рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК

СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК - раздел Образование, ВСТУПЛЕНИЕ Вот И Исполнилось То, К Чему Стремился Алексей Кон­стантинович Так Давно. Ему...

Вот и исполнилось то, к чему стремился Алексей Кон­стантинович так давно. Ему сорок четыре года, он еще полон сил, в голове теснятся замыслы новых вещей. По-разному описывают его состояние исследователи. Одни подчеркивают социальное значение свершившегося — освободившись от царской службы, теперь он может жить вне общества высшей чиновной бюрократии, чуж­дой ему по духу. Другие отыскивали в записных книж­ках варианты перевода стихотворения о Ричарде Львиное Сердце и выделяли стихи: «Он весел душою, он телом здоров; он трубит, поет и смеется». Или: «При­вольно дышать на просторе ему, блестят возрождением взоры».

А ведь, по сути, оснований для такой восторженности почти нет. Сам он излишне драматизировал свое былое положение, угнетавшее его скорее морально, поскольку не было такой возможности избегать своих обязанностей при дворе, которой он бы не воспользовался. Уверившись сам и доказав всем, что он настоящий художник, Толстой понимал, какая ответственность ложится на его плечи после громогласных заявлений о своем призвании. И, по­жалуй, нет на свете более тяжкого бремени, чем эта ответ­ственность писателя, поэта, художника перед самим собой и читателями. Требовательность к себе растет вместе с успехом; опытный глаз зорче подмечает недостатки на­писанного; растет число отвергнутых вариантов; в душу закрадывается страх не оправдать ожиданий читателя, и работа замедляется под гнетом сомнений. Именно это бремя и наваливалось на Алексея Константиновича, по­рождая постоянное беспокойство, заставляя метаться с места на место...

Но теперь главный источник раздражения — служба при дворе — устранен. Он мог посвятить себя полностью тому, что постепенно созревало в его сознании, — траге­диям на материале эпохи, предшествовавшей Смутному времени. Наброски первой из них — «Смерть Иоанна Грозного» — он возил с собой всюду, но об этой своей работе говорил только в очень узком кругу. У него было ощущение, что он стоит на пороге главного труда своей жизни...

Впрочем, всему свое время. На очереди хроника собы­тий, последовавших за отставкой Алексея Константино­вича Толстого, взгляды которого формировались обстоя­тельствами, не укладывающимися в хронологические рамки.

С тех пор как он наконец получил возможность пол­ностью отдать себя творчеству и заслужил признание чи­тающей публики, он расстался с Козьмой Прутковым. И тем не менее юмор Толстого не только не иссяк, но продолжал проявлять себя и в шуточных стихотворениях для друзей и в его сатирах, получавших самое широкое распространение. Любопытно, что Алексей Толстой нигде не упоминал о своей причастности к созданию Козьмы Пруткова. В воспоминаниях о Толстом, в письмах к нему имя Козьмы Пруткова встречается часто. Писали о прутковской веселости Толстого, о его шутках в духе Прут­кова...

Хотя известно, что уже после журнальных публика­ций Козьма Прутков был на устах самых выдающихся русских литераторов, Толстой, очевидно, считал свое уча­стие в нем пустячком, не стоившим упоминания. Он и предполагать не мог второй жизни Козьмы Пруткова, его «посмертной» славы. Впрочем, Толстому хватало соб­ственной славы...

Порой его филиппики против цензуры в письмах при­нимали форму прутковских афоризмов, но без упоми­нания самого имени вымышленного поэта, а это говорит о том, что веселая игра не позабыта. Поводом для оче­редной вспышки «прутковщины» было, например, уволь­нение Болеслава Маркевича из Государственной канцеля­рии за бездеятельность в 1860 году, но тот в своем пись­ме к Толстому изобразил дело так, будто начальник кан­целярии Бутков преследует его за литературные занятия. Посредственный литератор, но услужливый и веселый че­ловек, Маркевич пользовался неизменным расположе­нием Толстого, который охотно проводил время в его обществе, давал приют и деньги, делился мыслями и за­ботами в письмах. Он писал о злоключении Мар­кевича:

«Все люди разделяются на две категории, на предан­ных и непреданных; остальные различия суть только мнимые; все литераторы, и даже знающиеся с ними, при­надлежат к непреданным, стало быть, к вредным. И тер­пентин на что-нибудь полезен, а литератор ни на что. Преданный человек равняется губке, но испускающей из себя ничего без нажатия. Жать может одно начальство; это право принадлежит ему исключительно. Если у тебя есть моральный фонтан — заткни его. Преданный чело­век равняется пробке: он охотно затыкает всякое отвер­стие. Все, чем затыкают отверстия, равняется предан­ному человеку. Плюнь тому на голову, кто скажет, что просвещение к чему-нибудь служит; но человек может служить в министерстве просвещения, особенно ценсром. Благонамеренный ценсор! не бери себе в пример Катона. Не старайся понимать своего начальства, его ви­ды необъятны, никто не обнимет необъятного. Обнять Буткова позволяется только в светлое Христово воскре­сенье, по долгу службы. Бойся обидеть начальника, поднося ему яйцо; он это может принять за личность. Каж­дый начальник равняется центру, коего периферия неиз­вестна. Бутков, изгоняя литераторов, равняется Платону. Платон, преследуя поэтов, равнялся Ширинскому-Шихматову. Ковалевский ничему не равняется. Многие рав­няются Тимашеву».

Алексей Толстой любил поиграть словом, как вот в этих вариациях на темы афоризмов Козьмы Пруткова, напоминающих в каламбуре о римском «цензоре» Катоне Старшем (который по политическим мотивам исключал достойных людей из сенаторского сословия), или в наме­ке на идеальное платоновское государство (в нем не на­шлось места поэтам, которых, по Платону, следовало бы изгнать) о громадной начитанности поэта.

Творчество Козьмы Пруткова и стихи Толстого, юмо­риста и сатирика, связаны невидимыми, но прочными нитями. Эта связь в поэтической лихости, в невероятной сатирической меткости. Еще «пруткововед» В. Сквозников очень удачно говорил о «словесных (от переизбытка сил!) дурачествах, которыми развлекались веселые ари­стократы с глубоким народным корнем».

Алексей Константинович был великим ценителем на­родной речи. Он воспитывал в себе смелость в обращении со словом с детства, внимательно прислушивался к раз­говорам крестьян, записывал слова и народные выраже­ния, охотно посылая их при случае Владимиру Далю, а о подлинной охоте на сказителей — гусляров и кобза­рей — уже говорилось. Как и народ, Толстой не всегда рифмовал свои песни, а если были рифмы, то они, как говорил знаток русской песни А. Востоков, «не с наме­рением приисканы, а случайно и непринужденно, так сказать, слились с языка».

Весть об отставке Толстой получил в Москве, где 11 ноября в славянофильской газете «День» появилась его песня:

— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич,

Что ты изволишь в котле варить?

— Кашицу, матушка, кашицу, Кашицу, сударыня, кашицу!..

Песня вызвала толки самые разнообразные и дала по­вод причислить Толстого к славянофилам, считавшим, что начавшаяся при Петре I европеизация сбила Россию с истинного пути. И в самом деле, в песне у Толстого пер­вый русский император крупу для каши достал за мо­рем. «Нешто своей крупы не было?» Своя, мол, была сор­ная. Петр заварил и месил «палкою» кашу, которую по­том пришлось расхлебывать потомкам — «детушкам», и она оказалась «крутенька» и «солона».

Петербургская верхушка была недовольна стихотворением, о чем графиняБлудова сообщила Ивану Акса­кову. И тот ответил ей:

— Песня Толстого прекрасна в художественном отно­шении и может показаться балаганною только важным генералам, утопившим в своей генеральской важности все живое в себе. Кроме того, есть старинная народная песня той же формы...

Слово Толстого действительно «кипело и животрепетало». Оно прочно оседало в памяти. И уже 15 ноября Аксаков писал Толстому:

«Успех Вашего экспромта или песни таков, что начи­нает пугать и цензоров и меня... Публика подхватила ее, выучила наизусть, увидала в ней намеки на современное положение, на разрешение крестьянского вопроса, — и в восторге. Говорят, третьего дня в Дворянском клубе дворяне то и дело повторяли: «Палкою, матушка, пал­кою»... Едете ли в Опекунский совет — та же истории: чиновники, сдавая деньги, подписывая билеты, твердят про себя: «Кашицу, матушка, кашицу»...

Дворяне, недовольные реформой, считали песню вы­падом против правительства. Революционные демократы в той же «палке» видели критику всего царского строя и одобрительно отозвались о песне в «Русском слове». И еще не раз сатиры Алексея Толстого (как и сочинении Козьмы Пруткова) будут истолковывать всяк по-своему. А уж запоминать-то и приводить в своих сочинениях «метко сказанное русское слово» — непременно.

Историк М. П. Погодин в то самое время печатал свой труд «Суд над царевичем Алексеем Петровичем» и не преминул написать «Два слова графу А. К. Толстому в ответ на его песню о царе Петре Алексеевиче»:

«Правду сказали вы, что каша, заваренная и заме­шенная царем Петром Алексеевичем, крута и солона, но, по крайней мере, есть что хлебать, есть чем сыту быть, а попади Карл XII на какого-нибудь Федора Алексеевича или Ивана Алексеевича, так пришлось бы, может быть, детушкам надолго и зубы положить на полку...»

Впоследствии Толстой никогда не включал этого сти­хотворения в свои сборники. Что же случилось? Ничего. Просто Толстой не был славянофилом, как не был и за­падником.

В декабре Алексей Константинович с Софьей Анд­реевной перебрались в Пустыньку. Роман «Князь Серебряный» уже написан, и Толстой читает его у императри­цы в присутствии сестер Тютчевых, Веневитиновой, А. А. Толстой, Бориса Перовского и других.

Сколько же прошло времени с тех пор, как Толстой взялся за этот труд, оказавшийся таким мучительным? С уверенностью сказать это теперь не может никто. В ка­ком виде был роман, когда он читал его двенадцать лет назад Гоголю?

Толстой возил рукопись с собой всюду, работал урыв­ками, сердился на неровности в стиле и на героя своего, который казался ему «бледнее» всякого первого любовни­ка, глупого и храброго. После войны его любимое детище, как он писал Софье Андреевне, вроде бы было законче­но, оставалось только «поработать над героем», заинте­ресовать читателя характером человека благородного, «не понимающего зла, но который не видит дальше свое­го носа и который видит только одну вещь за раз и ни­когда не видит отношения между двумя вещами». Роман или хотя бы главы из него просили для своих журналов Некрасов и Дружинин, но Толстой так и не решился опубликовать что-либо, а тем временем произведение на­сыщалось народной речью, сказками да прибаутками, не только вычитываемыми в сборниках, но и записанными самим романистом. «Песни сладкие, гусли звонкие, ска­зания великие» зазвучали в романе с новой силой. Прит­чи, былины, апокрифы, загадки, плачи, заговоры — чего только не использовано в речи персонажей! Это целая энциклопедия старинной русской словесности и фолькло­ра. Источников, прочитанных Толстым, не счесть. Пись­мо царя Алексея Михайловича начальнику соколиной охоты, летописи, старинный «Судебник», «Голубиная кни­га», «Сказания русского народа», «Песни русского наро­да», «Русские народные сказки», собранные И. П. Саха­ровым, — это лишь малая часть того, что держал Тол­стой в своей великолепной памяти. Отчетливо чувствуешь удовольствие, с которым Алексей Константинович выпи­сывал разговор разбойников Перстня и Коршуна, притво­рившихся слепыми муромскими сказочниками, с царем Иваном Грозным.

— А есть еще у вас богатыри в Муроме? — спраши­вает царь.

«Как не быть! Этот товар не переводится; есть у нас дядя Михей: сам себя за волосы на вершок от земли по­дымает; есть тетка Ульяна: одна ходит на таракана».

Или вот еще их прибаутки:

«Это вишь,мой товарищ, Амелька Гудок; борода у него длинна,а ум короток; когда я речь веду скромную, не постную, несу себе околесную, он мне поддакивает, потакает да посвистывает, похваляет да помалчивает. Так ли, дядя, белая борода, утиная поступь, куриные ножки; не сбиться бы нам с дорожки!

— Вестимо так! — подхватил Коршун... — Наша ча­ра полна зелена вина, а уж налил по край, так пей до дна! Вот как, дядя петушиный голосок, кротовое око; по­шли ходить, заберемся далеко!

— Ай люли тарарах, пляшут козы на горах! — ска­зал Перстень, переминая ногами, — козы пляшут, мухи пашут, а у бабушки Ефросиньи в левом ухе звенит!..

__Ай люлюшеньки-люли! — перебил Коршун, также

переминая ногами, — ай люлюшеньки-люли, сидит рак на мели; не горюет рак, а свистит в кулак; как прибудет вода, так пройдет беда!»

И не простые это прибаутки, не ради красного словца говорятся — за каждой тайный смысл, понятный разбой­никам и... читателю, но не царю.

И как тут не вспомнить слепцов, которым так обрадо­вался Толстой в Погорельцах. Тогда он вернулся на не­сколько месяцев к роману, «но не кончил его — недоста­вало душевного спокойствия». Собрался было через не­сколько месяцев предложить Погодину главу из романа в сборник «Утро», однако потом извинился: «Мой роман доселе не подчищен и не может выступить в свет в не­приличном виде, даже и отрывком. Тысячи мелочей по­мешали мне им заняться».

20 марта 1860 года Толстой сообщает Маркевичу, что вторая часть «Князя Серебряного» закончена, но обна­ружилось, что она отличается по стилю от первой, и надо снова работать. Он начинает беспокоиться о том, как цен­зура отнесется к образу грозного Ивана Васильевича. Меньше тревожили его анахронизмы, которые он допу­стил в романе, несмотря на свою добросовестность в из­учении исторического материала. События надо было сконцентрировать, и потому он подверг казни Вяземского лет на пять раньше, чем это было на самом деле. При­дется анахронизмы оговорить в предисловии. Отрезал же Гёте голову своему Эгмонту на двадцать лет раньше срока...

И вот дошла очередь до предисловия к роману, до из­винений в допущенных анахронизмах. Длительную же работу свою он объясняет так:

«В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их по возможности в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV сколько от той, что могло существовать такое общество которое смотрело на него без негодования. Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом со­чинении объективности и было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году».

В конце лета и осенью 1862 года роман наконец уви­дел свет на страницах журнала «Русский вестник» с та­ким вот предисловием. Как видим, Толстой не торопился с публикацией того, над чем он работал «с тщанием и любовью». Любопытны его письма, поступавшие к изда­телю М. Н. Каткову в июле едва ли не каждый день. То­гда роман набирался, и автор очень беспокоился о том, чтобы корректура была поручена человеку, знакомому с древним русским языком и, по его выражению, с археоло­гией. А то как бы наборщики не стали исправлять «богачество» на «богатство» или «печаловаться» на «печалить­ся», как это сделал переписчик. «Это может изменить не только характер речи, но и исказить смысл».

Что же касается цензурных «придирок», то тут он был непреклонен — либо не менять в романе ни строчки, либо он забирает рукопись. «Если стыдливо-верноподдан­нические чувства цензуры» будут покороблены, то он согласен, чтобы переменили единственное место в преди­словии — это об обществе, которое смотрело на Ивана Грозного «без негодования». Видимо, Толстому сказали при дворе, что здесь может быть усмотрен намек, спо­собный возбудить недоброжелательство читателей и к ны­нешнему царствующему дому.

Становится понятным, почему Толстой начал обнаро­дование романа с чтения его при дворе. 26 июля он на­писал Каткову: «Если сильный авторитет может иметь влияние на цензуру, то скажу Вам, что императрица два раза слушала чтение Серебряного в присутствии госу­даря». Тактический ход оказался верным — цензура при­тихла, и это, кажется, был последний и единственный раз, когда Толстому не досаждали при публикации его крупных произведений. Интереск предстоящему появлению романа был все­общим. Достоевский обратился через Полонского к Тол­стому с просьбой дать роман для издававшегося им тогда журнала «Время». Толстой поблагодарил Достоевского, но соглашения с Катковым нарушить не мог.

«Русский вестник» был нарасхват, романом зачитыва­лись, имя Толстого склонялось на все лады. Пожалуй, это был один из первых случаев, когда серьезным лите­ратурным произведением увлеклась не только «публика», но и народ*.

Друг юности князь Барятинский снобистски заявил, что внимание к Толстому незаслуженно, а роман пустой. В свете вообще были недовольны «Князем Серебряным» и упрекали автора за легкий и популярный склад рома­на. Иные даже говорили, что Толстой написал сочинение для чтения лакеев. А тот запальчиво отвечал:

— Я бы считал себя счастливым, если бы «Князя Серебряного» читали лакеи, которым у нас до сих пор и читать нечего!

Вскоре Алексей Константинович с Софьей Андреев­ной уехали в Дрезден, и оттуда Толстой просил Якова Петровича Полонского не лениться и писать, что говорят в поддержку романа или против него. «Были ли какие-нибудь критики и в чем они заключались и в каком именно журнале? Для моего отеческого сердца это очень интересно. Особенно полезно и любопытно для меня было бы знать осуждения и даже брань, как бы она ни была жестка, справедлива или несправедлива».

Необыкновенный успех романа вызывал досаду не только у великосветского общества. «Современник» поме­стил рецензию Салтыкова-Щедрина, который, замаскиро­вавшись под отставного учителя, некогда преподававше­го российскую словесность в одном из кадетских корпу­сов, ядовито прошелся по страницам сочинения «любез­ного графа». Ах, как не вспомнить благословенные времена Загоскина и Лажечникова, когда герои были так благородны, героини прелестны, а само действие романов развивалось в соответствии с давно известными пропися­ми изящной словесности, с завязками и развязками. Как нынешние писатели пишут? Бросят невразумительную фразу, а читатель сам догадывайся, что герои делали «что в тот день обедали, сколько времени жили и как умерли». А тут все выписано с чувством, с толком, с рас­становкой. Чистых никак не спутаешь с нечистыми, и слог сочинения совершенно «жемчужный». Что же ка­сается «внутреннего содержания» романа, то тут Толсто­му припомнил рецензент и его слова о том, что «не бы­вать на земле безбоярщины». Салтыков-Щедрин счел это едва ли не защитой дворянских привилегий, которые совсем недавно отстаивались «Редакционными комиссия­ми». (Так воспринялось стремление Толстого показать сущность тирании. Он и сам осуждал, как мы помним, деятельность Панина, но сатирику нужна была трибуна для высказываний на злобу дня.) Или вот пример «истин­но национального юмора» — Михеич влепил опричникам по полсотенке нагайками. Ишь какое незлобивое время­препровождение! Без него и романа бы не было. А сколь­ко в романе всяких чудес, извлеченных из старинных книг, какие только кушанья не подаются к столу и т. д. и т. п. «Князя Серебряного» можно сравнить лишь со знаменитым романом французского писателя Густава Флобера, вышедшим в прошлом году. Тот уда­лился в древний Карфаген и рассказывал, что там еда­ли, Толстой же показывает «обжорное московское вели­колепие».

Критики в те времена изъяснялись, не стесняясь, не выбирая выражений. Вспомним, как бичевал Писарев «глуповского балагура», считая, что и тот удаляется от действительности, погружается в историю, становясь ед­ва ли не «новейшим жрецом чистого искусства».

А между тем интерес к истории был огромен. Как никогда выходило много исторических сочинений. У опре­деленной части русских литераторов, погруженных с го­ловой в современность, это вызывало раздражение. А. Ф. Кони рассказывал, как он встретил на улице Нек­расова и в разговоре коснулся исследований об Иване Грозном и его царствовании как о благодатном историче­ском материале для литературы.

«Эх отец! — сказал Некрасов (он любил употреблять это слово в обращении к собеседникам). — Ну чего искатьтак далеко, да и чего это всем дался этот Иван Грозный! Еще и был ли Иван-тоГрозный?..» — окончил

он смеясь».

В «Отечественных записках» сперва похвалили 1ол-стого за «изящную отделку», поставив его в пример неко­торым современным писателям, которые, несмотря на «общее благородство направления», торопятся высказать­ся пренебрегая формой. «Г. Плещеев напишет свои «Жи­тейские сцены», а Щедрин еще раз вынесет сор из своего города Глупова». Рецензент опрометчиво утверждает, что для писания всех этих сцен не нужно никакого изучения жизни, никакого знания. Нужна лишь отговорка, что «дело важнее искусства». Все торопятся, хватают нося­щиеся в воздухе идеи, говорят: «Настоящее нужнее про­шедшего; прошедшее отжило, настоящее полно значения; исторический роман — забавляющая сказка; современ­ная повесть — необходимая правда...» А масса жадно бросается читать об этом прошедшем. Доказательство — «Князь Серебряный». Его читали все сословия, все воз­расты, «читали из желания знать, думать, научиться, об­новить в памяти далекое для уразумения близкого... На­род начал новую жизнь, покажите ему старую; вот одна из причин любопытства, и вполне понятная». Толстой попытался это сделать, и не бездарно. Но... Далее рецен­зент на десятках страниц подробнейше разбирает недо­статки романа.

Критиковали роман «Голос» и «Время», которые объ­явили, что «Князь Серебряный» весьма скоро будет забыт.

Прошло сто с лишним лет, а читательский интерес к роману не утрачен. Живой патриотический интерес к истории родины, благородство побуждений Толстого, его талант, искренность, любовное изображение лучших черт русского человека и отвращение к русским же негодяям, умение увлечь воображение читателя порука тому, что предсказаниям критиков не суждено исполниться.

Весну и часть лета 1862 года Алексей Константинович и Софья Андреевна провели в Пустыньке, где Толстой на­писал вчерне первые два акта трагедии в стихах «Смерть Иоанна Грозного».

В Пустыньку к ним наведывались знакомые из Петер­бурга, благо поездом ехать было всего лишь до Саблина, второй станции от столицы, а там их ждал с экипажем кучер Кирила. Из майского приглашения Тургеневу, на­писанного все той же экономной «назывной прозой», следует, что в Пустыньке есть много хорошего, а именно: «рвы, потоки, зелень, комнаты с привидениями, хроники старая мебель, садовник с необыкновенно крикливым голосом, древнее оружие, простокваша, шахматы, иван-чай мисс Фрейзер, купальня, ландыши, старые, очень подер­жанные дроги, я, Владимир Жемчужников, сильно стучащиестолы, тихое место, Софья Андреевна, Моцарт, Глюк, Спиноза, два петуха и три курицы, розбиф, Полонский, распускающаяся сирень, опасный мост, прочный мост, брод, бульон, три английские чернильницы, хорошие сига­ры..., фаянсовый сервиз, экономка Луиза, желающая вый­ти замуж, свежие яйца, издание древностей Солнцева, Андрейка, комары, кисея, кофей, слабительные пилюли, природа и пр.».

В июне Ивана Аксакова за отказ назвать корреспон­дента, напечатавшего в «Дне» статью под названием «Рига», которая вызвала неудовольствие Александра II, отстранили от редактирования газеты. Толстой пытался вступиться за него, но не преуспел в своей роли «говорителя правды». Редактирование по возобновлении вы­пуска газеты перешло к Самарину, а Иван Ак­саков вернулся к своим обязанностям лишь в следующем году.

Неизвестно, имело ли успех и еще одно ходатайство Алексея Константиновича. Он прихворнул и потому не мог лично довести до сведения царя то, что считал делом, не терпящим отлагательства. Сохранилось его пись­мо Александру II. Что же сообщал царь Алексей Тол­стой?

В Новгороде затевается реставрация древней камен­ной стены, не имеющая ничего общего с данными архео­логии. В Новгороде же великий князь Михаил высказал намерение построить церковь в честь своего святого, и местные власти ничтоже сумняшеся снесли Михайлов­скую церковь, воздвигнутую в XIV веке, чтобы освобо­дить место для новой. А в Пскове разрушают стену зна­менитого Крома, собираясь поставить на ее месте дру­гую, в псевдостаринном вкусе. В Изборске памятники уродуют всякими пристройками.

«Древнейшая в России Староладожская церковь, отно­сящаяся к XI веку (!!!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося от­бить молотком фрески времен Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствую­щей его вкусу».

Да что там! Шесть лет назад на глазах самого 1ол-стого в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, — ни один кирпич не отвалился, настолько проч­на была старинная кладка. И это было только на­чало...

Особенно огорчали Алексея Константиновича утраты построек времени Ивана Грозного. Снесли церковь Нико­лы Явленого на Арбате — еле удавалось железными ло­мами отделять кирпичи друг от друга.

В «Князе Серебряном» у Толстого есть эпизод, на­веянный старинным преданием. Лучший кречет царя Ивана Грозного по прозванию Адраган улетел неизвестно куда. Царь повелел сокольнику Тришке отыскать Адрагана, а не найдет — голова с плеч... Шесть дней Тришка искал белого кречета, плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. И явился будто бы ему во сне святой Трифон в образе молодого воина и ска­зал: «Трифоне! Не ищи здесь Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган». Все так и исполнилось. А соколь­ник Тришка дал обет построить церковку. Стояла эта пре­лестная церквушка Трифона Напрудного между Бутыр­ской и Крестовской заставами, и Алексей Константинович не раз любовался ею.

А что же ныне? «Ее облепили отвратительными при­стройками, заново отделали внутри и поручили какому-то богомазу переписать наружную фреску, изображающую святого Трифона на коне и с соколом в руке».

Есть еще три здания в Москве, за которые Толстой «дрожит». Всякий раз, бывая в старой столице, он загля­дывает в церковь Рождества Богородицы в Путинках, в церковь Грузинской Божьей Матери и в Крутицкий мо­настырь. Видя затевающиеся разрушения и переделки, он спрашивал у настоятелей, на каком основании наносятся эти увечья, уничтожается старинная церковь.

— Доброхотные датели того за свои деньги же­лают, — отвечали ему.

И с презрением прибавляли:

— О прежней нечего жалеть, она была старая! Толстой пишет царю:

«И все это бессмысленное и непоправимое варварство творится по всей России на глазах и с благословения губернаторов и высшего духовенства. Именно духовен­ство — отъявленный враг старины, и оно присвоило себе право разрушать то, что ему надлежит охранять, и на­сколько оно упорно в своем консерватизме и косно по части идей, настолько оно усердствует по части истреб­ления памятников.

Что пощадили татары и огонь, оно берется уничто­жить. Уже не раскольников ли признать более про­свещенными, чем митрополита Филарета?

Государь, я знаю, что Вашему величеству не безраз­лично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности, столь малочис­ленным у нас по сравнению с другими странами. Обра­щая внимание на этот беспримерный вандализм, приняв­ший уже характер хронического неистовства, заставляю­щего вспомнить о византийских иконоборцах, я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всем, наверно, сжалится над нашими памят­никами старины и строгим указом предотвратит опас­ность их систематического и окончательного разру­шения...»

Толчком к этому протесту, выражавшему давние на­блюдения и размышления Толстого, была поездка Косто­марова, «любезного, хорошего, доброго и милого Николая Ивановича», как называл его в письмах Алексей Констан­тинович. Комментаторы сочинений Толстого относят пись­мо с примерами «беспримерного вандализма» к краткому пребыванию его в Петербурге в сентябре 1860 года, по­тому что Костомаров побывал перед этим в Пскове и Новгороде, но в июне — июле 1862 года он совершил туда же вторую поездку.

После смерти матери и примирения с отцом Алексей Константинович стал бывать в доме своего родного дяди художника Федора Петровича Толстого, где по средам собирались художники и писатели и где с восторгом при­няли по возвращении из ссылки Шевченко и Костомаро­ва, которому с 1859 года было разрешено читать лекции в Петербургском университете. Актовый зал был всегда битком набит, когда невысокий, сутуловатый, то и дело поправляющий привычным жестом очки профессор всхо­дил на кафедру. Костомаров читал лекции, почти не за­глядывая в свои записки, говорил колоритно, рассказы вал о людях, живших много столетий тому назад, словно освоих близких знакомых, любовно, заставляя плакать и смеяться молодую аудиторию, провожавшую его всегда таким громом аплодисментов,что дрожали стекла.

Сперва он наотрез отказался знакомиться с «графа­ми», по Шевченко уговорил его не «фордыбачить», и Костомаров зачастил в дом Федора Толстого.

Позже он писал о Кирилло-Мефодиевском кружке, за участие в котором был арестован вместе с Шевченко: «Взаимность славянских народов в нашем воображении не ограничивалась уже сферою науки и поэзии, но стала представляться в образах, в которых, как нам казалось, она должна была воплотиться для будущей истории. По­мимо нашей воли стал нам представляться федератив­ный строй как самое счастливое течение общественной жизни славянских наций... Во всех частях федерации предполагались одинакие основные законы и права, ра­венство веса, мер и монеты, отсутствие таможен и сво­бода торговли, всеобщее уничтожение крепостного права . и рабства в каком бы то ни было виде...»

Сосланный в Саратов, Костомаров написал «Богдана Хмельницкого» и «Бунт Стеньки Разина», изучал на­родную жизнь во всех ее проявлениях и во все века. История Московского государства рисовалась ему в более мрачных красках, чем у славянофилов и даже у С. М. Со­ловьева, и в этом они вполне сходились с Алексеем Тол­стым.

Своеобразно понимая историю, Шевченко часто спо­рил с Костомаровым, шумел, бегал по комнате. Костома­ров говорил спокойно:

— Нет, ты постой! Скажи, откуда ты это берешь? Из каких источников? Тарас, я тебе говорю вещи, дока­занные в книгах...

— Да боже ж мий милый! Шо мени з твоих источникив!.. Брешешь ты, та и годи!

Грузный и добродушный украинец Хома, слуга Кос­томарова, ходил за хозяином как за ребенком. Толстые называли его «верным Лепорелло», хотя историк никак уж не походил на Дон-Жуана.

Неизменно теплые отношения с историком Алексей Константинович сохранял всю жизнь. Костомаров любил писать шутливые письма на стилизованном под древне­русский языке, и Толстой отвечал ему такими же письма­ми. Вот как Толстой приглашал Костомарова приехать погостить в Пустыньку:

«Муже доблий и маститый! Благоуханные, кабы миррою пропитанные речи твои, мудрыми каракули изображении, приях и вразумих, и тако в грядущий день субботний,иже в девятый час, обрящеши в Саблине зимний воз на полози, глаголемый сани... Вси биют ти челом и ждут тя, аки сына блудна и манну небесну. Престани же пасти порося твоя и воротися во храмину, для тя изготовленну.

Худый, окаянный и блудный раб твой и скверно­словец

Алексий.

Пустынище, в день, глаголемый среда, солнцу зашедшу».

И как тут не вспомнить концовку «Истории государ­ства Российского от Гостомысла до Тимашева», которую написал примерно в то же время, что и приглашение Костомарову, «худый смиренный инок, раб божий Алек­сей».

Костомаров был антинорманистом и выводил Варягов-Русь не из Скандинавии, а из Жмуди. Толстого же счи­тают норманистом на том основании, что его «Исто­рия...» начинается с такого рассуждения о варягах:

Ведь немцы тороваты, Им ведом мрак и свет, Земля ж у нас богата, Порядка в ней лишь нет.

Он заставляет Рюрика с братьями говорить на со­временном немецком солдафонском языке, как и Свято­слава с Владимиром.

Что Толстой был человеком остроумным — общеизве­стная истина. Но юмористом, в нынешнем понимании этого слова, его никак не назовешь. Алексей Толстой в нашей литературе явление уникальное. В его сатирах ве­селая игра словом, блеск литературный сочетается с уди­вительной меткостью и глубиной мысли.

И опять же, как и в сочинениях Козьмы Пруткова, сатира его имеет много доньев. Остроумные и подчас злые характеристики русских монархов лежат на поверх­ности. Привлекая видимой разоблачительной язвитель­ностью, они сделали «Историю» одним из самых популяр­ных произведений своего времени. Она ходила по рукам в невероятно большом количестве списков, так как не мог­ло быть и речи о представлении ее в цензуру из-за ка­жущегося отсутствия каких бы то ни было иносказаний.

Но в том-то и дело, что иносказания были. За нарочитой легкомысленностью и задорным ритмом стихов трудноуглядеть насмешку не над историей своего наро­да, а над самими историками. Имя им легион. От офи­циально-фундаментальных ученых с их елейно-скучными характеристиками до злорадных выкапывателей очернительных фактиков, в которых будто бы и заключалась историческая истина.

Алексей Толстой не задыхался от злобы, не выиски­вал фактики, чернящие парод, не перечеркивал прошлого. Он говорил как свой среди своих. Русский человек, если он и осуждал предков, то с надеждой, что это будет уро­ком на будущее. Что бы там ни говорили, он был чело­веком своего времени, и сатиры его были современными и своевременными.

На его глазах развертывались чернильные битвы норманистов и антинорманистов. Но не будем вникать в сот­ни томов, доказывавших, что Рюрик был скандинавом-немцем, литовцем, прибалтийским славянином... (Послед­нее для Толстого, судя по некоторым интересовавшим его фактам, было само собой разумеющимся.) Взглянем на послепетровских российских монархов, по крови и духу совершенных немцев. Так отчего бы и Рюриковичам не заговорить рублеными немецкими фразами, исподволь напоминая о тех временах, когда

Ходить бывает склизко По камешкам иным, Итак, о том, что близко, Мы лучше умолчим.

Давно уже замечено, что Толстой добивался комиче­ского эффекта употреблением современных бытовых сло­вечек в нарочито торжественной речи. Это совсем уж сплетало историю со временем Тимашева, ставшего ми­нистром внутренних дел, и барона Ивана Осиповича Велио, директора почтового департамента, заглядывавшего в

чужие письма.

Шутки шутками, а в насмешках над историками и со­временными Толстому министрами проглядывала еще в боль поэта за русское неумение процветать, несмотря на природные богатства огромной страны, трудолюбие ее на­рода, обилие светлых умов.

Однако вернемся к профессору Костомарову, который, судя по письмам Толстого, не раз помогал ему в изуче­ния исторических материалов и оценке уже написанного с научной точки зрения. И к антинорманистским взглядам Костомарова, который в 1860 году напечатал в «Со­временнике» статью «О начале Руси» с эпиграфом из ли­товской песни: «Выбежали, выбежали двое молодых плов­цов из села Руси... О Русь село: там растет цветочек, ку­да мое сердце стремится!» Он вспомнил Ломоносова, вы­водившего варягов из славян, вспомнил академиков-нем­цев, изощрявшихся в доказательствах нерусского проис­хождения Рюрика. Задел он и Погодина с его книгой «Норманнский период русской истории». Погодин вызвал Костомарова на дуэль, но не стреляться предлагал, а спорить публично. Сейчас даже трудно поверить, какой ажиотаж вызвало это событие. О готовящемся диспуте вели переписку министры. Две тысячи билетов были рас­хватаны за несколько часов. В сенях Петербургского университета, где продавали билеты в пользу нуждаю­щихся студентов, вскоре их перекупали уже по пятиде­сяти рублей. П. А. Вяземский и В. Ф. Одоевский и те про­никли 19 марта 1860 года в зал «по знакомству» и при­строились кое-как. Давка была страшная. Толпы безби­летных осаждали университет. Во вступительном слове ректора университета П. А. Плетнева прозвучало удив­ление по поводу такого интереса у молодого поколения «к предмету самому темному и неопределенному», неспо­собному, казалось бы, вызвать ничего, кроме скуки.

Наступала зрелость русского общества, желавшего по­знать себя и свое прошлое. Публика шумела, разража­лась неистовыми аплодисментами при репликах «дуэлян­тов», порой заглушая и саму дискуссию. Костомаров брал верх.

Михаил Петрович Погодин устало сказал:

— Уступите мне хоть то, что норманны были каплей вина в славянском стакане; она все-таки как ни мала, а весь стакан окрасит.

- Капля вина не окрасит славянское море, — отве­тил Костомаров.

— Уступите же мне хоть эту каплю, у меня гомеопа­тические требования.

— Я не верю в гомеопатию. Под конец Погодин воскликнул:

— Да здравствует Русь, от кого бы она ни происхо­дила!

Студенты на руках вынесли «дуэлянтов». Долго еще в журналах гремели отклики на этот диспут. Чернышев­ский выступил против Погодина. В декабре 1861 года Петербургский университет из-застуденческих беспорядков был закрыт, а за семь дней до этого Костомаров писал: «Университет стал для меня не­выносим так же, как прежде я любил его. Помилуйте: аресты повторяются, шпионы шныряют между студен­тами, и каждое неосторожное слово передается в III От­деление...»

В Дрездене, основательно устроившись с осени 1862 го­да на Каролаштрассе, 8, Алексей Константинович погру­зился в работу над трагедией «Смерть Иоанна Грозного», первые акты которой нахваливала и уже собралась пере­водить Каролина Павлова, сказавшая как-то, что Толстой на Ваньках выезжает, с чем тот охотно согласился: «Имя «Иван» — нечто вроде плодоносной почвы для меня: св. Иоанн-евангелист (из «Грешницы». — Д. Ж.), св. Иоанн Дамаскин, Иван Грозный и, наконец, Дон Джованни (Дон-Жуан. — Д. Ж.)».

Как бы Толстой ни защищался от нападок на «Князя Серебряного», в душе он понимал, что в этом романе Иван Грозный изображен односторонне. Романиста по­давлял авторитет Карамзина. Он не понимал историче­ской необходимости укрепления царской власти. Возму­щался излишней жестокостью Ивана Грозного, от кото­рой простой народ страдал не меньше бояр.

Но неужели не надоела ему растянувшаяся более чем на десятилетие попытка создать «изображение общего характера целой эпохи»? Почему он обратился вновь к XVI столетию? Это очень трудно — возвращаться к думаному-передуманому, хотя, казалось бы, все под рукой: и знание эпохи, и представление о характерах историче­ских лиц. Другой бы все бросил и занялся делом, суля­щим новые впечатления, новые открытия. Но Толстой был человеком упорным. Он вернулся к прежней теме, пере­борол в себе возникшее было отвращение к тому, что уже навязло на зубах. Но он не стал перерабатывать для сцены «Князя Серебряного», а задумал историческую тра­гедию.

Толстой вовсе не собирался следовать примеру Сума­рокова, Княжнина, а тем более сонма русских драматур­гов, которые, подобно Озерову или Кукольнику, создава­ли ходульно-величавые трагедии, изгнанные со сцены окрепшей натуральной школой. Но верный своему прин­ципу говорить и действовать вопреки господствующему мнению, он взялся за историческую трагедию как за не­что, доказывающее его приверженность «чистому искус­ству», независимому от решения животрепещущих во­просов.

Другое дело — что у него получалось. И как бы по­том ни толковались трагедии Толстого (семь лет жизни отдано будет трилогии), принципы его удивительно со­звучны мнению Пушкина, отрицательно относившегося к французской современной трагедии, в которой какой-ни­будь римский Тиберий шестистопными стихами намекает на мысль, заложенную в передовицу вчерашней париж­ской газеты.

В первых двух действиях уже лежит начало всех кон­фликтов, намечены все характеры, которые получат пол­ное развитие не только в «Смерти Иоанна Грозного», но и в двух других трагедиях трилогии, что позволяет думать о раннем и далекоидущем, но пока потаенном замысле Толстого.

Видимо, Толстой с самого начала решил не быть исто­рическим буквалистом. Он «сжимал в небольшое про­странство» множество событий, давал свое толкование ха­рактерам исторических лиц, потому что именно так, по его мнению, лучше раскрывалась правда истории, не го­воря уже о главном — единстве и гармонии самого произ­ведения, о его воздействии на зрителя, о чем драматург заботился с первых же стихов трагедии. Позже он скажет:

«Поэт же имеет только одну обязанность: быть вер­ным самому себе и создавать характеры так, чтобы они сами себе не противоречили; человеческая правда — вот его закон; исторической правдой он не связан. Уклады­вается она в драму — тем лучше; не укладывается — он обходится и без нее. До какой степени он может поль­зоваться этим правом, признаваемым за ним всеми эсте­тическими критиками, начиная от Аристотеля до Рётчера и Белинского, — это дело его совести и его поэтиче­ского такта». Сказано слишком резко и неточно — речь идет лишь о праве художника на анахронизмы, на домыс­ливание фактов, а не об исторической правде...

Действие трагедии происходит в 1584 году, но начи­нается она с желания царя отречься от престола, а это событие, как и убийство сына, как и осада Пскова, про­изошло тремя годами ранее... Не будем перечислять ана­хронизмы и художественные вымыслы Толстого... Может быть, стоило бы только сказать, как Толстой выдвигает сразу же на первый план умного и дальновидного Годунова, которому предстоит проявить себя самым активным образом во всех трех трагедиях. И еще. Толстого обыч­но упрекаютв том, что он,решая темы «в индивидуально-психологической плоскости», мало уделяет внимания народу и его роли в истории. Это верно. Но если у Пуш­кина отрицательное отношение народа к происходящим в «Борисе Годунове» событиям усматривают в реплике: «Народ безмолвствует», то у Толстого во втором же дей­ствии народ становится слепым орудием различных по­литических сил, использующих его недовольство в своих

интересах.

Боясь усиления влияния Годунова, бояре сговари­ваются извести его, и Михайло Нагой говорит:

Теперь у нас везде, по всей Руси, Поветрие и хлебный недород. Уж были смуты: за Москвой-рекой Два бунта вспыхнуло. В такую пору Народ озлоблен; рад, не разбирая, Накинуться на первого любого. От нас зависит время улучить И натравить их в пору на Бориса!

Толстой полон сочувствия к простым людям, но он не видит никакой возможности, чтобы они сами могли улуч­шить свою участь, поскольку возглавить толпу способна только личность, а ему трудно представить себе лич­ность, не преследующую в политике эгоистических инте­ресов. Немало героев наделено им благородными каче­ствами, но при этом все они оказываются неспособными к государственной деятельности. «Такие люди, — скажет Толстой, — могут приобрести восторженную любовь своих сограждан, но они не созданы осуществлять пере­вороты в истории».

Вот уже двенадцать лет они живут вместе, а еще не венчаны. Кажется, вечность прошла с их встречи на бале-маскараде, но они не замечали перемен друг в друге. Софья Андреевна ворчала па Алексея Константиновича за то, что он без конца курит свои толстые пахучие сига­ры и дым слоями висит до утра в его рабочем кабинете. В такие ночи Софья Андреевна тоже не спит, читая за­пойно в своей постели.

Если на Каролаштрассе, 8 заглядывал кто-либо из старых друзей, в глаза ему бросалась разительная пере­мена во внешности Алексея Константиновича. Он погрустнел, от прежнего румянца не осталось и следа — лицо стало землистым, черты его словно бы отяжелели, укруп­нились, под глазами напухли мешки. Он болел, тяжко болел. У него и прежде бывали головные боли. Ныла но­га, что не позволило в свое время совершить вместе с полком поход до Одессы. Но теперь, казалось, разлади­лось все — словно огнем прожигало желудок. Толстого часто тошнило и рвало. Были приступы удушья, появи­лись боли в области сердца...

Опытные немецкие врачи часто навещали его, качали головами и писали рекомендательные письма к колле­гам — кто в Шлангенбад, кто в Карлсбад, к целебной во­де которого и знаменитому тамошнему профессору Иоси­фу Зегену поэт будет возвращаться до конца своей жизни.

Из Дрездена они с Софьей Андреевной наезжали в другие немецкие города в ту зиму. Побывали в Берлине, где познакомились с историком Шлейденом, политиком Дункером и писателем Ауэрбахом, который издал пяти­томное собрание сочинений Спинозы в своем переводе и нашел в Бахметевой большую почитательницу этого фи­лософа.

Да, Софья Андреевна снова стала Бахметевой, так как бракоразводный процесс ее с Миллером закончился. Те­перь они с Алексеем Константиновичем могли обвенчать­ся, что и сделали в дрезденской православной церкви, стоящей неподалеку от вокзала Нойштадт и поныне.

Событие это имело место 3 апреля 1863 года при весь­ма небольшом стечении народа. Шаферами на свадьбе Толстого были специально приехавшие Николай Жемчужников и Алексей Бобринский. Известно еще, что в Дрездене в то время находился Анатолий Гагарин, пле­мянник старого знакомого Толстых, генерал-майора я вице-президента Академии художеств князя Григория Га­гарина, прославившегося своими рисунками, сделанными на Кавказе, росписью Сионского собора в Тифлисе и со­зданием при академии музея древнехристианского искус­ства. Он все говорил Толстому, что намеревается иллю­стрировать «Князя Серебряного». Алексей Константино­вич давал ему на сей счет советы, но намерение Гагарина почему-то не осуществилось.

Вскоре после свадьбы Алексей Толстой оказался гос­тем «Матицы сербской» в Бауцене, небольшом городке близ Дрездена.

Но что это за «Матица сербска»?

Некогда племена западных славян населяли Европу до самого Гамбурга на севере и до Венеции на юге. Они были язычниками, враждовали друг с другом и не могли противостоять натиску германцев, уже принявших хри­стианство и образовавших гигантскую империю. Запад­ные славяне частью были перебиты, а частью германизи­ровались настолько, что потом об их происхождении на­поминали лишь сохранившиеся в названиях немецких го­родов и фамилиях корни славянских слов. И только лу­жичане (сербы, зорбы, венды), покоренные впервые при Карле Великом, еще долго сопротивлялись, в IX веке жили под защитой великоморавского князя Святополка, но потом их вождей истребили, а земли были переданы во владение немецким рыцарям и монастырям. Однако лужицкие сербы, укрывшись на незавидных землях, либо в горах, либо на болотах, сумели сохранить в деревнях свой язык, одежду и жизненный уклад. Короче говоря, к XIX веку в немецком море оставался славянский остро­вок, насчитывавший всего около двух сотен тысяч чело­век. К тому времени лужичанам разрешили снова селить­ся в городах, и в Бауцене, или Будишине (по-сербски), образованные патриоты стали бороться за возрождение сербского языка, появились национальные общества, пе­риодические издания, возникла своя литература. Стара­ниями Яна Смоляра и других в 1845 году была основа­на, а в 1847-м разрешена «Матица сербска». Такие мати­цы (матки, королевы пчел), просветительские общества, уже существовали у чехов и южных славян, не обладав­ших независимостью, и призваны были защищать инте­ресы народа, пробуждать в нем национальное самосозна­ние путем выпуска патриотических книг, устройства чи­тален, концертов, вечеров...

Ян Смоляр, однолетка Толстого, часто бывал в Рос­сии, запасался книгами, собирал деньги. Он познакомился с Толстым через славянофилов. В ноябре 1859 года Тол­стой вместе с Хомяковым и Кошелевым пожертвовал на духовное возрождение лужицких славян пятьсот рублей. Ян Смоляр выпускал на собранные деньги народный ка­лендарь, учебники, переводы «Отголосков русских песен» Челаковского, «Краледворской рукописи»...

Алексей Константинович с сочувствием следил за возрождением славянской культуры и помогал чем мог. Так, летом того же, 1859 года он встречал на Черниговщине двух молодых южных славян — Барьяктаровича и Симича, которые шли пешком из Болгарии в Петербург. Он дал им письмо к Ивану Аксакову с просьбой их «при­нять, обласкать и определить» в Московский университет снабдив деньгами из литературных гонораров, причитаю­щихся с «Русской беседы».

Ян Смоляр тоже присутствовал на венчании и пригла­сил Толстого в Бауцен. Уже восьмого апреля председа­тельствовавший на заседании «Матицы» профессор Якуб Бук представил Алексея Константиновича и Анатолия Евгеньевича Гагарина присутствовавшим, и те устроили гостям овацию. Толстой прочел стихотворение, обращен­ное к Смоляру. Это была импровизация, в которой каж­дое четверостишие кончалось возгласом «Слава!». Изве­стно также, что 9 апреля Толстой стал крестным отцом девочки, родившейся в семье директора радворской шко­лы Якуба Краля и получившей имя Мария-Мадлена.

Впоследствии Толстой не раз возвращался в своих балладах к славянской старине и, в частности, к XI веку, к крестовым походам на прибалтийских славян. Так, ге­рой его баллады «Боривой» вымышлен, но неудачный поход немецких князей и датских королей Свенда III и Кнуда V на бодричан был действительно предпринят в 1147 году. У Толстого епископ Эрик благословляет союз­ников теми же словами, что были выдавлены на пряжках у солдат гитлеровского вермахта:

«С нами бог! Склонил к нам папа Преподобного Егорья, — Разгромим теперь с нахрапа Все славянское поморье!»

Свен же молвит: «В бранном споре Не боюся никого я, Лишь бы только в синем море Нам не встретить Боривоя»,

Но, смеясь, с кормы высокой Молвит Крут: «Нам нет препоны: Боривой теперь далеко Бьется с немцем у Арконы!»

Не говоря уже о великолепных рифмах, о неизмен­ной иронии, отметим блестящее знание истории (хотя и тут Толстой не придерживался действительного хода со­бытий).

Стоит заглянуть в историю, чтобы поближе познако­миться с могучим племенем бодричан, или ободритов, или рарогов, что означает один из видов сокола. Был городРарог, ставший Мекленбургом, который назывался у датчан Рёриком или Рюриком, а это оказывалось хоро­шим подспорьем для тех антинорманистов, которые вы­водили варягов из прибалтийских славян, а Рюрика из князей ободритов. Сам Толстой в силу романтичного склада ума склонялся в своих балладах к отождествле­нию варягов и викингов-норвежцев, что неверно, так в ле­тописях норвежцы-мурмане перечислены наряду с варя­гами. Но его интересовало и таинственное вольное брат­ство воинов, обитавших на острове Рюгене, Руге, Руяне, Буяне русских сказок. Как только не называли их — руги, рутены, руяне, руссы, раны... Они носили алые плащи подобно нашим Рюриковичам и поклонялись глав­ному божеству балтийских славян Световиту, каменный храм которого находился в крепости Арконе, на самой се­верной оконечности Рюгена.

Световит — бог света, солнца. И его антипод — Чернобог.

Толстой бывал на Рюгене, смотрел на валы Арконы, возносящиеся над обрывистым меловым берегом, и остат­ки Кореницы, где когда-то стояли три великолепных хра­ма, в одном из которых находился дубовый безобразный истукан, изображавший бога войны Ругевита. Толстой читал у Саксона Грамматика об обычаях и божествах местных жителей. В Бергене, самом крупном городе Рю­гена, и сейчас можно увидеть в старинной церкви высе­ченное в камне одной из колонн изображение богатыря, держащего в руках большой рог. Голова его обрита, и оставлен лишь на макушке длинный чуб, «оселедец», на­подобие того, какой носил, по описаниям, наш великий полководец Святослав. Кстати, мать его Ольгу византий­цы называли «королевой ругов». Боривой мог сказать:

Я вернулся из Арконы, Где поля от крови рдеют, Но немецкие знамена Под стенами уж не веют.

В балладе «Ругевит», написанной, как и «Боривой», летом 1870 года, Толстой рассказывает уже о событиях 1168года, когда руяне были покорены, а храмы их раз­громлены. Световита и Ругевита выволокли из Арконы и Кореницы и сожгли. Изображая гибель Ругевита, поэт как бы смиряется с тем, что балтийские славяне утрачи­вают не только свободу, но и гибнут как нация. То, что датчан ведет король Вальдемар I, с материнской стороны внук Владимира Мономаха, служит утешением Толстому гордившемуся тесными связями домонгольской Руси со всей Европой. Трудно работать, когда задыхаешься от астмы, когда болит спина и желудок, когда надо переезжать с курорта на курорт в поисках облегчения от недугов. Спутник в этих скитаниях попался ему неважный. Гагарин оказал­ся сварливым болтуном. О нем Толстой часто упоминает в письмах к Софье Андреевне, которая уехала в Россию, соскучившись по братьям и племянникам.

Письма шутливые, но что это за шутки! В Шлангенбаде он старается много гулять, в лесу увидел улиток. «У всех на правом боку была дыра, чтобы дышать, а у меня... нет такой дыры, и я должен дышать через гор­ло», которое сжимают спазмы. Вскоре он уже во Франк­фурте — путь его лежитв Карлсбад через красивейшие города Германии — Эйзенах и крепость Вартбург, свя­занные с именами Лютера и Баха, Эрфурт, Веймар, а сердце его в России, с Софьей Андреевной. Красиво тут, слов нет, но если тяжела голова и дышать нечем, то ка­кие уж красоты... «Погано, скверно» — прорывается сквозь шутки. Была б здесь Софи, сыграли б с ней в шахматы, что ли... «Пожалуйста, — пишет он ей, — купи себе что-нибудь хорошее, я после проиграю его тебе в шахматы!» Даже в Праге ему было жить нехорошо, «хотя много интересного». К началу июня добрались до Карлсбада...

В этих местах некогда тоже жили славяне, но потом их оттеснили на восток, и в XIV веке немецкий импера­тор Карл IV основал в узкой долине речки Тепла горо­док во свое имя, охотился там и лечился. Начало рус­скому паломничеству в Карлсбад положил Петр I, об эксцентричном поведении которого здесь осталось много легенд, есть также улица его имени. К концу XVIII века предприниматель Ян Пупп построил первое курортное здание с залом. В его память и по сию пору стоит зна­менитый отель «Пупп». Кто только не лечился в Карлсбаде — Бетховен, Шиллер, Гёте, Гумбольдт, а в XIXвеке трудно, пожалуй, назвать классика русской литературы, который бы не побывал здесь.

Толстой начал лечение с пеших прогулок. В первые же дни он вставал в пять утра и ходил по живописным окрестностям Карлсбада часов до девяти вечера. С утра пил по шесть стаканов воды из Мельничного источника, к которому с раннего утра выстраивалась очередь. Док­тор Зеген сказал ему, чтобы он не слишком много ходил и не выбивался из сил.

В газетах много писали о польском восстании и о том, как жестоко подавлялись выступления повстанцев гене­ралом Муравьевым. Алексей Константинович интересо­вался этими событиями и особенно реакцией обществен­ности на родине. Он просил Софью Андреевну присылать русские газеты. Жестокость Муравьева претила ему, и он потом использовал свои связи, чтобы подорвать влия­ние «Вешателя». Неистовство Каткова, который как-то особенно злобно выступал в своих статьях против поля­ков, отвратило от него Толстого.

Но как же надо тосковать по родине, если в письмах Толстой почти не удосуживается писать об улицах и па­мятниках, которыми так богат Карлсбад, а о природе го­ворит только тогда, когда она напоминает ему края иные... Вот они с Гагариным ходили к горе Аберг и вос­торгались пейзажами. «Между прочим, там есть одно плоское место с лесом, с рожью и с иван-чаем, совершен­но как в России, и такое прекрасное, что я все думал о тебе, и как оно тебе бы понравилось, — пишет он Софье Андреевне. — А одно здесь место есть, на берегу Теплы, за городом, точно как пустыньский луг, который примы­кает к Никольскому, и растут в нем все те цветы, как и в Пустыньке, совершенно те же самые, так что Гагарин и я — мы закричали. И чеберу здесь много, и сеном пах­нет, и очень, очень хорошо вообще...»

Разумеется, приходилось поддерживать светские зна­комства, присутствовать в концертах, которыми славился Карлсбад. Так, Толстой общается с прусским королем, о котором ему нечего сказать, разве что упомянуть толстый гладкий белый загривок. «Король прусский очень добрый, Бог с ним! Пусть живет», — равнодушно замечает Тол­стой. Иногда он пьет чай у Мещерских, Виельгорских и Других петербургских знакомых. Обедает у великой кня­гини Елены Павловны, хлопоча заодно о пенсии для Ка­ролины Павловой.

А работа подвигается вяло. Правда, уже написано третье действие «Смерти Иоанна Грозного», и Толстой переписывает в день по две страницы его для Павловой, которая напечатала свой перевод двух действий в немец­ком журнале. И еще читает модную «Жизнь Иисуса» Эрнста Ренана, «этого гадкого католического попа, который сбросил ризу, но перенес в свои новые убеждения все приемы и всю недобросовестность дурного попа». Толстой последнее время сдержанно относится к католи­кам, подозревая в каждом иезуита, оспаривает их идею соединения церквей...

Так он весьма насмешливо отнесся к желанию Листа стать монахом, принять «малое пострижение» и звание аббата. Толстой очень любил виртуозную игру и сочине­ния музыканта. Познакомились они еще во время при­езда Листа в Россию в конце сороковых годов, когда ком­позитор и княгиня Каролина Сайн-Витгенштейн влюби­лись друг в друга. Она тогда оставила мужа и уехала с дочерью к Листу в Веймар. Муж ее не давал развода. Толстой, как друг по несчастью, сочувственно относился к этой паре и посещал ее в Веймаре. Но теперь князь Сайн-Витгенштейн скончался, а Лист, вместо того чтобы жениться, обрекал себя на безбрачие. Впрочем, это ни­сколько не повлияло на их отношения, и Толстой пере­писывался с Листом и княгиней до конца своей жизни. Новая встреча с ними состоялась уже в Риме, где жил теперь Лист и куда Толстой вместе с Софьей Андреевной приехал в декабре 1863 года. Рим был его старой лю­бовью. Он находил там нужную ему «моральную атмо­сферу», то есть общество художников, музыкантов, лите­раторов, любивших, как и он, Вечный город.

Лист часто бывал у Толстых, играл, не заставляя себя долго упрашивать. Алексей Константинович с восторгом внимал звукам знаменитой пьесы Листа о Венеции и Неаполе, возрождавшей дни молодости. Глаза его были при­кованы к длинным белым пальцам музыканта, когда тот торжественно склонялся над клавишами, пробуя импро­визировать на новые темы, — теперь Лист увлекался псалмами, готовился написать реквием.

Узнав, что на немецком языке уже опубликованы «Дон-Жуан» и первые два действия трагедии Толстого, музыкант захотел прочесть их, и поэт в письмах торо­пил Павлову с присылкой этих произведений, прося соб­ственноручно написать на обложке «Дон-Жуана» несколь­ко слов, обращенных к Листу.

Дружба с Каролиной Павловой была плодотворна для обоих. Закончив в Риме «Смерть Иоанна Грозного», Алек­сей Толстой в июне 1864 года уже был в Дрездене и чи­тал ей трагедию. И с удовольствием слушал ее перевод шиллеровской «Смерти Валленштейиа», сравнивал с ори­гиналом и все восклицал: «Верх совершенства!», что не помешало ему сделать много поправок, которые Павлова приняла с благодарностью.

Многие отмечали, что пятистопный ямб, которым на­писана трагедия «Смерть Иоанна Грозного» (да и вся трилогия), обыкновенно редко удается поэтам. А. Л. Со­коловский, известный в свое время переводчик Шекспира на русский, говорил, например, что Толстой — един­ственный современный русский поэт, прекрасно владею­щий этим размером. И еще писали, что русская сцена видела много неудачных подражаний Шекспиру, Корнелю, Расину, вспоминали озеровский псевдоклассицизм, утверждали, что «Борис Годунов» Пушкина — един­ственное истинно художественное произведение, которое можно было бы назвать русской трагедией, если бы она не писалась для чтения (что справедливо, так как все попытки поставить ее на сцене оканчивались неуспехом). Сколько прошло перед русским зрителем античных и английских героев! Сколько блистательно сыгранных ро­лей! Но где же наша родная история, в которой что ни эпоха, то десятки трагедий? Сколько сулит русская исто­рия драматургу великолепных характеров и замечатель­ных интриг! Бери, черпай! Но, пожалуй, он, Толстой, первым из русских по-настоящему попробовал себя в трагедии...

Мысли эти содержались в многочисленных журналь­ных рецензиях. Каролина Карловна, переводя два дей­ствия трагедии, предвкушала продолжение, но следующие три действия превзошли все ее ожидания. Интрига раз­вивалась упруго, стремительно. Первое действие было экспозицией, введением в обстановку. Во втором завязы­вается интрига. В третьем царь Иван Грозный намере­вается в очередной раз жениться; царица Мария обра­щается к честному Захарьину, а тот советует просить о помощи Годунова, которого она инстинктивно боится. И вот уже царь объявляет ей, что она больше ему не жена. Захарьин произносит страстную речь:

...Взгляни на Русь! Каков ее удел?

Ты, государь, — скажу тебе открыто —

Ты, в юных днях испуганный крамолой,

Всю жизнь свою боялся мнимых смут

И подавил измученную землю.

Ты сокрушил в ней все, что было сильно,

Ты в ней попрал все, что имело разум,

Ты бессловесных сделал из людей —

И сам теперь, как дуб во чистом поле,

Стоишь один, и ни на что не можешь

Ты опереться...

Гарабурда, посол Батория, ведет себя с царем надмен­но. Дела Руси плохи. Для чего же все жертвы? Народ волнуется, проклиная дороговизну, продажность и равно­душие тогдашней бюрократии. Кикип натравливает народ на Годунова, Битяговский — на Шуйского с Вельским. Годунов обещает раздачу хлеба. Так начинается четвер­тое действие. А тут еще появляется хвостатая комета, и волхвы предрекают смерть царю в кириллин день — 18 марта. Царь заставляет Годунова читать синодик — поминальный список замученных и убитых. Призванный царем схимник, который не покидал своей кельи тридцать лет, помнит лишь то, что было до казанского похода. Он называет верных царю воевод, предлагая опереться на них, но они давно уже казнены. В пятом действии често­любивый Годунов все больше разжигает тревогу царя, зная, что это может погубить того. Потом царь было успо­каивается, перебирает драгоценности, зовет шутов, но Годунов напоминает о том, что кириллин день еще не миновал, чем вызывает у Ивана сердечный приступ. Царь умирает под шум, поднятый вбежавшими скомо­рохами. Захарьин возвещает:

...Вот самовластья кара!

Вот распаденья нашего исход!

Известно, что Иван Грозный перед смертью успел по­стричься в монахи под именем Ионы. Многое, а главное, интрига Годунова, надумано Толстым. Однако ощущение грядущих бедствий передано им очень сильно. Трагедия требует продолжения...

В июне Толстой уже снова был в Карлсбаде и читал свою трагедию Гончарову. Тот грузно сидел в кресле и не сводил с поэта взгляда своих красивых серо-голубых глаз, казавшегося апатичным. Гончаров был очень раз­борчив в друзьях, молчалив, но с теми, кто заслуживал его уважение, говорил образно, изящно. Он дарил своей дружбой Алексея Константиновича, который вскоре на­писал Софье Андреевне:

«Он восхитился (трагедией. — Д. Ж.), но ты никогда не отгадаешь, что он осудил и даже сказал, что он на это негодует. Зачем сбылось предсказание волхвов? Это, мол, невозможно. И зачем в «Серебряном», которого он ставит очень высоко, сбывается предсказание мельника. Про «Серебряного» говорит, что это подвиг и что меня оце­нят, когда я умру, — а появления «Смерти Иоанна» уже ждут со злобою, чтобы на нее напасть и уничтожить. Он же говорит, что она так хороша, что в нашей лите­ратуре нет ничего ей подобного, исключая «Бориса Году­нова». Он о ней пишет Тургеневу и все говорит про нее и относится ко мне с почтением, а за предсказание даже сердится. Он очень добрый и скромный...»

И в новом письме, через десять дней:

«Ты мне никогда не веришь, а Гончаров говорит, что я стою особняком в русской литературе и внес в нее но­вый элемент, и ни в чем на других не похож, а все, дес­кать, другие, и он сам, столпились, дескать, в одну кучку, и это, дескать, нехорошо».

Разумеется, Толстой понимал любезность и доброту Гончарова и потому писал Софье Андреевне с иронией. И все-таки в его словах сквозит радость. Похвала такого человека, который не станет в глаза говорить одно, а за глаза другое, что-нибудь да значит. И писатель большой. Язык его романов великолепен. А то вот довелось недавно читать «Марево» Клюшникова. Роман написан «впри­прыжку». Хоть бы языка не коверкал... «У него беспре­станно: — Здравствуйте! — почесался Николай Ивано­вич. — Нет, этому не бывать! — уехал Петр Данилыч. — Желал бы видеть вас на своем месте! — женился Пуд Савич и т. д.».

Светские знакомые бесят его. Прусский король, кото­рый восклицает: «Какая прекрасная погода!», когда идет дождь. Шутит, значит. Кокетничающие дамы...

— Граф, — говорит одна, — я хотела бы вас встре­тить не только в Карлсбаде, но и в жизни.

— Где это такое? — спрашивает Толстой.

— Везде.

— Я не премину туда явиться.

— Когда?

— Всегда.

— Мерси.

— Не за что.

— Шалун! — сказала она.

— Сирена! — отвечал Толстой.

Он был несказанно рад, когда в сентябре наконец до­брался до Пустыньки, где его ждали Софья Андреевна и ее племянники.

Примерно в это время Афанасий Афанасьевич Фет оказался в Петербурге.

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ВСТУПЛЕНИЕ

Англия и Франция натравливали Турцию на Россию Лорд Пальмерстон сперва министр иностранных дел Ве ликобритании а потом и премьер министр не... В российских трактирах читали стихотворение неиз вестного автора... Вот в воинственном азарте Воевода Пальмерстон Поражает Русь на карте Указательным перстом Вдохновен его отвагой И...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: СВОБОДНЫЙ ХУДОЖНИК

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

ВСТУПЛЕНИЕ
Всю неделю с петербургского неба падал мокрый снег, было слякотно и мрачно. А 13 ноября 1816 года ветер вдруг переменился, сквозь разорванные тучи брызнуло солнце, и золоченый шпиль колокольни Симе

ВОСПИТАТЕЛЬ
Говорят, что больше всего знаний о мире человек по­лучает в первые несколько лет своей жизни, что именно тогда складывается его характер и склонности. Если это так, то именно первым младенческим ша

ВСТРЕЧИ С ИСКУССТВОМ
Еще стояла перед глазами замерзшая Нева. Шпиль Петропавловского собора был воткнут в низкое небо и ис­чезал в нем. Ветер взметывал полы шуб, прохватывал до дрожи. По Невскому в тучах снежной пыли н

ПРОБА СИЛ
В Россию Толстые вернулись только осенью. В пись­ме, посланном из Петербурга, Алексей Константинович извинился перед директором архива Малиновским о про­срочке отпуска и поблагодарил за представлен

У КОЛЫБЕЛИ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА
К сожалению, осталось мало свидетельств встреч и разговоров Гоголя и Алексея Толстого в сороковые годы. А они были. Этим литераторам, наверно, хватало тем для бесед. И в характерах у них было что-т

ИСКУССТВО ИЛИ СЛУЖБА?
Равнодушный к деньгам, Толстой стал наследником трех громадных состояний, владельцем примерно сорока тысяч десятин земли. Властные родственники уже не ско­вывали его воли, но в своем горе он как-то

КРАСНЫЙ РОГ
Афанасий Афанасьевич Фет всегда испытывал чув­ство живейшей симпатии к Алексею Константиновичу Толстому. Редкие случайные встречи их непременно со­провождались задушевными беседами. Фету с Толстыми

Основные даты жизни и творчества А. К. Толстого
1817, 24 августа * — В Петербурге у советника Государственного ассигнационного банка графа Константина Петровича Тол­стого и его супруги Анны Алексеевны, урожденной Перов­ской, родился сын А

КРАТКАЯ БИБЛИОГРАФИЯ
I. Произведения А. К.Толстого Стихотворения графа А. К. Толстого. Спб., 1867. Полное собрание сочинений гр. А. К. Толстого, т. I—IV, изда­ние А. Ф. Маркса (под ре

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги