рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

В Зазеркалье

В Зазеркалье - раздел Образование, Вера Миссис Владимир Набоков   Да, Зеркальное Отображение Присутствует Всегда. Набо...

 

Да, зеркальное отображение присутствует всегда.

Набоков. Письмо Марку Шефтелю

 

 

«Когда мы познакомились, Вера была светлая блондинка, но очень скоро она сделалась у меня седой», – посмеиваясь, говорил Набоков одному журналисту. Увы, Владимир почти не захватил период природного цвета Вериных волос. Уже в первые годы брака в волосах, тающих в солнечных лучах, стали проблескивать голубовато‑серые нити. Вера с гордостью сообщала, что голова у нее начала седеть уже с двадцати пяти лет. В возрасте тридцати с небольшим она, молодая мать, еще больше поседела (и похудела). Вид ее определялся неважным, как отмечалось, самочувствием. Еще через пару лет волосы Веры стали почти сплошь жемчужно‑серыми. В сорок с хвостиком опаловые пряди терялись в сияющих клубах седины. (С волосами Лены Массальской происходило то же и в том же возрасте, однако сестры заговорили об этом лишь в более поздние годы.) Вере не терпелось ускорить процесс. «Скорей бы уж вся поседела, – вздыхая, говорила она в 1948 году, хотя почти так оно и было. „Люди подумают, что я женился на старухе“, – возражал муж, на что Вера, глазом не моргнув, отвечала: „Глядя на тебя, не подумают!“» В конце сороковых она, с ее жемчужными волосами и алебастровой кожей – несоответствие между цветом волос и молодостью лица особенно бросалось в глаза, – станет не менее эффектна, чем в двадцатые годы, в период маски. Вера очень гордилась своим седым ореолом, который удивительным образом подчеркивал ее утонченность, неувядаемость; делал ее ни на кого не похожей. Седина придавала ее облику что‑то неземное. Вера с готовностью подхватила восторженную фразу одной парикмахерши: такой цвет невозможно воспроизвести искусственно. Ни у кого больше не было такой необыкновенной натуральной седины. Мнение о собственном облике сложилось у Веры довольно рано; собственное отражение казалось ей неадекватным не только в романах мужа. «С самого детства я плохо выхожу на снимках», – сетовала она. Это заявление свидетельствует как о некоторой доле тщеславия, так и о неспособности признавать реальность. Вера Набокова была хороша собой и прекрасно выходила на снимках.

Она чрезвычайно заботилась о том, как выглядит, и неизменно была безупречно одета и причесана, даже когда Набоковы испытывали безденежье. Легко представить себе Веру перед зеркалом, труднее – что она видит в нем именно себя. Ее взгляд уже был устремлен главным образом на мужа. В отражении ей виделся его портрет – портрет художника. Набоков достаточно хорошо знал запросы творцов литературы, чтобы осознать все преимущества подобного к себе внимания. В 1931 году он писал Струве:

«Люди писательского склада – homo scribo или scriblingus – крайне самодовольны и тщеславны и в этом смысле похожи на некоторых женщин, которые немедленно ищут себя глазами на летней групповой фотографии, не могут на себя наглядеться и постоянно возвращаются, листая альбом, к тому же фото, хоть и притворяются, что смотрят не на себя, а на тех, кто с ними рядом».

Вера постоянно видела перед собой мужа; тот видел себя ее глазами. Такое основанное на оптическом обмане взаиморасположение укрепляло их союз там и тогда, где и когда не укрепило бы ничто другое; то был первейший в будущем наборе обманных приемов, за разработку которых принялась с искусством магов наша чета. Владимир к тому времени уже снискал себе репутацию человека непроницаемого, практически непостижимого для понимания. «Мысли и чувства других людей он отражал не впитывая, как зеркало», – заметил еще кто‑то из эмигрантов. А это считалось средь русских главным пороком, поскольку для них достоинство – «душа нараспашку», когда люди общаются не просто «лицом к лицу», не «en tête‑à‑tête»[49], а «душами»[50]. Среди многих, кто считал Сирина личностью яркой, нервной и непроницаемой, оказался тот, кто, глядя в зеркало, отказал книге «Память, говори» во всяком намеке на «отражательное свойство его [сиринской] личности». (Крайне благожелательный Алданов считал, что видеть Набокова и Бунина беседующими – все равно что наблюдать две направленные друг на друга кинокамеры.) Вера до такой степени жила успехами Владимира, так неимоверно гордилась ими, что общение с ней на эту тему могло принять непостижимый оборот. Обратившись в британское посольство с просьбой найти переводчика на английский, «который был бы опытным литератором, обладающим прекрасным художественным слогом», Вера не усмотрела иронии, когда в ответ ей предложили адресоваться к Герберту Уэллсу. Присущее ей чувство юмора – обычно весьма живое, как раз то, что Набоков больше всего в ней ценил, – в такие моменты начисто ей отказывало.

Откуда взялось в ней стремление держаться в тени? Вере было присуще тщеславие, и немалое. Но желание или способность выставляться на людях в ней отсутствовало. Ей было удобней в маске, привычней – отражать свет. Но не светиться чужим светом. Вера признавалась биографу, что каждый раз испытывает панический страх при виде своего имени в сноске. Ее сестры были иными, их тянуло в свет прожектора, даже если приходилось самим его устанавливать. Они запросто и подолгу могли говорить о себе. Между тем у Веры развилась страсть к скрытности. Умение распознавать чужой талант имело свои положительные и отрицательные стороны; увлечение чужим талантом, хотя и влекло за собой отказ от собственной жизни, обеспечивало построенное как раз на самоотречении вполне надежное существование. (Пожалуй, той же жизненной позиции придерживался и ее отец, однако женщина в плаще‑невидимке – это другое дело.) Вера являла собой образец искренней преданности; с одной стороны, угодить ей было трудно, с другой – муж был вне критики. Творчество Набокова всегда подпитывалось женщинами, все они переписывали его стихи, но мало кто обладал Вериными критическими способностями. Она вложила (подобно Зине) в произведения мужа собственные честолюбивые мечты, однако на страницах произведений – как проявится позже и в обстоятельствах более сложных – довольствовалась пассивной ролью, позволяя мужу изъясняться через себя. Вера всецело была поглощена тем, чтобы сохранить маску.

При всей уклончивости Вера вполне отдавала себе отчет в важности того, что скромно называла обычной помощью, но что недоброжелатели расценивали как ее особое воздействие, особое влияние на Набокова. По крайней мере одному близкому человеку Вера открыла свое понимание всей важности этой роли. Многие годы спустя средняя дочь Лео Пелтенбурга писала ей: «Помнишь, в Берлине, ты сказала, что кто‑нибудь должен написать книгу о том влиянии, которое женщина оказывает на мужа, то есть стимулирует, вдохновляет его». И Вера, и ее муж восхищались стихотворением Мюссе «Майская ночь», в десяти строфах описывавшим, как терпеливая, но настойчивая муза вдохновляет унылого поэта. Как пишет Набоков в своем дневнике 1951 года, «В[ера] говорит, что если бы Мюссе писал свои „Ночи“ в наши дни, то разговор бы шел между поэтом и его секретаршей». Когда в Берлине отец Веры расспрашивал Набокова о его творчестве, он, как правило, именовал это «их работой», включая в процесс и дочь и, возможно, тем самым отражая собственное понимание ее роли. Вера никогда не противилась тому, чтобы ее считали музой Набокова.

В октябре 1930 года она от имени мужа печатает на машинке письмо Струве: «Мы с женой пытаемся переехать в Париж – в довольно бодром темпе». В музыке Набоков не был силен и путал адажио с аллегро. После его поездки в Париж в 1932 году переезд во Францию регулярно обсуждался. В марте 1933 года супруги получили визу, однако в ту осень остались в Германии, вероятно, из‑за Вериной беременности. В августе Владимир объявил, что они уедут по окончании зимы; весной рождение Дмитрия полностью нарушило их планы. Позже Вера говорила: «С момента, как Гитлер захватил власть, мы начали готовиться к отъезду», тому самому, на который она упорно не решалась, даже тогда, когда совсем мало русских оставалось в Берлине. Ее по‑прежнему заботила проблема заработка. В начале 1935 года она подрядилась просматривать иностранную корреспонденцию для машиностроительной фирмы «Рутшпейхер», производившей тяжелое оборудование; работа основывалась преимущественно на знании английского. Вере приходилось переводить огромное количество технических документов, ради чего, собственно, ее и взяли на это место. До или сразу же после рождения Дмитрия Вера уже осмелилась разработать и попыталась запатентовать свой вариант средства боковой парковки автомобиля – убирающееся колесо, крепящееся поперечно к автомобильной раме. Связанное с двигателем, это колесо могло опускаться, выводя машину в желаемое положение. Вера направила свое изобретение из Берлина в фирму «Паккард». Соль не в том, что она выступила с подобной инициативой, а в том, что Вера обратилась к проблеме автомобильной парковки, еще не научившись водить машину.

Примерно к этому времени относятся воспоминания Набокова о том, как он ходил с Дмитрием гулять в Груневальд; пока Вера была на службе, Владимир присматривал за сыном. «У Веры по‑прежнему нет ни минуты свободной, я помогаю как могу»#, – писал он матери. Место в фирме «Рутшпейхер» оказалось недолговечным, так как через четыре месяца после Вериного прихода нацисты уволили хозяев фирмы – евреев, а вместе с ними и всех сотрудников. Теперь более чем когда‑либо Набоковы нуждались материально. «Мне порядком надоели эти постоянные денежные затруднения», – сетовал Набоков в мае 1935 года, вскоре после десятой годовщины их совместной жизни. Они с Верой, при том что сильно утомлялись, не переставали радоваться первым успехам маленького Дмитрия, которого обманным путем учили ходить ни за что не держась. Малыш соглашался топать сам, только хватаясь за деревца и кустики; тогда родители совали ему в ручку веточку, и мальчик делал шаги, сжимая ее в руке. В восьмимесячном возрасте Вера принялась учить Дмитрия названиям растений и деревьев, что всегда служило признаком образованности в семействе Набоковых. Примерно в это же время Вере пришлось принести новой власти в жертву не только работу. Поскольку нацисты установили строгие нормы по части ношения оружия, Вера решила отослать свой пистолет в Париж с помощью друга из французского посольства. Дорога туда обернулась тяжким испытанием. Вера отправилась днем через весь Берлин, чтобы передать пистолет в посольство. Ей пришлось пережидать в такси очередное шествие нацистов. Проходя мимо, демонстранты стучали в окна машины, гремя жестянками для сбора средств и требуя денег. Пряча под одеждой пистолет, Вера сидела в машине с отсутствующим видом, притворяясь, будто не слышит.

Оценка степени бедности Набоковых – вопрос неоднозначный. Вера горячо возражала против однобокости подхода: «Особенностью эмигрантской жизни было то, что даже люди, жившие много хуже нас, никогда не позволяли себе хоть сколько‑нибудь тяготиться финансовыми проблемами». Она утверждала, что и ее отец не вдавался в обсуждение материальных проблем, даже после того, как оказался полностью на мели. Пусть это никогда ими не обсуждалось, но нищету, испытываемую Набоковыми в разное время, можно назвать и благородной, и независимой, и достойной, и крайней. Надо отметить, по части нищеты они не были одиноки. Мало кто из эмигрантов мог похвастать лучшей участью. В Париже многие уже голодали. (И опять‑таки Набоков имеет на это свой особый взгляд. «Мне, понимаешь, нужны удобства не ради удобств, а затем, чтобы не думать о них»#, – пояснял он Вере в начальный период их отношений.) И звезда его разгоралась все ярче, по мере того как денег становилось все меньше и меньше. Было, конечно, замечательно, что Альберт Пэрри провозгласил в «Нью‑Йорк таймс», имея в виду Набокова: «Наш век обогатился появлением великого писателя». Но правда и то, что у писателя не было тогда даже пары приличных брюк. А для Веры закончился период стабильной работы. Ввиду ее национальности ей не выдали разрешения на работу после службы в «Рутшпейхер». Набоковых ожидало весьма суровое будущее.

Неизменно, в особенности в первые годы своей жизни, когда с финансами у семейства обстояло хуже не придумаешь, именно Дмитрий составлял основное богатство супругов Набоковых. В гитлеровском Берлине Вера с Владимиром пестовали сына, окружая его, как коконом, русскоязычной атмосферой; так он рос под бдительным оком матери в непосредственной близости от уютно‑шелкового присутствия отца. Укутанный в мех, Дмитрий раскатывал по Берлину в коляске, как в «роллс‑ройсе», используя выражение одного поэтически мыслящего водителя такси. Мало кто из матерей удостаивался такого изысканного воспевания, какое получила Вера в автобиографии мужа; Набоков пел дифирамбы неустанной заботе, проявляемой Верой к питанию и здоровью сына, тому терпению, с каким она потворствовала капризам малыша. (В «Память, говори», этом мало похожем на руководство по воспитанию детей произведении, Набоков дает основополагающий совет: «Обращаюсь ко всем родителям и наставникам: никогда не говорите ребенку „Поторопись!“» Дмитрий рос быстро, настолько, что его в год и восемь месяцев принимали на снимке за пятилетнего. Но и еще одна, более тайная дань Вере вплетена в канву книги «Память, говори», где имя ее открыто в тексте не фигурирует. Приступая к описанию ранних лет Дмитрия, Набоков попросил жену, чтобы та набросала свои собственные воспоминания. Кроме нескольких фраз, эти воспоминания впрямую не нашли отражения в окончательном варианте книги. Но если бы кто‑нибудь когда‑нибудь поинтересовался, откуда узнал Набоков, что чувствовала Вера ветреной ночью на железнодорожном мосту неподалеку от Нестор‑штрассе, то заметил бы: это именно она подробно описала Владимиру долгие ожидания проходивших под мостом поездов, когда стояла там в черном драповом пальто с Дмитрием в мерлушковом пальтишке, когда «ноги ломило от холода, руки, чтобы не закоченеть, то правая, то левая, сжимали поочередно его ручку (подумать только, какое количество тепла может развить тело крупного ребенка!)». Набоков присвоил это воспоминание, подтверждая обоюдность их жизненных восприятий: «… и эта оболочка и жар его веры в паровоз держали его в плотном теле и согревали тебя тоже, ибо, чтоб не дать пальцам замерзнуть, надо было только зажать то один, то другой кулачок в своей руке, – и мы диву давались, какое количество тепла может развить эта печка – тело крупного дитяти».

Из Вериных воспоминаний о детстве Дмитрия, написанных, когда ему было шестнадцать, мы узнаем многое из того, что ее волновало. Вспоминая о ее намерениях в отношении Троцкого, не удивляешься, читая строки о сыне: «Он был всегда очень смелым. Каждый раз он демонстрировал смелость, неожиданную для такого малыша». Подчеркивается значение победы и выбор верного оружия: «Он частенько проигрывал в споре с применением силы, однако неизменно побеждал в словесной схватке». Веру восторгало в Дмитрии его восприятие цвета, врожденное благородство, придумывание новых слов, рассудительность, любовь к технике, талант рассказывать. (Все это подчеркивает, что Дмитрий отнюдь не был глух к окружающей действительности. Герой придуманной им в трехлетнем возрасте истории добрался до итальянской границы, откуда был возвращен за отсутствием визы.) В июне 1936 года Вера с Дмитрием десять дней провели в Лейпциге, где вместе с Анной Фейгиной гостили в просторной квартире у Бромбергов. Владимир в Берлине сильно без них скучал; то была вторая за год разлука, поскольку в январе он совершил триумфальный вояж с чтениями по Франции и Бельгии. Вера повела сына в небольшой тамошний зоопарк, однако, как обнаружилось, «неожиданное знакомство с природой возымело непредвиденные последствия. Ребенок, обожавший гонять повсюду (а бегал он стремительно), внезапно запросился на ручки». Спускаться на землю он отказался и пару дней после этого настаивал, чтобы его носили на руках, – что исполняла порядком уставшая Вера, так как он был «крупный мальчик, весьма тяжелый ребенок». Владимира восхитило известие, что сын, должно быть, испугался белок, хотя одновременно он был встревожен: в поездке выяснилось, что Вера снова беременна. Понимая, как сильно жена устает с Дмитрием, муж посоветовал ей по возможности меньше двигаться. Понимая, что Вере сейчас не до работы, он не без сожаления упоминал о месте секретарши, насчет которого ей звонила знакомая.

Оказавшись в январе в Париже и Брюсселе, Набоков развернул бурную деятельность в поисках нужного человека, способного организовать издательский контракт, который ускорил бы их переезд в Париж. Слова «моя судьба» обрели теперь новое значение; Набоков делал все возможное, чтобы привлечь к участию в своей судьбе как можно больше друзей и знакомых. Он встречался с огромным количеством людей, от Эдмона Жалу во Франции до крупнейшего бельгийского писателя Франца Элленса. («Тебе бы страшно понравился Hellens! – писал он Вере. – Он первый писатель Бельгии, а его книжки не приносят ему ничего!»#) Теперь было значительно трудней сняться с места, чем в 1931 или 1932 году, когда Владимир все еще шутил над смахиванием эмигрантами пыли с чемоданов всякий раз, когда просачивались слухи, что правительство прозаседало всю ночь. У них с Верой вышла стычка в связи с английским изданием «Отчаяния»; роман был продан лондонскому издательству «Хатчинсон», однако Набокову очень не нравился их перевод и он просил позволить ему самому взяться за него. Он попросил Веру послать отредактированный им экземпляр. Она заартачилась на том основании, что текст еще не отделан окончательно. Владимир попытался убедить жену: огрехов в рукописи не больше, чем «родимых пятен» в любой из его русских рукописей. Через четыре месяца, когда Вера находилась в Лейпциге, Владимир сообщил ей, что британский издатель не слишком доволен его поправками. Что ему ответить?[51]Чем лучше была книга в оригинале, тем сложней давался ее перевод. Между тем все безысходнее становилось финансовое положение Набоковых. В мае Набоков обратился с письмом к историку Михаилу Карповичу – которому суждено было сыграть значительную роль в Зазеркалье, в Америке, но тогда Набоков был с ним едва знаком, – интересуясь, нельзя ли подыскать ему место преподавателя. Есть ли надежда? «Меня не пугает жизнь в американской глуши, – уверял Владимир. – Я бы смог в дополнение к элементарному курсу русской литературы читать что‑нибудь из французской». К ноябрю Набоков признал, что совершенно зашел в тупик и что положение его «отчаянное до крайности». Он был готов работать где угодно, если не в Великобритании или Северной Америке, то хотя бы в Индии или Южной Африке!

Осенью 1936 года, как и опасалась Вера, «судьба» Набокова оказалась, что называется, «плачевной». Политик‑монархист генерал Бискупский – один из наиболее осуждаемых в эмиграции личностей и интриган настолько отпетый, что истинных убеждений его определить было невозможно, – был назначен в мае главой управления по делам эмигрантов в гитлеровском правительстве. Своим заместителем он назначил Сергея Таборицкого, осужденного в 1922 году за убийство отца Набокова. (Вера подчеркивала, что Таборицкий не просто монархист – «среди монархистов попадаются и приличные люди», – но настоящий русский фашист.) По словам Веры, Таборицкий был уполномочен «преследовать русских евреев и создать среди русских эмигрантов костяк переводчиков‑фашистов, а также секретных агентов для допроса и работы среди военнопленных». Вера тревожилась главным образом за мужа, в особенности в сентябре, когда Бискупский начал регистрацию русских, проживавших в Берлине.

Владимир продолжал рассылать призывы во все концы, но обнаружил, что судьба удивительно равнодушна к его сигналам бедствия. «Мы медленно погибаем от голода, и никому до этого нет дела», – писал он Зинаиде Шаховской. Она, уже проявившая себя его ангелом‑хранителем, и теперь продолжала выступать в той же роли, стремительно организуя для Набокова чтения в Брюсселе, откуда он мог продолжить свое турне, отправившись во Францию. К 19 января 1937 года оказавшись на бельгийской земле, Набоков уже никогда не вернется в Германию. Потом Вера опишет это так: «Мой муж оказался за границей до меня, так как я настояла на том, чтоб он выехал из страны, едва Таборицкого освободили из тюрьмы и назначили членом комиссии по устройству русских беженцев в Германии»[52]. Она по‑прежнему медлила с приготовлениями к отъезду. В последующей переписке – даже «allegro» был бы не самым подходящим темпом для окончательного исхода из Берлина, где распространились антисемитские законы и началась настоящая этническая чистка, – нет ни намека на то, что жизнь в Берлине становится неприемлемой для нее. Казалось, тот факт, что Таборицкий вместе с начальником отдела внешней политики считает мировое зло делом рук исключительно евреев, не производит на Веру никакого впечатления.

 

 

С 18 января 1937 года, когда Вера посадила мужа в поезд, отправлявшийся в Бельгию, и по 22 мая, когда они объединились, Вера получала письма от Владимира ежедневно, иногда по два в день. В эти четыре напряженных месяца Набоков делал все для продвижения своей карьеры, возможно в ущерб собственному творчеству. Его чтения в Брюсселе были прекрасно организованы Шаховской, и они ярко свидетельствуют о набоковском критерии овладения иностранным языком, который и обусловил географию последующих лет его жизни. Извиняясь за «son pauvre français d’étranger»[53], он читал лекцию о творчестве Пушкина на безупречном французском. Истинный триумф принес ему вечер в Париже, билеты на который были распроданы задолго до начала; появление его воспринималось как некое возвращение блудного поэта. Набокова представил Ходасевич, заметивший, помимо всего прочего, что все герои Сирина – люди искусства, даже если искусство не вполне является их ремеслом. Набоков читал в битком переполненной аудитории в течение более полутора часов отрывки из «Дара», романа, над которым теперь работал. Чтение было встречено оглушительными аплодисментами. Самая строгая за весь вечер критика последовала от великодушного Алданова: «Я воздержусь и не стану говорить, стоит ли писать так, как пишет Сирин. Но в настоящий момент он один только и может так писать». Похвалами полнилась вся следующая неделя, когда Набоков предпринял головокружительное турне по французским и русским салонам. Везде провозглашались тосты в его честь, его знакомили со всеми: с французскими писателями, которые могли организовать перевод его книг, с издателями, которые могли помочь пристроить его рассказы. «Я здесь всеобщий любимец, я окружен сотнями милейших людей»#, – сообщал он жене, спеша с ленча в кафе на очередной прием. Как обладатель нансенского паспорта, Набоков не мог получить во Франции разрешение на работу. Для него возможность переселиться во Францию зависела от связей. Несмотря на комплименты, несмотря на небывалый успех январских чтений, установить связи стоило немалых усилий. В том же февральском письме, где Владимир описывает Вере свой нынешний небывалый триумф – присутствие Джеймса Джойса на одном из его чтений, после чего между ними состоялась беседа, преимущественно по поводу проблем со зрением у Джойса, – Владимир описал также свой визит в издательство «Галлимар», встречу, которую удалось организовать не без трудностей. Узнав от секретарши в издательстве, что Гастон Галлимар беседует с другим посетителем, Набоков уселся ждать в приемной. Через некоторое время секретарша ушла на обед, оставив его одного. Через час после установленного для встречи времени Владимир снова подошел к дверям кабинета Галлимара; оказалось, издатель также удалился на обед. Спустя двадцать лет – когда «Галлимар» опубликовал «Отчаяние» после отказа печатать «Приглашение на казнь», «Под знаком незаконнорожденных» и «Память, говори» – это издательство вновь стало издавать Набокова. Но теперь его принимали здесь совершенно по‑иному.

В феврале Набоков продолжил свой цикл встреч уже в Лондоне, где имел два публичных чтения и несметное количество званых ужинов. Он навел справки насчет возможностей преподавания в Англии, однако результаты оказались малоутешительными. Набоков начал работать над первым вариантом автобиографии, которой надеялся заинтересовать издателей; фрагменты оттуда будут вплетены в канву «Себастьяна Найта». Здесь Владимир встречался с множеством людей, в том числе и с Гербертом Уэллсом, его несостоявшимся переводчиком. В сравнении с Лондоном дни в Париже показались сущим отдыхом. Владимир неизменно расточал улыбки, как и положено писателю в поисках издателя. Он составил, совсем не в набоковском стиле, список тех, с кем его знакомили. Усердие дорого ему обошлось. Через две недели Набоков сообщал домой, что совершенно изнемогает от бесконечного шерри, от постоянных стараний выглядеть жизнерадостным, от нескончаемых знакомств. Между встречами он проводил бесчисленное время в лондонском метро, что изматывало еще больше. «Пожалуй, я уже сыт по горло всеми этими занятиями, и мне отчаянно требуется покой, ты и вдохновение», – писал он Вере. Но вот в Лондоне что‑то забрезжило. К концу месяца во все стороны уже летели письма, ходатайствующие за Набокова. Англия была дорогой страной, но английская кухня Набокову понравилась; он уже рисовал себе, как с семьей переселяется в Лондон. Ему казалось, что это вполне возможно, но сначала они все вместе проведут лето на юге Франции. Он рассчитывал воссоединиться с семьей не позднее середины марта. «Никогда еще я не любил тебя так, как сейчас», – писал Владимир, обеспокоенный усталостью и одиночеством жены. Он напомнил ей, что Пелтенбурги настойчиво приглашают ее в Голландию; может, ей отправиться к ним сейчас? Все‑таки жена не одна, с ней Дмитрий. Набоков этого утешения был лишен, он ужасно скучал без жены и сына. Ему сильно не хватало Веры. Он считал дни, остававшиеся до 15 марта.

В марте Набоков вернулся в Париж, полный радостного возбуждения, но вместе с тем с болью сознавая, что его судьба на волоске. Озабоченность в связи с неопределенностью положения читается в его письмах в Берлин; сказалось это также и на его здоровье. Владимир и прежде страдал от псориаза, но в Париже, в условиях стрессовой ситуации, его самочувствие ухудшилось. Нестерпимый зуд не давал уснуть и заметно портил настроение; пораженной оказалась даже кожа лица. (Вдобавок ко всему в Париже в тот год весна выдалась особенно холодная и дождливая.) Жизнь превратилась в сущую пытку, особенно оттого, что он не решался воспользоваться прописанной ему мазью из страха попортить постельное белье Ильи Фондаминского, у которого вновь остановился[54]. Набокову не терпелось отправиться на Ривьеру, солнце которой, возможно, сказалось бы на нем благотворно. К тому же он опасался за состояние своего рассудка. Изводил его и иной зуд; казалось, если он немедленно не вернется к работе над «Даром», сердце не выдержит. «Светская жизнь» сделалась для Владимира невыносимой. Он по‑прежнему писал Вере о том, с каким восторгом принимают повсюду и его самого, и его произведения. В Англии он предстал, правда, в малопривлекательном виде: «Моя шляпа (которая утратила вообще всякую форму после первого же парижского дождичка) вызывает удивление и смех, а мой шарф подметает тротуар, поскольку растянулся в процессе носки». В Париже Набоков производил впечатление иное, явно вызывавшее обеспокоенность жены. «Я тут встречаю две породы дам, – писал он в начале марта. – Тех, которые мне цитируют выдержки из моих книг, и тех, которые разбирают вопрос, зеленые ли или желтые у меня глаза»# [55]. Набоков нашел себе переводческую работу с французского на английский, однако с нетерпением ждал ответа из всевозможных журналов и издательств. В марте – вот и еще один пикантный пример того, как прошлое отзовется в будущем, – издательство «Патнам» отвергло предложенные им на рассмотрение фрагменты автобиографии на английском языке. Набоков всецело стремился к тому, чтобы писать, а для этого в квартире Фондаминских было слишком людно.

Ситуация осложнилась и тем, что в феврале Вера стала явно противиться идее переезда. «Скажи себе, что берлинская наша жизнь кончена – и, пожалуйста, собирайся»#, – умолял ее муж, не прекращая своих неустанных попыток подготовить почву для переезда семьи во Францию или в Англию. Однако Вера принялась выдумывать всевозможные досадные предлоги для проволочки. В последующие месяцы голоса супругов звучат в томительном диссонансе. Он говорил: март, она настаивала на апреле. Он говорил: Франция, она говорила: Бельгия. Он говорил: Франция, она говорила: Италия. Он говорил: Франция, она говорила: Австрия. Внезапно Веру стала крайне волновать судьба матери Владимира, которой было обещано показать внука, еще ею не виденного; она настаивала, что нельзя ехать на запад, не отправившись сперва всей семьей на восток, в Прагу. А в Чехословакии Вера рассчитывала провести некоторое время во Франценбаде[56], полечиться там в санатории от ревматизма. Наконец Набоков взорвался. Как можно после всех предпринятых им усилий зацепиться в Лондоне или Париже – взять и отправиться на задворки Европы, на восток, отказавшись от открывающихся возможностей! Он тратит последние силы, стремясь достичь того, более желанного берега, «я после твоего письма чувствую себя как пловец, которого отрывает от достигнутой скалы какой‑то нептунов каприз, волна неизвестного происхождения, неожиданный ветер или что‑нибудь такое»#. На этот раз, утверждал Владимир, здравый смысл на его стороне. Вера упрямо стояла на том, чтобы сейчас ей с Дмитрием отправиться в Прагу и встретиться с мужем позже, что также Владимир отверг. Он не желал откладывать встречу еще на месяц. Он не считал, что этот визит так важен для поднятия душевных сил его матери. Что касается Вериного ревматизма, то в этом смысле юг Франции не менее целителен. Там доктора не будут убеждать ее задержаться подольше, как чешские.

«Восточная сторонка каждой моей минуты уже окрашивается светом нашей близкой встречи»#, – уверял Набоков жену, умоляя ее оставить ревность в отношении его парижской жизни или его поклонниц, все они ничто в сравнении с ней. Он по‑прежнему домогался ее советов в связи с издательскими делами: Что сказать «Патнаму»? Считает ли Вера, что те или иные страницы уже можно показывать? Придумала ли она ему название для книги? – но никак не мог удержаться и не отметить, что все, с кем бы он ни говорил, считают ее планы в отношении Праги безрассудством. Между тем уже миновала середина марта. Набоков готовился ко второй краткой поездке в Лондон в конце апреля; Вера с раздражением писала, что перед этой поездкой не видит смысла приезжать к нему во Францию. Набоков был вне себя; Вера специально откладывает их встречу на целый месяц. Почему она так тянет? Ведь вполне можно приехать до его отъезда в Лондон! Впервые вынужденный выбирать между женой и работой, Владимир пишет Вере, что скорей отменит поездку, чем согласится продлить разлуку еще на целых четыре недели. Он никак не мог в своих чувствах достучаться до нее – как не мог и удержаться, чтобы не назвать лишний раз ее планы сплошным безумием. Все знают: устройство одних только виз в Прагу для них троих займет целую вечность. Если Вере непременно нужен отдых, Владимир во Франции готов круглые сутки ходить за Дмитрием. Вера оставалась непреклонна, утверждая свой взгляд на нерушимость долга в отношении его матери. Наконец Владимир сдался, но при условии, что Вера приезжает в благословенный день 8 мая – дата их первого свидания, – обозначая именно этой датой четкий срок воссоединения семьи. На это Вера реагировала новой сменой мотива, опять заговорив об Италии и Бельгии. И что, должно быть, раздосадовало Набокова более всего, Вера не прислала ему письма 28 марта, в годовщину убийства его отца, которую он свято помнил. Владимир знал, что у жены много хлопот – к 1 апреля Вера с Анной Фейгиной освободили свою квартиру на Нестор‑штрассе и переехали во временное жилище неподалеку, – однако это Веру в его глазах не извиняло. Подобное поведение женщины, которая зарекомендовала себя его неизменной «спутницей на поэтической стезе», нельзя было не счесть эгоистичным.

Обиды на этом не кончились. Вера, всегда такая умница, не позаботилась, чтобы обзавестись твердой валютой для поездки в Прагу. Муж взорвался: как может она его обвинять в беспечности! Послушалась бы его, уже давно были бы вместе во Франции. 6 апреля Вера вскользь упоминает, что в ближайшее время примет решение насчет Праги. Вполне резонно муж замечает ей, что, вероятно, она не читает его писем. «В чем дело, почему этот совершенно простой план вызывает в тебе такую нерешительность, а сложнейшее и нелегчайшее (как оказывается) путешествие по Чехии кажется приятно выполнимым?»# Владимир в отчаянии. «…и без того воздуха, который исходит от тебя, я не могу ни думать, ни писать – ничего не могу»#, – клянется он. И страстно желает вернуться к «Дару». Разлука была для него невыносима; Верина нерешительность еще более усугубляла ситуацию. Набоков пытается сдержать переполнявший его гнев, однако ее поведение только подливало масла в огонь. Казалось, всякий раз, когда он рассказывает о своей маленькой победе, способной помочь закрепиться на западе, Вера находит пустячный повод устремиться на восток. Владимир подозревал, что жена измучена, но ведь и она мучила его.

В середине апреля тон писем Веры поменялся. В день или сразу после двенадцатой годовщины их свадьбы она пишет Владимиру, что ей сообщили о его романе с русской женщиной, и называет имя. Набоков отвечает, что подобная клевета его нисколько не удивляет. До него самого доходили такие же слухи – правда, парижская молва приписывает ему роман не с той, о ком упоминает Вера, а с Ниной Берберовой. Справедливости ради отметим, что каждый шаг Набокова подмечался и обсуждался недоброжелателями в эмигрантской среде. В этих кругах аполитичность Набокова вызывала удивление, так же как и отсутствие в нем набожности; игнорирование Владимиром празднования православной Пасхи дало новый повод к злопыхательству. Было отмечено, что Набоков пьет горячий шоколад, а не «перно», как всякий уважающий себя литератор. И все‑таки недружелюбие объяснялось главным образом завистью к его незаурядному таланту. Набоков в растерянности обсуждал с Фондаминским свои отношения с Буниным; при одном упоминании имени Набокова нобелевский лауреат приходил в ярость. «„Еще бы ему любить вас, – кивал Фондаминский. – Вы же всюду распространяете, что вы лучший русский писатель“. – „То есть как „распространяю“?!“ – вскинулся Набоков. „Ну да, пишете!“ – поправился Фондаминский. В глазах Владимира все выглядело еще нелепей: Бунин завидует не столько его литературному таланту, сколько „успеху у женщин“, которым меня награждает пошловатая молва»#. Набоков советует жене отнестись к этим слухам, как и он, с презрением. Он всегда ей все рассказывал и будет рассказывать впредь. Нет повода для истерики, которую она устраивает. И снова Владимир умоляет Веру принять предлагаемый им план. Он встретит ее в Тулоне после ее поездки в Прагу.

В то время как муж старается изо всех сил сохранять в переписке с ней спокойствие, Вере внезапно не терпится покинуть Берлин. Не дожидаясь, пока Владимир хотя бы на словах убедит ее в своей верности, она выдвигает очередной план. Она немедленно вылетает в Париж и там остановится с Дмитрием в гостиничном номере, где живет ее сестра Соня. Что‑то явно подстегнуло Веру, и это не удивительно в стране, где евреев‑студентов не допускали к экзаменам в медицинский институт, где повсюду в булочных и мясных лавках висели таблички: «Евреям вход воспрещен!» Надо полагать, что к 1937 году Вера уже порядком насмотрелась в своей жизни на красные знамена. (В особенности подействовал на нее визит брата Зинаиды Шаховской, Иоанна, будущего архиепископа Сан‑Францисского. Он примерно в это время проездом оказался в Берлине и узнал, что Набоковы собираются покинуть Германию. Вера объяснила, что евреям здесь оставаться небезопасно; на это Шаховской возразил, что долг повелевает остаться и принять муки.) Владимир счел неожиданную парижскую идею Веры дорогостоящей и нелепой. Зачем обязательно ехать через Париж? И с глубоким сочувствием к мучительности жизни «среди негодяев» предлагает Вере – если та чувствует в себе готовность бежать – немедленно отправиться на Ривьеру. Так они пошли по второму кругу: он расписывает ей домик, который для них подыскал, и обозначает расходы на житье, по крайней мере половину из которых готов взять на себя; она снова принимается твердить о Праге. Через три месяца после того, как Вера проводила его из Берлина, Владимир сдается: «Мне не под силу длить эту шахматную игру на расстоянии»#, – пишет он в слепой ярости и обещает, если Вера немедленно выедет в Прагу, он запросит визу и встретится с ней там. По крайней мере, так они могут воссоединиться 8 мая, хотя бы в Праге. Между тем вторая глава «Дара» складывается – до последней запятой – в голове у Набокова. Получив это письмо Вера с Дмитрием отправляются в Прагу, куда и приезжают 6 мая. Преодолев границу, Вера испытывает огромное облегчение.

В тот день 8‑го числа, единственный день 8 мая, когда супруги оказались врозь, Набоков все еще пишет из Парижа. Он стал беспомощной жертвой бюрократических козней. Пробить головой стену чешского консульства для получения визы оказалось невозможным. (Неприятности Владимира усугублялись тем, что срок действия его нансенского паспорта практически истек.) Он просит Веру, чтобы та предприняла усилия с пражской стороны. Ей же ни в коем случае не стоит приезжать во Францию, иначе ему никогда не получить требуемых бумаг. Владимир умоляет Веру похлопотать за него; она презрительно отвечает, что он, как видно, вовсе не стремится встретиться с ней. Набоков, похоже, как никогда, в полном отчаянии. Он уже начал забывать черты Вериного лица; он боится, что Дмитрий, когда увидит отца, не узнает его. Их переписка сводится к «череде чисто бюрократических отчетов», и Набоков получает четкое представление о том, что происходит в Праге, читая в Верином письме про ее злоключения с клопами. Он умоляет не усугублять его мук постоянными напоминаниями о невыносимости ожидания. Если в феврале, когда разбушевался псориаз, он не покончил жизнь самоубийством, то его остановила лишь мысль о Вере. Буквально в последнюю минуту, после бесконечных хождений по консульствам и посольствам, по уши в долгах, при полном хаосе во всех делах, но с новой зреющей в голове книгой, Набоков 20 мая садится в поезд, идущий на восток. Через пару дней семья воссоединяется. Именно этот путь будет описан Набоковым многие годы спустя просто как поездка в Прагу, «куда мы отправились весной 1937 года, чтобы показать нашего сына моей матери».

Набоков нашел жену в ужасном настроении и полном изнеможении. Пребывание в Праге оказалось коротким и кисло‑сладким. Прощаясь с матерью в тот год, он мог предполагать, что делает это в последний раз. (Хотя никак не мог предположить, что сестру Ольгу уже не увидит никогда и что только через двадцать два года сможет свидеться с любимой сестрой Еленой.) Через несколько дней семья Набоковых переместилась во Франценбад, где Вере прописали грязевые ванны. Пока Вера лечилась, Владимир вновь отправился в Прагу, чтобы выступить с чтениями и повидаться с матерью. А Вера поехала на юг, в Мариенбад[57], где ее встретила Анна Фейгина; Набоков прибыл туда потом – несколько позже, чем ожидалось, – привезя жене томики Киплинга и стихи Леона Поля Фарга. Вначале он возражал против Мариенбада как места встречи, но оказалось, что провел там время весьма плодотворно, написав один из любимых своих и единственный в 1937 году рассказ «Облако, озеро, башня». В конце июня семья двинулась в Париж, где Владимир снова остановился у Фондаминского. Вера с Дмитрием были приглашены к Бромбергам на улицу Массне, у которых оказалась свободная спальня. Мельком они посетили Всемирную выставку, привлекшую в Париж рекордное число туристов; громадная свастика, венчавшая спроектированный Альбертом Шпеером павильон Германии, гораздо красноречивей говорила о перспективах жизни в стране, чем яркие и многоцветные экспонаты. 7 июля Набоковы отправились в Канн, где поселились в скромной гостинице в пяти минутах ходьбы от пляжа. Наконец‑то Набоков мог понежиться на солнышке, о чем мечтал многие месяцы в Париже. К тому времени он уже прекрасно был знаком со странным свойством яркого дневного света, о котором потом в тот же год напишет так: «Солнце хорошо, поскольку при нем повышается ценность тени». Кроме того, Набоков раскрыл причину раздражительности своей жены, ее нерешительности, ее внезапной страсти к Восточной Европе.

 

 

Через неделю после приезда в Канн Владимир сознался в том, что Вера давно уже подозревала. Он пребывал в самом разгаре бурного романа. Объектом его страсти оказалась женщина, упоминаемая в Верином письме, – Ирина Юрьевна Гуаданини. Набоков еще в значительной степени находился «в страстном забытьи». Не в силах бороться с увлечением, он даже подумывал о том, чтобы оставить Веру. Вера утверждала, что ее реакция была проста: «Я полагала, раз он любит, то должен быть с любимой женщиной». В действительности Верино отношение к ситуации было не такое уж философское, гораздо более в духе того искреннего совета, который она дала позже одной молодой поэтессе: «Никогда не отказывайтесь от того, что любите». Набоков писал своей возлюбленной, что Вера не собирается соглашаться на развод. В то же время жизни без Ирины он себе не мыслил. Ему трудно было представить, как он вернется к прежней жизни; он умолял Ирину набраться терпения, как умолял и Веру несколькими месяцами раньше. Он писал, что день признания жене – скорее всего, это было в День взятия Бастилии, 14 июля 1937 года, – стал после убийства его отца самым черным днем в его жизни. А уж для Веры он и подавно был самым черным днем в ее жизни.

Наверное, нередко ее ослепляла вера в человеческое благоразумие – как было сказано об одной волевой женщине девятнадцатого столетия. «Она оказалась в конечном счете не благоразумней остального человечества. Она заплатила стоически и полной мерой за свое заблуждение на этот счет», – но в отношении собственного мужа Верина интуиция ее не подвела. Хотя Владимир о том, что проводит время с Ириной Гуаданини, писал не скрывая, у Веры уже с середины февраля начали закрадываться серьезные подозрения. На примере отца она видела, как мужчины бросают жен; эмигрантская жизнь и неустроенность берлинской жизни двадцатых годов отнюдь не способствовали укреплению брачных уз. Вера всегда отличалась особой проницательностью при чтении книг мужа; их ежедневная переписка оказалась – как позднее Набоков скажет о наследии Сирина – «при всей ясности до странности обманчивой». Кто, как не Вера, умел выискать истину меж набоковских строк? Все его настоятельные просьбы немедленно приехать к нему высветили одну поразительную деталь: Владимир не хотел, чтобы жена оказалась в районе Парижа. Подозрения, о которых Вера писала мужу, подтвердились до мельчайших подробностей в анонимном письме на четырех страницах, полученном ею в середине апреля как раз в момент усиления разногласий вокруг вопроса Париж‑Прага. Вера была убеждена, что письмо послано матерью Ирины и, вероятно, для того, чтобы ускорить распад семьи. По другим слухам, письмо написал Фондаминский, с которым Вера переписывалась и который ей симпатизировал. Автор анонимного послания – написанного по‑французски, хотя явно русской рукой, – подробно описывал увлечение Владимира Ириной, «хорошенькой блондинкой, такой же взбалмошной, как и он», добавляя, что Набоков нажил себе довольно много врагов в литературных кругах. Это не похоже на Фондаминского, да и вообще на то, что письмо писал доброжелатель.

Флирт был естественным проявлением натуры Набокова[58]. С Ириной Гуаданини и ее матерью, Верой Кокошкиной, он познакомился в 1936 году во время своей поездки в Париж, после чего писал письма обеим одновременно. Мадам Кокошкина была не так очарована Владимиром, как ее дочь. Эта опытная дама считала Набокова блестящим писателем – считала его «чудом XX века», – однако человеком ненадежным. Уже с февраля у Владимира с Ириной возникли романтические отношения; она обожала его стихи и явилась в январе 1937 года на его выступление – на следующей неделе он трижды навестил ее. Тремя годами моложе Веры, Ирина была жизнерадостная, крайне эмоциональная светловолосая молодая особа, разведенная после краткого замужества. Она обладала мелодичным смехом, живым чувством юмора и страстно любила словесные игры. И на этот раз Набокова также прельстила исключительная память на его стихи. Петербургское окружение Ирины весьма напоминало и набоковское на родине. В Париже и его окрестностях Ирина Юрьевна подрабатывала уходом за собачками. И имела репутацию коварной обольстительницы, упрочившуюся с появлением в ее жизни Набокова. Сила набоковского обаяния была широко известна; Фондаминский со смехом воспринял звонок дочери знакомых, девицы двадцати одного года, которая просила познакомить ее с прославленным гостем. Просьба его не удивила, он заверил барышню, что все женщины независимо от возраста млеют от Сирина. И пригласил ее на частное выступление Владимира к себе на квартиру, где Набоков должен был читать отрывки из автобиографии в переводе на английский. Происходило это, должно быть, в конце февраля или начале марта. Уже окруженный со всех сторон поклонницами, Владимир улыбался лишь голубоглазой блондинке, опершейся на его руку. Марк Алданов выделял Ирину, как «femme fatale [59], покорительницу сердец». Когда Владимир рассказывал о катастрофическом положении дел в Германии, утверждал, что «устами писателя говорит Бог», слезы блестели в глазах у Ирины. «Как прекрасно!» – замирая, шептала она. Весь вечер она не отходила от него и той весной появлялась рядом с ним слишком часто. Едва приехав в феврале в Лондон, Набоков тотчас позвонил ей. То была coup de foudre [60]; она обожала вмятину от его головы у себя на подушке, оставленный им в пепельнице окурок. Слезы струились по щекам Владимира, когда он признавался ее матери, что совершенно не может без Ирины жить. Единственным приземленным занятием в их отношениях были игры в палача, рисуемые в Иринином альбомчике.

Вера неизбежно должна была прознать об этом романе; он развивался без особых предосторожностей. Возможно, он мало у кого вызвал бы удивление, не имей Вера репутации ближайшей помощницы и не имей Владимир столько недоброжелателей. Мало кто считал, что Набоков может обойтись без своей жены. Слепая страсть – это одно, но человеческая близость и понимание – явление куда более редкое. Марк Слоним, редактор эмигрантской газеты в Париже и дальний родственник Веры, замечал, что немногие женщины смогли бы, как Вера, выносить эгоистично‑маниакальное отношение Набокова к литературе. «Если ему отрубить руки, он выучится писать губами», – перефразировал Слоним хвастливое заявление Владимира. Многие ли женщины способны подчинить свою жизнь чьей‑либо навязчивой идее? Эту истину Набоков вряд ли забыл, хотя теперь она отзывалась в нем невыносимыми мучениями. Он не мог жить без Ирины – такой силы чувства он до сих пор еще не испытывал, – но в то же самое время не мог и предать забвению совершенно «безоблачные» четырнадцать лет жизни с Верой. В июне он писал Ирине, что они с Верой знают друг друга до мельчайших подробностей. Через неделю Набоков уже наслаждался восхитительной гармонией своих отношений с любовницей. Он не мыслил без нее жизни, отказаться от нее было выше его сил. И Владимир никак не мог сделать для себя в такой ситуации выбор, особенно памятуя о Дмитрии. Письмо об этом Набоков отправит без подписи. Напряжение было столь велико, что временами казалось, он теряет рассудок.

Словно метя путь в дремучем лесу хлебными крошками, он, в мае путешествуя по Чехословакии, тайно шлет свои сигналы в Париж. Он устроил так, что Ирина писала ему на адрес почтового отделения в Праге под девичьей фамилией его бабки[61]. Дни, проведенные в Чехословакии, стали образчиком двойственности. Было невыносимо притворяться перед Верой, что все в порядке, как и прежде. С другой стороны, Набоков с радостью сообщал Ирине, что хитроумная Судьба дарит им прелестную возможность: «Галлимар» купил «Отчаяние», и, значит, можно сказать, что необходимо одному съездить во Францию на встречу с издателем. Владимир отправляет ободряющее письмо Ирине и мадам Кокошкиной, выступающей дымовым прикрытием. Чтоб написать о своих чувствах, о любви «невероятной, беспримерной», он выскальзывал на улицу. Он урывал пару минут на почте, в канцелярском магазине, куда обычно захаживал крайне редко. Писал на скамейке парка во Франценбаде и нес свое письмо, «как бомбу в кармане пиджака, пока не опускал его в ящик». Он упирался, не спешил ехать в Мариенбад, где его уже давно ждали. (Просто удивительно, что Набоков сумел написать рассказ, как это случилось в течение сорока восьми часов в Мариенбаде. Но опять‑таки «Облако, озеро, башня» – это прежде всего история человека, оказавшегося в двойственном положении: между приятной, но отзывающейся мучением поездкой и счастьем, которое, едва повстречав, удержать невозможно.) Между тем в разговоре с Верой Владимир снова и снова отрицает то, что происходит на самом деле. Ему тошно обманывать жену, особенно при том, что она нездорова. То под одним, то под другим предлогом Вера ежедневно заговаривает об Ирине. «Ты всегда всех вышучиваешь, только не Ирину!» – упрекает она. Набоков писал об этих расспросах Ирине, которая в своем дневнике отметила, что Вера изводит ее возлюбленного. Было и множество попутных вопросов. Владимир никак не мог отрешиться от отвратительного ощущения лжи, от вульгарной банальности ситуации. Вытягивать фразы из него приходилось клещами, между тем он на личном опыте открыл для себя то, чему позже его научит Эмма Бовари: адюльтер – банальнейший способ над банальностью возвыситься. Набоков не мог оправдать свое поведение, не мог простить себя за то, что перечеркнул все пятнадцать лет безмятежной жизни с Верой. От утвердившейся в 1920‑х годах «лучистой правдивости» теперь его отделяла огромная дистанция. Сейчас, как никогда, Набоков напоминал одного из своих героев, раздавленного собственной страстью, не способного избежать глубокого внутреннего разлада, и мучительно отдалялся от того, каким себя представлял. Он напоминал самого себя – или, по крайней мере, то, каким представлял себя, – примерно в той же степени, как Феликс походил на Германа в «Отчаянии»: то был образ художника в разбитом зеркале.

Что было делать? В ближайшем будущем почти ничего, разве что Владимиру продолжать двойную жизнь, а Вере продолжать выведывать. Во время их четырехдневной остановки в Париже ему удалось провернуть массу полезных дел с «Галлимаром». После месячной разлуки свидание с Ириной было пылким. 1 июля Набоков почувствовал, что никогда еще в жизни так страстно никого не ждал. Его охватывал ужас при мысли, что она может не прийти к нему на свидание так поздно ночью. «Я люблю тебя больше всего на свете!» – записал он в записной книжке Ирины, ожидая ее прихода. Отправившись на Ривьеру с Верой и Дмитрием, Набоков оставил Ирине блокнотик, в котором она могла бы вычеркивать дни до его возвращения, точно так, как делала когда‑то Вера. В целом в его письмах звучит тоска, как и в тех, которые он писал будущей жене четырнадцать лет тому назад. Владимир писал о предопределенности их схожести; восхищался общностью их впечатлений; чувствовал безупречность отношения любимой к нему. (Самым приземленным из нас доставит холодное удовлетворение мысль, что даже Набоков в своей неистовой страсти не сумел подыскать двух полноценных вариантов в своем словаре.) Через десять дней Вера добилась от него признания, что отнюдь не положило конец любовной переписке. Теперь Набоков стремился к Ирине еще сильней, чем в Чехословакии. Ничто не поколебало его страсти. Он умолял Ирину хранить ему верность, хотя и понимал, что это не вполне справедливо. Он жаждал длинных писем. Обещал, что они будут вместе в начале осени. И в подтверждение тому оставил у нее на квартире кое‑что из своих вещей.

Вера видела во всем происшедшем свою вину. Ей казалось, она пренебрегла вниманием к мужу из‑за того, что вынуждена была заниматься ребенком, а также из‑за невыносимых материальных условий берлинской жизни. Владимир писал об этом Ирине, рассказывая, что жена старается изо всех сил компенсировать свое невнимание к нему. «Ее улыбка убивает меня!» – в отчаянии пишет он в конце июля. После его признания и Вера почти не упоминала об Ирине. «Я знаю, что она думает, – мрачно писал Владимир, – уговаривает себя – и меня (без слов), что ты – наваждение»#. Стратегия его была разгадана: полное отрицание Вера порой воспринимала как факт признания. Мать Ирины этому ничуть не удивилась; она как раз предсказывала, что Вера станет «шантажировать мужа и не отпустит его». Выдержки Вере было не занимать, хотя вся история стала для нее сущей пыткой. В письме в Париж Владимир пишет, что ситуация усугубляется тем, что у них с Верой установились ровные отношения. Он боится, что начинает Ирину забывать. В конце июля Набоковы переехали в двухкомнатную квартиру напротив своей гостиницы, откуда туннелем можно было выходить на пляж. В письме, написанном на лесистых склонах над Канном, Владимир высказывает мысль, что жена, должно быть, догадывается о продолжающейся переписке, но ему так невыразимо жаль ее, что он не осмеливается вести переписку в открытую. Здесь чувствуется известное давление со стороны, поскольку переписку он обещал прекратить.

В августе, вероятно в тот момент, когда Вера обнаружила, что муж по‑прежнему переписывается со своей возлюбленной – в первую декаду месяца Ирина получила четыре письма, – дома разыгрывается буря. По описаниям Владимира, в семье творилось такое, что он боялся, как бы для него это не кончилось сумасшедшим домом. Вера впоследствии яростно отрицала, что у них когда‑либо случались скандалы. Она готова была поклясться, что сцен – о которых с сожалением пишет муж и которые Ирина и ее мать старательно записывали с его слов в дневники – вовсе не случалось. Выдумывать такое Владимиру, скорее всего, было ни к чему, он писал об этом в Париж с жестокой прямотой. Если он решился порвать с Ириной, он мог это сделать, не взывая к ее состраданию; и так было ясно, что общение происходит на повышенных тонах. С другой стороны, есть убедительное свидетельство того, что Вера угрожала отнять Дмитрия у отца. Все‑таки было нечто, оказавшееся превыше природной правдивости. Муж повел себя недостойно, свое поведение недостойным она счесть не могла. Именно чувство болезненной гордости не позволяло ей признать, что большая часть того августа протекала у них в беспрерывных бурных ссорах.

Ирина предлагала Владимиру уехать вместе куда‑нибудь, хоть на край света. В своем очередном письме он заявил, что это Вера вынудила его порвать с ней. Отныне он Ирине писать не будет. Тогда та, по всей вероятности, 9 сентября в вагоне первого класса отправилась в Канн. Прибыв туда утром, она тут же направилась к дому Набоковых и стала ждать, чтобы перехватить Владимира, когда тот отправится с Дмитрием на пляж. Владимир назначил ей свидание в тот же день позже, в городском саду[62]. Когда днем они вместе брели по дороге к порту, Набоков уверял Ирину, что любит ее, но не может заставить себя хлопнуть дверью и уйти, отказавшись от всего остального. Он умолял ее потерпеть, однако не связывал себя никакими обязательствами. На следующий день с разбитым сердцем, на грани самоубийства, Ирина отбыла в Италию, убежденная в том, что Вере хитростью удалось удержать Владимира при себе. В конце следующего года Ирина однажды показалась на публичном чтении Набокова в Париже, но с тех пор никогда с ним не встречалась.

Однако Ирина не исчезла бесследно, как Владимир (а также Вера) мог бы надеяться. От этого романа полностью оправиться она так и не смогла; Набоков оставался самой большой любовью в ее жизни [63]. Ирина предсказывала, что Набоков при первом же удобном случае снова изменит жене, и постоянно оспаривала утверждение, что его брак безупречен. В последующие сорок лет она в своих стихах воспевала их несчастную любовь; и все время, как и Вера, хранила в тетради множество вырезок со стихами Набокова. В шестидесятые годы Ирина написала скандально откровенный рассказ «Туннель» о своих отношениях с Набоковым и встречах в Канне. В нем весьма вольно приводились цитаты из писем Набокова 1937 года; эпиграф частично был заимствован из поэзии Сирина. Любовники с самого начала знают, что их роман обречен; герой считает свою страсть «крушением всей жизни». Он просит возлюбленную потерпеть, пока он пытается разорвать свой брак, чего, отправившись из Парижа на Ривьеру, он уже сделать не способен. Между тем его любимая боготворит вмятинку от его головы на своей подушке, окурок, оставленный им в пепельнице. «Мало‑помалу что‑то чужое, незнакомое стало проникать в его письма» – они приходят все реже и реже. На пляже героиня заговаривает с любовником, пришедшим туда с маленькой дочкой. Он назначает ей свидание в тот же день, позже, в городском саду. Когда они днем бредут по дороге к порту, любовник признается, что любит ее, но не в силах заставить себя хлопнуть дверью и отказаться от всего прочего в жизни. Он умоляет любимую потерпеть, однако не берет на себя никаких обязательств; они повидаются как‑нибудь позже, осенью. Ночью героиня бредет мимо его дома, ей хочется зайти, сказать, что она имеет право на счастье. Женская тень останавливает ее. Перед железнодорожным туннелем героиня бросается под поезд.

«Туннель» – не единственное литературное свидетельство этой драмы. Всю оставшуюся часть 1937 года Набоков трудится над третьей и пятой главами романа «Дар» – произведения, названного одой верности. Этот рассказ о художнике в молодости читается как благодарственный гимн женщине, которая буквально во всем напоминает Веру. В творчестве Набокова Зина, скорее всего, единственный самый привлекательный женский образ; даже Вера, постоянно дистанцировавшаяся от Зины, отмечала чистоту и нравственную силу этой героини [64]. Пожалуй, Владимир прекрасно отдает себе отчет, какая пропасть отделяет жизненность его вымысла от вымышленности его собственной жизни. В июне он говорит Ирине, что написал дурацкое сочинение про верность. Позже Владимир упоминает, что заканчивает главу, но заверяет возлюбленную, что не ту, которая про Зину, а ту, где описываются труды героя над биографией. Вера сражалась с той, которая представляла собой угрозу, с чисто реальной женщиной из плоти и крови, Ирине же досталось более тяжкое соревнование с соперницей, которая частично была литературного происхождения.

Набоковы провели спокойную зиму в Канне и Ментоне, где Владимир истово писал. С финансовой стороны они получили в сентябре некоторое облегчение, когда пришло известие о том, что издательство «Боббс‑Меррилл» предлагает шестьсот долларов за «Laughter in the Dark»[65]. Эта выпускающая учебную литературу фирма из Индианаполиса стала первым американским издателем Набокова. Во второй раз он отложил работу над «Даром», чтобы переработать книгу; он одновременно переводил и перерабатывал ее, придавая более коммерческий вид[66]. Вера отнюдь не спешила возвращаться в Париж, где измена Набокова была широко известна среди русской эмиграции. Летом она проводила время без мужа в Ментоне в обществе своей берлинской подруги Лизбет Томпсон и ее мужа Бертранда, ученого; ничто не говорит о том, что Вера поминала роман мужа. Говорила ли она на эту тему или нет – а многое указывает на ее восхитительное свойство смотреть правде в глаза, даже если эта правда таилась от других, – Вера поневоле выработала в себе умение держаться начеку. Один урок она уже получила, могут возникнуть еще и многие другие. Ирине Владимир признавался в целой серии мимолетных связей – с немочкой, случайно встреченной в Груневальдском лесу; с подружкой‑француженкой, с которой в 1933 году провел четыре ночи; с ужасной, трагической женщиной с чудными глазами; с томной дурой, которой он давал уроки и которая сама себя предложила; были и еще три‑четыре малозначительные встречи. Набоков перечислил все это, чтобы показать Ирине, что она на особом счету. По‑видимому, Вере о своих ранних грешках он не докладывал[67]. Как и во всем, здесь Вера также стремилась все разложить по полочкам: среди возможных невест лишь одна внушала ей тревогу, та самая, с которой у нее было много общего. Вера просила биографа из всего списка несостоявшихся невест Набокова убрать лишь одно имя – Евы Любржинской, блестящей и талантливой польской еврейки, которую судьба несколько раз бросала в объятия Владимира и с которой он возобновил роман после случайной встречи на благотворительном балу в 1919 или 1920 году. Веру явно задевало, когда впоследствии она слышала какие‑либо сообщения о Еве, – та вышла замуж за архитектора сэра Эдуарда Лайтенса. История с Ириной Гуаданини стала для Веры подтверждением основного жизненного правила, того урока, который муж ее получил от Гоголя: сохранять только главное. Пока Вера не столкнулась с фактом, что муж в 1937 году продолжает писать Ирине письма, она была готова отрицать, что эта связь вообще имеет место. И Вера пошла дальше своим четким, хотя и небезупречным путем. Когда ее попросили выбрать кое‑что из личной переписки мужа для издания томика его писем, Вера отобрала четыре нежнейших послания к ней, все датированные периодом романа с Гуаданини, – не дрогнувшей рукой нанеся тем самым резкий удар по всем прочим версиям этой истории.

Всю зиму Набоков упорно работал над «Даром». Это будет роман, из автобиографичного сюжета которого он с огромным трудом изымал себя. (В 1938 году Набоков признал, что наделил своего героя несколькими собственными чертами. С годами их признавалось все меньше.) По выходе американского издания романа в 1963 году Стивен Спендер назвал его «автобиографией, слабо завуалированной и опровергаемой (что понятно) автором». Представляя собой великолепное переплетение вымысла, воспоминаний и биографических данных, это произведение умудряется пренебречь не только формой, но и размерами, присущими роману; эта книга, подобная восхитительно исполненной ленте Мёбиуса, останется любимой у Веры с Владимиром[68]. Если здесь читалось признание Набоковым его громадного долга перед Верой, то возможно также и то, что Набоков писал об идеальной гармонии между Федором Константиновичем и Зиной, о ее убежденности в его таланте, ее неустанной поддержке, как бы напоминая себе о сути своего брака. К концу книги вскользь появляется молоденькая девица, возбуждающая в Федоре Константиновиче знакомое ощущение «безнадежного желания». Он находит в ней что‑то от светлого Зининого присутствия; он провожает ее взглядом. Набоковский портрет художника завершается эмоциональным крещендо – утверждением разливающегося счастья, – которое, как оказалось, полностью совпало с обновленным погружением в супружескую жизнь. По мере завершения книги Набоков просит в письме Ирину возвратить все его письма. И утверждает – тут мать Ирины узрела явную руку Веры, – что все они по большей части надуманны[69].

Является ли Зина отражением Веры и становится ли Вера отражением Зины? Вера и в самом деле характеризовала в письме к мачехе набоковский роман точно так, как Зина высказывает свои взгляды Федору Константиновичу; облегчение, испытываемое Верой, если муж не прохаживается насчет своих современников, звучит как заимствование Зининых опасений. Зина, точь‑в‑точь как Вера, содрогается при виде нападок критиков на Федора Константиновича. И поскольку Вера никогда не узнавала себя в Зине – даже не признавала, что такое может быть, – она естественным образом заняла ее место. Когда один критик выступил со своей трактовкой последней страницы романа, Вера долго протестовала, что лишний раз убедительно подчеркивало, как тесно она связана с Зиной и временем и местом действия. В эмиграции едва ли имело значение, жизнь ли подражает искусству, или искусство подражает жизни: читатели воспринимали Веру Набокову, словно она и есть Зина Мерц, эта «чужая, хмурая барышня», девушка с характером, которой «все было не по носу». «Все побаивались ее нрава», – замечал один из близких друзей Набокова, хотя неясно, имел в виду этот друг живого человека или литературного персонажа. Казалось, Набоков своим пером снова вписал Веру в свою жизнь. Возможно, он этим не столько умалял страхи жены, сколько убеждал самого себя. Последняя глава «Дара» была написана в январе 1938 года. В феврале Ирине было отправлено письмо. Она его не распечатала.

 

 

Частично все это трудное лето 1937 года Вера занималась переводом на английский «Приглашения на казнь». Это делалось по просьбе Альтаграсии де Джаннелли, нью‑йоркского литературного агента, проявившей интерес к книгам Набокова и организовавшей в сентябре продажу прав на «Laughter in the Dark». Вера делала перевод вчерне, так как Джаннелли предупредила: «Нужно срочно!» Разбитная рыжая девица, к которой Набоков первые три года их знакомства обращался не иначе как «мистер», могла поспорить с Верой в своей приверженности творчеству Набокова. Небольшое с

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

Вера Миссис Владимир Набоков

Вера Миссис Владимир Набоков... От переводчика Эта биография жены классика XX века Владимира Набокова по существу представляет собой еще...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: В Зазеркалье

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

От переводчика
  Эта биография жены классика XX века Владимира Набокова по существу представляет собой еще одну грань биографической литературы о самом писателе. Вера целиком посвятила себя творчест

Петербург, 38–48
  Самая примитивная curriculum vitae кукарекает и хлопает крыльями так, как это свойственно только ее подписавшему. Сомневаюсь, чтобы можно было назвать свой номер телефона, не сообщи

Романтический век
  О, моя радость, когда же мы будем жить вдвоем, в прелестной местности, с видом на горы, с собачкой, тявкающей под окном? Мне так мало нужно: пузырек с чернилами, да пятно солнца на

Тот самый персонаж
  Будущее может создать каждый, но только мудрец способен создать прошлое. Набоков. Под знаком незаконнорожденных     «Говорю свободно

Набоков: начало вводного курса
  Одно несомненно: если талантливые люди подходят к искусству с единственной целью искреннего служения ему в полную меру своих способностей, результат всегда вознаграждает старания.

Набоков: продолжение вводного курса
  Вся эта тема двойничества – страшная скука. Набоков. Твердые суждения (пер. М. Мейлаха)     Тихой спутницей ее, пожалуй, назв

Отдаленное прошлое
  Мы и не ожидали, что среди круговорота масок одна из них окажется подлинным лицом или хотя бы тем местом, где должно находиться лицо. Набоков. Лекции по русской литературе

Взгляни на маски
  Он остановился и указал ручкой сачка на бабочку, примостившуюся на нижней части листа. «Обманчивая окраска, – заметил он, имея в виду белые пятна на крылышках. – Подлетает птица и м

В туманное небытие
  Врет, как очевидец. Русское изречение     С приближением семидесятилетия у Веры появилось отчетливое ощущение, что время – то самое

Выражение признательности
  «Распутывание загадки – это в чистом виде основное проявление человеческого ума», – провозгласил Набоков. За разгадывание всевозможных загадок, мистерий и притч я бы хотела поблагод

Комментарии
  Здесь приводятся основные источники цитат; перечень дополнительных источников помещен в библиографическом указателе. Кроме специально обозначенных, все архивные материалы можно найт

ПЕТЕРБУРГ, 38–48
  «He помню!» – Interview with Alfred Appel, April 19, 1995. «Вы что, из КГБ?» – Interview with Ellendea Proffer, May 31, 1995. «Нет!» – См. Boy

РОМАНТИЧЕСКИЙ ВЕК
  «Разве не ясно…» – VéN to Boyd, May 1986, VNA. «У меня было гораздо больше…» – VN to Field, October 2, 1970, VNA. …он сожалел – SM, 240

В ЗАЗЕРКАЛЬЕ
  «Вера была светлая блондинка» и Вера с гордостью сообщала – Alan Levy. Understanding Vladimir Nabokov // The New York Times Magazine. 1971, October 31, p. 28. См. такж

ТОТ САМЫЙ ПЕРСОНАЖ
  «Говорю свободно…» – VéN curriculum vitae, July 23, 1939, TF. Материалы Толстовского Фонда (TF) оказались наиболее исчерпывающими в отношении первого года пребывания Н

НАБОКОВ: НАЧАЛО ВВОДНОГО КУРСА
  «неизменно учтивой…» – Burton Jacoby to the Nabokovs, June 24, 1969. Interview with Bill Pritchard, February 7, 1997. Вера купила машину – VN to Wilson, Septe

НАБОКОВ: ПРОДОЛЖЕНИЕ ВВОДНОГО КУРСА
  «…так вопрос никогда не стоял» – Interview with Elena Levin, June 6, 1995. «прямо‑таки с беспощадностью» – Wilson. Upstate, 160. В «The Fifties», 426, У

ОТДАЛЕННОЕ ПРОШЛОЕ
  «Большие расстояния…» и до «по поводу этой рукописи…», также все последующие дневниковые записи – VéN 1958 diary, VNA. «Если пошлют Вам…» – VN t

AUTRES RIVAGES
  «Если никому не понадобятся…» – VéN to Demorest, January 1, 1960. «Похоже, пока у нас…» и до «…предложить не могу» – VéN to Victor C. Tha

ВЗГЛЯНИ НА МАСКИ
  Одна из ранних стычек (сноска) – Interview with Jenni Moulton. «обмен впечатлениями» – VN to HS, November 1967, SL, 418. читал жене… – Intervi

В ТУМАННОЕ НЕБЫТИЕ
  появилось отчетливое ощущение – VéN to Berkman, March 19, 1965. не смогла ответить – VéN to Lazar, September 9, 1968, VNA. «Прошу пр

Библиографический указатель
  Полная библиография произведений Набокова и о Набокове – см.: Michael Juliar’s Vladimir Nabokov: A Descriptive Bibliography (New York: Garland, 1986), регулярно обновляется в

АМЕРИКА
Вера с Владимиром во время своего первого путешествия по Америке, лето 1941.  

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги