рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

ГОД 1950‑й, ПОЛВЕКА ВЕКА ХХ‑го

ГОД 1950‑й, ПОЛВЕКА ВЕКА ХХ‑го - раздел История, История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек   Оглянуться Не Успели, Как Пролетел Ноябрь. Снова Самодеятельн...

 

Оглянуться не успели, как пролетел ноябрь. Снова самодеятельность готовилась к новогоднему концерту. Уже наметили программу. В первом отделении «Украинский венок». Небольшая сценка: девушки и парни разгуливают по сцене и поют грустную и мелодичную украинскую песню: «Ой, не ходы, Грыцю, тай на вечорныци», а затем еще одну, залихватскую: «Ой, лопнув обруч, тай коло борила», и, наконец, гопак: четыре пары танцуют, им подпевает хор. Второе отделение Таня Палагина должна читать стихотворение Симонова «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины». На репетиции Надя едва сдерживала слезы, ей казалось, это про ее Алешку написано. Потом две вещи будет петь она.

– Да ведь не отпустят, – засомневалась Мымра, – еще бы что‑нибудь надо…

– А еще, пусть, что сами попросят! – предложила Надя и худсовет в составе Мымры, Нины и Елизаветы Людвиговны дал «добро».

Неожиданно перед самым Новым годом разразилась страшная пурга. Двое суток подряд бушевала обезумевшая стихия. Ветер валил с ног, устоять против его напора было совершенно немыслимо. Кое‑как добрались бригадиры с помощницами до хлеборезки за хлебом. Довольные! На работу не идти. Местное радио передало в пять утра: сорок пять градусов мороза, ветер сорок метров в секунду. За зону вышли только горячие цеха. Им нельзя не идти; кирпич пережарится – брак. Остальным начальник гарнизона не дал конвой, не захотел рисковать своими солдатами. От бараков до столовой протянули канат, без него пройти по зоне невозможно, того и гляди, в запретзону снесет. Валя, пока шла из столовой, половину баланды расплескала. Пришел начальник ЧОС, просит:

– Выручай, Михайлова! Ехать нужно, без хлеба работягам оставаться нельзя. Пурга неделю мести может.

– Я‑то что? Вот лошадь как? – засомневалась Надя. – Не любит она такую погоду, может не потянуть!

– Потянет! Я тебе экспедитора нашего на подмогу дам. Приказ начальника комбината товарища Кухтикова: всем вышедшим за зону по пятьдесят граммов спирта выдать. Собирайся!

Снаружи настоящее светопреставление. Огнем сечет лицо мелкая, колючая, как иголки, крупка. Дыхнуть нечем, глаза открыть невозможно. Идти, только подставив ветру спину, хотя к полудню мороз заметно отпустил. Всегда кроткая и безотказная Ночка, заупрямилась, взбунтовалась и ни за что не желала тащить по переметам свой возок. Она артачилась и лягала сани, норовя сбросить хлебный ящик в снег. Никакие угрозы и уговоры на нее не действовали. Экспедитор, в гневе выхватив у Нади кнут, опоясал им бедную лошадь. Не привыкшая к такому грубому обращению, Ночка совершенно озверела и так поддала задними копытами, что у саней только щепки посыпались.

– Не бейте ее, хуже будет! – закричала Надя что есть силы, стараясь перекричать вой ветра.

Лошадь, услыхав ее голос, тонко и жалобно заржала, словно жалуясь на несправедливое обращение, и резко повернула обратно. Но не развернулась в сугробах – и хлебный ящик опрокинулся с саней в снег. Кроя отборной бранью, на чем свет стоит, и лошадь, и возок, и все Заполярье, экспедитор, согнувшись в три погибели, побежал просить подмогу в казармы. Одному нипочем не поставить ящик на сани – лошадь надо кому‑то держать. Прибежал солдат, а за ним, застегивая на ходу полушубок, Клондайк. Втроем они одним махом водрузили ящик на место. Надя держала Ночку под уздцы одной рукой, другой чесала за ухом и, наклонившись к самой морде, шептала сквозь вой пурги: «Хорошая лошадь! Красавица! Самая умная на свете. Не надо сердиться!» Ночка прядала ушами, храпела и косилась на мужчин недобрым взглядом.

– Я ей, скотине проклятущей, дам! Завтра же на бойню отправлю! – негодуя, кричал экспедитор. – Вон руку пропорол гвоздем!

– Гвоздь ржавый – гангрена будет! – кричала ему в самое ухо Надя. – Я подожду!

Экспедитор, испугавшись заражения, рванул на вахту, где в аптечке был йод. Солдат в наскоро одетой одной телогрейке продрог и, сложив ладони рупором, спросил:

– Разрешите идти, товарищ лейтенант?

– Иди, иди! Ступай! – крикнул Клондайк и мигом очутился возле Нади.

– Как живешь? Замерзла? – И развернулся спиной к ветру, загораживая ее.

– А ты?

– Скучаю! – только и расслышала Надя.

– Я тоже.

Больше сказать ничего нельзя было, ветер сносил слова далеко в сторону, губы сковывал мороз. Так и стояли они, подставив полусогнутые спины ветру, пока не подошел экспедитор.

– Спасибо, Тарасов! Пурга вроде утихает и потеплее, чем с утра, – прокричал он.

Экспедитор уже на возрасте, неохота ему было тащиться на пекарню в такую стужу, да что поделаешь? В актированные дни он обязан сопровождать материальные ценности, а хлеба, больше двухсот килограммов.

– Может, теперь одна управишься? А? – стараясь заглянуть ей в лицо, крикнул экспедитор.

– Управлюсь!

– За лошадью смотри, норовистая, – он еще что‑то крикнул ей, но она не слышала.

Пурга и в самом деле начала стихать, мороз послабел, и, уже подъезжая к пекарне, Надя могла снять один из многочисленных платков, навьюченных на ее голове, открыть нос и рот.

У ворот стояла упряжка оленей и длинные ненецкие сани. Ночка, почуяв оленей, зафыркала, раздула заиндевелые ноздри, всячески выражая неудовольствие. Надя завела ее во двор и развернула ящиком к крыльцу, как она всегда делала, чтоб сподручнее было загружать хлеб. На крыльце в малицах и пимах сидели двое ненцев и ели сырое мороженое мясо. Ловко и быстро орудуя маленьким ножичком у самых губ, ненец отрезал кусочки.

– Здравствуйте, – поздоровалась Надя.

Ненцы дружно закивали головами. «Вот кому и мороз нипочем», – подумала она и направилась в пекарню.

– Скоро, скоро! Не ругайся, сестричка, десять минут, не больше, – замахал руками Мансур.

– Ладно! – она приготовилась к большему. – Что ж вы гостей на морозе держите? Хоть бы в сени пустили!

– Не хотят они, жарко говорят, с самого Хальмерю гонят!

– Пойду, олешек посмотрю, никогда вблизи не видела!

Шестеро оленей с ветвистыми рогами смирно стояли, привязанные к электрическому столбу. Надя с удовольствием запустила руку в загривок одному из них. Пальцы утонули в плотном и густом, необыкновенном на ощупь мехе. «Даже носы у них, и те густым мехом поросли, хорошо одеты!» Олешек не дал потрогать нос, мотнул рогатой башкой и чуть не задел ее по лицу, недовольно покосился большим лиловым глазом и даже вроде засопел. Надя отошла от них: «Сердится, не желает». Опять надела рукавицу. На длинных и узких санях лежала поклажа, привязанная в несколько раз сыромятными ремнями. При свете фонаря в санях что‑то тускло поблескивало, как кусочек стекла на земле.

«Что это они везут такое?» – полюбопытствовала Надя и нагнулась над поклажей. И тут же в ужасе отшатнулась. На нее смотрел человеческий глаз. Взглянув еще раз, она увидела, что на санях лежат два человеческих тела. Не помня себя от страха, она бросилась в пекарню. Мансур широкой деревянной лопатой высаживал готовые буханки из печи.

– Кто это у них?! – завопила она, влетая в дверь.

– Что такое, сестренка? Тебя часом не олень зашиб? – удивился Мансур.

– Два человека там, у них в санях!

– Были два человека, а теперь два чурбана!

– Замерзли?

– А ты как думаешь? Сто тридцать километров от самого Карского по морозу перли связанных?

– Зачем их связали? Кто они? – вцепилась в волосатую Мансурову руку Надя.

– Пусти руку, хлеб уроню, – спокойно сказал Мансур.

Осторожно высадив последние буханки, он неспешно вытер

влажной тряпкой деревянную лопату, прислонил ее к печке и повернулся к Наде лицом.

– Ну? Чего ты? Ква‑ква‑ква. Заключенные это. Беглые, поняла? Вышли на стойбище к чумам, обрадовались, домой пришли! А их поймали – теперь в милицию сдадут. Спирт, табак, чай, сахар получат. И денег дадут, мануфактуру. Неплохо?

– Как же можно! Они ведь живые люди! – воскликнула потрясенная Надя.

– Маленькая, глупенькая ты еще, сестричка! Сама подумай, кто пустится в побег? Долгосрочник, верно? А кто долгосрочник? Убийца, бандит, за тяжкие преступления, верно?

– Нет, неверно! Сколько у нас женщин сидят с большими сроками!

Мансур присвистнул:

– Скажешь тоже! Сравнила! То политические, люди образованные, знают хорошо, что за побег получат.

– Знают! – с горечью согласилась Надя. – Знают, что знакомые продадут из страха, родные откажутся, а кто не откажется, сам сядет!

– Эй, сестрица! Вредно тебе с политическими общаться. Крамолы нахваталась, ишь, как заговорила! – добродушно засмеялся Мансур, не то порицая ее, не то одобряя. – Забирай свой хлебушек и кати… айда!

Разгрузив хлеб, Надя поспешила рассказать Вольтраут, но та даже бровью не повела, сказала только:

– Правильно! Чего было лезть к дикарям, все они давно распропагандированы и знают, что до революции была одна лампочка Ильича, а теперь даже зоны днем и ночью освещены и дышат народы Севера свободно. И все это дала им Советская власть, а зеки враги, и их надо отлавливать.

– Зачем же замораживать, пусть судят их по закону.

– Не надеялись, что сами пойдут сдаваться.

– Ты смеешься, Валя, а у меня от твоего смеха мороз по коже…

– Двое их только?

– Двое…

– Третьего, видно, съели по дороге.

– Что? – переспросила, не посмев поверить своим ушам, Надя.

– Съели! Бандиты всегда так делают, берут с собой в дорогу свежее мясо в виде дурачка, а потом убивают.

– Не надо, не хочу, не говори! – завопила Надя, почувствовав, как тошнота подкатила под самое горло.

«Немка она, конечно, немка, а я еще сомневалась!»

К концу декабря Надя уже серьезно забеспокоилась о судьбе пересмотра своего дела. И хотя мать регулярно писала, что адвокат Корякин очень толковый и умный, то изучает дело, то вникает в него, то проверяет факты, то сверяет, в душу закрадывалось сомнение: так ли, как пишет, успокаивая ее, мать?

Перед Новым годом она вручила Фомке целую пачку поздравительных писем от зечек и от себя, где, поздравляя мать с Новым годом, написала о своих сомнениях, прося ее ничего не скрывать. Фомка письма взял, но неодобрительно покачал головой.

– Много, осень много! Кому так писал?

Надя прочитала адреса:

– Два в Москву – это Кира и Оля, во Львов – это Зырька, в Станислав – незнакомая, мое – Малаховка и Паневежис – Лепоаллея, Кукурайтене для Жебрунас. Это Бируте! А я и не знала, что она здесь, завтра же разыщу Гражолю. Вот, и всего шесть штук, не так много.

– Не принеси болься.

– Спасибо, Фомка, не принесу.

Надя всех своих вольняшек (кому доверяла) использовала как почтальонов. Было это очень опасно, особенно для вольных. Зеку что будет? Ну, пойдет на общие, отсидит в карцере, а вольный лишится погон за нелегальную связь с преступниками, и, Бог знает, что выдумает больная фантазия опера. Всего этого не было бы, когда б разрешили писать зекам сколько угодно. Но два письма в год для женщин, вырванных из дома от семьи, близких, детей, было невыполнимо. Приходилось ловчить, искать обходные пути всеми правдами и неправдами. Надя, не колеблясь ни минуты, безотказно служила почтальоном. Пряча письма в самых немыслимых местах, она проносила их за вахту, где вручала Фомке, шоферам, привозившим из города муку на пекарню, а один раз так обнаглела, что попросила самого Клондайка.

К новогоднему концерту Надя не готовилась и на репетиции не ходила. Едва успевали управляться с хлебом. Без Козы как без рук, народу прибавилось, а соответственно и паек тоже. На генералке пропела два раза с Ниной. Не выполнила она наказа Дины Васильевны, которая учила ее: «Настоящий артист должен не только развлекать публику, он должен прививать ей вкус к классической музыке, учить публику понимать ее. Никогда не иди на поводу у слушателей. Старайся петь так, чтоб донести до зала всю глубину и красоту классики». Этого Надя не исполняла. Она шла именно на поводу у зала. Пела по просьбе все, о чем ее просили: цыганские старинные романсы и популярные песни из кинофильмов, народные русские и украинские. Оттого и концерты с ее участием так любили и зеки и вольняшки. А ей было радостно лишний раз услышать похвалы своему голосу. В канун Нового года Валя сама сходила в прачечную, погладила знаменитое платье из тюлевых занавесок и атласной комбинации, привела в порядок чуть смятые розы.

Вернувшись из пекарни с хлебом, Надя даже вскрикнула от радости: все было готово, обо всем позаботилась ее помощница.

– Давайте я причешу вас на концерт, я хочу, чтоб вы были сегодня особенно красивой.

– Это почему же?

– Ваш последний Новый год в лагере. Мне будет очень не хватать вас, – и голос ее дрогнул. В тот же миг Надя простила ей все, даже немецкое воспитание. Она готова была расплакаться при одной мысли, что вся молодость этой женщины пройдет в заключении. Но Валя не терпела сантиментов и всякого проявления жалости. Минута слабости ее прошла, и она опять была собранной и деловитой:

– Не опоздать за ужином сходить надо, сегодня столовая рано закроется.

Еще не затихли Валины шаги и звон котелков, когда на пороге опять послышались шаги: «Валя вернулась?». Оказалось, нет, пришла Мымра.

– Михайлова, – сказала Мымра, и Наде показалось, что она сию минуту расплачется. Но нет! – Ты будешь петь в первом отделении, там программа изменилась.

– Почему это? – для пущей важности возмутилась Надя. Хотелось покобениться, ощутить себя важной, все ж – примадонна! На самом деле ей было безразлично, когда петь.

– Так надо! Майор Корнеев приказал. У него из города «чин» какой‑то приехал. Хочет на первое отделение остаться. Концерт у нас поздно кончается.

– Ну и пусть! А мне необязательно перед чином распинаться. Но Мымра не вступила в дальнейшее пререкание, сказала только: «Поторопись! Не опоздай!»

– Я боялась, ты откажешься, – встретила ее на сцене Нина.

– Скажешь, что горло перехватило или товарищу крепостная петь не пожелает.

– Плевать мне на него. Может, я в последний раз пою здесь.

А поразмыслив, она даже обрадовалась – поскорее освободиться и бежать в свою хлеборезку: «Клондайк хоть не дежурит, но на концерт явится и обязательно зайдет поздравить с Новым годом. Никого не будет, Валя нагреет чай, и мы посидим недолго».

Пела в тот вечер Надя две вещи, одну старинную цыганскую, из нот Дины Васильевны, «Что это сердце сильно так бьется». Единственная «цыганщина», против которой не возражала Дина Васильевна, потому что пела ее с громадным успехом Обухова. Зечки тоже оценили этот романс, судя по тому, как орали и топали «бис». Вторая вещь была современная, «советская – собаке кость», – сказала Нина, когда Мымра предложила песню из кинофильма «Моя любовь».

Важный «чин», полковник, сидел рядом с Черным Ужасом и благосклонно улыбался ей, а когда на «бис» спела «Калитку», даже слегка порукоплескал. Чуть‑чуть, самую малость. На второе отделение не остался. Майор приказал Мымре задержать концерт до его прихода, а сам в сопровождении Горохова, нового режимника и ЧОСа пошел проводить «чина» до вахты, где уже пыхтела машина. Может быть, и не остался бы в ее памяти этот вечер: концертов было много за время ее пребывания в Воркуте, если б не событие, которое произошло позже.

Хотела Надя в хлеборезку идти, а навстречу ей Клондайк и две шмоналки‑дежурнячки. Пришлось сказать:

– Здравствуйте, гражданин начальник!

– Здравствуйте, Михайлова, с Новым годом вас! – ответил Клондайк и еще хотел что‑то добавить, но тут обе шмоналки заверещали:

– Иди же, Тарасов, начинается…

Надя повернулась и тоже пошла на сцену: «Теперь вонючки до утра на нем повисли».

«Почикайки[3]», как их тут называли, выглядели очень нарядно: все в веночках с разноцветными лентами, в вышитых кофточках, на ногах сапожки, в; расписных передничках. «И где только раздобыли?». Голоса свежие, звонкие. Песни такие красивые, заслушаться можно. Нина не с аккордеоном, а за пианино, тоже в длинной юбке. «Хлопцы» навели себе усы и полотенцами груди утянули (у кого были). ЧОС не пожалел актированный драный полушубок, чтоб мохнатые шапки пошить. Все как настоящее. Гопак отплясывали так лихо, что у сцены одна половица затрещала и провалилась. Потом вступил хор, и девчата задорно запели:

 

Зажурылысь галичанки, тай на тую змину,

Що видходять усусуси, тай на Украину.

Хто ж нас поцилуе в уста малынови,

Kapи, кapи оченята да черненькие бpoви?

 

Вдруг майор Корнеев как заорет благим матом:

– Прекратить сейчас же! – и тотчас выскочил, нахлобучив шапку.

Мымра с помертвелым лицом встала: хлопает глазами, потом кинулась вслед за майором узнать, в чем дело. Нина хлопнула крышкой пианино и тоже ушла, потом вернулась и объявила:

– Расходитесь по‑быстрому, концерт закончен.

Все переполошились, повскакали с мест, не поймут, что произошло. Кто‑то крикнул: «Пожар!» – и все ринулись к двери. Клондайк встал в дверях:

– Без паники! Выходить по двое.

Зрители, так ничего и не поняв, стали расходиться кто куда, одни по баракам, другие на вахту, в казармы. Надя тоже не поняла, что случилось с майором. Все разъяснилось на следующий день, когда пришла Валя.

– Барак полночи не спал, все думали‑гадали, что с майором приключилось. Наконец решили, что живот у него схватило, – подгулял с «чином». Тот вовремя уехал, а этого, видно, приспичило… Но оказалось другое. Утром пришла дневальная из конторы и рассказала, что майор так орал на Мымру, бедняжке со страху плохо сделалось.

– Да за какие грехи? – спросила Надя.

– А девчата песню пели «Галичанку».

– Ну и чего?

– «Галичанка» – песня украинских самостийников.

– Ну и кто знает?

– А вот майор наш знает.

Дневальная слышала, как он разорялся на весь свой кабинет: «Я сам командовал отрядом по ликвидации бандеровских банд в Карпатах, и песни их знаю на своей шкуре!»

– Бедная Мымра, откуда ей было знать о таких вещах, – вздохнула Надя и стала собираться. Пора за хлебом.

– Идиот наш Корнеев, самодур! Сапог кирзовый, хоть и майор. Не знает, что «Галичанка» родилась давно, еще в первую мировую войну четырнадцатого года, ее пели сечевые стрельцы «усусусы», а теперь поет вся Закарпатская Украина и танцуют под нее гопак.

– Ну, ты сказала! Откуда ж нам знать про каких‑то усусусов.

– Читайте больше и вы знать будете!

– Вот освобожусь и займусь своим образованием, – а сама подумала: «Сказать тебе, немчура, кое‑что! Да обижать неохота».

Нину тоже таскали к майору, но она быстро и умно отбрыкалась, а что возьмешь с зечки‑долгосрочницы?

– Больше бдительности надо проявлять в выборе программы, – сказал ей майор Корнеев, Черный Ужас.

– Я и так бдю, постараюсь еще больше бдеть.

После новогоднего концерта попала Мымра в немилость к начальству. Горохов написал на нее рапорт в Управление за потерю' бдительности и безответственность. Откуда было знать злополучной Мымре, что песня «Галичанки» была взята украинскими националистами из отряда «СС Галиция» на свое вооружение как походный марш.

– Если только кляузе будет дан ход, Мымре не сдобровать, – сказала Нина‑аккордеонистка.

– А что ей могут сделать? – с тревогой спросила Надя.

– Снимут с работы, а с такой характеристикой ей трудно придется. На собраниях партийцы заклюют.

В Рождество опять разбушевалась вьюга, угрожая снести все вышки и крыши. За хлебом пришлось ехать в сопровождении двух солдат. Одной нипочем не управиться бы. Подъехали обратно, с хлебом, а около вахты жбан со спиртом стоит. Вахтер и комендантша зоны, здоровенная бабища Анька Баглючка, спирт выдают бригадам, которые за зону выходят в актированный день. Приказ самого товарища Кухтикова!

– Давай и нам с Ночкой, – пошутила Надя, – мы тоже за зоной работаем!

Пошутила, а Баглючка – всерьез:

– Неси банку или кружку, не в подол же наливать тебе!

Спирт выдают по сто граммов, а Баглючка налила Наде полную кружку, граммов триста, не меньше. Все же хлеборезка, расконвоированая, глядишь, и пригодится когда‑нибудь.

– Ты чего ей так много! – завопил вахтер.

– Им на троих: две хлеборезки и лошадь!

– Я те дам на троих! Остальным не хватит, еще две бригады за зону в ночь выходят!

– Хватит, всем достанется, водички подольем, вреда меньше, – балагурила Баглючка.

– Водички! Ишь ты! – забрюзжал вахтер.

Но Баглючка дело туго знает. Спирт доверил ЧОС разливать ей, а у кого спирт, у того и сила. Поэтому вахтер быстро замолк. Он знал, ему тоже достанется, не обидит его.

Валя по совету Нади быстро обменяла часть спирта на сало и сахар, а малую толику все ж себе оставили. Вечером открыли, «бычки в томате» и сало из Дрогобыча тонюсенько порезали..

– Давай, Валь, тяпнем по маленькой, узнаем, за что люди черту душу продают.

– С удовольствием, да и праздник, помянем сегодня Рождество.

Развели наполовину водой, попробовали – гадость. Добавили еще воды.

– Фу, мерзость, – сказала Надя. – Я его туда, а он обратно, хуже касторки!

У Вали лучше получилось, разом махнула, только глазами похлопала.

– Ну и спирт – лихое зелье! – Надя попробовала встать и тут же снова завалилась на топчан, и совсем неожиданно, вроде и не она, а кто‑то другой, сказала:

– Валька, а ты не темни, что немка, русская или полячка, а, может, украинка, вот кто ты!

– Еще выпейте, и не то покажется!

– Нет, правда, не темни! – опять повторила Надя, едва ворочая языком.

– Откуда вы взяли?

– Потому я думаю, что не может немка так наш язык выучить, я выражения‑то у тебя самые что ни на есть наши, и повадки…

– Все! С пьянством у нас покончено навсегда, – засмеялась Валя и унесла остатки спирта в тамбур.

Целые сутки страдала Надя головной болью.

– Зарубите себе на носу, пить вам нельзя. Могут черти показаться. Да‑да! Не смейтесь, – вполне серьезно предупредила Валя.

Пекарня очень подводила хлеборезок своей неаккуратностью. Но что было делать? Ругаться с пекарями – без толку, они были не виноваты, да и ссориться с ними Наде не хотелось. Все‑таки пекари относились к ней по‑товарищески, часто подбрасывали кое‑что из хлебного.

Однажды, возвращаясь с пекарни с большим опозданием, огорченная Надя обдумывала, как бы поскорее разделаться с хлебом и отправить Валю в барак. Этой ночью дежурил Клондайк с ЧОСом и обещал зайти после обхода попозже. Валя, конечно, ей не помешала бы, но было одно обстоятельство, которое требовало величайшей секретности и полной тайны. На днях ее слезно просила одна зечка отправить за зону письмо в Киев. Зечку она знала мало и побоялась сама тащить через вахту, поэтому решила, полюбовавшись вдосталь на прекрасные Клондайковы глаза, попросить его взять письмо. Зная его самолюбие, она была уверена: не откажет ни за что на свете. Валя тоже в последние дни очень худо себя чувствовала, сказывалась пятилетняя отсидка, без посылок и пока без надежды на улучшение. Отправить ее в барак было вполне оправдано.

Не успел вахтер закрыть за лошадью ворота, как к ней быстрым шагом шла дневальная опера Горохова.

– Михайлова! К оперу тебя…

– Вот не вовремя! Скажи ему, хлеб разгружу и лошадь, в конюшню сведу, тогда…

– Скорей давай! Там следователь с города приехал, два часа тебя ждет!

Сердце у Нади так заколотилось, спине и затылку жарко стало.

– Что там?

– Не знаю! Не знаю! – уже издалека кричала дневальная. Она спешила скорее караулить кабинет Горохова, не зашел бы кто без вызова. А то и под дверью подслушивать станет!

– Вас тут два раза дневальная опера спрашивала. – встретила Надю Валя.

– Знаю, знаю, там следователь приехал…

Быстро разгрузили хлеб и скорее Ночку на конюшню. Бросила ей две охапки сена:

– Ну, Ночка, молись за меня своему лошадиному богу!

И дальше бегом. Подошла к оперскому кабинету и вспомнила:. «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!» Постучала.

– Заходи, заходи, Михайлова, – крикнул Горохов.

«Ишь, паразит, через дверь видит, насквозь». С испугу не догадалась, что он ее в окно видел.

– Вот, Михайлова, не хочешь, чтоб тебя вызывал, а приходится! Товарищ по твою душу приехал.

Сидит на гороховском месте за столом майор, а сам опер маленький, сутулый, как мартышка, к уголку притулился. Поднял майор взгляд от стола и на Надю вперил. Глаза недобрые, не то озабочен чем‑то или от роду такой тяжелый, а может, недоволен, что из города к черту на кулички приехал допрашивать.

– Ваши родственники заявление в прокуратуру СССР подали, просят назначить переследствие, мотивируя тем, что якобы следствие велось неправильно. Вы лично как считаете, есть основание для пересмотра вашего дела?

«Вот тебе на! Я домой собралась, а тут еще и не начиналось!?

– Я считаю, что у меня вообще дела никакого нет! – бойко ответила Надя, сама удивляясь, как смело получилось.

– Как так?

– А вот так!

Майору, видимо, не хочется вступать в пререкания. Он уже немолод, на левой груди орденская колодка – фронтовик, негоже ему с девчонкой воду в ступе толочь. Голос у него усталый.

– Вы, Михайлова, вспомните, а я запишу. Как вы познакомились с вашим однодельцем Гуськовым, и как получилось, что он запутал вас?

Теперь Надя была опытная. Слова лишнего из нее клещами не вытянуть. И за этого охламона Сашка тоже заступаться не будет. Посидела, подумала с минуту и все, как было, выложила. Но в конце все же добавила, что не убивал Сашок старуху, потому что во всем доме не было топоров, а кочерга тоненькая, из шомпола согнутая. Все‑все, до единого слова записал следователь. Потом велел Наде прочитать и расписаться.

– Ну как? – спросила Валя, едва Надя переступила порог хлеборезки.

– Никак, Валюша, пока с тобой!

И прошла прямо к рукомойнику: пора браться за хлеб.

– Завтра надо обязательно нашу Козу навестить. У нас что‑нибудь из посылки осталось?

– Вы что, хотите Антонине отнести?

– Конечно! Не с пустыми руками в больницу идти.

– Дело ваше, – поджав тонкие губы, сказала Валя, – вы бы лучше узнали, кто там дежурит. Если Горохова – лучше не пытайтесь, а если доктор Ложкин, может пустить.

Доктор Ложкин, или, как его прозвали зечки, «Джек Потрошитель», был единственный хирург‑мужчина, допущенный в женский лагпункт. Редко‑редко проходил он по зоне, опустив глаза и не глядя ни на кого. Боялся разговоров, затрагивающих его безукоризненную репутацию. Это и понятно. В мужских ОЛПах врачей‑хирургов, было полно, выбирались угодные начальству, а здесь, на женском, он был незаменим. Здесь у него один начальник – доктор Горохова, уважавшая его, как хорошего специалиста, не забывая притом, что доктор Ложкин – зек с десятилетним сроком.

– Вот конфет тут немного осталось, «Коровки», возьмете? – спросила Валя, протягивая бумажный пакет.

– Больше ничего? Без зубов нашу Козу оставить хочешь! – Больше ничего, ждите посылку…

– Ладно, Валюша, не жадничай! Вот освобожусь, пойду за тебя хлопотать, а вдруг да помилуют! Вот загуляем!

– Никто меня не помилует, не нужно мне милости, я не раскаиваюсь в содеянном… – с горечью сказала Валя.

В такие минуты очень хотелось поговорить Наде по душам с немчурой. Спросить откровенно, как на духу, что такое с ней приключилось. Но Валя была скрытная, замкнутая и вовсе не расположена к откровенности. Она никогда не говорила о своем прошлом. Сколько раз, движимая простым чувством любопытства, пыталась Надя узнать, за что и почему такой ужасный срок – 25 лет. Высшая мера наказания (расстрел) отменен. Однако, она всегда отшучивалась или уводила разговор в сторону, оставаясь некою загадкой, повторяя часто: слово – серебро, молчание – золото.

– Я и не надеялась до ночи закончить, – сказала Надя, отправляя на полку последний лоток с пайками. – Видишь, как полезно общаться мне с тобой: язык болтает, а руки‑то работают. Ты, Валя, завтра поспи подольше, в три я на пекарню, а там просижу Бог знает сколько.

– Задержат?

– Да нет, парень там новый вместо Мишани. Еще не научился быстро работать.

Закрывая дверь на засов за Валей, она прикинула, что теперь до подъема можно часа четыре поспать. Клондайк наверняка не придет, и письмо надо перепрятать пока под матрац. Тоже не очень надежно, если шмон, но все не на виду. Она прислушалась: ей показалось, заскрипел снег под осторожными шагами, потом подергали запертую дверь. Надя набросила платок и отодвинула засов.

– Почему запираетесь? Не выполняете приказ оперуполномоченного? – на пороге стоял новый начальник режима. Надя пропустила его вперед.

– Хлеба много, боюсь, не зашел бы кто из посторонних.

– А почему не спите? Ждете кого?

Надя обернулась ответить, он смотрел на нее изучающим взглядом, пристально и недоверчиво.

– Странный вопрос, гражданин начальник.

– Я спрашиваю, – строго перебил он ее, – ждете кого? Да или нет?

– Конечно, нет! – возмутилась Надя. – Кого я могу ждать? Хлеб только кончила развешивать.

Вдруг он неожиданно улыбнулся и подошел к ней совсем близко. От него пахнуло спиртным.

«Если только он посмеет коснуться меня, я так заору – вся Воркута проснется!»

– Ты скажи, где так петь научилась, а? – спросил он, заглядывая ей в глаза.

Надя, не ожидая такого вопроса, несколько растерялась.

– Я вот почему спрашиваю. Я ведь тоже петь учился… правда, недолго… неудачно. В училище музыкальное намеревался поступать.

– В училище? В какое? – оживилась Надя.

– Ты в Москве была когда?

Надя кивнула.

– Как же, я сама в Гнесинском училась, – не задумываясь, соврала она.

– А‑а! Вон что! Нет, я в другом. Есть в Москве такое музыкально‑театральное училище имени Глазунова. Может, знаешь, в Гороховском переулке, дом особнячком стоит. Двухэтажный… Номер четырнадцать…

– Закончили?

– Где там! В сорок третьем после ранения в госпитале под Москвой отлеживался…

– Не в Малаховке? – не переставая удивляться, перебила его Надя

– Нет! Ребята, из госпиталя подначили, иди, говорят, будешь, как Лемешев. Я и пошел. В молодости я оперетту любил. Страсть моя! Все деньжата, какие зарабатывал, все на билеты просаживал. Всех артистов знал: и Ярона, и Лебедеву, и Клавдию Новикову, даже Татьяну Бах помню!

– Знакомы были?

– Зачем? Видел их, слышал, как пели. Какие артисты были!

Ударившись в воспоминания, грозный режимник, видимо, совсем забыл, что перед ним зечка‑уголовница со сроком за соучастие в убийстве.

– Ну и чего? А дальше? – допытывалась Надя. Она тоже совсем упустила из вида, что перед ней недруг и думала, слушая его: «Почти как у меня».

– Дальше пришел в училище, – с охотой продолжал он, – говорят, прием закончился, но для фронтовика сделали исключение. Послушали. Там у них профессор был, преподавал, немолодой уж… Барышев Никифор Михайлович, между прочим, в свое время в Большом пел. Вот он мне и говорит: «Я вас в свой класс беру. Не теряйте время, завтра же приходите прямо ко мне домой, начнем петь». Так и сказал. Я застеснялся, говорю, извините, мне платить нечем. Он даже рассердился, я, – говорит, – со своих учеников денег не беру, пишите адрес». До сих пор помню. Брюссовский переулок, дом вроде восемь. Там артисты Большого театра живут.

Надя слушала, затаив дыханье… «Все как у меня…»

– А как занимались?

– Да никак! Два раза сходил, на третий пришел, открыла жена, плачет навзрыд, заливается. «Забрали его, – говорит, – ночью». Куда? Кто? Думал, в больницу. «На Лубянку, гепеушники». Как я услышал такое, извините, говорю, за беспокойство, и бегом, давай Бог ноги!

– И все? Вы ж говорили, немолодой профессор, за что его?

– А кто знает? Война шла… может, болтнул лишнее…

Надя хотела спросить еще кое‑что про этого профессора, но на пороге затопали, отряхивая снег, и вошел Клондайк.

– Товарищ капитан, там вас жена по телефону второй раз спрашивает.

– Иду, спасибо! – и повернулся к Наде, сказав очень строго: – Когда есть хлеб, можете запирать на ночь дверь. Скажите, я приказал, – и пустился к вахте. Клондайк задержался в дверях.

– Чего он так долго у тебя торчал?

– Понравилось!

– Еще бы! – хмыкнул Клондайк. – Мне бы тоже понравилось. Сижу на вахте, как гвоздь, жду, когда все уберутся восвояси.

– Ваше дело такое, гражданин начальник!

– Как следователь? Что сказал?

– Ничего, протокол писали!

– И все?

– Пока, сказал, все, – а про себя соображала, как бы ей письмо похитрее всучить Клондайку, и как будет неловко, если попросит, а он откажется.

– Так ничего мне не скажешь? Хоть бы как Ночке: «Хорошая лошадь, умница» – или еще что‑нибудь ласковое…

– Может, и за ухом почесать?!

– Это – мечта! Не надеюсь! – с сожалением сказал Клондайк и тут же очутился рядом с ней. Совсем близко, так близко, что Надя увидала лукавые искорки в его глазах и уловила едва ощутимый запах овчины от его белого полушубка и незнакомый запах чужого человека.

– Дорогого стоит такого коня чесать! – сказала Надя, глядя прямо ему в лицо смеющимися глазами.

– За ценой не постою! Все отдам, не пожалею!

– Ну, тогда для начала…

Надя нырнула в комнатуху, быстро сунула руку под матрац и достала письмо.

– Проявите свою щедрость, оправдайте доверие народа, – сказала она, передавая ему письмо.

Клондайк мельком взглянул на адрес:

– Жовтоблакитнице? Бандеровке? – и сунул в карман гимнастерки.

– Надежда! Хватит спать, открывай, давай хлебушек! – послышались в тамбуре голоса и топот ног.

Надя поспешила открыть окошко. Пришли сразу два бригадира с помощниками за своими лотками.

– Подъем? Давно? А я и не слышала!

Маша Есина, бригадир бригады бучильного цеха, просунула голову в окно:

– Где уж тебе! – пошутила она, увидев Клондайка. – Не до хлебушка!

«Ему бы отойти в сторонку, чтоб из окошка не видать, а он, как нарочно, у всех на виду стоит, теперь пойдут разговоры!»

– Ступайте‑ка с миром, гражданин начальник, бригады идут.

– Когда поговорим? Мне нужно серьезно поговорить с тобой, – с несерьезным лицом сказал Клондайк, поймав ее руку.

– Давно, еще с лета! В следующий раз, если не забудете, о чем! – сказала Надя, потихоньку освобождая руку. Но Клондайк руки ее не отпустил, а, наоборот, схватил и другую, слегка привлекая ее к себе.

– Как ты пела! Неужели это ты там стояла на сцене? Даже наш майор; расчувствовался…

– Сорвал весь концерт от великих чувств, на нервной почве.

В тамбур зашли люди, и Надя настежь распахнула окошко.

– Здравствуйте! Бригаде Либерис хлеб, пожалуйста, – попросила Эльза, та самая эстонка, которая так напугалась коменданта Ремизова на пересылке.

– Здорово, Эльза, как дела? – приветствовала ее Надя, подавая хлеб.

– Ничего, ничего! Бывало хуже, – невесело засмеялась Эльза, наверное, вспомнив этап.

За ней следом пришла за пайками Мэри Краснова.

– Здорово, Мэри, как живешь?

– Прекрасно! На работу не иду, у меня освобождение.

– Заболела?

– Да, вчера вечером, сама начальница Горохова освобождение дала.

– На вечернем приеме Горохова была?

– Да, спасибо, до свиданья, – сказала Мэри.

– Не обижает тебя Ольга Николаевна?

– Что вы! Очень хорошая женщина… – Она еще что‑то хотела сказать, но, заметив Клондайка, осеклась и, еще раз попрощавшись, ушла.

– Пора и мне, – сказал Клондайк.

– Давно пора, – подтвердила Надя.

Но вместо того, чтоб идти к двери, он бесцеремонно, по‑семейному, чмокнул ее в щеку. От неожиданности Надя смутилась и отодвинулась подальше.

– Превышаете свои обязанности, гражданин начальник!

– Прибавка к жалованью почтальона за работу в сложнейших условиях Крайнего Севера! – улыбнулся Клондайк весело и задорно.

«Господи! Какой он начальник режима! Глупость какая‑то. Мальчишка!»

Началась круговерть рабочего дня, и ей некогда было даже подумать о нем. Ее пылкой и живой натуре совсем не свойственна была холодная чопорность, когда так хотелось поцеловать его, как в кинофильмах, прямо в губы. Но нельзя ни в коем случае торопить события, уступая желаниям. Неосторожной поспешностью можно навлечь на себя беду и несчастье Клондайку.

Уже были розданы все лотки с хлебом, когда пришла Валя с котелком не очень жидкой овсяной каши. Завтрак.

– Вам посылка, на столбе висит, – сообщила она радостную весть.

– Ой! – вскрикнула обрадованная Надя. – Пируем‑гуляем! Так кстати, а я к Козе собралась перед пекарней. Горохова вчера на вечернем приеме дежурила, значит, после утреннего обхода домой ушла. Я сейчас подкреплю «угасающий организм» и залягу в берлогу до трех поспать, я ночь не спала. Печку подкинь, я чистила.

– Кто мешал? – хитро подмигнув, спросила немчура.

– Новый начальник режима, – и, пока раздевалась, умывалась, рассказала Вале о ночном посетителе. – Что скажешь, Валь?

– Ничего хорошего. Еще раз повторю вам, остерегайтесь! Это вам не Клондайк! Будьте предельно осторожны с ним.

– А что? Что он может мне сделать?

– Все, что захочет! Раз он приперся в зону пьяный…

– Не пьяный, выпивший, пахло от него, нюх у меня собачий.

– Держитесь с ним построже.

– Ладно уж, учту твое пожелание.

– Нина Тенцер сегодня посылок не выдает, я узнавала для вас.

– Спасибо, Валя! А почему?

– Ей определили два дня в неделю на выдачу посылок: вторник и пятницу.

– Вот досада!

– Ничего, обойдется Коза «Коровками».

Коза встретила Надю в коридоре, радостно ощерив беззубый рот.

– Коровки! Я их лет пятнадцать не видела. Забыла, что такие есть на свете. Спасибо за пончик, мне передали.

– Не пончик это, колобок.

Пойдем, я их в тумбочку положу, – и потащила Надю в свою палату.

В коридоре пахло отвратительно: смесью хлорки, лекарствами и грязной уборной. Зато в палате, где лежали шестеро старух, несло такими миазмами, что у Нади запершило в горле и дыханье перехватило.

– Давайте выйдем в коридор, – сказала она Козе, – я на минуту, узнать, как вы, когда выпишут. Мы соскучились.

– Ну уж! – с сомненьем покачала головой Коза. – Ты‑то может быть, а уж Шлеггер твоя… Выпишут в пятницу, да вряд ли разрешат у тебя работать!

– Почему?

– Анализы плохие. На свалку пора меня.

Из соседней палаты вся в слезах, вышла Альдона.

– Ты что, Альдона? Что стряслось?

– Бируте, Бируте! – зарыдала она, уткнув лицо в плечо Надиной телогрейки.

– Пойдем! – Надя поспешно вошла в палату.

У окна, натянув одеяло до самого подбородка, лежала до предела исхудалая женщина. Она была такой тонкой, что казалось, будто из‑под одеяла на подушке покоится одна голова, без тела. Надя подошла к постели.

– Боже мой, неужели это она, – горестно прошептала пораженная Надя, с трудом узнавая в этих живых мощах некогда великолепную красавицу, которой любовались исподтишка даже одеревенелые охранники.

– Бируте, Гражоля! Гражу ману мергале![4] – она нагнулась над ней и с испугом увидала, как капли ее слез упали на лицо и одеяло спящей. Бируте, не поворачивая головы, чуть приоткрыла свои огромные глаза, еще более большие от провалившихся коричнево‑лиловых глазниц. На скулах обострившегося лица краснели два пятна. Она узнала Надю и даже попыталась улыбнуться, но уголки ее губ поползли вниз в скорбной гримасе.

– Узнала! Она меня узнала! – прошептала Надя и, не удержав рыданий, всхлипнула громко и горестно, на всю палату. Бируте чуть повернула голову и, расширив глаза, тихо, но отчетливо сказала:

– Аш не норе,[5] – и еще повторила: – Аш не норе! – Лицо ее внезапно побледнело, стало прозрачно‑восковым. – Лабас[6]… – прошептала она, потом голова ее покатилась набок, к окну, и она затихла.

Альдона, повернув лицо к стене, уже рыдала, не сдерживаясь. Коза вытирала глаза рукавом халата. Надя, как безумная, повторяла: «Нет, не может быть, нет, это несправедливо, за что?» – и тоже плакала от бессилья и жалости.

– Ну! Что тут за плач у стены Израиля! – громко сказал, входя в палату, доктор Ложкин.

– Всем, всем вон, вон пошли отсюда! – но никто не двинулся с места. Да он и не очень настаивал и больше напускал на себя строгий вид. На самом деле был добр и отзывчив. Под нарочитой грубостью пряталась страдающая душа, способная к жалости. Он подошел к Бируте, взял ее прозрачную, как былинка, руку и послушал пульс, потом повернулся к женщинам и крикнул:

– Кому сказано, вон пошли! Все! Finito! – нагнулся и закрыл ей глаза.

Не помня себя от горя, Надя добралась до пекарни, не успевая вытирать рукавицей распухший нос и красные глаза. Почему ей было так жалко именно Бируте? Сколько таких же прекрасных молодых девушек и женщин погибало там от туберкулеза, от производственных травм, от плохого лечения и просто от тоски и безысходности, но ни одна из них не вызывала у Нади такой глубокой печали и скорби. Ей было безумно жаль светлую и кроткую красоту Бируте, ее тоскующие глаза, полные укора и молчаливого страданья, и долго потом слышался голос Бируте: «Человеком надо родиться».

– Да! – задумалась Вольтраут, словно вспоминая что‑то далекое из памятного. – Жалость – чувство паскудное, по себе знаю. Его надо уничтожать в себе, бороться с ним, вырывая, как гнилой зуб. Гниль способна отравить жизнь, расшатать нервы, – с ожесточением добавила она.

Надю поразила горячность, совсем не свойственная холодной, рассудительной Вале: «Что это так ее задело? Совсем на нее не похоже». В Надиной семье никогда не обсуждался вопрос, есть Бог или нет, ее учили доброте на примерах старших: жалеть, помогать, сострадать жаждущему, не пройти мимо просящего помощи, будь то птенец воробья или спившийся калека, какие бродили после войны по электричкам.

– Не смотрите на меня, словно оборотня увидали! Знаю, Евангелие учит другому, но все это выдумка людская. Жалость, прежде всего, ударяет по тому, кто жалеет. Не убив змею, вы можете оказаться ее жертвой. Простив убийцу, обрекаете на смерть других.

– А если убийство случайное и человек раскаялся?

– Это не убийство. Убийца зарождается еще во чреве матери. У каждого человека существует невидимая черта, как бы барьер, через который он может переступить или нет. Тот, кто может, и будет убийца, тот, кто не может, не станет им никогда.

– А как же на войне? Или, скажем, обороняясь.

– Не путайте, то вынужденное, искусственно сломанный барьер. Подав просящему, вы унижаете человека, если он горд, и он вас ненавидит, если ж это низкий приспособленец, он будет, как гиена, почуяв добычу, вертеться около вас, но все равно завидуя и ненавидя в душе.

– Страшно ты, Валя, говоришь, что же, третьего быть не может? Да меня совесть замучает, если я откажу, не уважу просящего.

– Надеюсь, это вы, весталка, не о мужчинах?

– Дрянь ты, Валька! Все к одному сводишь! – добродушно засмеялась Надя.

– Уж такая я! – и тут же деловито добавила: – Комиссия завтра с Управления, в бараках, предупредил Клондайк, чтоб полы блестели. К нам зайдут обязательно.

После отбоя зашел Клондайк. Хлеборезки, как по команде, воскликнули:

– Знаем, знаем, полы должны блестеть!

– Все верно! Молодцы!

– И занавески постираем, а еще что? – спросила Валя.

– Награждать буду не я, – улыбнулся Клондайк.

– Мы бескорыстные! – закричала Валя. – Работаем на благо отечества!

Клондайк нахмурился, сделался режимником, повернулся, бросив: «До свидания», – и вышел.

– Если б всех так выпроваживать быстро!

Надя неодобрительно, молча стала стаскивать занавеску с окна. Ей не нравилось бесцеремонно‑фамильярное обращение Вали с Клондайком.

– Пуганет он тебя когда‑нибудь за твою наглость!

– Нет! – уверенно сказала Валя. – Никогда! Он знает, что я знаю: «ковбой влюбился выше своих ушей».

– Это еще надобно доказать!

– Опер узнает, докажет сразу! – с недоброй усмешкой сказала Валя.

Опять весна слепила глаза, опять, как и в прошлом году, зачастили проверочные комиссии. Никто точно не знал, зачем они ездят, ходят гуртом по зоне, что‑то проверяют, о чем‑то говорят с начальством, отдавая распоряжения, которые никто не спешил выполнить, судя по тому, что ничего в лагере не менялось. Менялись только зечки, уходя на этапы и прибывая с этапов. 8 марта, женский день, по приказу Корнеева не отмечали, словно и не было женщин, одни зечки под общим названием «заключенные».

В середине апреля повалил мокрый, липкий снег с дождем. Падая на землю, он немедленно превращался в жидкую кашицу. В сушилках не успевали высохнуть телогрейки и бушлаты, не говоря уже о мокрых насквозь ботинках. В санчасти врачи на приемах работали долго еще после отбоя. Освобожденных, с высокой температурой, было так много, что некоторым приходилось лежать в бараке на сплошняке. Надя тоже возвращалась с пекарни промокшая до нитки, радуясь, что по совету Вали не сдала старую телогрейку. Годилась на смену.

Неожиданно «человеком» проявила себя доктор Горохова. Несмотря на грозные приказы майора Корнеева сократить до минимума освобождения, она заявила ему, что за смертность в ОЛПе отвечает она и, если кого это не устраивает, может немедленно сложить с себя обязанности начальницы санчасти. Пищеблоку, в том числе и Наде, было приказано во время работы надевать марлевую повязку на рот и нос. Особенно плохо приходилось работягам, работавшим на улице. Телогрейки и бушлаты намокали в первый же час. Вечером поверка в зоне часто совпадала с окончанием рабочего дня на кирпичном заводе и, пока надзиратели считали зеков в зоне, ворота не открывались. Так и стояли бригады под вахтой в стужу, в дождь, в мороз, ожидая конца вечерней поверки.

– Если такая погода продлится недели две, можно закрывать кирпичный, – сказал ЧОС.

Уже болели не только зечки, но и многие вольняшки. Мымра приходила в клуб с опухшим красным носом, непрестанно чихая, пока ее не прогнал домой Черный Ужас. Не видно было Макаки Чекистки и некоторых шмоналок. Весна, любимая пора всех людей, для зеков была наказаньем божьим.

В один из таких поздних вечеров, когда снаружи хлестал дождь пополам с мелкими, колючими льдинками, угрожая высадить раму, сорвать крышу, и вся хлеборезка сотрясалась, как во время землетрясения, Надя заметила, что помощница ее едва держится на ногах.

– Ступай, Валюша, ложись, на тебе лица нет. Я и одна справлюсь, тут немного осталось, – посоветовала Надя.

Радио еще не окончило передачи, и артистка Софья Вермель пела выходную арию Марицы. Репродуктор в хлеборезке не выключался ни днем, ни ночью, и утром, когда просыпалась Москва под бодрящие звуки гимна, зечки уже стояли на разводе около вахты, ожидая своей очереди на выход. Их будили ударами в рельсу в половине пятого утра. Не прошло и часа, как Надя уже управилась с хлебом. Теперь ей хватало меньше минуты разрезать буханку на пайки и почти без довесков снять с весов. Предстояло еще вычистить печь. Дело нехитрое, но крайне неприятное и грязное. Наука, которую постигла Надя еще в этапе. Шлак сваливали в кучу невдалеке от хлеборезки, но она так и не донесла ведро до места. Резким порывом ветра шлак разнесло по зоне быстрее, чем она сообразила прикрыть ведро совком. «Как они там работают на улице при такой ужасной погоде, – думала она о тех, кто сейчас мокнул под дождем, отрабатывая свои пайки, и, конечно, о нем, о Клондайке. Виделись они почти каждый день, но даже словом перекинуться не могли. Только украдкой наблюдая за ним, она видела, как мгновенно озарялось улыбкой его лицо, встречаясь с ней: «Господи! Зачем он так, ведь увидят!»

В ту ночь Надя не торопилась ложиться спать, она знала, что он дежурит, и ждала его, загадав, если он, несмотря ни на что, найдет возможность зайти в хлеборезку, значит… это любовь? И когда заржали ржавые петли на двери тамбура и, весь осыпанный искрящимися каплями талого снега, появился Клондайк, она сказала себе: «Легок на помине!»

– Почему не заперта дверь, когда такие материальные ценности без охраны? Придется применять строгие меры!

– Без подписи Черного Ужаса ваш приказ силы не имеет, гражданин начальник! – так же шутя, ответила Надя.

– Кто это Черный Ужас?

– Неужели не знаешь? – удивилась она.

– Что‑то мистическое? Не знаю!

– Партийная кличка вашего и нашего майора Корнеева.

– Вот чего не знал! А что, у других тоже есть клички?

– А как же! Обязательно! Не можем же мы между собой называть вас: «гражданин начальник ЧОС» или «гражданка начальница УРЧ»! Правда? Мы говорим: «Жеребец», иногда «Стоялый»,

или «Старый жеребец», или «Чекистка», или «Макака».

Клондайк закатился таким громким смехом, что Надя серьезно испугалась, не услышали бы с вахты.

– И у меня кличка? – сквозь смех спросил он.

– А как же? Ваша партийно‑подпольная кличка «Клондайк».

– Как? Клондайк? – удивился он. – Это по Джеку Лондону? Клондайк – это отлично. Польщен до крайности! Могло быть хуже! Какой счастливый день выдался мне сегодня.

– Чем? – спросила Надя, стараясь не выглядеть чрезмерно любопытной. Она уже управилась со всей своей работой: печь весело потрескивала, засыпанная свежим углем, ножи и руки чисто вымыты. Она подошла к маленькому огрызку зеркала и, вынув приколки, распустила волосы. Испытанный прием, против которого не может устоять и остаться равнодушным ни один влюбленный. Волосы ее за время отсидки сильно отросли и теперь темными волнами разбежались по плечам и спине.

– Почему счастливый день? – еще раз переспросила она, заметив, что Клондайк замолк и с восхищеньем воззрился на ее волосы.

– Во‑первых, потому, что меня наградили самой достойной кличкой из всего начальства! Так?

– Ну! А во‑вторых?

– Во‑вторых, я застал тебя одну. Удача редкая.

– Сомнительная! Ладно, а дальше?

– А дальше? Дальше я влюблен в самую красивую и талантливую девушку на свете! – быстро проговорил Клондайк.

– Неужели? Действительно удача! Где ж ты откопал такое сокровище? Не в зоне Речлага, надеюсь?

– Готов немедленно показать! – шагнул к ней Клондайк и даже шапку снял.

– Не интересуюсь чужими находками! – ловко увернулась из‑под его руки Надя, чувствуя, как зардели ее щеки, и, чтоб остудить чрезмерную торопливость Клондайка, прошла в комнатуху снять рабочий халат. Клондайк кинул шапку на колченогий стул и тоже проследовал за ней. Она обернулась и хотела сказать ему, что входить в комнатуху ему не следует, но замолчала, пораженная переменой в его лице. Только что веселые и задорные его глаза смотрели на нее внимательно, серьезно и даже строго.

– Послушай, Надя, я давно ищу случай поговорить с тобой. Боюсь, другой такой возможности нам может не представиться долго.

– О чем? Ах да, помню! С лета прошлого собирался! Не забыл?

– Прошу тебя, не шути! Ты знаешь, о чем! Это очень важно для меня, – быстро и взволнованно заговорил Клондайк, поймав ее руку своей горячей рукой.

Надя руки не отняла, стараясь выглядеть как можно спокойнее, но в ее душе все трепетало и звенело, как натянутая до предела струна, а сердце прыгало, как кузнечик.

– Со мной по‑настоящему приключилась беда. То, что для других зовется счастьем, для меня в моем положении… катастрофа. Я всегда считал себя неуязвимым, гордился этим, дурак! И вот наказание…

– Не надо! – поспешно перебила его Надя. – Только без драмы! Я не хочу быть бедой. Ничьей. Мне хватит своей…

– Теперь уже поздно! Я люблю тебя, и никто и ничто не может изменить это. Ты же видишь, что со мной творится! Я шалею, как щенок, увидев тебя!

– Ты придумал меня и свою любовь! – едва слышно прошептала Надя и замолчала, смешалась от неправды своих слов, но она искренне не хотела такого откровенного и скорого признания, такой распахнутой настежь души, требующей немедленного ответа. Когда‑нибудь потом, не сейчас. Пока она заключенная, а он охранник, ей вполне хватило бы этих невысказанных, но волнующих отношений, не навлекая на себя беды. Теперь ей уже было сказано то, чего она боялась, но втайне ждала, и уже нельзя было прятаться за шуткой из боязни оскорбить Клондайка. Обдумывая, как ответить ему, не обижая, но и не разрушая дистанцию, она подошла к печке и кочергой разворошила шапку тлеющего угля. Огонь вырвался и заполыхал ярко и дружно. Потом повернулась и протянула ему обе свои руки.

– Подожди, Клондайк! Все твое будет. Я должна быть свободной.

Снаружи творилось настоящее светопреставление. Зима яростно дралась с весной, а в трубе так завывал ветер, слоено сотни чертей бились и ревели там, желая напугать и предостеречь от необдуманного. Клондайк забыл, что он начальник режима ОЛПа «Речлаг» – для особо важных политических преступников, и держал в своих руках руки бандитки, и, если случилось бы, что кто‑нибудь из начальства увидал его, такого расхристанного, без шапки, в расстегнутом полушубке, несдобровать им обоим. Но тогда судьба была милостива к ним. Никто не зашел и не постучал в окно, а Надя узнала, что она самая красивая, у нее самые прекрасные (как вишни в шоколаде) глаза, а ресницы такой длины и густоты, каких вообще на свете не бывает. А волосы просто диво‑дивное. И все это прекрасное, если даже не слышать, как она поет, а уж тогда и слов не хватит. Надя слушала и млела, душа ее уносилась куда‑то высоко в поднебесье. Она искренне верила всему, что он говорил ей. Да и невозможно было не верить ему, его таким чистым и правдивым глазам, полных преданности и обожанья. Как же тогда жить на свете, если не верить тому, кому так хотелось верить всей душой? И если только на время забыть, кто ты есть, как было чудесно сидеть в жарко натопленной берлоге, на жестком топчане, протянув обе руки Клондайку, глядеть в его глаза и без конца слушать несравненную музыку его признанья. Думать о том, что не все еще в жизни потеряно, потому что они еще молоды и, даже сложив их возраст, не наберешь и сорока пяти лет. Но очнувшись от сладостного наваждения, Надя опять вспомнила, что дверь в тамбуре не заперта и в любой момент могут зайти опер или еще кто‑нибудь из надзирателей, а запирать дверь еще хуже, значит, вызвать подозрение. Почему заперлись вдвоем? Она осторожно высвободила свои руки.

– Я верю тебе, хочу тебе верить, но сейчас все, что ты говоришь, звучит для меня красивой сказкой. Пока еще ты можешь посадить меня в карцер, в бур, а то и вовсе застрелить при попытке к побегу.

– Не говори так, ты же знаешь, я никогда не сделаю этого, – помрачнел Клондайк и поднялся с колченогого табурета.

– Ну, а если все же придется, выстрелишь?

– Выстрелю себе в сердце, оно мне больше не пригодится.

Надя никак не ожидала такого ответа. «Так мне и надо! На глупый вопрос глупый ответ». И, чтоб загладить неприятный осадок от бестактного вопроса, сказала:

– Скоро подъем, не нужно, чтоб тебя тут видели.

– До подъема еще полтора часа! – взглянув на часы, живо возразил Клондайк.

– Нет, иди, Саша, – мягко, но настойчиво повторила Надя. – Допустим скромный «братский» поцелуй на прощанье, – и сама потянулась к нему губами. Однако «братского» не получилось, вышел, как в кинофильмах, такой долгий, что у Нади перехватило дыханье.

Клондайк засмеялся, но не отпустил ее от себя, а сказал:

– Поешь прекрасно, а вот целоваться ты не умеешь!

– Подумаешь, какая наука! Научусь! – обиженно сказала она. – Да и не очень хотелось! Не этому учиться старалась!

– Обещаю! Торжественно клянусь быть тебе отличным педагогом! – воскликнул Клондайк, после чего был выпровожен за дверь.

Полтора часа можно поспать до подъема. Не проспишь, когда заколотят в окно бригадиры.

«Страшись, Офелия, беги любви взаимной», – сказала она себе, засыпая.

Утром пришла Валя с котелком завтрака.

– Вот наши корма, и еще два кусочка какой‑то рыбы дали, неизвестного происхождения, но точно не осетрины.

Уплетая за обе щеки кашу «жуй‑плюй», Надя поинтересовалась:

– Чего нового в зоне, Валюш? Я тут сижу, как сыч, ничего не знаю, кроме пекарни, может, уж по домам пускают, а я все кобыле хвост кручу.

– Во‑первых, Козу встретила, выписали ее.

– Ой, как хорошо! Когда придет?

– Нет, пока бюллетенит, а потом, как анализы. А еще новая аккордеонистка прибыла из Каргополлага, пока в нашем бараке поместилась, потом к придуркам переселят, в двадцатый барак.[7]

– Срок большой?

– Кажется, десять лет. В немецкой оккупации была в одной концертной группе с Печковским. Знаете такого певца?

– Как же! Часто по радио слышала, да ведь он вроде в Ленинграде пел?

– Пел, а теперь сел!

– Да за что же?

– Я же вам объясняю, в окружение попал и пел у немцев, работал! И эта аккордеонистка с ним вместе, – теряя терпенье, объяснила Валя.

– Работали…

– Ну да! Работали. Есть‑пить надо было? Не повеситься же им, если родная армия не спасла.

Вечером Надя на минутку забежала в клуб. Ужин уже кончился, и уборщицы мыли заляпанные баландой столы. На сцене полно народу. Увидали Надю, зашумели:

– Надька, Надя пришла, давай, спой чего‑нибудь. Аккордеонистка новая.

– Ты Надя? Я тебя почему‑то сразу узнала, – дружелюбно протянула руку новенькая. – Я Наташа Лавровская. Вот, хочу «Половецкие пляски» с хором поставить. Начальница КВЧ меня поддерживает.

Надя вежливо слушала, опустив глаза от недоумения, не зная, что сказать. «Половецкие пляски» она слышала по радио с самого раннего детства, очень любила эту необыкновенную музыку, и ей казалось святотатством трогать такие вещи.

– Потом поставлю «Кармен».

– Что? – переспросила Надя, в полной уверенности, что перед ней ненормальная. – А кто петь будет?

– Петь? Зачем петь? Нет, я вокалом не интересуюсь. Балет! Балет на музыку Бизе «Кармен», – она посмотрела пристально на Надю и воскликнула – Ты настоящая Кармен, внешне, я имею в виду.

– Я не танцую. Я пою!

– У меня все танцуют, кроме начальства, – безапелляционно заявила Наташа. – Кстати, у тебя контральто?

– Меццо.

– Как раз у меня в хоре не хватает меццо. Подошла Нина.

– Надя не станет петь в хоре, она солистка.

– Почему же? Максакова пела в хоре.

– В хоре Большого театра!

– Ну, она еще не Максакова, может попеть и здесь!

– Пока не Максакова, но будет не меньше.

Мымра, услыхав разговор на повышенных тонах, быстро подошла к ним. В ее обязанности входило, кроме всего, и слушать, о чем говорят зечки. Узнав, в чем дело, сказала:

– Ты, Лавровская, на Надю не рассчитывай, освободиться может в любой день.

Наташа тут же потеряла к Наде весь интерес и повернулась к Нине:

– Я думаю, в два аккордеона будем играть. Я поведу верхний голос, а ты…

– На Нину тоже не рассчитывай!1

– Освобождаешься? Поздравляю!

– Нет, она по наряду на Предшахтную поедет, – не без злорадства сказала Мымра.

Надя отправилась к себе. Пора хлебом заняться. Там Валя одна трудится.

Навстречу Зырька бежит, тоже в клуб.

– Зырька! Слышала? Нину отправляют на Предшахтную.

– Знаю! Это Мымра ей устроила, за все Нинкины закидоны.

– Ай, Мымра! Знать она сильна!

– Еще бы! Старший лейтенант, не смотри, что завалеха немытая! А Нинка на общих не будет! Устроится!

Только разошлись в разные стороны, Кира Покровская догоняет.

– Надя! Кланяюсь до земли, возьми письмо на волю, меня в больницу кладут, срочно матери написала, чтоб лекарства прислала, паск или пенициллин, если достанет. Подозрение на тубик у меня!

– На что? – не поняла Надя.

– Туберкулез.

Надя поморщилась, кому отдать? Кого просить? Фомка отказался, жена ругает, Клондайку неудобно. Недавно выручал…

– Ладно! Уж давай! Только в сторонку, за столовую зайдем, не здесь же. «Попробую шофера попросить», – решила она про себя, а если не застану, оставлю в пекарне, спрячу. Мансура попрошу отдать.

 

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

История одной зечки и других з/к, з/к, а также некоторых вольняшек

История одной зечки и других з к з к а также некоторых вольняшек...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: ГОД 1950‑й, ПОЛВЕКА ВЕКА ХХ‑го

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

ВМЕСТО ПРОЛОГА
  Огненный шар, ослепительно переливаясь голубовато‑сиреневым светом и вибрируя лучами‑щупальцами, на мгновенье завис над Надиной головой, как бы позволяя рассмотреть себя

ДЕТСТВО ЗЕЧКИ
  Было бы счастье, да одолело несчастье. Народная поговорка.   Вот добрая, старая, довоенная Малаховка, летними вечерами пряно пахнущая душистым табако

СУДИЛИЩЕ
  Рабы, те, кто боятся говорить за павших. Лоуел.   Потом был суд, о котором никогда не хотелось вспоминать, и первое горькое разочарование в людях. Он

НА ЭТАП
  С вечера всем этапникам приказали быть готовыми к утренней отправке. Дежурный лейтенант, по прозвищу Карлик Нос, зачитал дополнительный список – еще несколько «контриков», в том чис

ХЛЕБОРЕЗКА
  Есть многое на свете, Друг Горацио Чего не снилось нашим мудрецам. Шекспир, Гамлет   Крошечный домик, сложенный из старых шпал, пох

ВАЛИВОЛЬТРАУТ ШЛЕГГЕР ФОН НЕЙШТАДТ
  Наверное, Робинзон Крузо не так обрадовался Пятнице, как возликовала и обрадовалась Надя. Будет работать с ней живая душа, можно поговорить, узнать, что и как! И самой полегче будет

КЛОНДАЙК
  Не в ладу с холодной волей Кипяток сердечных струй. Есенин   День за днем ощутимо приближалась весна. Было все так же холодно, и временами б

ЗУБСТАНТИВ
  Как‑то, подъезжая с хлебом к вахте, Надя увидела толпу женщин, сбившихся в кучку от холода. «Этап! В нашем полку прибыло», – подумала она, и пока дежурняк открывал ворота для

АНТОНИНА КОЗА
  Однажды Мымра, дежурившая в ночь, зашла проверить хлеборезку, да и застряла до полуночи. Чай пить отказалась. Побоялась. А когда вышла наружу, сказала Наде: – Лучше уж на о

И С КАРЦЕРОМ ПОЗНАКОМИЛАСЬ
  Не делай добра – не увидишь и зла. (Народная поговорка)   На следующий день, проглотив овсянку «жуй‑плюй», Надя заторопилась после обеда на кон

КОГДА КРОКОДИЛЫ ЛЬЮТ СЛЕЗЫ
  И рабство – разве ты не видишь, злом каким оно само уж по себе является. Еврипид.   Кроме побегов и эпидемий начальство в лагерях страшилось

ОНИ МОГЛИ И ПЛАКАТЬ И СМЕЯТЬСЯ, НО СЛЕЗ БЫЛО БОЛЬШЕ!
  Где‑то на воле праздновали веселый май, а для зечек Речлага мая не было. Начальник гарнизона, недовольный своими солдатами, не поскупился на конвой, и 1 Мая был объявлен «труд

БЕЗЫМЯНКА» – ОЛП ЗАГАДОЧНЫЙ!
  На следующий день Валек приехал вовремя, и они отправились за хлебом в надежде пораньше освободиться, но на обратном пути у вахты ее остановил ЧОС. Ткнув в нее пальцем, он озабоченн

НАЧАЛО КОНЦА БЕСОВСКОЙ ИМПЕРИИ РЕЧЛАГ
  В первое время казалось, что ничего не изменилось со дня смерти Сталина. Все так же ходил по зоне, свесив сизый нос, быком Черный Ужас, торопливо кидал настороженные, хмурые взгляды

В ПУТИ К «ВОРОБЬИНОЙ» СВОБОДЕ
  Свободно рабскую Судьбу неси; тогда рабом Не будешь ты. Менандр   Макака Чекистка, с торжественным выражением лица, подала Наде бум

ЗЕЧКА‑ВОЛЬНЯШКА
  ОБИТАТЕЛИ «БОЛЬШОГО ВОЛЬЕРА»   О память сердца! ты сильней Рассудка памяти печальной. Батюшков   Мос

ПОЛКОВНИК ТАРАСОВ
  «Где лебеди – А лебеди ушли. А вороны? – А вороны остались». «Лебединый стан». М. Цветаева.   Следующий рейд, задуманный Надей, был

ТОПИ КОТЯТ, ПОКА СЛЕПЫЕ» ИНАЧЕ БУДЕТ ПОЗДНО…!
  По четвергам муж Риты возвращался домой заполночь, и Рита после занятий усаживала Надю непременно «чаевничать». Надя забегала по дороге на Кировскую за небольшим тортом или пирожным

ПОПАЛАСЬ, КАКАЯ КУСАЛАСЬ!
  … не страшен мне призрак былого, Сердце воспрянуло, снова любя… Вера, мечты, вдохновенное слово, Все, что в душе дорогого, святого, – Все от тебя

ПРИЗРАКИ ПРОШЛОГО ПРИСОХЛИ НАМЕРТВО!
  О, бурь заснувших не буди – Под ними хаос шевелится! Ф. Тютчев.   Тот год был счастливый для Нади. Она вышла замуж за милого, обаятельного м

КАТАСТРОФА
  С бесчеловечною судьбой, Какой же спор? Какой же бой? Г. Иванов   – Мне не нравится состояние вашего голоса, Надя, – сказала ей Елена Клемен

АПОФЕОЗ
  … дай вдовьей руке моей крепость на то, что задумала я. Ветхий завет. Юдифь. Глава IX.   В ту ночь Надя от всего сердца молилась, призывая н

ПОСЛЕСЛОВИЕ
  Год 1955 был ознаменован в Речлаге, как рассвет «эпохи позднего Реабилитанса», а уже к середине 56‑го «Реабилитанc» достиг своего апогея. Уехать с Воркуты в то время

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги