудо даже раз в тысячу лет – спасибо ей за это.

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Наталья Ильинична Сац Новеллы моей жизни. Том 1

Новеллы моей жизни Том...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Танцует Уланова

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Издание второе, исправленное и дополненное
    Путешествие по эпизодам одной жизни, остановки около интересных людей. Эту книжку можно было бы назвать и так. Вымысла здесь нет, а видение всегда индивидуально.

Здравствуйте – я родилась!
  Роман, в результате которого я появилась на свет произошел в городе Монпелье, на юге Франции. Как оказались там мои будущие родители? Дочь генерала с Украины Анна Щастная п

Первая гастроль
  Меня иногда спрашивают, когда я в первый раз выступала в театре. Смеяться не будете? – Когда мне было всего около года. Как это произошло? Отец закончил с

У нас, на Пресне
  Детство – это Москва, одноэтажный домик в переулке за Зоологическим садом, на Пресне. Детство – это мама, младшая сестра Ниночка, папа, музыка и театр. Да, театр.

Разная музыка, разные люди
  Бывает и так: папа долго не может найти денег, а долго сидеть в одеяле без супа дети не могут. Тогда нас отправляют «на время» к какой‑нибудь родственнице, чаще всего к тете О

Первый концерт
  Перед вами ученица Музыкального института по классу фортепьяно. Занимаюсь уже год. Пальцы оказались не слабые, а в самый раз, и к ним теперь больше никто не придирается.

На вербном базаре
  Папина правдивая музыка раньше днем и ночью Рассказывала нам только о человеческих страданиях, Разбитой любви – «Смерть Тентажиля», «Драма жизни»… Мы рано со слов взрослых, как попу

К папе приехал Станиславский
  Помню, как у папы за пианино собирались И. М. Москвин и Л. А. Сулержицкий, как они представляли папе Кота, Сахар, Огонь – многих, кто будет действовать в новой постановке и кому обя

На всю жизнь
  К восьми годам я была довольнр «занятой особой»: утро в прогимназии Репман, занятия по фортепиано, хор, занятия с папой. А тут еще приехал знаменитый основоположник ритмической гимн

Без ретуши
  Вл. И. Немирович‑Данченко сказал об отце: «Это был темперамент, точно родившийся для драматического театра, быстро воспламеняющийся и умеющий воспламенять других»… Те

Еще о папе
  В 1911 – 12 году газеты стали писать о папе много, часто писали «знаменитый», но и споров о его музыке было много. Немецкий режиссер Макс Рейнгардт присылал телеграмму за т

Евгений Богратионович
  После папиной смерти мы переехали в деревянный домик, тоже на Пресне. Платить дешевле – меньше квартира. Переезжать было грустно. Но мы искали, как учил папа, хоть что̴

Учим – учимся
  Хмурое зимнее утро. Еще хочется спать, но, накрой ухо хоть двумя подушками, – все равно туда вползают два аккорда и а‑а‑а‑а‑а‑а‑а‑а‑а

Тола Серафимович
  Юношеская группа курсов драмы С. В. Халютиной превратилась в самостоятельную драматическую студию. После того как мы успешно поставили «Горе от ума», она стала называться «Драматиче

Начало пути
  Весна 1918‑го была удивительной. Наверное, люди никогда не пели столько, сколько в ту весну, наверно, никогда не испытывали такой радоети от пения хором. Эти удивительные хоры

Первый Детский
  Самое чудесное в жизни – иметь право проявлять свою инициативу, с головой уйти в любимое дело, завоевать доверие. Но уйти с головой в любимое дело, значит, ни на минуту не

Первый нарком просвещения
    «Был в жизни слишком счастлив я. «У вас нет школы высшей боли», ‑ так мудро каркали друзья: им не хватало счастья школы…» &

По разным дорогам
  Государственный детский театр – настоящий театр. Правда, в нашей труппе пока артисты‑совместители – у нас работают только днем. Хороший оркестр. Надежный технический штат. Пед

Кадры приключений
  У меня теперь есть друзья. Единомышленники. В общей работе узнали мы друг друга и строить планы нового театра будем вместе. Писатели‑педагоги С. Розанов, Н. Огнев, С. Богомазо

Московский театр для детей – родился!
  С первых чисел июня 1921 года в театре на Большой Дмитровке [35]начались генеральные репетиции «Жемчужины Адальмины». После дождей и слякоти как‑то неожиданно настало лето. Не

Пиноккио» Алексея Дикого
  Особенно хочется вспомнить приход к нам в театр Алексея Денисовича Дикого. Он «прорезал» мое воображение, когда я еще девочкой ходила с мамой в студию Художественного театра и видел

Русалочка
  Это было в детстве… Однажды ночью сестра Нина разбудила меня и сказала каким‑то странным голосом: – Слышишь? Папа опять сочиняет музыку про страшное. А вдруг все косм

Неожиданный попутчик
  Слова «отпуск» тогда я еще не знала. Но хорошо знала другое: завоевать трудно – удержать завоеванное еще труднее. В Москве стало два детских театра. На кино «Арс» жадно пре

Михаил Кольцов
  Первую встречу с Кольцовым помню так ярко, как будто она была вчера… Театр для детей переживал ясельную пору своего существования. Почва то и дело уходила из‑под слаб

Моя стихия
  Режиссура начинается с человековедения. Не раз говорилось о том, что человек всегда был и будет любопытнейшим явлением для человека. Да, человек самое любопытное явление, о

На личные темы
  У меня, конечно, была, как у всех, личная жизнь, увлечения и прочее. Но театр и мысли о нем звучали во мне и днем и ночью – всегда. Они всегда главнее всего остального, занимали не

Сезам, откройся!
  «Отец умер в расцвете сил и творческих возможностей, умер, когда его музыку ждали театры Парижа и Лондона, когда сам Макс Рейнгардт…» Эти слова слышала от мамы еще с детств

Встречи с Отто Клемперером
  Идти или нет? Когда папа держал меня за руку, в Художественный театр шагала смело. Теперь стала самостоятельной – одиночка, входящая в жизнь, новенькая. Бывшая девочка.

В гостях у Альберта Эйнштейна
  Сколько разного встречаешь на дороге жизни! Идешь, идешь вперед, и вдруг засияет перед тобой один камень (Ein Stein) – огромный и драгоценный, воспоминание о котором хочетс

Через океан – в Аргентину
  В ушах еще звучала музыка Верди, сердце переполняла радость от успеха нашего «Фальстафа», а поезд уже спешил из Берлина в Москву. Июнь. Сезон в Театре для детей кончается, ребята, н

Снова дома
    «Когда ж постранствуешь, воротишься домой. И дым Отечества нам сладок и приятен!»   Да, ты был прав, Чацкий! Вернувшись поздней осень

Ключик из настоящего золота
  Мечта зовет вперед. Мечта зажигает дальние огоньки. Но доплыть до них ух как бывает трудно, а иногда и… страшновато. Мечта попросить Алексея Николаевича Толстого написать п

С Петей и волком к детям всего мира
  В июне 1935 года на спектакле оперы Л. Половинкина «Сказка о рыбаке и рыбке» произошло большое событие. Спектакль уже начался, когда наш администратор Л. Я. Сахаров вошел ко мне в к

Праздники детства
    В 1936 году меня попросили придумать сценарий и быть режиссером торжественного концерта 6 ноября в Большом театре. Полная карт‑бланш – никаких ограничений. Зад

Злата Прага и ее дочь Мила Мелланова
  В 30‑х годах печень стала жить совершенно отдельной от меня жизнью. Она не только забыла, что вложена в меня для того, чтобы мне служить, но стала мне себя противопоставлять,

О самом дорогом
    Тридцатые годы. Чехословакия. Карловы‑Вары. Лечу печенку. Приехала одна – трогательно позаботился Московский комитет партии. Даже назначили мне «опекуна». Это

Суровая полоса
    Жизнь – явление полосатое… Эти слова закончили яркую и радостную полосу моей жизни. Сменила ее полоса серая, суровая. Двадцать первого августа тысяча девятьсот тридц

Мастер Мейерхольд
  Пароход причалил, и вместе с другими пассажирами я оказалась на речном вокзале, потом на улице Москвы. Меня никто не мог встретить; мама умерла, дочь в детском доме, сын ушел добров

Мамины коробочки
  Шагаю по Москве радостно, шагаю к своему детству. Вот Зоологический сад, теперь кверху по Красной Пресне… Вот здесь, если свернуть направо, – Малая Грузинская, где мы жили вчетвером

Сулержицкие
  – Митя, здравствуй, дорогой! Седой, хромой человек с поразительно доброй улыбкой открыл мне входную дверь, заключил в объятия и повторяет: – Ну как ты, Наташенька?

В горах Ала‑Тау
  Мне дали «подъемные» и два билета в Алма‑Ату в мягком вагоне. Чемодан набила платьями разных лет, сбереженными мамочкой, взяла с собой галеты, консервы, у нас с дочкой и конфе

На пороге большого события
  «Радость жизни дает убеждение, что ты – нужное ее звено». Не помню, кто это сказал, но очень верно сказал. Детские концерты в Филармонии шли теперь каждое воскресенье. Прог

В поисках единомышленников
  За сценой в маленьком музыкальном классе мы вдвоем с концертмейстером Евгенией Сергеевной Павловой. Когда собираюсь начать постановку, всегда слушаю знакомое с огромным любопытством

Первая встреча с артистами
  К сожалению, к первой встрече со всеми исполнителями макет еще не был готов. А, как говорится, «лучше один раз увидеть, чем много раз услышать». Меня собравшиеся слушали молча, с не

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги