рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

История мира в 10 1/2 главах

История мира в 10 1/2 главах - раздел История, Спасибо, Что Скачали Книгу В Бесплатной Электронной Библиотеке Royallib.ru...

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru

Все книги автора

Эта же книга в других форматах

 

Приятного чтения!

 

Джулиан Барнс

История мира в 10 1/2 главах

 

The Bestseller –

 

История мира в 10 1/2 главах

 

Безбилетник

Бегемотов посадили в трюм вместе с носорогами, гиппопотамами и слонами. Это была хорошая идея — использовать их в качестве балласта, но можете себе… На Ковчеге соблюдалась строгая дисциплина — об этом стоит сказать в первую… Конечно, я знаю, что те события описывают по-разному. У вашего вида имеется часто повторяемая версия, которая до сих…

Гости

 

Франклин Хьюз прибыл на борт часом раньше, чтобы успеть выказать дружеское расположение тем, кто мог облегчить ему работу в ближайшие двадцать дней. Теперь он стоял, облокотившись на поручни, и наблюдал, как пассажиры поднимаются по сходне; в основном это были среднего возраста и пожилые пары, несущие на себе явный отпечаток национальности, хотя кое-кто из них, более стандартного вида, ненадолго сохранял лукавую анонимность происхождения. Франклин, рука которого в легком, но несомненном полуобъятии покоилась на плече его спутницы, играл в свою ежегодную игру — угадывал, откуда набрана его аудитория. Американцев узнать было легче всего: мужчины в характерных для Нового Света прогулочных костюмах пастельных тонов, их жены, нимало не смущенные своими колышущимися животами. Англичан — тоже легко: мужчины в старосветских твидовых куртках, надетых поверх желто-коричневых или бежевых рубашек с коротким рукавом, женщины с крепкими коленями, готовые взобраться пешком на любую гору, едва учуяв греческий храм. Были две канадские пары — на их панамах красовался знаменитый кленовый лист; четверка поджарых белоголовых шведов; несколько робких французов и итальянцев, которых Франклин определил, коротко пробормотав «baguette»[2]или «macaroni»; и шестеро японцев, опровергнувших свой стереотип полным отсутствием фотоснаряжения. За вычетом двух-трех семейных групп и случайного англичанина-одиночки эстетского вида все они поднимались на борт покорными парами.

— Каждой твари по паре, — прокомментировал Франклин. Это был высокий плотный человек лет сорока пяти со светло-золотыми волосами и красноватым лицом, что завистливые приписывали склонности к крепким напиткам, а доброжелательные — избытку солнца; такие люди кажутся вам знакомыми, и вы как-то не задаетесь вопросом, симпатичны они или нет. Его спутница, или ассистентка — против того, чтобы именоваться секретаршей, она решительно возражала, — стройная смуглая девушка, демонстрировала одежду, специально купленную для круиза. На Франклине же, который культивировал образ стреляного воробья, была длинная походная куртка и мятые джинсы. Хотя кое-кто из пассажиров счел бы такой наряд не совсем подходящим для известного лектора на выезде, он максимально отвечал намерению Франклина подчеркнуть свое собственное происхождение. Будь он американским ученым, он, наверное, раздобыл бы легкий полосатый костюм; будь британцем, возможно, остановил бы выбор на глаженой полотняной куртке кремового цвета. Но слава Франклина (пожалуй, не столь громкая, как ему представлялось) пошла с телевидения. Он начинал рупором чужих мнений — приятный юноша в вельветовом костюме, умевший говорить о культуре, не отпугивая слушателей. Спустя какое-то время он подумал: если у него получается болтать на эти темы, то почему бы не попробовать и писать. Поначалу это был лишь «дополнительный материал Франклина Хьюза», потом ему стали доверять соавторство, а конечным достижением явилось безраздельное «написано и представлено Франклином Хьюзом». Точно определить область его специализации не смог бы никто, но в сферах археологии и сравнительного анализа культур он чувствовал себя вполне свободно. Его любимым приемом были современные аллюзии, долженствующие спасти и оживить для среднего зрителя такие мертвые предметы, как переход Ганнибала через Альпы, или клады викингов в Восточной Англии, или дворцы Ирода. «Ганнибаловы слоны были танковыми дивизиями своего времени», — заявлял он, размашисто шагая по чужеземным холмам; или: «Это примерно столько же пехотинцев, сколько вместил бы стадион Уэмбли в день финала Кубка»; или: «Ирод был не только тираном, объединившим страну, но еще и покровителем искусств; возможно, его следует представлять себе как этакого Муссолини с хорошим вкусом».

Телевизионная слава Франклина вскоре принесла ему вторую жену, а через пару лет — второй развод. В настоящее время его контракты с «Турне Афродиты По Знаменитым Местам» всегда предусматривали наличие каюты для ассистентки; команда «Санта-Юфимии» с восхищением отмечала, что ассистентки, как правило, не продерживаются до следующего рейса. Франклин был щедр со стюардами и нравился людям, которые не пожалели тысчонки-другой фунтов на эти двадцать дней. У него было обаятельное свойство так увлекаться излюбленными отступлениями от темы, что потом, умолкнув, он озирался кругом с недоуменной улыбкой, словно позабыв, где находится. Многие пассажиры говорили между собой об очевидной любви Франклина к своей работе, о том, как это приятно в наш циничный век, и о том, что благодаря ему история и впрямь оживает перед ними. Если его куртка не всегда бывала застегнута на все пуговицы, а на рабочих штанах порой виднелись следы от омара, это лишь подтверждало его горячую приверженность делу. Одежда Франклина подчеркивала замечательную демократичность нынешнего образования: чтобы разбираться в греческой архитектуре, вовсе не надо быть надутым профессором в стоячем воротничке.

— Вечер Знакомств в восемь, — сказал Франклин. — Пойду-ка я поработаю пару часиков, чтоб завтра утром выглядеть прилично.

— Ты же повторял это выступление много раз? — Триция слабо надеялась, что он останется, с ней на палубе, когда они будут выходить в Венецианский залив.

— Стараюсь менять каждый год. Иначе становишься однообразным Он легонько тронул ее за руку и пошел вниз. На самом деле его вступительная речь завтра в десять должна была быть точно такой же, как и в предыдущие пять лет. Единственное отличие — единственное нововведение, спасающее Франклина от однообразия, — состояло в том, что там будет Триция вместо… как же звали ту последнюю девушку? Но он любил создавать иллюзию подготовки своих лекций заранее, и он спокойно мог отказаться от удовольствия в очередной раз наблюдать отплытие из Венеции. Она и через год никуда не денется, разве что еще на сантиметр-другой уйдет в воду, да розовая ее физиономия еще чуток обшелушится, как у него.

Стоя на палубе, Триция глядела на город, пока колокольня Св. Марка не превратилась в огрызок карандаша. С Франклином они познакомились месяца два назад — тогда он выступал в телепередаче, где на третьих ролях участвовала и она. Они спали вместе несколько раз, пока немного. Девушкам из своей квартиры она сказала, что уезжает со школьным другом; если все пойдет хорошо, она откроет правду, но сейчас Триция опасалась сглазить. Франклин Хьюз! И до сих пор он был по-настоящему внимателен, даже позаботился наделить ее кое-какими номинальными обязанностями, чтобы уж ей не выглядеть просто подружкой. Очень многие на телевидении казались ей чуточку фальшивыми — обаятельными, но не совсем честными. Франклин был в жизни такой же, как на экране: открытый, веселый, готовый поделиться с тобой своими знаниями. Ему можно было верить. Телевизионные критики подшучивали над его одеждой и пучком волос на груди, где расходилась рубашка, а иногда и над тем, что он говорил, но это была обыкновенная зависть — пусть бы они попробовали выйти на публику и выступать, как Франклин, посмотрела бы она на них! Сделать так, чтобы это выглядело естественно, объяснил он ей за их первым совместным завтраком, вот что самое трудное. Другой секрет в телевидении, сказал он, это знать, когда умолкнуть и предоставить картинкам работать за тебя — «надо нащупать тот тонкий баланс между словом и изображением». Про себя Франклин надеялся на высшую честь: «Сценарий, текст и постановка Франклина Хьюза». В мечтах он иногда проигрывал съемку гигантской пешей экскурсии по Форуму, от арки Септимия Севера до храма Весты. Вот только не мог решить, куда девать камеру.

Первый этап путешествия, на юг по Адриатике, прошел, в общем-то, как всегда. Был Вечер Знакомств, где команда оценивала пассажиров, а пассажиры осторожно присматривались друг к другу; была вводная лекция Франклина, на которой он польстил аудитории, энергично открестился от своей телевизионной славы и заметил, как приятно обращаться к обычным людям, а не к стеклянному глазу и оператору с его окриками: «Маковку в кадр, а ну еще разок, лапка!» (техническая подробность должна была остаться непонятой большинством слушателей, на что и рассчитывал Франклин: пусть себе относятся к ТВ чуть свысока, но не думают, будто это занятие для идиотов); а потом была еще одна вводная лекция Франклина, столь же необходимая, в которой он объяснил своей ассистентке, что главная их задача — хорошо провести время. Понятно, ему надо работать — будут периоды, когда ему скрепя сердце придется торчать в каюте со своими записями, — но вообще им стоит смотреть на это как на двухнедельные каникулы вдали от паршивой английской погоды и всех этих нападок исподтишка в телецентре. Триция кивнула, соглашаясь, хотя как начинающая она еще не видела и, уж конечно, не была объектом никаких нападок. Более умудренная опытом девица, разумеется, поняла бы, что Франклин хочет сказать: «Не жди от меня ничего, кроме этого». Триция, будучи безмятежной оптимисткой, перевела его маленькую речь помягче: «Давай не будем торопиться с радужными надеждами», что, надо отдать ему должное, примерно и имел в виду Франклин. Он слегка влюблялся по нескольку раз в году — свойство характера, на которое иногда сетовал, но которое неизменно себе извинял. Тем не менее он был вовсе не бессердечен и как только замечал, что становится нужен девушке — особенно милой — больше, чем она ему, на него волной накатывали ужасные предчувствия. Эта бестолковая паника обычно заставляла его сделать одно из двух предположений — либо что девушка придет к нему жить, либо что она уйдет из его жизни, — которые пугали его в равной степени. Поэтому его приветственное слово в адрес Джинни, или Кэти, или, на сей раз, Триции диктовалось скорее осторожностью, нежели цинизмом, хотя по мере постепенного расстройства отношений Дженни, или Кэти, или, на сей раз, Триция вполне могла счесть его более предусмотрительным, чем на самом деле.

Та же осторожность, чей тихий настойчивый призыв постоянно слышался ему в многочисленных известиях о кровавых бойнях, заставила Франклина Хьюза приобрести ирландский паспорт. Мир больше не был полон гостеприимных уголков, где старая добрая британская ксива темно-синего цвета, увенчанная словами «корреспондент» и «Би-би-си», могла доставить вам все, чего захотите. «Министр Ее Британского Величества, — Франклин до сих пор помнил эти слова наизусть, — от имени Ее Величества просит и требует, чтобы все, кого это касается, обеспечивали владельцу сего необходимое содействие и защиту». Благое пожелание. Теперь Франклин предъявлял в своих путешествиях зеленый ирландский паспорт с золотой арфой на обложке, каждый раз чувствуя себя при этом каким-то опустившимся любителем «Гиннесса». Внутри, в большей частью правдивой автохарактеристике Хьюза, отсутствовало и слово «корреспондент». На свете были страны, где не слишком привечали корреспондентов и где считали, что все люди, якобы интересующиеся археологическими раскопками, — британские шпионы. Менее компрометирующее «писатель» выполняло также роль стимула. Если Франклин обозначил себя писателем, это должно было подтолкнуть его стать таковым. Следующий год определенно предоставлял шанс для популярной книжонки; а кроме того, он подумывал кое о чем серьезном, но с эротической окраской — вроде собственной истории мира, которая могла бы месяцами держаться в списке бестселлеров.

«Санта-Юфимия» была не новым, но комфортабельным кораблем с вежливым капитаном-итальянцем и командой из ловких греков. Публика в этих «Турне Афродиты» подбиралась заранее известная, пестрая по национальному составу, но однородная по вкусам. Люди того сорта, что спортивным играм на палубе предпочитают чтение, а музыке диско в баре — солнечные ванны. Они всюду ходили за лектором, почти не пропускали дополнительных экскурсий и игнорировали соломенных осликов в магазинах сувениров. Они не заводили романов, хотя струнное трио иногда вдохновляло их на старомодные танцы. Они по очереди сиживали за капитанским столиком, бывали изобретательны, когда затевался маскарадный вечер, и прилежно прочитывали судовую газету с маршрутом сегодняшнего дня, поздравленьями именинникам и обычными новостями с Европейского континента.

Такая атмосфера казалась Триции немножко вялой, но то была хорошо организованная вялость. Словно обращаясь к своей ассистентке, Франклин подчеркнул во вступительной лекции, что главная цель турне — отдохнуть и расслабиться. Он тактично намекнул, что люди интересуются классической древностью в разной степени и что он, со своей стороны, не намерен вести журнал посещаемости и метить прогульщиков черным крестиком. С присущим ему обаянием Франклин признался, что даже он способен устать от очередного ряда коринфских колонн, белеющих на фоне безоблачного неба; однако сделал это так, что пассажиры могли усомниться в его искренности.

Охвосток северной зимы остался позади, и корабль с умиротворенными пассажирами неторопливо вошел в мягкую средиземноморскую весну. Твидовые куртки уступили место полотняным, брючные костюмы — открытым летним одеяниям, слегка устарелым. По Коринфскому каналу плыли ночью; пассажиры в неглиже прилипли к иллюминаторам, а самые отважные стояли на палубе, время от времени безуспешно пытаясь разогнать тьму вспышками своих фотоаппаратов. Из Ионического моря в Эгейское; у Киклад чуть занепогодилось и посвежело, но все отнеслись к этому спокойно. На берег сходили на изысканном Миконосе, где пожилой директор школы подвернул лодыжку, пробираясь среди руин; на мраморном Паросе и огнедышащей Тире. Ко времени остановки на Родосе десять дней круиза уже миновали. Пока пассажиры гуляли по берегу, «Санта-Юфимия» приняла на борт топливо, овощи, мясо и дополнительный запас вин. Еще она приняла на борт гостей, хотя выяснилось это только на следующее утро.

Они шли по направлению к Криту, и в одиннадцать часов Франклин начал обычную лекцию о Кноссе и минойской цивилизации. Надо было быть поосторожнее, так как его аудитория, похоже, кое-что знала о Кноссе, а некоторые могли иметь и свои собственные теории. Франклин любил, когда ему задавали вопросы; он не возражал, когда кто-нибудь делал маловразумительные или даже точные добавления к его рассказу в таких случаях он благодарил человека вежливым кивком и невнятным «герр профессор», как бы намекая, что одним из нас свойствен широкий взгляд на вещи, другие же — и это тоже прекрасно — любят забивать себе голову не слишком существенными деталями; но кого Франклин не переносил, так это зануд, которым не терпелось проверить на лекторе свои любимые идейки. Простите, мистер Хьюз, я вижу в этом что-то египетское — разве мы можем быть уверены, что это строили не египтяне? А вы не считаете, что Гомер писал в ту эпоху, к какой относит его (легкий смешок) — или ее сочинения народ? Я не эксперт по данному вопросу, но очевидно, что разумнее всего было бы предположить… Всегда попадался хотя бы один такой, который разыгрывал из себя пытливого и здравомыслящего любителя; отнюдь не обманутый общепринятым мнением, он — или она — знал, что историки часто блефуют и что сложные проблемы лучше всего решать с помощью вдохновения и интуиции, не обременяя себя конкретными знаниями и исследовательской работой. «Ваша трактовка очень интересна, мистер Хьюз, но очевидно, что логичнее было бы…» Франклину иногда хотелось заметить он никогда этого не делал), что подобные смелые догадки о ранних цивилизациях частенько кажутся ему основанными на голливудских эпопеях с Керком Дугласом и Бертом Ланкастером в главной роли. Он представлял себе, как выслушает одного из таких умников и с иронией ответит ему: «Вы, конечно, понимаете, что фильм „Бен Гур“ нельзя считать абсолютно надежным источником?» Но не в этом плавании. И вообще, лучше подождать до тех пор, пока он не уверится, что очередное его плавание — последнее и контракт возобновлен не будет. Тогда он позволит себе немного расслабиться. Он станет откровеннее со своими слушателями, менее осторожен в отношении спиртного, более восприимчив к брошенному украдкой взгляду. Гости опоздали на лекцию Франклина Хьюза о Кноссе, и он уже начал ту часть, в которой изображал собой сэра Артура Эванса, когда они открыли двойные двери и выстрелили в потолок — правда, только один раз. Франклин, все еще с головой погруженный в собственный спектакль, пробормотал: «Переведите, пожалуйста», но этой старой шутки оказалось недостаточно, чтобы вновь привлечь внимание пассажиров. Они уже забыли о Кноссе и следили глазами за высоким человеком с усами и в очках, который направлялся к Франклину, чтобы занять его место за пюпитром. В обычных условиях Франклин отдал бы ему микрофон, предварительно вежливо спросив документы. Но поскольку в руках у человека был большой пулемет, а на голове — один из тех тюрбанов в красную клетку, которые прежде были отличительным признаком симпатичных воинов-пустынников, верных Лоренсу Аравийскому, а в последние годы стали отличительным признаком злобных террористов, охочих до пролития невинной крови, Франклин сделал простой жест, показывая, что уступает, и сел на стул.

Его аудитория — как он еще подумал о ней в кратком приливе: собственнических чувств — затихла. Все избегали неосторожных движений; все старались дышать бесшумно. Гостей было трое, и двое из них встали у дверей в лекционный зал. Высокий в очках, на миг превратясь едва ли не в ученого, постучал по микрофону, как делают лекторы во всем мире: отчасти чтобы проверить, работает ли техника, отчасти чтобы привлечь к себе внимание. В данном случае второе вряд ли было необходимо.

— Приношу извинения за беспокойство, — начал он, испустив один-два нервных смешка. — Но боюсь, ваш отдых на некоторое время придется прервать. Надеюсь, что ненадолго. Все вы останетесь здесь, на своих местах, пока мы не скажем вам, что делать.

Где-то в глубине зала прозвучал сердитый голос одного из американцев:

— Кто вы такие и какого черта вам надо? Араб подался назад к только что оставленному микрофону и с презрительной вежливостью дипломата сказал:

— Простите, но в данной ситуации я не намерен отвечать на вопросы. — Затем, видимо, чтобы его не спутали с дипломатом, решил продолжить: — Мы не из тех, кто прибегает к насилию без необходимости. Однако когда я стрелял в потолок, желая привлечь ваше внимание, я поставил вот эту маленькую защелку в положение, при котором пулемет стреляет одиночными выстрелами. Если ее передвинуть, — он показал как, приподняв оружие над головой, словно военный инструктор перед абсолютно неопытными новичками, — пулемет будет стрелять, пока не опустеет магазин. Надеюсь, это понятно.

Араб вышел из зала. Никто ничего не предпринимал; кое-где шмыгали носом и всхлипывали, но в общем было тихо. Франклин глянул через зал в дальний левый угол, где находилась Триция. Его ассистенткам дозволялось посещать лекции, но только не сидеть прямо перед ним —«А то мне в голову лезет всякая ерунда». Вид у нее был спокойный; похоже, она считала, что все обойдется. Франклин хотел сказать: «Послушай, со мной никогда такого не бывало, это ненормально, я не знаю, что делать», но ограничился лишь неопределенным кивком. После десяти минут напряженной тишины американка лет пятидесяти пяти поднялась со своего места. Один из двоих охранников у двери сразу прикрикнул на нее. Она не отреагировала на это, так же как на шепот и цепляющуюся за нее руку мужа. Она подошла к боевикам по центральному проходу, остановилась в нескольких шагах от них и произнесла четким, медленным голосом, в котором звучал готовый выхлестнуться ужас:

— Мне надо в уборную, слышите?

Арабы не ответили и не посмотрели ей в глаза. Они лишь сделали своими пулеметами короткое движение, со всей возможной ясностью говорящее, что сейчас она представляет собой большую мишень и что всякая настойчивость с ее стороны подтвердит этот факт самым убедительным и роковым образом. Она повернулась, снова ушла на свое место и заплакала. Тут же зарыдала другая женщина в правой половине зала. Франклин опять взглянул на Трицию, кивнул, поднялся на ноги, умышленно не глядя на двоих охранников, и подошел к пюпитру.

— Как я уже говорил… — он авторитетно прокашлялся, и все взоры обратились к нему. — Я уже говорил, что Кносский дворец отнюдь не является памятником первого человеческого поселения в этом районе. Слои, которые мы называем минойскими, залегают на глубине до семнадцати футов, но самые ранние следы человеческого обитания находятся на глубине в двадцать шесть футов или около того. К моменту закладки первого камня дворца люди жили на этом месте уже по меньшей мере десять тысяч лет…

Продолжить прерванную лекцию казалось естественным. Чувствовалось также, что Франклина теперь выделяет из других некое оперенье лидера. Он решил, для начала вскользь, подтвердить свое право на это. Понимают ли охранники по-английски? Возможно. Были они когда-нибудь в Кноссе? Вряд ли. И Франклин, описывая зал дворцовых собраний, придумал большую глиняную табличку, которая, заявил он, вероятно, висела над гипсовым троном. Там было написано — в этот момент он поглядел на арабов — «Мы живем в трудные времена». Продолжая рассказ о дворце, он раскопал и другие таблички с надписями, многие из которых, как он стал уже бесстрашно подчеркивать, имели универсальный смысл. «Ни в коем случае нельзя поступать опрометчиво», — гласила одна. Другая: «Пустые угрозы бесполезны, как пустые ножны». Третья: «Тигр всегда медлит перед прыжком». (Хьюз мельком подумал, знала ли минойская цивилизация тигров.) Он не был уверен, что все слушатели раскусили его хитрость, но в зале то там, то тут раздавалось одобрительное ворчание. Любопытно, что он и сам получал от этой игры удовольствие. Он завершил свой обход дворца надписью, весьма нетипичной для минойцев: «Там, где садится солнце, есть великая сила, и она оградит нас от бед». Потом сгреб свои бумажки и сел под более теплые, чем обычно, аплодисменты. Поглядел на Трицию и подмигнул ей. В глазах у нее блестели слезы. Он посмотрел на арабов и подумал, вот вам, теперь видите, из какого мы теста, мы еще за себя постоим. Он даже пожалел, что не ввернул какого-нибудь афоризма насчет людей с красными полотенцами на головах, но признался себе, что у него не хватило бы храбрости. Прибережет его на потом, когда все кончится.

Они прождали еще полчаса в пахнущей мочой тишине; затем вернулся главарь террористов. Он перекинулся парой слов с охранниками и подошел к пюпитру.

— Значит, вы тут прослушали лекцию о Кносском дворце, — начал он, и Франклин почувствовал, что у него вспотели ладони. — Это славно. Вам не мешает разбираться в других цивилизациях. Понимать, как они достигали величия и как — он сделал многозначительную паузу — они рушились. Я очень надеюсь, что ваше путешествие в Кносс будет приятным.

Он уже отходил от микрофона, когда раздался голос того же американца, на сей раз более миролюбивый, точно подействовали минойские таблички: — Простите, не будете ли вы так любезны в двух словах сказать нам, кто вы и чего вы хотите? Араб улыбнулся.

— По-моему, сейчас не время для объяснений. — Он кивнул, давая понять, что закончил, потом помедлил, словно вежливый вопрос по меньшей мере заслуживал вежливого ответа. — Скажем так. Если все пойдет согласно плану, вы вскоре сможете продолжить свое изучение минойской цивилизации. Мы исчезнем так же, как появились, и вам будет казаться, что вы видели нас всего лишь во сне. Потом вы о нас забудете. Останется только память о небольшой задержке. Поэтому вам ни к чему знать, кто мы такие, или откуда мы, или что нам нужно.

Он уже сходил с низкого подиума, как вдруг Франклин неожиданно для себя самого произнес:

— Извините. Араб обернулся:

— Хватит вопросов.

— Это не вопрос, — сказал Франклин. — Я только подумал… Конечно, у вас есть дела поважнее… но если нам придется остаться здесь, то вы могли бы разрешить нам ходить в уборную. — Главарь террористов нахмурился. — В сортир, — пояснил Франклин; потом снова: — В туалет.

— Разумеется. Вам будет позволено ходить в туалет, когда мы переведем вас.

— А когда это случится? — Франклин почувствовал, что немного увлекся добровольно взятой на себя ролью. Араб, со своей стороны, тоже заметил некую недопустимую вольность тона. Он грубо ответил:

— Когда надо будет.

Он ушел. Через десять минут появился араб, которого они еще не видели, и пошептал Хьюзу на ухо. Тот поднялся.

— Нас хотят перевести отсюда в столовую. Мы пойдем парами. Занимающим одну каюту следует сказать об этом. Нас отведут в наши каюты, и там можно будет сходить в уборную. Еще мы должны будем взять из кают паспорта, но ничего больше. — Араб зашептал снова. — Да, запираться в уборной нельзя. — От себя Франклин добавил: — По-моему, эти люди настроены весьма серьезно. По-моему, нам не стоит делать ничего такого, что может им не понравиться.

Пассажиров мог сопровождать лишь один охранник, и вся процедура заняла несколько часов. Когда Франклина и Трицию вели на нижнюю палубу, он сказал ей небрежно, будто о погоде:

— Сними кольцо с правой руки и надень туда, где носят обручальное. Камнем внутрь, чтобы его не было видно. Только не сейчас, а когда пойдешь пописать.

В столовой, куда они наконец попали, их паспорта проверял пятый араб. Трицию отправили в дальний конец, где в одном углу сидели англичане, а в другом — американцы. Посреди комнаты были французы, итальянцы, двое испанцев и канадцы. Ближе всех к двери остались японцы, шведы и Франклин, единственный ирландец. Одной из последних привели супружескую пару Циммерманов, плотных, хорошо одетых американцев. Поначалу Хьюз определил мужа как торговца одеждой, какого-нибудь опытного закройщика, открывшего свое дело; однако после разговора на Паросе выяснилось, что это недавно ушедший на покой профессор философии со Среднего Запада. Минуя столик Франклина по дороге к прочим американцам, Циммерман пробормотал: «Отделение чистых от нечистых».

Когда все собрались, Франклина отвели в каюту начальника хозяйственной части, где обосновался главарь гостей. Он вдруг поймал себя на том, что гадает, не прикреплен ли этот нос картошкой вместе с усами к очкам; возможно, все это снималось одним махом.

— А, мистер Хьюз. Вы, кажется, их представитель. Как бы то ни было, теперь вы утверждаетесь в этом качестве. Вам нужно будет объяснить им следующее. Мы сделаем ради их удобства все, что в наших силах, но они должны понимать, что имеются известные трудности. Им будет позволено разговаривать друг с другом каждый час в течение пяти минут. В это же время желающие смогут посетить туалет. По одному. Я думаю, все они люди разумные, и очень не хотел бы убедиться в обратном. Есть один человек, который говорит, что не может найти свой паспорт. Его фамилия Толбот.

— Мистер Толбот, да. — Рассеянный пожилой англичанин, который неоднократно задавал вопросы о религии в древнем мире. Скромный дядька, без доморощенных теорий, слава Богу.

— Он сядет вместе с американцами.

— Но он англичанин. Из Киддерминстера.

— Если он вспомнит, где его паспорт, будет англичанин и сядет с англичанами.

— Видно же, что англичанин. — Араб остался равнодушным. — Но произношение-то у него не американское, правда?

— Я с ним не беседовал. К тому же произношение ведь вообще не доказательство, верно? Вы вот, к примеру, говорите как англичанин, но по паспорту вы не англичанин. — Франклин медленно кивнул. — Так что подождем паспорта.

— Зачем вы нас разделили?

— Мы думали, вам понравится сидеть с земляками. — Араб сделал ему знак уходить.

— Последний вопрос. Моя жена. Можно ей сесть со мной?

— Ваша жена? — Главарь посмотрел на лежащий перед ним список пассажиров. — У вас нет жены.

— Нет, есть. Она путешествует под именем Триция Мейтленд. Это ее девичье имя. Мы поженились три недели назад. — Франклин помедлил, затем прибавил доверительным тоном: — Вообще-то она у меня уже третья.

Но франклиновский гарем, кажется, не произвел на араба никакого впечатления.

— Поженились три недели назад? Но ведь вы, по-моему, в разных каютах. Что, дела идут так худо?

— Нет, у меня отдельная каюта для работы, понимаете. Для подготовки к лекциям. Это роскошь, лишняя каюта, моя привилегия.

— Так она ваша жена? — Тон оставался бесстрастным.

— Ну да, конечно, — ответил он с легким негодованием.

— Но у нее британский паспорт.

— Она ирландка. Кто выходит замуж за ирландца, становится ирландкой. Это ирландский закон.

— Мистер Хьюз, у нее британский паспорт. — Он пожал плечами, словно проблема была неразрешима, затем нашел решение. — Но если вы хотите сидеть вместе с женой, можете пойти и сесть за столик к англичанам.

Франклин неловко улыбнулся.

— Если я представитель пассажиров, как я могу попасть к вам, чтобы передать просьбы пассажиров?

— Просьбы пассажиров? Нет, вы не понимаете. У пассажиров нет просьб. Вы не попадете ко мне, пока я сам этого не захочу.

Передав новые распоряжения, Франклин сел за свой отдельный столик и задумался. Хорошо в данной ситуации было то, что до сих пор с ними обращались более или менее корректно; никого не избили и не застрелили, и взявшие их в плен люди не производили впечатления истеричных мясников, какими могли бы оказаться. С другой стороны, плохое было тесно связано с хорошим: не будучи истеричными, гости, наверное, были людьми упорными, деятельными, не привыкшими отказываться от своей цели. Но какова была эта цель? Для чего они захватили «Санта-Юфимию»? С кем вели переговоры? И кто управлял мокнущим в море кораблем, который, насколько Франклин мог судить, описывал широкие, медленные круги?

Время от времени он ободряюще кивал японцам за соседним столиком. Пассажиры в дальнем конце столовой, как он не мог не заметить, иногда посматривали в его сторону, словно проверяя, здесь ли он еще. Он стал их связным, возможно, даже лидером. Эта его лекция о Кноссе, с учетом условий, выглядела сейчас почти блестящей; гораздо более отчаянной, чем он тогда предполагал. Теперешнее сидение в одиночестве, вот что его расстроило; он стал размышлять. Первоначальный всплеск эмоций — нечто близкое к восторженности — пошел на спад; взамен им овладели вялость и дурные предчувствия. Может быть, ему следует пойти и сесть с Трицией и англичанами. Но тогда они могут не посчитаться с его гражданством. Это разделение пассажиров — действительно ли оно означало то, чего он боялся?

Ближе к вечеру они услышали самолет, пролетевший над ними довольно низко. Из американского угла столовой донеслись приглушенные радостные возгласы; потом шум мотора затих. В шесть часов появился один из стюардов-греков с большим подносом сандвичей; Франклин отметил, как страх обостряет голод. В семь, когда он выходил по-маленькому, американский голос прошептал: «Так держать». Вернувшись за столик, он попытался принять спокойный и уверенный вид. Но вот беда: чем больше он думал, тем меньше находил оснований бодриться. В последние годы западные правительства много шумели о терроризме, о необходимости встретить угрозу с высоко поднятой головой и обуздать молодчиков; но молодчики что-то не замечали, что их обуздывают, и продолжали свое дело. Тех, кто посередке, убивали; правительства и террористы оставались невредимыми.

В девять Франклина снова вызвали в каюту начальника хозчасти. Пассажиров надо было развести на ночлег: американцев обратно в лекционную, англичан в диско-бар и так далее. Все эти помещения затем следовало запереть. Это было необходимо: гости тоже нуждались в отдыхе. Паспорта велели держать наготове, чтобы их можно было предъявить в любую минуту.

— А как с мистером Толботом?

— Он считается почетным американцем. Пока не найдет паспорт.

— А насчет моей жены?

— Мисс Мейтленд. Что вас интересует?

— Ей можно быть со мной?

— А. Ваша жена-англичанка.

— Она ирландка. Выходите за ирландца — становитесь ирландкой. Это закон.

— Закон, мистер Хьюз. Люди вечно твердят нам о законе. Меня часто ставило в тупик их мнение о том, что законно, а что незаконно. — Он посмотрел на карту Средиземноморья, висевшую на стене позади Франклина. — Законно ли, например, бомбить лагеря беженцев? Я много раз пытался обнаружить закон, который это разрешает. Но мы, похоже, затеяли долгий спор, а мне иногда кажется, что споры бессмысленны, так же как бессмыслен закон. — Он пожал плечами, отпуская Франклина. — Что же касается мисс Мейтленд, то будем надеяться, что ее национальность, как бы это сказать, не сыграет роли.

Франклин попытался подавить дрожь. Бывают случаи, когда уклончивые слова звучат гораздо страшнее, чем прямая угроза.

— А вы не скажете мне, когда это может… сыграть роль?

— Они глупы, вот в чем дело. Они глупы, потому что думают, что мы глупы. Они лгут самым откровенным образом. Говорят, что нельзя так скоро все уладить. Конечно же, можно. Есть такая вещь, как телефон. Они думают, будто научились чему-то благодаря прежним случаям подобного рода, но у них не хватает ума понять, что и мы кое-чему научились. Мы знаем их тактику, лгать и тянуть время, все эти попытки фамильярничать с борцами за свободу. Все мы знаем. И насколько у людей хватает сил, тоже знаем. Так что ваши правительства заставляют нас делать то, о чем мы предупреждали. Если бы они сразу начали переговоры, проблем бы не было. Но они всегда начинают слишком поздно. Им же хуже.

— Нет, — сказал Франклин. — Это нам хуже.

— Вам, мистер Хьюз, думаю, еще не время беспокоиться.

— А когда будет время?

— Я думаю, вам вообще не стоит беспокоиться.

— Когда будет время?

Главарь помолчал, затем с сожалением повел рукой:

— Наверное, завтра. Сроки уже установлены, видите ли. Мы говорили им об этом с самого начала.

Какой-то частью своего существа Франклин Хьюз не мог поверить в происшедшую беседу. Другая часть хотела сказать, что он всей душой на стороне захватчиков, а его гэльский паспорт, между прочим, означает, что он член ИРА, и пусть ему, ради Христа, разрешат уйти в свою каюту, лечь и забыть обо всем. Но вместо этого он повторил: — Сроки?

Араб кивнул. Не думая, Франклин спросил: — По одному в час? — Он немедленно пожалел о своем вопросе. Нельзя было подавать этому типу идеи.

Араб покачал головой.

— По двое. Двоих каждый час. Если не поднимать ставки, они не относятся к вам всерьез.

— Боже. Прийти на корабль и просто вот так убивать людей. Просто вот так?

— А по-вашему, было бы лучше, если бы мы объяснили им, почему мы их убиваем? — Его тон был насмешлив.

— Ну да, конечно.

— По-вашему, они проникнутся к нам сочувствием? — Теперь в его голосе было больше издевки, чем насмешки. Франклин умолк. Он думал, когда же они начнут убивать. — Спокойной ночи, мистер Хьюз, — сказал главарь гостей.

На ночь Франклина поместили в одной из офицерских кают, вместе с семьей шведов и тремя японскими парами. Как он понял, среди всех пассажиров им угрожала наименьшая опасность. Шведам — потому что их нация всегда соблюдала нейтралитет; Франклину и японцам, возможно, потому, что Япония и Ирландия в недавнее время порождали террористов. До чего нелепо. Шестерых японцев, приехавших в Европу изучать ее культуру, никто не спрашивал, поддерживают ли они различных политических убийц в своей собственной стране; Франклина тоже не пытали насчет ИРА. Гэльский паспорт, полученный благодаря случайному генеалогическому выбросу, предполагал возможную солидарность с гостями, и это служило защитой его хозяину. На самом деле Франклин ненавидел ИРА, точно так же как любую другую политическую группировку, мешавшую или способную помешать нелегкой работе — быть Франклином Хьюзом. Кажется — согласно своим принципам проведения ежегодного отдыха он не уточнял этого, — Триция гораздо более сочувственно относилась к заполонившим мир бандам жестоких маньяков, которым суждено было роковым образом повлиять на карьеру Франклина Хьюза. Однако ее посадили к британским дьяволам.

Сегодня в их каюте почти не разговаривали. Японцы держались обособленно; шведы коротали вечер, развлекая детей беседой о доме и Рождестве и английских футбольных командах; Франклина же тяготило бремя услышанного от главаря. Он был напуган и угнетен; но вынужденная изоляция, казалось, превращала его в пособника террористов. Он попробовал думать о двух своих женах и дочери, которой теперь должно быть уже… ну да, пятнадцать — ему всегда приходилось вспоминать год ее рождения и считать оттуда. Надо бы вырываться к ней почаще. Может, даже взять ее с собой, когда будут снимать очередной цикл. Пусть поглядит на съемки его шоу-экскурсии по Форуму; ей понравится. Так куда же все-таки деть камеру? Может, снимать в движении? И добавить статистов в тогах и сандалиях — да-да, это будет самое то…

На следующее утро Франклина привели в каюту начальника хозчасти. Главарь гостей махнул ему, предлагая садиться.

— Я решил последовать вашему совету.

— Моему совету?

— Переговоры, к несчастью, идут плохо. То есть вовсе не идут. Мы определили свою позицию, но они никак не желают определить свою.

— Они?

— Они. Так что, если в ближайшем будущем ничего не изменится, нам придется оказать на них давление.

Оказать давление? — Даже Франклин, который не смог бы сделать карьеру на телевидении, не будучи мастером по части эвфемизмов, был разгневан. — Вы имеете в виду — убивать людей?

— Как это ни грустно, другого давления они не понимают.

— А вы пробовали?

— Да, конечно. Мы пробовали сидеть сложа руки и ждать помощи от мирового общественного мнения. Пробовали быть хорошими и надеяться, что в награду нам вернут нашу землю. Могу уверить вас, что эти методы не работают.

— А почему не попробовать что-нибудь среднее?

— Эмбарго на американские товары, мистер Хьюз? Не думаю, что они примут это всерьез. Ограничение импорта «шевроле» в Бейрут? Нет, к сожалению, есть люди, которые понимают только давление определенного сорта. Мир движется вперед только…

— Только благодаря убийствам? Веселенькая философия.

— В мире мало веселенького. Ваши исследования древних цивилизаций должны были бы научить вас этому. Ну да ладно… Я решил последовать вашему совету. Мы объясним пассажирам, что происходит. Как они оказались участниками истории. И какова эта история.

— Они наверняка это оценят. — Франклин почувствовал тошноту. — Рассказать им, что да как.

— Вот-вот. Видите ли, в четыре часа необходимо будет начать… начать убивать их. Конечно, мы надеемся, что такой необходимости не возникнет. Однако же… Вы правы, если это возможно, им надо объяснить положение дел. Даже солдат знает, за что воюет. Будет справедливо, если пассажиры узнают тоже.

— Но они не воюют. — Тон араба, так же как и его слова, раздражал Франклина. — Они штатские люди. Поехали отдыхать. Они не воюют.

— Они больше не штатские, — ответил араб. — Ваши правительства другого мнения на этот счет, но они не правы. Ваше ядерное оружие, разве оно только против армии? Сионисты, по крайней мере, это понимают. У них воюет весь народ. Убить штатского сиониста — значит убить солдата.

— Послушайте, но у нас на корабле нет штатских сионистов, Бог с вами. Здесь только люди вроде несчастного старого Толбота, который потерял паспорт и превратился в американца.

— Тем более им следует все объяснить.

— Понятно, — сказал Франклин и не смог сдержать ухмылку. — Так вы хотите собрать пассажиров и объяснить им, что они на самом деле сионистские солдаты и поэтому вы намерены убить их.

— Нет, мистер Хьюз, вы не поняли. Я ничего объяснять не собираюсь. Они не станут меня слушать. Нет, мистер Хьюз, все это объясните им вы.

— Я? — Франклин не испугался. Наоборот, он почувствовал решимость Ни за что. Делайте свое грязное дело сами.

— Но, мистер Хьюз, вы же профессиональный лектор. Я слушал вас, хоть и недолго. У вас так хорошо получается. Вы могли бы описать все с исторической точки зрения. Мой помощник даст вам любую необходимую информацию.

— Не нужна мне никакая информация. Делайте свое грязное дело сами.

— Мистер Хьюз, честное слово, я не могу вести переговоры с двумя сторонами одновременно. Сейчас девять тридцать. У вас есть полчаса на размышление. В десять вы скажете, что прочтете лекцию. Затем у вас будет два часа, три часа, если понадобится, на беседу с моим помощником Франклин качал головой, но араб бесстрастно продолжал: — Затем вы должны будете к трем часам подготовить лекцию. Думаю, ее продолжительность составит минут сорок пять. Я, разумеется, буду слушать вас с величайшим интересом и вниманием. А в три сорок пять, если меня удовлетворит то, как вы объясните ситуацию, мы в благодарность признаем ирландское гражданство вашей недавно обретенной жены. Это все, что я хотел вам сказать; в десять часов вы передадите мне свой ответ.

Вернувшись в каюту к шведам и японцам, Франклин вспомнил цикл телепередач о психологии, который его как-то попросили провести. Цикл отменили после первой же пробной пленки, о чем никто особенно не жалел. Среди прочего в нем рассказывалось об эксперименте по определению грани, за которой собственные интересы побеждают альтруизм. В такой формулировке это звучало почти солидно; однако сам опыт показался Франклину отвратительным. Исследователи брали недавно родившую самку обезьяны и помещали ее в специальную клетку. Мать продолжала кормить и ласкать своего детеныша примерно таким же образом, как это делали в пору материнства жены экспериментаторов. Затем они включали ток, и металлический пол клетки постепенно нагревался. Сначала обезьяна беспокойно подпрыгивала, потом долго, пронзительно кричала, потом пыталась стоять по очереди на каждой ноге, ни на секунду не выпуская детеныша из рук. Пол становился все горячее, мучения обезьяны — все заметнее. Наконец жар оказывался нестерпимым, и перед ней, по словам экспериментаторов, вставал выбор между альтруизмом и собственными интересами. Она должна была либо терпеть сильнейшую боль и, возможно, пойти на смерть ради сохранения своего потомства, либо положить детеныша на пол и влезть на него, чтобы избавить себя от дальнейшей пытки. Во всех случаях, раньше или позже, собственные интересы торжествовали над альтруизмом.

Этот эксперимент вызвал у Франклина омерзение, и он был рад, что все закончилось пробным выпуском и ему не пришлось показывать публике такие вещи. Теперь он чувствовал себя примерно как та обезьяна. Ему надо было выбрать один из двух равно отталкивающих вариантов: или бросить свою подругу, сохранив себя незапятнанным, или спасти подругу, объяснив невинным людям, что справедливость требует убить их. И спасет ли это Триш? Франклину не гарантировали даже его собственной безопасности; возможно, в качестве ирландцев их обоих лишь переместят в конец списка смертников, но все же не вычеркнут оттуда. С кого они начнут? С американцев, с англичан? Если с американцев, долго ли придется ждать англичанам? Четырнадцать, шестнадцать американцев — он жестокосердно перевел это в семь-восемь часов. Если они начнут в четыре, а правительства будут стоять на своем, с полуночи начнут убивать англичан. А в каком порядке? Мужчин первыми? Кто подвернется? По алфавиту? Фамилия Триш — Мейтленд. Как раз посередине алфавита. Увидит ли она рассвет?

Он представил себя стоящим на теле Триции, чтобы уберечь свои обожженные ноги, и содрогнулся. Ему придется прочесть лекцию. Вот в чем разница между обезьяной и человеком. В конце концов человек все-таки способен на альтруизм. Именно поэтому он и не обезьяна. Конечно, вероятнее всего, что после лекции его аудитория сделает прямо противоположный вывод, решит, будто Франклин действует в собственных интересах, спасает свою шкуру гнусным угодничеством. Но в этом особенность альтруизма: человек всегда может быть превратно понят. А потом он им всем все объяснит. Если будет какое-нибудь потом. Если будут они все.

Когда появился помощник, Франклин попросил снова отвести его к главарю. В обмен на лекцию он хотел вытребовать неприкосновенность для себя и Триции. Но помощник пришел только за ответом; продолжать переговоры захватчики не собирались. Франклин понуро кивнул. Все равно он никогда толком не умел торговаться.

В два сорок пять Франклина отвели в его каюту и разрешили принять душ. В три он вошел в лекционную, где был встречен самой внимательной в его жизни публикой. Он налил себе из графина затхлой воды, которую никто не позаботился переменить. Почувствовал накат изнеможения, подспудную толчею паники. Всего за день мужчины успели обрасти бородами, женщины смялись. Они уже не походили на самих себя или на тех, с кем Франклин провел десять дней. Может быть, благодаря этому их будет легче убивать.

Прежде чем начать писать самому, Франклин понаторел в искусстве как можно доступнее излагать чужие мысли. Но никогда еще сценарий не будил в нем таких опасений; никогда не ставил режиссер таких условий; никогда не платили ему такой необычной монетой. Согласившись выступать, он поначалу убедил себя в том, что непременно найдет способ сообщить аудитории о вынужденном характере лекции. Придумает какую-нибудь уловку вроде тех фальшивых минойских надписей; или так все преувеличит, выкажет такой энтузиазм по поводу навязанной ему идеи, что публика не сможет не заметить иронии. Но нет, все это не годилось. Ирония, вспомнил Франклин определение одного старого телевизионщика это то, чего люди не понимают. А уж в нынешних условиях пассажиры наверняка не станут выискивать ее в словах Франклина. Беседа с помощником только ухудшила дело: помощник дал точные инструкции и добавил, что всякое отклонение от них повлечет за собой не только отказ вывести мисс Мейтленд из группы англичан, но и непризнание ирландского паспорта самого Франклина. Они-то умели торговаться, эти гады.

— Я надеялся, — заговорил он, — что при следующей нашей с вами встрече продолжу рассказ об истории Кносса. К сожалению, как вы знаете и сами, обстоятельства изменились. У нас гости. — Он сделал паузу и поглядел вдоль прохода на главаря, стоящего перед дверьми с охранниками по обе стороны. — Теперь все иначе. Мы в руках других людей. Наша… участь больше от нас не зависит. — Франклин кашлянул. Начало выходило не слишком удачное. Он уже стал сбиваться на иносказания. Единственным его долгом, единственной задачей, которая стояла перед ним как перед профессионалом, было говорить максимально прямо. Франклин никогда не отрицал, что работает на публику и не раздумывая встанет на голову в ведре с селедкой, если это увеличит число его зрителей на несколько тысяч; но где-то в нем крылось остаточное чувство — смесь восхищения и стыда, — заставлявшее его держать на особом счету тех рассказчиков, которые были совсем другими, чем он: тех, что говорили спокойно, своими собственными, простыми словами, и чье спокойствие придавало им вес. Зная, что никогда не будет похож на них, Франклин попытался сейчас следовать их примеру.

— Меня попросили объяснить вам положение дел. Объяснить, как вы… мы… оказались в такой ситуации. Я не специалист по ближневосточной политике, но попробую рассказать все так, как я это понимаю. Для начала нам, наверное, придется вернуться в девятнадцатое столетие, когда до образования государства Израиль было еще далеко… — Франклин вошел в привычный, спокойный ритм, словно боулер, размеренно бросающий мячи. Он чувствовал, что слушатели понемногу расслабляются. Обстоятельства были необычны, но им рассказывали интересную историю, и они открывались навстречу рассказчику, как испокон веку делала публика, желающая знать, откуда все пошло, жаждущая, чтобы ей объяснили мир. Франклин изобразил идиллическое девятнадцатое столетие — сплошь кочевники, да козопасы, да традиционное гостеприимство, позволяющее вам по три дня проводить в чужом жилище, не подвергаясь расспросам о цели вашего визита. Он говорил о ранних поселениях сионистов и о западных концепциях собственности на землю.

О Декларации Бальфура. Об иммиграции евреев из Европы. О второй мировой войне. О вине европейцев в том, что за фашистский геноцид пришлось платить арабам. О евреях, которых преследования нацистов научили тому, что единственный способ уцелеть — это самим стать такими же, как нацисты. Об их милитаризме, экспансионизме, расизме. Об их упреждающем ударе по египетскому воздушному флоту в начале Шестидневной войны, который был полным моральным эквивалентом Перл-Харбора (Франклин умышленно не смотрел на японцев — и на американцев — ни в этот момент, ни в течение еще нескольких минут). О лагерях беженцев. О краже земли. Об искусственной поддержке израильской экономики долларом. О зверствах по отношению к обездоленным. О еврейском лобби в Америке. Об арабах, просивших у западных держав лишь той справедливости, какую уже нашли у них евреи. О печальной необходимости прибегнуть к насилию, уроке, преподанном арабам евреями точно так же, как прежде — евреям нацистами.

Пока Франклин использовал только две трети отведенного времени. Наряду с потаенной враждебностью части публики он, как ни странно, ощущал и расползшуюся по залу дремоту, точно люди уже слышали эту историю прежде и не поверили ей еще тогда.

— И вот мы подходим к настоящему моменту. — Это снова пробудило в них напряженное внимание; несмотря на экстраординарность ситуации, Франкли почувствовал, как по коже у него побежали мурашки удовольствия. Он был словно гипнотизер, которому достаточно щелкнуть пальцами, чтобы заворожить зрителей. — Мы должны понять, что на Ближнем Востоке больше не осталось мирных граждан. Сионисты понимают это, западные правительства — нет. Мы, увы, теперь тоже не мирные граждане. В этом виноваты сионисты. Вы… мы… взяты в заложники группировкой «Черный гром» с целью добиться освобождения троих ее членов. Возможно, вы помните, — хотя Франклин сомневался в этом, ибо случаи подобного рода были часты, почти взаимозаменяемы что два года назад американские воздушные силы принудили гражданский самолет с тремя членами группы «Черный гром» на борту совершить посадку в Сицилии, что итальянские власти одобрили этот акт пиратства и в нарушение международных законов арестовали троих борцов за свободу, что Британия защищала действия Америки в ООН и что те трое сейчас находятся в тюрьмах Франции и Германии. Группа «Черный гром» не намерена подставлять другую щеку, и теперешний оправданный… налет, — Франклин произнес это слово с осторожностью, взглянув на главаря, словно показывая, что не хочет опускаться до эвфемизма, — следует считать ответом на тот акт пиратства. К несчастью, западные правительства не проявляют такой же заботы о своих гражданах, как «Черный гром» — о своих борцах за свободу. К несчастью, они до сих пор не соглашаются отпустить заключенных. К сожалению, у «Черного грома» нет иного выбора, кроме как осуществить задуманную угрозу, о которой западным правительствам было недвусмысленно сообщено с самого начала…

В этот момент крупный неспортивного вида американец в голубой рубашке сорвался с места и побежал по проходу к арабам. Их пулеметы не были установлены в режим стрельбы одиночными выстрелами. Было очень много шуму и сразу вслед за тем — много крови. Итальянец, сидевший на линии огня, получил в голову пулю и упал на колени к жене. Несколько человек встали и быстро сели опять. Главарь группы «Черный гром» взглянул на часы и махнул Хьюзу, чтобы тот продолжал. Франклин сделал большой глоток несвежей воды. Он пожалел, что под рукой нет чего-нибудь покрепче.

— Из-за упрямства западных правительств — снова заговорил он, стараясь, чтобы голос его звучал теперь как можно официальное, без прежних хьюзовских интонаций, — и их безрассудного пренебрежения человеческими жизнями возникла необходимость принести жертвы. Как я пытался объяснить ранее, это исторически неизбежно. Группа «Черный гром» чрезвычайно надеется на то, что западные правительства незамедлительно отойдут от принятой ими тактики. В качестве последнего средства, которое должно вразумить их, необходимо будет казнить по двое из вас… из нас… по истечении каждого часа до начала переговоров. Группа «Черный гром» решается на подобные действия скрепя сердце, но западные правительства не оставляют ей выбора. Порядок экзекуции установлен в соответствии со степенью вины западных стран в происходящем на Ближнем Востоке. — Франклин уже не смотрел на свою аудиторию. Он понизил голос, но не мог позволить себе перейти предел слышимости. — Сначала американцы-сионисты. Потом остальные американцы. Потом англичане. Потом французы, итальянцы и канадцы.

— Какого хера вы путаете Канаду в ближневосточные дела? Какого хера? — закричал человек, на голове у которого по-прежнему была панама с кленовым листом. Жена не давала ему встать. Франклин, чувствуя, что жар под ногами становится нестерпимым, машинально сгреб листочки, ни на кого не глядя, сошел с возвышения, пересек зал, испачкав свои каучуковые подошвы в крови мертвого американца, миновал троих арабов, которые могли бы пристрелить его, если бы захотели, и, никем не сопровождаемый, беспрепятственно добрался до своей каюты. Там он запер дверь и лег на койку.

Очень скоро на палубе загремели выстрелы. С пяти до одиннадцати, ровно через каждые шестьдесят минут, словно жуткая пародия на бой городских часов, снаружи раздавался треск пулеметов. Затем слышались всплески — это выбрасывали в море очередную пару. В начале двенадцатого американскому отряду специального назначения из двадцати двух человек, преследовавшему «Санта-Юфимию» в течение пятнадцати часов, удалось попасть на борт. В стычке погибли еще шесть пассажиров, включая мистера Толбота, почетного американского гражданина из Киддерминстера. Из восьмерых гостей, помогавших кораблю грузиться на Родосе, были убиты пятеро, двое — после того как сдались.

Ни главарь, ни его помощник не уцелели, поэтому не нашлось никого, кто подтвердил бы рассказ Франклина Хьюза о заключенной им с арабами сделке. Триция Мейтленд, которая, сама о том не ведая, на несколько часов стала ирландкой и которая во время лекции Франклина Хьюза вернула свое кольцо на прежнее место, никогда больше с ним не разговаривала.

 

Религиозные войны

Источник: Archives Municipales de Besancon (section CG, boite 377a) A. Нижеследующее дело, отчет о котором до сих пор не публиковался, представляет… (Примечание переводчика: Все материалы в рукописи идут подряд, и почерк везде…  

Petition des habitans

  Plaidoyer des habitans F Господа, сии бедные и смиренные истцы, несчастные и удрученные, предстали перед вами, как некогда жители островов…

Replique des insectes

Во-первых, мой оппонент упоминает о продолжительном сроке, в течение которого bestioles обитали в ножке Епископского трона, лелея свой темный… Во-вторых, здесь было заявлено, что древесные черви не плавали на Ковчеге, а… В-третьих, заявление, будто из наших слов следует, что Гуго, Епископ Безансонский, был ввергнут во тьму неразумия…

Conclusions du procureur episcopal

По вопросу, поднятому адвокатом bestioles, о многих поколениях древесных червей и о том, следует ли считать поколение червей, вызванное в суд, тем… Не дано нам также знать и целых мириад причин, по которым Господь мог наслать…  

Уцелевшая

В год тысяча четыреста девяносто второй Колумб переплыл океан голубой. А дальше? Она не могла вспомнить. Много лет назад покорные третьеклашки со сложенными на парте руками, они нараспев…

X x x

 

После первой большой катастрофы она часто смотрела телевизор. Это не слишком серьезная катастрофа, говорили тогда, ничего страшного, с бомбой не сравнить. И потом, это ведь случилось далеко, в России, а у них там нет хороших современных электростанций, как у нас, и даже если б были, их требования безопасности, очевидно, намного ниже, так что здесь этого произойти не могло, и нам-то волноваться не о чем, правда? Говорили даже, что это послужит русским уроком. Теперь они семь раз подумают, прежде чем сбросить бомбу.

Странно, но на людей это подействовало как-то возбуждающе. Все интересней, чем последние данные по безработице или цена марки. Кроме того, неприятности большей частью случались с другими. Было ядовитое облако, и все следили, куда оно идет, как следили бы за перемещениями весьма любопытной области низкого давления на карте погоды. Одно время люди перестали покупать молоко и спрашивали мясника, откуда мясо. Но потом тревога улеглась, и все обо всем забыли.

Сначала северных оленей собирались хоронить в шести футах под землей. Эта история не попала в разряд сенсаций — дюйм-два на странице зарубежных новостей, и только. Облако прошло над оленьими пастбищами, яд выпал с дождем, лишайник стал радиоактивным. Что я вам говорила, подумала она, все связано.

Никто не мог понять, с чего она так расстроилась. Ей говорили, хватит сентиментальничать, в конце концов, не собирается же она жить на одной оленине, а если она такая сердобольная, пусть лучше людей пожалеет. Она пробовала объяснить, но объяснения всегда давались ей с трудом, и ее не поняли. А те, кто якобы понял, сказали, ну ясно, это все твое детство и романтические ребячьи бредни, но нельзя же всю жизнь жить с этими ребячьими бреднями, пора наконец и повзрослеть, пора стать реалисткой, ты уж не плачь, а вообще-то нет, может, оно и неплохо, знаешь, поплачь-ка как следует, пожалуй, это пойдет тебе на пользу. Нет, говорила она, не так все это, совсем не так. Потом пошли шутки карикатуристов: северные олени светятся от радиоактивности, и Деду Морозу на санях не надо освещать себе путь, а у оленя по кличке Красноносый Рудольф такой блестящий нос, потому что он из Чернобыля, но ей это смешным не казалось.

Послушайте, повторяла она людям. Радиоактивность меряют в таких единицах, беккерелях. После катастрофы норвежскому правительству надо было решить, какой уровень радиации в мясе считать еще безопасным, и они остановились на цифре в 600 беккерелей. Но населению пришлась не по душе мысль, что их мясо отравлено, и дела норвежских мясников пошатнулись, а мясо северных оленей вообще никто не брал, и неудивительно. Тогда правительство поступило вот как. Они сказали, что народ, очевидно, не станет есть оленину слишком часто, уж очень он напуган, а есть более загрязненное мясо время от времени ничуть не вреднее, чем менее загрязненное — постоянно. Так что для оленины допустимый предел заражения подняли до 6000 беккерелей. Фокус-покус! Сегодня вредно есть мясо, в котором 600 беккерелей, а завтра можно спокойно есть то, где их вдесятеро больше. Это, конечно, касается только оленины. А свиная отбивная или телячья шейка, содержащие 601 Беккерель, официально считаются опасными.

В одной из телепередач показывали чету лапландских фермеров, которые привезли на проверку тушу убитого оленя. Это случилось сразу после того, как допустимый предел увеличили в десять раз. Инспектор из соответствующего управления, по сельскому хозяйству, что ли, вырезал маленькие кусочки оленьих внутренностей и произвел обычные замеры. Прибор зафиксировал 42000 Беккерелей. 42 тысячи.

Сначала их собирались хоронить на глубине в шесть футов. Однако чем больше несчастье, тем охотнее люди шевелят мозгами. Хоронить оленей? Нет, тогда может показаться, будто возникла серьезная проблема, будто что-то и впрямь неладно. Надо найти более практичный способ избавиться от них. Раз нельзя кормить этим мясом людей, почему бы не скормить его животным? Хорошая мысль — но каким животным? Понятно, не тем, которые в конце концов пойдут в пищу людям: царей природы надо беречь. И его решили отдать норкам. Какая удачная идея! Норки — зверюшки не из самых симпатичных, к тому же люди, которые могут позволить себе покупать норковые шубы, вероятно, не станут возражать против небольшой дозы радиоактивности в придачу. Это как чуточка духов за ушами или вроде того. Особый шик, если подумать.

На этом месте большинство знакомых уже переставали слушать, что она говорит, но она всегда продолжала. Ну вот, говорила она, так теперь вместо того, чтобы хоронить оленей, на их тушах рисуют большую синюю полосу и скармливают норкам. Мне кажется, лучше было бы их хоронить. Тогда людям стало бы стыдно. Посмотрите, что мы сделали с северными оленями, сказали бы те, кто будет рыть яму. По крайней мере, могли бы сказать. Могли бы задуматься. Почему мы так жестоки к животным? Делаем вид, что любим их, держим у себя дома и умиляемся, когда нам кажется, будто они ведут себя похоже на нас, но ведь мы были жестоки к ним с самого начала, разве не так? Убивали их, и мучили, и перекладывали на них свою вину?

 

X x x

 

Она перестала есть мясо после той катастрофы. Всякий раз, увидев у себя на тарелке кусочек говядины или ложку гуляша, она вспоминала северных оленей. Несчастных зверей с ободранными рогами, в крови после драки. Потом вереницу туш на блестящих крюках, у каждой на спине синяя полоса, с позвякиванием едущих мимо.

После этого, объясняла она, ей и пришло в голову отправиться сюда. То есть на юг. Ей говорили, что она поступила глупо, сбежала, не захотела стать реалисткой, если уж она так переживала, надо было не удирать, а доказывать свою правоту. Но это слишком угнетало ее. Никто не прислушивался к ее словам. Кроме того, вы все время должны стремиться туда, где, по-вашему, олени могут летать; это и значит быть реалистом. На севере им уже не подняться.

 

X x x

 

Узнать бы, что стало с Грегом. Узнать бы, жив ли он. Узнать бы, что он думает обо мне теперь, когда убедился в моей правоте. Надеюсь, он не возненавидел меня за это. Мужчины часто начинают ненавидеть тебя за твою правоту. А может, он прикинется, будто ничего не случилось; тогда ему легко будет считать, что он прав. Нет, это не то, что ты думала, это просто комета вспыхнула в небе, или летняя гроза, или телевизионщики разыгрывают. Курица безмозглая.

Грег был самый обыкновенный олух. Не то чтобы мне хотелось чего-то другого, когда я его встретила. Он уходил на работу, приходил домой, бездельничал, пил пиво, уходил добавлять с приятелями, иногда слегка поколачивал меня, вечером после получки. Мы жили не так уж плохо. Спорили насчет Пола, конечно. Грег говорил, я должна его кастрировать, чтоб был не такой агрессивный и не царапал мебель. Я говорила, это тут ни при чем, все кошки царапают мебель, наверно, надо купить ему специальный шесток, обитый материей. Грег сказал, почем я знаю, может, он решит, что его поощряют, и начнет царапать вообще все подряд? Я сказала, не изображай из себя идиота. Он сказал, это научный факт: если кота кастрировать, он станет менее агрессивным. Я сказала, а по-моему, наоборот — если его покалечить, он скорее станет злобным и раздражительным. Тогда Грег взял наши здоровые ножницы и сказал, ладно, а почему бы нам не проверить, черт возьми? Я завопила.

Я бы не дала ему кастрировать Пола, хотя он и правда изрядно попортил мебель. Потом я кое-что вспомнила. Северных оленей тоже кастрируют. В Лапландии, знаете. Выбирают большого самца, кастрируют, и он становится ручным. Потом вешают ему на шею колокольчик, и этот головной, как его там называют, ведет остальных оленей куда захочется пастухам. Так что резон тут есть, но я все равно против. Кот не виноват, что он кот. Грегу я, конечно, ничего про этих, с колокольчиками, не рассказала. Иногда, если он пускал в ход руки, я думала, тебя бы первого кастрировать, может, ты станешь менее агрессивным. Но я никогда этого не говорила. Что толку.

Мы часто ругались, когда речь заходила о животных. Грег считал меня дурой. Как-то я сказала ему, что всех китов переводят на мыло. Он засмеялся и ответил, что это неслабо придумано — какая никакая, а все польза. Я разревелась. Наверно, не столько из-за его слов, сколько вообще из-за его отношения к этим вещам.

О самом серьезном мы не спорили. Он просто говорил, что политика — мужское дело, а я сама не соображаю, что несу. Дальше наши беседы о вымирании планеты не заходили. Когда я говорила, что меня волнует, как поведет себя Америка, если Россия ей не уступит, или наоборот, или что-нибудь насчет Ближнего Востока, он говорил, а мне не кажется, что это у меня предменструальный синдром? Сами понимаете, какой уж тут разговор. Он и не собирался обсуждать эти темы, спорить со мной. Как-то я сказала, может быть, это и впрямь предменструальный синдром, и он сказал, ну да, так я и думал. Я сказала, да нет, послушай, может, женщины ближе к миру. Он сказал, о чем это я, а я сказала, ну, все ведь связано, правда, и женщины больше связаны со всеми природными циклами, рождением и возрождением планеты, чем мужчины, которые только оплодотворители, если уж на то пошло, а раз женщины живут в гармонии с миром, то когда на севере происходят ужасные вещи, вещи, угрожающие самому существованию планеты, женщины, может быть, чувствуют это, чувствуют же некоторые приближение землетрясения, вот, наверно, отсюда и ПМС. Он сказал, курица ты безмозглая, потому-то политика и есть мужское дело, и достал из холодильника еще пива. Через несколько дней он сказал мне, ну и как там насчет конца света? Я посмотрела на него и ничего не ответила, и он сказал, так я и думал, весь этот твой предменструальный синдром только оттого, что у тебя был месяц на носу. Я сказала, ты меня так злишь, что я даже хочу конца света, чтобы ты остался в дураках. Он сказал, жаль, жаль, вот видишь, какая штука, я ведь, по-твоему, только оплодотворитель, но я уверен, что другие оплодотворители там, на севере, как-нибудь да разберутся.

Разберутся? Так говорят сантехники или работяги, которые приходят латать крышу. «Ладно, авось разберемся», — говорят они и подмигивают этак по-приятельски. Ну, а теперь-то разобраться им не удалось, правда? Ясное дело, не удалось. И в последние дни кризиса Грег не всегда приходил домой по ночам. Даже он наконец заметил и решил поразвлечься напоследок. В каком-то смысле я не могла его винить, да он бы и не признался. Он сказал, что не приходит, потому что ему надоело слушать мой нудеж. Я сказала, что понимаю и все нормально, но когда я объяснила ему, он взъерепенился. Сказал, если ему захочется подшустрить на стороне, то это будет не из-за мировой ситуации, а потому, что я ему плешь проела. Они просто не видят связи, правда? Когда мужчины в темно-серых костюмах и галстуках в полоску там, на севере, принимают, как они выражаются, известные меры предосторожности, мужчины вроде Грега, в теннисках и ремнях, здесь, на юге, начинают засиживаться в барах и снимать девочек. Они бы должны понять это, правда? Должны бы признать.

Так что, когда это случилось, я не стала ждать Грега домой. Он где-то заливал в себя очередную кружку пива и говорил, что эти парни на севере во всем разберутся, а пока почему бы тебе не посидеть у меня на коленях, цыпочка? Я просто взяла Пола вместе с его корзиной, захватила с собой побольше консервов и несколько бутылок воды и села в автобус. Я не оставила записки, потому что говорить было нечего. Вышла на конечной, на Гарри Чен авеню, и пошла пешком по Эспланаде. И угадайте-ка, кто там грелся на крыше машины? Сонная, мирная трехцветная киска. Я погладила ее, она замурлыкала, тогда я сгребла ее в охапку, один-двое прохожих остановились посмотреть, но не успели они раскрыть рот, как я уже свернула за угол, на Герберт-стрит.

Грег рассердился бы, узнай он про лодку. Но он только один из четырех хозяев, а если все они собираются коротать последние дни, напиваясь в барах и снимая девочек из-за мужчин в темно-серых костюмах, которые, по-моему, кастрировали сами себя уже много лет назад, то лодка им вряд ли понадобится, правда? Я погрузилась, а когда отчаливала, увидела, что пестренькая, которую я дела не помню куда, сидит на корзинке Пола и смотрит на меня. «Ты будешь Линда», — сказала я.

 

X x x

 

Она покинула мир в месте под названием Докторова балка. Там, где кончается Эспланада в Дарвине, за зданием АМХ современной постройки, извилистая дорога ведет вниз, к заброшенному лодочному причалу. Просторная автомобильная стоянка на солнцепеке обычно пустует, Машины бывают здесь, только когда туристы приезжают поглазеть, как кормят рыбу. Теперь ничего больше в Докторовой балке не происходит. Каждый день во время прилива сотни, тысячи рыб собираются у самого берега и ждут, чтобы их покормили.

Она подумала, как доверчивы рыбы. Они, наверно, считают, что эти двуногие великаны дают им еду по доброте душевной. Может, поначалу так оно и было, но нынче вход сюда стоит два с половиной доллара для взрослых, полтора для детей. Странно, почему туристов, которые останавливаются в больших отелях вдоль Эспланады, это не удивляет. Но люди перестали задумываться о том, что происходит вокруг, — всем некогда. Мы живем в мире, где надо платить, чтобы дети могли посмотреть, как кормят рыбу. Теперь эксплуатируют даже рыб, подумала она. Эксплуатируют, а потом травят. Весь океан постепенно наполняется ядом. Рыбы тоже умрут.

Докторова балка была безлюдна. Отсюда уже почти никто не плавал: все давным-давно перебрались в специально оборудованный порт. Однако на скалах до сих пор лежали две-три лодки, видимо, брошенные хозяевами. На одной из них, серо-розовой, с обломком мачты, было написано: «НЕ ПРОДАЕТСЯ». Это всегда забавляло ее. Грег и его друзья держали свою маленькую лодчонку позади этой, подальше от места кормления рыб. Скалы здесь были завалены металлоломом — двигателями, котлами, клапанами, трубами, оранжево-красными от ржавчины. Проходя мимо, она вспугнула две-три стайки оранжево-красных бабочек, поселившихся среди этого металлического хлама, который обеспечивал им маскировку. Что мы сделали с бабочками, подумала она; вот где мы заставили их жить. Она перевела взгляд на море, с зарослей невысоких мангровых деревьев, подымающихся вверх по берегу, мимо цепочки маленьких танкеров к низким, горбатым островам на горизонте. Таким было место, где она покинула мир.

Мимо острова Мелвилла, через пролив Дандас и дальше, в Арафурское море; затем она предоставила выбор направления ветру. Кажется, большей частью они плыли на восток, но она следила не слишком внимательно. Запоминать дорогу имеет смысл лишь в том случае, если ты намерен вернуться туда, откуда отправился, а она знала, что это невозможно.

Она не ожидала увидеть на горизонте аккуратные грибовидные облака. Она знала, что это не будет похоже на кино. Иногда чуть менялась освещенность, иногда слышался отдаленный рокот. Подобные вещи могли вовсе ничего не значить; но где-то это уже случилось, и ветры, гуляющие по планете, довершат начатое. По вечерам она приспускала парус и уходила вниз, в маленькую каютку, оставляя палубу Полу и Линде. Сначала Пол хотел подраться с новенькой — как это у них принято, защищал свою территорию. Но через пару дней кошки свыклись друг с другом.

 

X x x

 

Наверно, она слегка перегрелась на солнце. Она провела на жаре целый день, а единственной защитой служила ей одна из старых бейсбольных шапок Грега. У него была целая коллекция таких шапок с дурацкими надписями. Эта была красная с белыми буквами, рекламой какого-то ресторана. Надпись гласила: «ПОКА НЕ ПОЕШЬ В „БИДЖЕЙ“, ГОВНА ИЗ ТЕБЯ НЕ ВЫЙДЕТ». Грег получил ее на день рождения от кого-то из собутыльников, и эта шутка никогда не надоедала ему. Бывало, он сидел здесь, в лодке, в этой шапке и с банкой пива в руке и начинал потихоньку посмеиваться себе под нос. Потом смеялся погромче, пока кто-нибудь не обратит внимания, и наконец объявлял:

«Пока не поешь в „Би-Джей“, говна из тебя не выйдет». Это приводило его в восторг, снова и снова. Она ненавидела эту шапку, но носить ее стоило. Она забыла цинковую мазь и все остальные тюбики.

Она знала, что делает. Знала, что из этой затеи, которую Грег, наверно, назвал бы ее очередной авантюркой, может ничего не выйти. Какие бы планы она ни строила — особенно если в них не находилось места Грегу, — он всегда называл их ее очередной авантюркой. Она не рассчитывала пристать к какому-нибудь нетронутому острову, где достаточно бросить через плечо горстку бобов, и за спиной у тебя сразу подымется и приветливо замашет стручками целый бобовый лес. Она не думала увидеть коралловый риф, песчаную отмель из туристического проспекта и кивающую пальму. Она не воображала, будто через пару недель наткнется на ялик с каким-нибудь симпатичным парнягой и двумя собаками; потом на девицу с двумя курами, на увальня с двумя свиньями и так далее. Особых надежд на будущее она не питала. Она просто решила, что надо попробовать, а там уж как выйдет. В этом ее долг. И уклоняться от него нельзя.

 

X x x

 

Что-то такое было сегодня ночью. Я просыпалась, а может, еще не проснулась, но я слышала кошек, честное слово, слышала. Вернее, кошку, как она зовет кота. Но Пола-то звать недолго, он ведь недалеко. Когда я совсем проснулась, уже только волны плескались о борт. Я вылезла наверх, открыла дверь. И увидела в лунном свете, как они сидят бок о бок, такие аккуратненькие, и смотрят на меня. В точности как двое ребят, которых девчонкина мать едва не застукала за поцелуями. Кошка, когда у нее течка, кричит, словно ребенок плачет, правда? Это должно бы научить нас кое-чему.

Я не считаю дней. Какой в этом смысл? Нам надо отвыкать мерить все днями. Днями, уик-эндами, отпусками — так меряют люди в серых костюмах. Мы должны вернуться к каким-нибудь более старым циклам, хотя бы от восхода до заката, а другими ориентирами будут луна, и времена года, и колебания климата — того нового, ужасного климата, в котором нам теперь придется жить. Как меряют время дикие племена в джунглях? Еще не поздно у них поучиться. У тех, кто знает секрет, как жить с природой. Они-то не стали бы кастрировать своих кошек. Они могут поклоняться им, могут даже есть их, но кастрировать — ни за что.

Я ем совсем мало, только чтобы продержаться. Я не собираюсь высчитывать, сколько мне придется провести в море, а потом делить запасы на сорок восемь частей или что-нибудь в этом роде. Это старая манера думать, манера, которая привела нас ко всему этому. Я ем, только чтобы держаться, вот и все. Рыбу ловлю, конечно. Я уверена, что это безвредно. Но когда мне удается что-нибудь поймать, я отдаю улов Полу и Линде. Посижу на консервах, а они пока пусть отъедаются.

 

X x x

 

Надо быть осторожнее. Кажется, упала на солнце в обморок. Очнулась на спине, кошки лижут лицо. Чувствовала себя разбитой, лихорадило. Наверно, слишком много консервов. В следующий раз, как поймаю рыбу, лучше съем сама, пусть даже они на меня обидятся.

Интересно, что там решил Грег? Решил ли он вообще что-нибудь? Я будто вижу его поодаль, с пивом в руке, он смеется и показывает пальцем. «Пока не поешь в „Би-Джей“, говна из тебя не выйдет», — говорит он. Прочел это у меня на шапке, глядит на меня. Девка на коленях. Моя жизнь с Грегом кажется мне теперь такой же далекой, как жизнь на севере. Недавно я видела летучую рыбу. Точно, видела. Не могла же я это придумать, правда? У меня сразу поднялось настроение. Рыбы умеют летать, и северные олени тоже.

 

X x x

 

У меня определенно жар. Кое-как поймала рыбу и даже сготовила. Очень мешали Пол с Линдой. Сны, плохие сны. По-моему, до сих пор движемся более или менее на восток.

Уверена, что я не одинока. То есть наверняка по всему миру рассеяны такие же, как я. Не может быть, чтобы только я, только я одна в лодке с двумя кошками, а все остальные на суше и кричат, курица безмозглая. Готова поклясться, есть сотни, тысячи лодок с людьми и зверями, которые делают то же, что и я. Покинуть корабль, такая раньше была команда. А теперь вместо этого — покинуть землю. Опасность везде, но на земле больше. Все мы когда-то выползли из моря, верно? Может, это было ошибкой. Теперь мы возвращаемся обратно.

Я представляю себе, как все остальные делают то же, что и я, и это вселяет в меня надежду. Должен же быть у людей инстинкт, правда? Если появилась угроза — рассеяться. Не просто бежать от опасности, но увеличивать шансы на выживание вида. Если мы рассеемся по планете, кто-нибудь да уцелеет. Если даже они расстреляют всю свою отраву, какой-то шанс должен остаться.

По ночам слышу кошек. Многообещающие звуки.

 

X x x

 

Дурные сны. Я бы даже сказала, кошмары. Какой сон уже можно считать кошмаром? Эти мои сны продолжаются и после того, как я проснусь. Словно похмелье. Дурные сны не дадут оставшимся в живых жить спокойно.

 

X x x

 

Ей показалось, что на горизонте маячит другое судно, и она поплыла туда. Сигнальных ракет у нее не было, а кричать было слишком далеко, так что она просто поплыла туда. Судно шло параллельно горизонту, и она видела его примерно с полчаса. Потом оно исчезло. А может, это было и не судно, сказала она себе; но что бы это ни было, его исчезновение заставило ее пасть духом.

Она вспомнила одну страшную вещь, про которую как-то прочла в газете, в статье о жизни на борту супертанкера. В последние годы корабли становились все больше и больше, а их команды все меньше и меньше, потому что за людей работала техника. Стоило лишь запрограммировать компьютер где-нибудь в Мексиканском заливе или неважно где, и корабль практически сам шел оттуда в Лондон или Сидней. Это было гораздо удобней для владельцев, которые экономили кучу денег, и для команды, у которой теперь была только одна забота: как-нибудь убить время. Большую его часть они проводили внизу; пили там пиво, как Грег, насколько она поняла. Пили пиво и смотрели телевизор.

Так вот, одну вещь из этой статьи она не могла забыть. Там говорилось, что прежде кто-то всегда был наверху, в «вороньем гнезде» или на мостике, и следил за морем. Но теперь на больших кораблях уже нет впередсмотрящих — в крайнем случае, кто-нибудь иногда поглядывает на экран, по которому движутся световые пятна. Прежде, если вас носило по морю, например, на плоту или в шлюпке, а мимо шел корабль, было весьма вероятно, что вас подберут. Вы махали, и кричали, и пускали ракеты, если могли; вы привязывали к мачте свою рубашку; и всегда были люди, готовые заметить вас. Теперь вы можете болтаться в океане неделями, а когда наконец появится супертанкер, он пройдет мимо. Радар вас не заметит, потому что вы слишком малы, и вам повезет, если кто-нибудь по чистой случайности будет висеть на борту и блевать. Было множество случаев, когда потерпевших крушение, которых прежде обязательно бы спасли, просто не замечали; бывало даже такое, что людей давили корабли, идущие как будто бы им на помощь. Она пыталась представить себе всю эту жуть, страшное ожидание и потом это чувство, когда корабль проходит мимо, а ты ничего не можешь сделать, и все твои крики заглушает шум двигателей. Вот что не так в этом мире, подумала она. Мы отказались от впередсмотрящих. Мы не думаем о спасении других, а просто плывем вперед, полагаясь на наши машины. Все внизу, пьют пиво вместе с Грегом.

Так что судно на горизонте могло не заметить ее, даже если бы прошло рядом. Да она и не хотела, чтобы ее спасли, ничего такого. Просто узнать какие-нибудь новости о мире, только и всего.

 

X x x

 

Кошмары мучили ее все чаще. Похмелье дурных снов съедало все большую часть дня. Она чувствовала, что лежит на спине. Рука болела. На ней были белые перчатки. Похоже, она находилась в чем-то вроде клетки: по обе стороны поднимались вверх металлические прутья. Мужчины приходили и смотрели на нее, всегда только мужчины. Она подумала, надо записать все эти кошмары, записать, как будто это явь. Она сказала мужчинам в кошмарах, что собирается записать про них. Они улыбнулись и ответили, что дадут ей бумагу и карандаш. Она не взяла. Сказала, у нее есть.

 

X x x

 

Она знала, что рыба идет кошкам на пользу. Знала, что они здесь мало двигаются и потому толстеют. Но все же ей казалось, что Линда потолстела больше, чем Пол. Она не хотела верить, что это произошло. Не отваживалась.

Однажды она увидела землю. Завела мотор и поплыла к ней. Когда она уже различала мангровые деревья и пальмы, горючее кончилось, и ветер стал относить ее прочь. Удивительно, но, глядя на исчезающий остров, она не чувствовала ни грусти, ни разочарования. В любом случае, подумала она, найти новую землю с помощью дизельного двигателя было бы обманом. Надо учиться все делать по-старому: будущее лежит в прошлом. Пусть ветры ведут и охраняют ее. Она выбросила канистры из-под горючего за борт.

 

X x x

 

Я сошла с ума. Наверно, до отплытия я забеременела. Конечно. Как я не догадалась, что это и есть ответ? Все эти шуточки Грега насчет того, что он только оплодотворитель, а я не понимала очевидного. Вот зачем он вообще был. Вот зачем я его встретила. Все эти уловки кажутся теперь такими странными. Куски резины, мазь туда, таблетки внутрь. Больше ничего этого не будет. Мы должны опять вернуться к природе.

Узнать бы, где сейчас Грег; если он еще где-нибудь есть. Может быть, он умер. Я никогда не верила этому закону, что выживают самые приспособленные. Глядя на нас, всякий решил бы, что уцелеть предстоит Грегу: он крепче, сильнее, практичней, во всяком случае, по нашим меркам, консервативней, беспечней. Я мнительна, никогда не умела плотничать, не такая самостоятельная. Но уцелеть суждено мне; во всяком случае, у меня есть шанс. Выживание мнительных — вот, значит, что получается? Люди, подобные Грегу, вымрут, как динозавры. Если хочешь уцелеть, ты должен понимать, что происходит; это и есть настоящее правило. Я уверена, были звери, которые почувствовали приближение ледникового периода и отправились в далекий, трудный путь в поисках безопасных земель с более теплым климатом. И уверена, что динозавры считали их чересчур нервными, приписывали все предменструальному синдрому, говорили, курицы безмозглые. Интересно, северные олени знали, что с ними случится? Вам не кажется, что они всегда это как-то чувствовали?

 

X x x

 

Мне говорят, я ничего не понимаю. Не умею делать правильные выводы. Послушайте-ка их, послушайте, как они делают выводы. Случилось это, говорят они, а благодаря этому случилось то. Была война тут, битва там, где-то свергли короля, великие люди — вечно эти великие люди, я устала от великих людей — вот настоящие виновники событий. Может быть, я слишком долго была на солнце, но я не понимаю их выводов. Я гляжу на историю мира, которая подходит к концу, хотя они этого не замечают, и не вижу того, что видят они. Все, что я вижу, — это откуда берутся старые выводы, делать которые мы давно разучились, потому что так проще травить оленей, и рисовать им полосы на спине, и скармливать их норкам. Кто же виновник этих событий? Какой великий человек поставит это себе в заслугу?

 

X x x

 

Смешно. Послушайте этот сон. Я лежала в постели, и я не могла двигаться. Все было немного размытым. Я не знала, где я. Там был человек. Не помню, как он выглядел, — просто человек. Мужчина. Он сказал:

— Как вы себя чувствуете? Я сказала:

— Прекрасно.

— Правда?

— Конечно. А что тут странного?

Он не ответил, только кивнул и, казалось, оглядел сверху вниз все мое тело — я была под одеялом, разумеется. Потом сказал:

— Больше не тянет?

— На что не тянет?

— Вы знаете, о чем я говорю.

— Прошу меня извинить, — сказала я (забавно, как во сне вдруг становишься необычайно вежливой, хотя наяву и не подумала бы), — прошу меня извинить, но я действительно не имею ни малейшего понятия о том, на что вы намекаете.

— Вы нападали на людей.

— Да ну? И что же мне было нужно — их кошельки?

— Нет. Похоже, все дело в сексе.

Я засмеялась. Человек нахмурился; я помню его нахмуренные брови, хотя все остальное лицо забылось.

— Ну это уж чересчур прозрачно, — сказала я, чопорная актриса из старого фильма. Потом посмеялась еще. Знаете этот момент, словно просвет в облаках, когда во сне вдруг понимаешь, что ты только спишь? Он снова нахмурился. Я сказала: Не будьте таким банальным. — Это не понравилось ему, и он ушел.

Я проснулась, усмехаясь про себя. Думала о Греге, и о кошках, и о том, не беременна ли я, и вот вам, пожалуйста, эротический сон. Сознание бывает весьма прямолинейным, правда? Откуда у него уверенность, что оно сможет обмануть вас даже таким нехитрым способом?

 

X x x

 

Плывем куда глаза глядят, а в голове у меня все вертится этот стишок:

В год тысяча четыреста девяносто второй

Колумб переплыл океан голубой.

А дальше что? Все у них всегда так просто. Имена, даты, свершения. Ненавижу даты. Даты — это выскочки, даты — всезнайки.

 

X x x

 

Она никогда не сомневалась, что доплывет до острова. Она спала, когда их пригнало сюда ветром. Все, что от нее потребовалось, — это провести лодку меж двух каменных шишек и причалить к галечной отмели. Здесь не было ни роскошного песчаного пляжа, мечты туриста, ни кораллового волнолома, ни даже кивающей пальмы. Она почувствовала облегчение и благодарность. Лучше, чтобы песок был скалой, пышные джунгли — кустарником, плодородная почва — кучей мусора. Излишек красоты, излишек зелени могли бы заставить ее позабыть обо всей остальной планете.

Пол выскочил на берег, но Линда ждала, пока ее перенесут. Да, подумала она, вот мы и нашли землю. Первое время она решила спать в лодке. Полагалось сразу по прибытии начинать строить бревенчатую хижину, но это было глупо. Может, этот остров еще и не подойдет.

 

X x x

 

Она надеялась, что с высадкой на остров кошмары наконец прекратятся.

 

X x x

 

Стояла сильная жара. Как будто сюда провели центральное отопление, сказала она себе. Не было ни ветерка, погода не менялась. Она наблюдала за Полом и Линдой. Они были ее утешением.

Кошмары, сообразила она, вполне могут быть оттого, что она спит в лодке, оттого, что после дневных прогулок ей приходится всю ночь проводить в тесноте и духоте. Наверно, ее сознание бунтует, просится наружу. Тогда она соорудила себе маленький навес там, куда не добирался прилив, и стала спать под ним.

Но это не помогло.

С ее кожей творилось что-то ужасное.

Кошмары стали хуже. Она решила, что это нормально, если слово «нормально» вообще имеет теперь какой-нибудь смысл. По крайней мере, в ее положении этого следовало ожидать. Она была отравлена. Насколько сильно, она не знала. Мужчины в ее снах всегда были очень вежливы, даже мягки. Это и научило ее не доверять им: они искушали ее. Сознание пыталось побороть реальность, спорило с самим собой, с тем, что было ему известно. Тут, конечно, работала какая-то химия, антитела или что-нибудь в этом духе. Сознание, в шоке от того, что случилось, изобретало доводы, опровергающие то, что случилось. В этом не было ничего неожиданного.

 

X x x

 

Я приведу вам пример. Я очень хитра в своих кошмарах. Когда приходят мужчины, я делаю вид, что не удивилась. Веду себя так, словно это нормально, их появление здесь. Заставляю их раскрывать карты. Последней ночью у нас был такой разговор. Понимайте как знаете. Зачем на мне белые перчатки? — спросила я.

— По-вашему, это перчатки?

— А по-вашему, что?

— Нам пришлось поставить вам капельницу.

— И поэтому мне понадобились белые перчатки? Мы не в опере.

— Это не перчатки. Это бандажи.

— Кажется, вы только что говорили про капельницу.

— Правильно. Бандажи нужны, чтобы не сбить капельницу.

— Но я не могу пошевелить пальцами.

— Это нормально.

— Нормально? — сказала я. — А что вообще теперь нормально? — Он не нашелся с ответом, и я заговорила опять: — На какой руке капельница?

— На левой. Вы же сами видите.

Тогда почему на правой тоже бандаж? Прежде чем ответить, он надолго задумался. Наконец сказал:

— Потому что вы пытались сорвать капельницу свободной рукой.

— Зачем?

— На это, по-моему, могли бы ответить только вы. Я покачала головой. Он ушел, посрамленный. Что ж, сам напросился, разве не так? Но следующей ночью меня снова вынудили принять вызов. Видимо, мое сознание решило, что я чересчур легко спровадила этого искусителя, и изобрело другого, который все время называл меня по имени.

— Как вы сегодня себя чувствуете, Кэт?

— Я думала, вы всегда говорите «мы». Если, конечно, вы те, за кого себя выдаете.

Зачем мне говорить «мы», Кэт? Я знаю, как я себя чувствую. Я спрашиваю у вас.

У нас, — саркастически усмехнулась я. — У нас в зоопарке все о'кей, премного благодарны.

Почему в зоопарке?

— Решетки же, глупый. — На самом деле я не думала, что это зоопарк; я хотела узнать, что об этом думают они. Сражаться с собственным сознанием бывает временами не так уж легко.

— Решетки? А, ну это просто часть вашей кровати.

— Моей кровати? Извините, но это же не детская кроватка, а я не ребенок?

— Это специальная кровать. Смотрите. — Он щелкнул фиксатором и увел прутья с одной стороны вниз, так что я потеряла их из виду. Потом поднял снова и защелкнул.

— Ага, понятно, — это чтобы меня запирать, да?

— Нет, нет, вовсе нет. Мы просто не хотим, чтобы вы во сне выпали из кровати, Кэт. Если, скажем, у вас будет кошмар.

Это была ловкая тактика. Если у вас будет кошмар… Но такой малости, конечно, не хватит, чтобы меня перехитрить. По-моему, я знаю, что вытворяет мое сознание. Я и правда воображаю себе что-то вроде зоопарка, потому что только в зоопарке я видела северных оленей. То есть живых. Поэтому они ассоциируются у меня с решетками. Мое сознание помнит, что для меня все это началось с северных оленей; вот оно и придумало такой обман. Оно очень коварно, сознание.

— У меня не бывает кошмаров, — ответила я, словно мы говорили о прыщах или о чем-нибудь в этом роде. Я подумала, полезно будет сказать ему, что его не существует.

— Ну, тогда, если вы вдруг захотите погулять во сне, да мало ли.

— Разве я гуляла во сне?

— Мы не можем следить за всеми, Кэт. В одной лодке с вами очень много народу.

— Я знаю! — выкрикнула я. — Знаю! — Я закричала, потому что меня охватила радость победы. Он был умен, этот мой противник, но он выдал себя. В одной лодке. Конечно, он хотел сказать в других лодках, но мое сознание на миг потеряло контроль над ситуацией, и произошла осечка.

Этой ночью я спала хорошо.

 

X x x

 

Ее поразила ужасная мысль. А если с котятами что-нибудь не в порядке? А если Линда родит уродцев, чудовищ? Может ли это случиться так скоро? Что за ветры пригнали их сюда, какую заразу они принесли с собой?

Кажется, она много спала. Ровная жара продолжалась. Почти все время ее мучила жажда; она пила из ручья, но это не помогало. Может, вода была какая-нибудь плохая. У нее слезала кожа. Она поднимала руки перед собой, и ее пальцы были как рога оленя после драки. Подавленность не проходила. Она пыталась подбодрить себя мыслью, что у нее, по крайней мере, нет на этом острове дружка. Что сказал бы Грег, увидь он ее такой?

 

X x x

 

Это все разум виноват, решила она; разум всему причиной. Он просто чересчур разогнался, на свою беду, вот его и занесло не туда. Это ведь благодаря разуму изобрели такое страшное оружие, разве нет? Нельзя же представить себе животное, которое готовит свою собственную погибель?

Она придумала такую историю. Жил-был в лесу медведь, умный медведь, находчивый — нормальный, одним словом. И вот он как-то начал рыть огромную яму. Когда она была готова, он выломал в чаще сук, очистил его от веток и листьев, обглодал один конец, так что он стал острым, и воткнул этот кол в дно ямы, острием вверх. Потом медведь прикрыл вырытую яму ветвями и всяким лесным мусором, чтобы это место не отличалось от любого другого места в лесу, и ушел восвояси. А теперь угадайте, где медведь вырыл эту западню? Аккурат посередине одной из своих любимых тропок, там, где он всегда ходил, направляясь за дупляным медом или по каким-нибудь там еще медвежьим делам. Так что на следующий день он брел себе по тропинке, свалился в западню и напоролся на кол. Умирая, он подумал, ай-яй-яй, ну и чудеса, вот ведь как все обернулось. Наверно, не стоило рыть ловушку в этом месте. Наверно, вообще не стоило рыть ловушку.

Вы не можете представить себе такого медведя, правда? Но с нами-то произошло то же самое, думала она. Наш разум занесло не туда. Надо было вовремя остановиться. Но именно этого-то разум и не умеет. Интересно, были ли кошмары у первобытных людей? Она могла бы поклясться, что нет. А если и были, то не такие, как у нас.

Она не верила в Бога, но теперь ей хотелось поверить. Не потому, что она боялась смерти. Тут было другое. Она хотела поверить в кого-нибудь, кто смотрел бы на все со стороны, кто видел бы, как медведь вырыл себе западню, а потом упал туда. Это не было бы такой хорошей историей, если бы не нашлось никого, кто мог бы ее рассказать. Послушайте-ка, что они натворили — взяли да и взорвали сами себя. Курицы безмозглые.

 

X x x

 

Тот, с кем я спорила про перчатки, пришел опять. Я уличила его во лжи.

— Перчатки до сих пор у меня на руках, — сказала я.

— Да, — ответил он, думая потрафить мне, но просчитался.

— А капельницы-то нет.

К этому он был явно не готов.

— Ну да.

— Так зачем же на мне мои белые перчатки?

— А. — Он помолчал, соображая, что бы соврать. И неплохо придумал: — Вы рвали на себе волосы.

— Чушь. Они выпадают. Выпадают каждый день.

— Нет, боюсь, это вы их рвали.

— Чушь. Мне стоит только дотронуться до них, и они выпадают большими клочьями.

Боюсь, что нет, — покровительственно сказал он.

— Уйдите! — крикнула я. — Уйдите, уйдите!

— Конечно.

И он ушел. Эта ложь насчет моих волос была самой хитрой, самой близкой к правде. Потому что я действительно трогала свои волосы. Что ж, ничего удивительного в этом нет, верно?

Однако то, что я велела ему уйти и он ушел, было добрым знаком. Я чувствую, что беру верх, начинаю контролировать свои кошмары. Это просто такой этап, и я его почти прошла. Я буду рада, когда он кончится. Следующий, конечно, может оказаться и хуже, но, во всяком случае, он будет другим. Любопытно, как сильно я уже отравлена? Еще не пора рисовать на моей спине синюю полосу и скармливать меня норкам?

 

X x x

 

Разум занесло не туда; она ловила себя на том, что повторяет это. Все связано, оружие и кошмары. Вот почему пришлось разорвать круг. Снова учиться смотреть на вещи просто. Начинать сначала. Говорят, время нельзя повернуть вспять, но это неправда. Будущее там, в прошлом.

Она хотела бы положить конец приходам этих людей и их искушениям. Она думала, они отстанут, когда нашла остров. Думала, отстанут, когда перебралась спать под навес. Но они только сделались еще настойчивей и хитрее. Из-за этих кошмаров она боялась засыпать вечерами; но ей так нужен был отдых, и каждое утро она просыпалась все позже и позже. По-прежнему стояла ровная жара; было душно, как в больничной палате, где кругом горячие батареи. Кончится это когда-нибудь? Наверно, случившееся уничтожило времена года или, по крайней мере, сделало из четырех времен года два — ту особую зиму, о которой всех их предупреждали, и это кошмарное лето.

 

X x x

 

Не знаю, который из них это был. Я стала закрывать глаза. Это труднее, чем вы думаете. Когда вы уже спите с закрытыми глазами, попробуйте закрыть их снова, чтобы избавиться от кошмара. Это нелегко. Но если я научусь этому, то смогу, может быть, сделать и следующий шаг — научиться зажимать уши. Это должно помочь.

— Как вы себя чувствуете сегодня утром?

— Почему утром? Вы же всегда приходите только ночью. — Видите, как я не даю им спуску даже в мелочах?

— Как вам будет угодно.

— Что значит «как мне будет угодно»?

— Хозяин — барин. — Это верно, хозяин — барин. Вы должны держать свое сознание под контролем, иначе его занесет неизвестно куда вместе с вами. Между прочим, так и возникла опасность, которая грозит сейчас миру. Держите разум под контролем.

Поэтому я сказала:

— Уходите.

— Вы все время это повторяете.

— Ведь вы же признали мое право решать.

— Придет день, и вы не сможете избежать разговора об этом.

— День. Опять за свое. — Я не открывала глаз. — Ну ладно, о чем — «об этом»? — Я думала, что загоню-таки его в угол, но это могла быть тактическая ошибка.

— Об этом? Ну, обо всем… Как вы попали в такой переплет, как мы собираемся помочь вам выпутаться.

— Ничего-то вы не знаете. Хоть с этим бы согласились! Он пропустил мои слова мимо ушей. Ненавижу эту их манеру делать вид, будто они не слышат вещей, которые ставят их в тупик.

— Грег, — сказал он, явно меняя тему. — Ваше чувство вины, отверженности и тому подобное…

— Грег жив? — Кошмар был так реален, что мне показалось, будто он может знать ответ.

— Грег? Да-да, с Грегом все в порядке. Но мы думали, это не поможет…

— Почему у меня должно быть чувство вины? Я не считаю себя виноватой за лодку. Он хотел только пить пиво и шататься по девочкам. Для этого лодка не нужна.

— По-моему, не в лодке суть.

— Как это не в лодке? Если б не лодка, меня бы здесь не было.

— По-моему, вы слишком много перекладываете на эту лодку. Чтобы не думать о том, что случилось раньше. Вам не кажется, что именно так вы и поступаете?

— Почем я знаю? Это же вы у нас специалист. — Я понимаю, что мои слова прозвучали издевательски, но я не смогла удержаться. Уж больно он меня разозлил. Словно это я ничего не замечала до того, как взяла лодку. Да коли на то пошло, я была одной из немногих, кто замечал. Остальные, почти весь мир, вели себя, как Грег.

— Что ж, по-моему, дело идет на поправку.

— Уходите.

 

X x x

 

Я знала, что он еще появится. Пожалуй, я даже немножко хотела, чтоб он вернулся. Наверно, просто чтобы покончить с этим. К тому же, признаюсь, он меня заинтриговал. То есть я точно знаю, что произошло, и более или менее почему, и более или менее как. Но мне хотелось поглядеть, насколько ловко он — то есть на самом-то деле я сама — сможет все объяснить.

— Так вы считаете, что готовы поговорить о Греге?

— О Греге? При чем тут Грег?

Ну, нам кажется, и мы рады были бы, если б вы это подтвердили, что ваш… ваш разлад с Грегом очень многое объясняет в ваших теперешних… проблемах.

— Ничего-то вы не знаете. — Мне нравилось повторять это.

— Так помогите мне узнать, Кэт. Растолкуйте мне, что к чему. Когда вы впервые заметили, что у вас с Грегом не все ладно?

— Грег, Грег. Рехнуться можно, атомная война вас не волнует, а на Греге прямо свет клином сошелся.

— Ну да, война, конечно. Но, по-моему, лучше говорить обо всем по порядку.

— А Грег важнее войны? Странная у вас система приоритетов. Может быть, война началась из-за Грега. Вы знаете, что у него есть бейсбольная шапка с надписью «ВОЙНА КРУЧЕ ЛЮБВИ»? Может, он сидел и пил пиво и нажал кнопку просто от нечего делать.

— Это интересный подход. Сейчас мы с вами что-нибудь нащупаем. Я не ответила. Он продолжал: — Правы ли мы, считая, что с Грегом вы как бы поставили все на одну карту? Думали, что он ваш последний шанс? Возможно, вы возлагали на него чересчур большие надежды?

Я уже была сыта этим по горло.

— Меня зовут Кэтлин Феррис, — сказала я, скорее себе, чем кому-нибудь другому. — Мне тридцать восемь лет. Я уехала с севера и поселилась на юге, потому что видела, что происходит. Но война преследовала меня. Она все равно началась. Я села в лодку и поплыла, куда ветер дует. Я взяла с собой двух кошек. Пола и Линду. Я нашла этот остров. Я живу здесь. Я не знаю, что со мной будет, но знаю, что те из нас, кто думает о судьбе планеты, должны жить дальше. — Договорив, я вдруг заметила, что плачу. Слезы текли вниз по лицу и в уши. Я ничего не видела, ничего не слышала. Мне казалось, я плыву, тону.

Наконец, очень тихо, — а может быть, это мешала попавшая в уши вода? — тог человек сказал:

— Да, мы предполагали, что у вас сложилась такая картина.

— Я была в полосе отравленных ветров. У меня слезает кожа. Все время хочется пить. Я не знаю, насколько это серьезно, но знаю, что должна держаться. Хотя бы ради кошек. Я могу им понадобиться.

— Да.

— Что «да»-то?

— Ну… психосоматические симптомы могут быть очень убедительными.

— Очухайтесь же вы наконец! Была атомная война!

— Хм-м-м, — промычал этот человек. Он намеренно провоцировал меня.

— Ладно, — сказала я. — Давайте теперь послушаем вашу версию. По-моему, вам не терпится ее изложить.

— Ну, мы считаем, что все это из-за вашего разлада с Грегом. И ваших отношений, конечно. Собственничество, рукоприкладство…

Сначала я собиралась ему подыгрывать, однако не смогла удержаться и перебила:

Какой там разлад. Просто взяла лодку, когда началась война.

— Да, конечно. Но у вас с ним… вы считаете, у вас с ним все шло хорошо?

— Не хуже, чем с другими олухами. Он ведь олух, Грег. Он нормальный для олуха. Все совпадает.

— Что значит «совпадает»?

Ну, понимаете, мы затребовали сюда с севера ваши данные. Намечается закономерность. Вы любите ставить все на одну карту. С мужчинами одного типа. Согласитесь, это ведь всегда немного опасно Я не ответила, и он продолжал: — У нас это называется устойчивым синдромом жертвы. УСЖ.

Я решила промолчать снова. Честно говоря, я не поняла, о чем это он. Что он такое плетет.

— Вы всю жизнь любили отрицать, верно? Вы… очень многое отрицаете.

— Да нет, что вы, — сказала я. Это было нелепо. Я подумала, что пора выводить его на чистую воду. — Так что же, по-вашему значит, по-вашему, никакой войны не было?

— Не было. То есть риск был велик. Война и впрямь запросто могла начаться. Но они там как-то разобрались.

— Они там как-то разобрались! — насмешливо выкрикнула я, потому что это доказывало все. Мое сознание помнило эти слова Грега, которые показались мне тогда такими самодовольными. Мне приятно было кричать, я захотела выкрикнуть еще что-нибудь, и я это сделала. — Пока не поешь в «Би-Джей», говна из тебя не выйдет! — завопила я. Меня охватило торжество, но тот человек как будто ничего не понял и положил ладонь мне на руку, словно хотел успокоить.

— Правда разобрались. Войну предотвратили.

— Понятно, — ответила я, все еще ликуя. — Так, стало быть, я не на острове?

— Нет, нет.

— Я его себе вообразила?

— Да.

— И лодки, стало быть, тоже не существует? — Нет, вы плыли на лодке. Но на ней не было кошек.

— Нет, когда вас нашли, с вами были две кошки. Страшно худые. Они едва выжили.

Он хитро делал, что не противоречил мне на каждом шагу. Но это можно было предвидеть. Я решила изменить тактику. Прикинусь растерянной, вызову у него легкое сочувствие.

— Не понимаю, — сказала я, дотягиваясь до его руки и беря ее в свою. — Если войны не было, почему я оказалась в лодке?

— Грег, — сказал он с какой-то отвратительной самоуверенностью, словно я наконец признала сто-то Вы бежали от него. Мы замечаем, что люди с устойчивым синдромом жертвы часто испытывают острое чувство вины и обращаются в бегство. А тут еще плохие вести с севера. Они стали для вас предлогом. Вы материализовали свое беспокойство и смятение, перенесли их во внешний мир. Это нормально, — покровительственно добавил он, хотя было ясно, что он так не считает, — Вполне нормально.

— Я тут не единственная устойчивая жертва, — ответила я. — Весь наш полоумный мир — устойчивая жертва.

— Конечно, — он согласился, не слушая.

— Говорили, вот-вот будет война. Говорили, война уже началась.

— Об этом то и дело говорят. Но они там как-то разобрались.

— Значит, стоите на своем. Ну-ну. Так где же, по вашей версии, — я произнесла это слово с ударением, — где меня нашли?

— Примерно в сотне миль к востоку от Дарвина. Вы кружили в лодке на одном месте.

— Кружила на одном месте, — повторила я. — В точности как наш мир. — Сначала он говорит, что я наделяю мир своими проблемами, а потом — будто я делаю то, чем, как все знают, этот мир занимается давным-давно. Не слишком убедительно, прямо скажем.

— А как вы объясните, что у меня выпадают волосы?

— Боюсь, это вы сами их рвали.

— А почему слезает кожа?

— Вам пришлось нелегко. У вас был очень сильный стресс. В этом нет ничего необычного. Но все наладится.

— А почему же я очень ясно помню все, что случилось с момента объявления о начале войны на севере до моего пребывания здесь, на острове?

— Есть такой технический термин — фабуляция. Вы придумываете небылицу, чтобы обойти факты, о которых не знаете или которые нс хотите принять. Берете несколько подлинных фактов и строите на них новый сюжет. Особенно в случаях двойного стресса.

— Как-как?

— Если сильный стресс в личной жизни совпадает с политическим кризисом во внешнем мире. Когда дела на севере идут плохо, у нас всегда увеличивается количество поступлений.

— Скоро вы скажете мне, что в море было полным-полно психов, которые кружили на одном месте.

— Таких было немного. Человека четыре-пять. Мало ведь у кого доходит до лодки. — Он говорил так, словно на него произвело впечатление мое упорство.

— И сколько же… поступлений было у вас на этот раз?

— Около двадцати.

— Что ж, я в восторге от вашей фабуляции, — сказала я, возвращая ему его термин. Это поставит его на место. — Я и правда считаю ее очень умной. — Но, конечно, он себя выдал. Берете несколько подлинных фактов и строите на них новый сюжет — ведь это его собственная тактика.

— Я рад, что дело пошло на поправку, Кэт.

— Вот идите и разберитесь, — сказала я. — Между прочим, нет ли новостей о северных оленях?

— Какие новости вас интересуют?

— Хорошие новости! — крикнула я. — Хорошие!

— Я постараюсь узнать.

 

X x x

 

Она почувствовала себя усталой, когда кошмар кончился, но победа осталась за ней. Она вытянула из искусителя все самое худшее. Теперь ей ничто не грозит. Конечно, он совершил целый ряд грубых промахов. Я рад, что дело пошло на поправку — он не должен был этого говорить. Кому понравится, если его собственное сознание будет относиться к нему свысока. А еще он выдал себя с головой, когда сказал, что ее кошки похудели. Это было самое запоминающееся из всего путешествия, как они толстели, как им нравилась рыба, которую она ловила.

Она твердо решила не говорить больше со своими гостями. Она не могла помешать им приходить — наверняка они будут навещать ее еще много-много ночей, — но говорить с ними она больше не станет. Она уже научилась закрывать глаза во время кошмара; теперь научится держать на замке рот и уши. Она не даст себя обмануть. Не даст.

А если ей суждено умереть, что ж, она умрет. Наверно, они попали в полосу сильно отравленных ветров; насколько сильно, выяснится, когда она либо поправится, либо умрет. Она волновалась за кошек, но знала, что они проживут и без нее. Вернутся к природе. Да они уже вернулись. Когда запасы еды в лодке иссякли, они начали охотиться. Вернее, только Пол. Линда слишком растолстела. Пол приносил ей всяких маленьких зверьков вроде кротов и мышек. Когда Кэт видела это, на ее глаза наворачивались слезы.

Все из-за того, что ее сознание боится смерти, вот к какому выводу она пришла. Когда у нее испортилась кожа и начали выпадать волосы, ее сознание принялось выдумывать другое объяснение. Она даже знала теперь, как это называется по-научному: фабуляция. Где она подцепила это слово? Наверное, вычитала в каком-нибудь журнале. Фабуляция. Берешь несколько подлинных фактов и строишь на них новый сюжет.

Она помнила разговор, который они вели прошлой ночью. Тот человек во сне сказал, вы многое в жизни отрицаете, ведь так, а она сказала, да нет, что вы. Она вспоминала это с улыбкой; но тут было и серьезное. Нельзя себя обманывать. Так делал Грег. Мы должны смотреть на вещи, как они есть; мы не можем больше полагаться на фабуляции. Иначе нам не уцелеть.

 

X x x

 

На следующий день, проснувшись на своем маленьком, заросшем кустарником острове в Торресовом проливе, Кэт Феррис обнаружила, что Линда родила котят. Их было пятеро — пестрых, сбившихся в одну кучку, беспомощных и слепых, но безо всяких изъянов. Они были такие милые. Конечно, кошка не позволит ей трогать их, но это ее право, это нормально. Она была так счастлива! Ведь теперь можно было надеяться!

 

 

Кораблекрушение

 

I

 

Все началось с дурного знака.

Когда они обогнули мыс Финистерре и шли на юг, подгоняемые свежим ветром, к фрегату приблизилась стая морских свиней. Люди заполнили полуют и сгрудились у поручней, дивясь способности этих животных кружить около судна, уже набравшего хороший ход в девятьдесять узлов. В то время как они любовались играми морских свиней, поднялся крик. Корабельный юнга выпал в один из передних орудийных портов по левому борту. Был произведен сигнальный выстрел, сброшен спасательный плотик, и судно легло в дрейф. Однако с этими действиями замешкались, и к моменту спуска шестивесельного баркаса место происшествия осталось далеко позади. Не удалось найти даже плотик, тем более юнгу. Ему было только пятнадцать лет, и знавшие его утверждали, что он хороший пловец; они полагали, что он, скорее всего, достиг плотика. Если так, то он, без сомнения, погиб на нем, претерпев жесточайшие муки.

Экспедиция в Сенегал состояла из четырех судов: фрегата, корвета, флута и брига. Она отправилась с острова Экс 17 июня 1816 года, имея на борту 365 человек. Теперь, потеряв одного члена команды, она держала курс на юг. Моряки запаслись провизией на Тенерифе, взяв в дальнейший путь тонкие вина, апельсины, лимоны, плоды баньяна и всевозможные овощи. Здесь они отметили развращенность местных жителей: женщины Санта-Круса стояли у своих дверей и заманивали французов внутрь, уверенные, что ревность их мужей будет излечена монахами Инквизиции, кои неодобрительно отзывались об одержимости брачными узами как об ослеплении, насылаемом Сатаной. Вдумчивые путешественники приписали сии нравы влиянию южного солнца, чья сила, как известно, сокрушает и физические, и моральные препоны.

С Тенерифе отправились на юго-юго-запад. Вследствие свежих ветров и некомпетентности командного состава флотилия распалась. Фрегат в одиночестве пересек тропик и миновал мыс Барбас. Он шел в виду берега, иногда приближаясь к нему на расстояние в пол-пушечного выстрела. Море было усеяно скалами; бригантины нечасто посещали эти места при низкой воде. Когда обогнули мыс Бланко или то, что моряки за него приняли, судно очутилось на мелководье; лот бросали каждые полчаса. На рассвете месье Моде, вахтенный прапорщик, произвел счисление на клетке с курами и определил, что они находятся у кромки Аргенского рифа. Его советами пренебрегли. Но даже те, кто был несведущ в морском деле, заметили изменение цвета воды; у борта корабля виднелись водоросли, и было выловлено великое множество рыбы. При тихом море и ясной погоде фрегат садился на мель. Лот показал восемнадцать саженей, вскоре после этого — шесть саженей. Судно, приведенное к ветру, почти немедленно дало крен; потом еще и еще один. Промером определили глубину в пять метров и шестьдесят сантиметров.

К несчастью, они наткнулись на риф, когда вода стояла высоко; и при подымающемся на море волнении попытки освободить корабль потерпели неудачу. Фрегат был, несомненно, потерян. Поскольку имеющиеся на нем лодки не могли забрать всю команду, решено было сложить плот и поместить на него остальных. Затем плот предполагалось отбуксировать к берегу; таким образом, все были бы спасены. Этот план казался непогрешимым; но, как заявляли позже двое очевидцев, он был построен на песке, развеянном дуновением эгоизма.

Плот был сложен, и сложен хорошо, места в лодках распределены, провизия заготовлена. На рассвете, при двух метрах семидесяти сантиметрах воды в трюме и сломанных помпах, был отдан приказ покинуть корабль. Однако нарушения сразу же расстроили безупречный план. Распределение мест было забыто, с припасами обращались небрежно;

часть оставили на судне, а часть потопили. Плот предназначался для ста пятидесяти потерпевших: ста двадцати военных, включая офицеров, двадцати девяти моряков и пассажиров-мужчин, одной женщины. Но едва на эту платформу — которая была двадцати метров в длину и семи в ширину — спустились пятьдесят человек, как она ушла в воду по меньшей мере на семьдесят сантиметров. С плота были сброшены запасенные ранее бочонки с мукой, и он заметно поднялся; на него спустились оставшиеся люди, и он снова ушел под воду. Полностью загруженная, платформа оказалась в метре под поверхностью воды, а те, кто был на ней, из-за тесноты не могли ступить ни шагу; сзади и спереди они стояли в воде по пояс. Они страдали от ударов незакрепленных бочонков с мукой, которые швыряло волнами; им сбросили двадцатипятифунтовый мешок с галетами, и вода тут же превратила его в тесто.

Предполагалось, что один из морских офицеров примет на себя командование плотом; однако этот офицер не согласился спуститься туда. В семь часов утра был дан сигнал, и маленькая флотилия двинулась прочь от потерпевшего крушение фрегата. Семнадцать человек отказались покинуть корабль или не вышли к отплытию и, таким образом, остались ждать своей участи на борту.

Плот буксировали четыре лодки, развернутые в ряд; флотилию возглавлял полубаркас, который делал промеры. Когда лодки разошлись по местам, на плоту закричали: «Vive le roi!» — и подняли маленький белый флаг на конце мушкета. Но именно в этот момент величайших для всех людей на плоту надежд и ожиданий к обычным морским ветрам присоединилось дуновение эгоизма. Один за другим, в силу своекорыстия, некомпетентности, несчастного стечения обстоятельств или кажущейся необходимости, буксирные концы были отданы. Не отойдя от фрегата и на две мили, плот лишился помощи. У тех, кто был на нем, имелось вино, толика бренди, малый запас воды и немного подмокших галет. Их не снабдили ни компасом, ни картой. Без весел и руля было невозможно управлять плотом и почти невозможно помочь находящимся на нем людям, которых постоянно сталкивало друг с другом, когда волны перекатывались через платформу. В первую же ночь разразился шторм, и плот едва противостоял его свирепому натиску;

крики покинутых мешались с ревом валов. Некоторые привязались к бревнам веревками; все были нещадно избиты. Рассвет огласился жалобными криками, люди возносили к Небесам обещания, которым суждено было пропасть втуне, и готовились к надвигающейся смерти. Всякое представление об этой первой ночи бледнеет перед реальностью.

На следующий день море было спокойно, и у многих вновь затеплилась надежда. Однако двое юношей и пекарь, убежденные, что избежать смерти не удастся, распрощались с товарищами и добровольно отдались в объятия стихии. Именно в этот день у потерпевших крушение стали появляться первые галлюцинации. Кому-то мерещилась земля, иные замечали суда, идущие спасать их, и эти обманчивые надежды, разбиваясь о скалы, порождали еще большее отчаяние.

Вторая ночь была ужаснее первой. Волны походили на горы и постоянно грозили перевернуть плот; собравшись у короткой мачты, офицеры командовали перемещениями солдат с одного края платформы на другой, дабы скомпенсировать качку. Несколько человек, уверенные в своей погибели, вскрыли бочонок с вином, желая облегчить последние мгновения жизни путем помрачения рассудка; в чем они и преуспевали, покуда морская вода, проникнув в бочку через сделанное ими отверстие, не испортила напитка. Засим, вдвойне обезумев, эти несчастные решили подвергнуть все полному разрушению и с этой целью принялись за веревки, связывавшие плот. Мятежникам воспрепятствовали, и среди волн и ночной тьмы разыгралась беспощадная битва. Вскоре порядок был восстановлен, и в течение часа на роковом плоту царило спокойствие. Но к полуночи солдаты взбунтовались опять и атаковали своих командиров с ножами и саблями; те, у кого не было оружия, настолько потеряли разум, что пытались загрызть офицеров зубами, и последние претерпели множество укусов. Людей бросали в море, избивали, закалывали; за бортом исчезли два бочонка с вином и единственный бочонок воды. К моменту подавления мятежа плот был усеян трупами.

Во время первой стычки один из примкнувших к мятежникам членов команды, по имени Доминик, был выброшен в море. Услышав жалобные вопли своего предателя-подчиненного, судовой механик кинулся в воду и, схватив негодяя за волосы, с огромным трудом вытащил его обратно на плот. Голова Доминика была рассечена ударом сабли. В темноте рана была перевязана и несчастный глупец возвращен к жизни. Но не успел он толком оправиться, как, проявив черную неблагодарность, вновь примкнул к мятежникам и ввязался в схватку. На сей раз он нашел менее удачи и сострадания: той ночью его убили.

Теперь уцелевшим грозила гибелью начинающаяся горячка. Иные бросились в море; иные впали в оцепенение; иные несчастные кидались на товарищей, обнажив саблю, и требовали куриного крылышка. Механику, чье мужество спасло Доминика, чудилось, будто он путешествует по прекрасным равнинам Италии, а один из офицеров говорит ему: «Я помню, что лодки нас бросили; но вы ничего не бойтесь; я только что написал губернатору, и через несколько часов мы будем спасены». Механик, и в бреду сохранивший трезвомыслие, отвечал офицеру: «Разве у вас есть голуби, способные доставлять депеши с такой скоростью?»

На шестьдесят человек, сохранивших жизнь, остался лишь один бочонок вина. Они кое-как смастерили из солдатских жетонов крючки для рыбной ловли; они взяли штык и согнули его, надеясь поймать на него акулу. После чего акула действительно появилась, и схватила штык, и одним мощным движением челюстей снова совершенно выпрямила его, и уплыла прочь.

Дабы продлить свое жалкое существование, они нуждались в дополнительных ресурсах. Некоторые из уцелевших после ночных мятежей набрасывались на трупы и отрубали от них куски, пожирая эту плоть в мгновение ока. Большинство офицеров отказалось от такой пищи, хотя один из них предложил завялить мясо убитых, чтобы сделать его более удобоваримым. Кое-кто пробовал жевать портупеи и патронташи, а также кожаную отделку на своих шляпах, однако от этого было мало проку. Один матрос пытался есть собственные экскременты, но потерпел неудачу.

На третий день погода была тихой и ясной. Они надеялись отдохнуть, однако наряду с голодом и жаждой их мучили жестокие видения. Плот, облегченный теперь более чем вдвое, поднялся из воды — непредвиденная польза, которую принесли ночные мятежи. Но вода доходила людям до колен, и они могли отдыхать лишь стоя, сбившись в одну плотную массу. На четвертое утро они обнаружили, что с десяток их товарищей умерли ночью; тела были преданы морю, за исключением одного, предназначенного для утоления голода. В четыре часа пополудни им встретился косяк летучих рыб; многие рыбы, перепрыгивая плот, запутались в снастях. Этим же вечером они разделали добычу, но их голод был столь силен, а доля каждого столь ничтожна, что многие из них увеличили свои порции за счет человеческого мяса; в сочетании с рыбой оно сделалось менее отталкивающим. В таком виде его начали есть даже офицеры.

С этого дня употреблять в пищу человеческое мясо научились все. Следующей ночью его запасы пополнились. Несколько испанцев, итальянцев и негров, во время первых мятежей сохранявших нейтралитет, договорились сбросить командиров за борт и достичь берега — по их мнению, до него было рукой подать — вместе со всем имуществом и ценностями, которые были сложены в мешок и подвешены к мачте. Снова разгорелась жестокая битва, и снова роковой плот был омыт кровью. Когда этот третий мятеж наконец удалось подавить, на борту осталось не более тридцати человек, и плот опять поднялся из воды. Едва ли хоть один человек на нем лежал без ран, которые постоянно окатывала соленая вода, и пронзительные крики не утихали.

На седьмой день двое солдат спрятались за последним бочонком с вином. Они проделали в нем дыру и стали тянуть вино через соломинку. По обнаружении, согласно заключенному ранее уговору, не допускавшему никаких поблажек, эти двое нарушителей были сразу же сброшены в воду.

Теперь подошло время принять самое ужасное решение. Сочли уцелевших; их оказалось двадцать семь. Пятнадцать еще могли прожить несколько дней; остальные, страдающие от глубоких ран и большей частью лежащие в бреду, имели ничтожные шансы на выживание. Однако за тот срок, что отделял их от смерти, они наверняка заметно уменьшили бы ограниченный запас продовольствия. Было подсчитано, что они могут выпить добрых тридцать-сорок бутылок вина. Держать больных на половинном пайке значило лишь убивать их постепенно. И вот после дебатов, тон которым задавало самое беспросветное отчаяние, пятнадцать здоровых людей сошлись на том, что ради общего блага еще способных уцелеть их больные товарищи должны быть сброшены в море. Эту жуткую, но необходимую экзекуцию совершили трое матросов и солдат, чьи сердца были ожесточены постоянным соседством со смертью. Здоровые были отделены от больных, как чистые от нечистых.

После этого страшного жертвоприношения пятнадцать уцелевших утопили все свое оружие, оставив лишь одну саблю на случай, если понадобится перерезать какую-нибудь веревку или перепилить дерево. Припасов должно было хватить на шесть дней, занятых ожиданием смерти.

В это время произошло маленькое событие, к которому каждый отнесся согласно своему характеру. Над их головами появилась порхающая белая бабочка, каких много во Франции, и села на парус. Некоторые моряки, обезумевшие от голода, и в этом узрели возможность добыть себе на ужин лишнюю кроху. Другим, измученным и лежащим почти неподвижно, показалась настоящим оскорблением та легкость, с которой порхала над ними их гостья. Иные же увидели в этой обыкновенной бабочке знамение, вестницу Неба, белую, как Ноев голубь. Даже скептики, не верящие в Божий промысел, осторожно согласились с тем обнадеживающим соображением, что бабочки недалеко улетают от твердой земли.

Однако твердая земля так и не появилась. Палимых солнцем людей изводила свирепая жажда, и они стали смачивать губы собственной мочой. Они пили ее из маленьких жестяных кружек, предварительно опуская их в воду, чтобы скорее охладить жидкость. Случалось, что у кого-нибудь похищали кружку и затем возвращали, но уже без ее содержимого. Был человек, который не мог заставить себя проглотить мочу, как ни страдал он от жажды. Один из них, врач, заметил, что у некоторых моча более пригодна для питья, нежели у других. Еще он заметил, что непосредственным результатом приема мочи внутрь был позыв к тому, чтобы произвести ее снова.

Один армейский офицер обнаружил лимон и хотел приберечь его для себя; бурная реакция остальных убедила его в том, что эгоизм чреват фатальными последствиями. Были также найдены тридцать долек чеснока, которые в свою очередь послужили предметом спора; не будь все оружие, кроме единственной сабли, выброшено в море, кровь могла бы пролиться еще раз. На плоту имелись два пузырька со спиртовой жидкостью для чистки зубов; одна-две капли этой жидкости, с которой ее обладатель расставался весьма неохотно, вызывали на языке чудесное ощущение, на несколько секунд прогонявшее жажду. Оловянная посуда, помещенная в рот, позволяла насладиться прохладой. Уцелевшие пускали по кругу флакончик из-под розового масла; они вдыхали остатки аромата, и это действовало на них успокаивающе.

На десятый день, получив свою долю вина, несколько человек решили довести себя до состояния опьянения и затем покончить счеты с жизнью; их с трудом уговорили не делать этого. Плот окружили акулы, и некоторые солдаты, уже почти лишившись разума, открыто купались в непосредственной близости от этих гигантских рыб. Восемь человек, полагая, что земля не может быть далеко, сложили второй плот и хотели уплыть на нем. У них получилась узкая платформа с короткой мачтой и куском дерюги вместо паруса; но, опробовав это хлипкое сооружение, они убедились в безрассудности своей затеи и отказались от нее.

На тринадцатый день пытки солнце взошло в абсолютно безоблачном небе. Пятнадцать несчастных вознесли молитвы Всемогущему Господу и поделили между собой очередную порцию вина; и вдруг капитан от инфантерии, обозревая горизонт, заметил корабль и громким возгласом оповестил об этом товарищей. Все возблагодарили Бога и дали волю изъявлениям радости. Они распрямили обручи с бочек и привязали к ним платки; один из них взобрался на мачту и замахал этими самодельными флажками. Все следили за судном на горизонте и пытались понять, куда оно идет. Некоторые полагали, что оно приближается с каждой минутой; другие утверждали, что оно движется в противоположном направлении. Полчаса надежда боролась в них со страхом. Затем корабль исчез.

Их радость сменилась горем и отчаянием; они завидовали участи товарищей, погибших прежде их. Потом, дабы найти частичное забвение во сне, они растянули над плотом кусок материи для защиты от солнца и легли под ним. Было предложено составить отчет об их злоключениях, всем подписать его и прибить к верхушке мачты в надежде, что он каким-нибудь образом достигнет их семей и правительства.

Они провели два часа в самых мрачных размышлениях; затем артиллерийский сержант, желая попасть на край плота, выбрался из-под навеса и увидел «Аргус», идущий к ним на всех парусах; их разделяло всего пол-лиги. У него перехватило дыхание. Он протянул руки к морю. «Спасены! — сказал он. — К нам идет бриг!» Все возликовали; даже раненые, дабы лучше видеть приближающихся спасителей, кое-как доползли до конца платформы. Они обнимались друг с другом, а когда обнаружили, что обязаны своим избавлением французам, их восторг удвоился. Они замахали платками и возблагодарили Провидение.

«Аргус» взял паруса на гитовы и лег в дрейф по их правому борту, на расстоянии в пол-пистолетного выстрела. Пятнадцать уцелевших, самые сильные из которых не прожили бы долее сорока восьми часов, были подняты на борт; капитан и офицеры брига своей неусыпной заботой снова раздули тлеющую в них искорку жизни. Двое, позднее написавшие отчет о своих испытаниях, заключают, что спасение показалось им истинным чудом и что в сем благополучном исходе была заметна рука Высших Сил.

Путешествие фрегата началось с дурного знака, а закончилось оно эхом. Когда лодки-буксиры потащили роковой плот в открытое море, на нем не хватало семнадцати человек. Оставшись на корабле по своей воле, они незамедлительно осмотрели его в поисках того, что не взяли с собой уплывшие и не испортила морская вода. Они нашли галеты, вино, бренди и бекон; какое-то время на этом можно было продержаться. Сначала они не слишком беспокоились, поскольку их товарищи обещали вернуться за ними. Однако когда минули сорок два дня, а на помощь так никто и не явился, двенадцать из семнадцати решили искать спасения самостоятельно. Выбрав из корпуса корабля несколько брусьев и скрепив их прочными канатами, они построили второй плот и отплыли на нем. Подобно своим предшественникам, они не имели ни весел, ни иного мореходного оснащения, кроме примитивного паруса. С собой они взяли небольшой запас провизии и остатки надежды. Но много дней спустя обломки их плота были обнаружены живущими на побережье Сахары маврами, подданными короля Сайда; они принесли эту весть в Андар. Скорее всего, люди с этого второго плота сделались добычей морских чудовищ, которые в таком множестве водятся у берегов Африки.

И наконец, словно в насмешку, за эхом последовало еще одно эхо. На фрегате оставались пятеро человек. Через несколько дней после отбытия второго плота матрос, отказавшийся плыть на нем, также решил достичь земли. Не способный построить третий плот в одиночку, он пустился в море на клетке для кур. Возможно, это была та самая клетка, на которой роковым утром в день кораблекрушения проверял курс корабля вахтенный офицер месье Моде. Однако клетка для кур пошла ко дну, и матрос погиб не более чем в полукабельтове от «Медузы».

 

II

 

Как воплотить катастрофу в искусстве?

Перед тем как начать картину, он обрил себе голову; мы все знаем это. Обрил голову, чтобы ни с кем не видеться, заперся у себя в студии и вышел,… 17 июня 1816 г. экспедиция отправилась в путь. 2 июля 1816 г., после полудня,… 24 февраля 1818 г. был куплен холст.

Примечания

1) «Медуза» была кораблекрушением, газетной сенсацией и картиной; она была также и поводом. Бонапартисты нападали на монархистов. Поведение капитана фрегата стало иллюстрацией а) некомпетентности морских офицеров и коррумпированности Королевского флота; б) бессердечного отношения представителей правящего класса к тем, кто стоит ниже их. Параллель с государственным кораблем, садящимся на мель, была бы и примитивна, и тяжеловесна.

2) Савиньи и Корреар, двое уцелевших, которые составили первый отчет о кораблекрушении, пытались добиться от правительства компенсации для жертв и наказания виновных офицеров. Отвергнутые официальным правосудием, они апеллировали с помощью своей книги к более широкому суду общественного мнения. Корреар постепенно сделался издателем и памфлетистом; его заведение, названное «У обломков „Медузы“», стало местом сборищ политических оппозиционеров. Мы можем представить себе изображение момента, когда отдают буксирные концы: занесенный топор, сверкнувший на солнце; офицер, сидя спиной к плоту, небрежно распускает узел… получился бы превосходный живописный памфлет.

3) Мятеж был сценой, которую Жерико чуть было не изобразил. Осталось несколько предварительных зарисовок. Ночь, шторм, бушующие волны, порванный парус, подъятые сабли, тонущие люди, рукопашный бой, обнаженные тела. Что здесь неладно? Самое главное, что это похоже на типовую салунную драку в третьеразрядном вестерне, где участниками являются все до единого: кто-то бьет кого-то кулаком, кто-то ломает стул или разбивает бутылку о чужую голову, кто-то в тяжелых ботинках раскачивается на люстре. Чересчур много действия. Можно сказать больше, изобразив меньше.

Уцелевшие наброски сцены мятежа считаются напоминающими традиционные эпизоды Страшного Суда с его отделением праведников от грешников и обречением мятежников на вечные муки. Такая аналогия была бы несправедлива. На плоту торжествовала сила, а не добродетель; милосердия же выказывалось очень мало. Подтекст этой версии говорил бы о том, что Бог держал сторону офицерства. Возможно, в ту пору так оно и было. Принадлежал ли к офицерству Ной?

4) В западном искусстве очень мало каннибализма. Ханжество? Едва ли: ханжество не мешало западным художникам изображать выдавленные глаза, отрубленные головы в мешках, жертвенное отсечение грудей, обрезание, распятие. Более того, каннибализм был языческой практикой, что давало возможность благочестиво заклеймить его в красках, исподволь воспламеняя зрителя. Но некоторые сюжеты вообще почему-то использовались реже других. Возьмите, например, представителя офицерства Ноя. Изображений его Ковчега поразительно мало. Есть странный, забавный американский примитив и мрачный Якопо Бассано в музее Прадо, но больше на память почти ничего не приходит. Адама и Еву, изгнание из Рая, Благовещение, Страшный Суд — все это крупные художники писали. Но вот Ноя и его Ковчег? Ключевой момент в истории человечества, шторм на море, живописные звери, божественное вмешательство в дела человека здесь явно имеется все необходимое. Чем же объяснить этот пробел в иконографии? Возможно, отсутствием достаточно знаменитого изображения Ковчега, которое дало бы толчок развитию этого сюжета и превратило бы его в популярный. Или чем-то, кроющимся в самой этой повести: может быть, художники сошлись на том, что Потоп характеризует Бога не с лучшей стороны?

Жерико сделал один набросок, темой которого является каннибализм на плоту. Высвеченная им сцена антропофагии изображает мускулистого моряка, гложущего локоть мускулистого трупа. Это выглядит почти комично. В подобных случаях всегда непросто найти верный тон.

5) Картина есть мгновение. Что мы подумали бы, стоя перед полотном, на котором три матроса и солдат сбрасывают людей с плота в море? Что жертвы уже бездыханны? Или что их убивают ради их драгоценностей? Карикатуристы, затрудняясь объяснить смысл своих шуток, часто рисуют нам продавца газет рядом с афишей, где красуется какой-нибудь удобный заголовок. Нужную для понимания этой картины информацию можно было бы передать таким текстом: «УЖАСНАЯ СЦЕНА НА ПЛОТУ „МЕДУЗЫ“, В КОТОРОЙ ОТЧАЯВШИЕСЯ МОРЯКИ, МУЧИМЫЕ СОВЕСТЬЮ, ПРИХОДЯТ К ВЫВОДУ, ЧТО НА ВСЕХ ПРОВИЗИИ НЕ ХВАТИТ, И ПРИНИМАЮТ ТРАГИЧЕСКОЕ, НО НЕОБХОДИМОЕ РЕШЕНИЕ ПОЖЕРТВОВАТЬ РАНЕНЫМИ, ДАБЫ УВЕЛИЧИТЬ СВОИ ШАНСЫ НА ВЫЖИВАНИЕ». Прямо, скажем, длинновато.

Между прочим, «Плот „Медузы“» называется не «Плот „Медузы“». В каталоге Салона полотно именовалось «Scene de naufrage» — «Сцена кораблекрушения». Осторожный политический ход? Может быть. Но тут есть и полезная подсказка зрителю: вам предлагают картину, а не мнение.

6) Нетрудно представить себе появление бабочки в изображении других художников. Но нам наверняка показалось бы, что автор чересчур грубо пытается сыграть на наших чувствах. И даже если бы проблема тона была решена, остались бы две главные трудности. Во-первых, это походило бы на выдумку, хотя в действительности все было именно так; подлинное отнюдь не всегда убедительно. Во-вторых, живописцу, который берется за изображение бабочки величиной в шесть-восемь сантиметров, опустившейся на плот двадцати метров в длину и семи в ширину, очень непросто разобраться с масштабом.

7) Если плот скрыт под водой, вы не можете нарисовать плот. Люди вырастали бы из поверхности моря, словно полчище Венер Анадиомен. Далее, отсутствие плота порождает композиционные трудности: когда все стоят, потому что лечь значит утонуть, ваша картина оказывается битком набита вертикалями; чтобы с честью выйти из положения, вы должны быть сверхгениальным. Лучше подождать, пока большинство находящихся на плоту умрет — тогда плот вынырнет из-под воды, и горизонтальная плоскость будет к вашим услугам.

8) Подплывшая вплотную лодка с «Аргуса», уцелевшие, которые тянут руки и карабкаются на нее, трогательный контраст между обликом спасенных и спасителей, изнеможение и восторг — все это, без сомнения, очень эффектно. Жерико сделал несколько набросков этой выразительной сцены. Такая картина производила бы сильное впечатление, но была бы слишком… прямолинейной.

Вот чего он не написал.

А что же он написал? Вернее: что видим на его картине мы? Давайте попробуем посмотреть на нее неискушенным взором. Итак, мы рассматриваем «Сцену кораблекрушения», не зная истории французского мореходства. Мы видим на плоту людей, взывающих о помощи к крошечному кораблю на горизонте (это далекое судно, не можем не заметить мы, по величине примерно такое же, какой была бы та бабочка). Сначала нам кажется, что перед нами миг, предшествующий спасению. Это чувство возникает отчасти благодаря нашей упорной любви к хэппи эндам, но еще и оттого, что на каком-то уровне нашего сознания брезжит вопрос: как же мы узнали бы об этих людях на плоту, если бы спасти их не удалось?

Что говорит в пользу этого первого предположения?

Корабль находится на горизонте; солнце, хотя его и не видно, тоже на горизонте — оно окрашивает небо желтым. Это восход, заключаем мы, и корабль появляется вместе с солнцем, сулит новый день, надежду и спасение; черные тучи над головой (очень черные) скоро рассеются. А вдруг это закат? Утреннюю и вечернюю зори легко спутать. Что, если это закат, корабль вот-вот исчезнет заодно с солнцем, а потерпевших крушение ждет беспросветная ночь, черная, как эти тучи у них над головой? Чтобы разрешить сомнения, мы могли бы обратиться взором к парусу и посмотреть, движется ли плот к кораблю и разгонит ли ветер эту зловещую тучу, но загадка остается загадкой: ветер дует не от нас и не к нам, а справа налево, и рама пресекает нашу попытку выяснить, какая же погода там, справа. Затем нам, по-прежнему колеблющимся, приходит в голову третья возможность: вполне вероятно, что это восход, но корабль тем не менее удаляется от потерпевших. Так судьба бесповоротно перечеркивает все надежды: солнце встает, но не для тебя.

Тут неискушенный взор с легким раздражением и неохотой уступает место осведомленному. Давайте изучим «Сцену кораблекрушения» в свете рассказа Савиньи и Корреара. Сразу ясно, что Жерико изобразил не тот момент, который предшествовал спасению: тогда все было иначе, ибо бриг вдруг обнаружился около плота и ликование было общим. Нет — это первое появление «Аргуса» на горизонте, заставившее моряков провести в страхе и надежде мучительные полчаса. Сравнивая написанное кистью с написанным пером, мы тут же замечаем, что Жерико не стал изображать человека, залезшего на мачту с выпрямленным обручем от бочки и привязанными к нему платками. Он заменил его другим, забравшимся на бочку и машущим большой тряпкой. Мы медлим перед этой заменой, потом соглашаемся, что она очень выгодна: реальность подсовывала ему петушка на палочке; искусство предложило более уверенный фокус и лишнюю вертикаль.

Но не будем спешить и сразу вспоминать все, что знаем. Дадим потрудиться обидчивому неискушенному взору. Забудем о погоде; разберемся, что происходит на самом плоту. Почему бы для начала не счесть моряков по головам? Всего на картине двадцать человек. Двое энергично машут, один энергично указывает вдаль, двое страстно и умоляюще тянут руки и еще один поддерживает забравшегося на бочку: шестеро за надежду и спасение. Затем имеются пять человек лежащих (двое ничком, трое навзничь), которые либо мертвы, либо умирают, плюс седобородый старик, который сидит в скорбной позе спиной к «Аргусу»: шестеро против. Посередине (как по расположению, так и по настроению) еще восемь персонажей: один полувзывает, полуподдерживает; трое наблюдают за машущим с неопределенным видом; один наблюдает за ним с мукой на лице; двое, в профиль, следят за волнами, один за набегающими, другой за убегающими; и завершает счет неясная фигура в самой темной, хуже всего сохранившейся части картины — это человек, который сжимает руками голову (и впился в нее ногтями?). Шесть, шесть и восемь; абсолютного перевеса нет.

(Двадцать? — спотыкается осведомленный взор. Но Савиньи и Корреар сообщают лишь о пятнадцати уцелевших. Значит, все те пятеро, которые могли быть просто в обмороке, наверняка мертвы? Да. А как же насчет проведенного отбора, когда пятнадцать здоровых утопили в океане тринадцать своих раненых товарищей? Жерико вернул нескольких погибших из морской пучины, чтобы уравновесить композицию. А учитываются ли голоса мертвых в споре надежды с отчаянием? Строго говоря, нет; но они вносят полноправный вклад в общее настроение картины.)

Итак, состав сбалансирован: шестеро за, шестеро против, восемь — непонятно. Оба взора, неискушенный и осведомленный, блуждают по холсту. Они постепенно уходят от главного композиционного центра, человека на бочке; их притягивает фигура в скорбной позе впереди слева, единственный персонаж картины, смотрящий на нас. У него на коленях лежит юноша, который — мы это уже вычислили — наверняка мертв. Старик повернулся спиной ко всем живым; поза его выражает покорство, печаль, отчаяние; далее, он выделяется своими сединами и накидкой, красным куском материи. Он словно попал сюда из другого жанра — возможно, какой-нибудь заблудившийся пуссеновский старец. (Чепуха, перебивает осведомленный взор. Пуссен? Герен и Гро, коли уж на то пошло. А мертвый «сын»? Смесь Герена, Жироде и Прюдона.) Что же делает этот «отец» — а) оплакивает мертвеца (сына? друга?), лежащего у него на коленях? б) укрепляется в уверенности, что их никогда не спасут? в) думает, что даже если их спасут, это гроша ломаного не стоит из-за смерти, которую он держит в объятиях? (Между прочим, замечает осведомленный взор, иногда невежество и вправду помогает жить. Вы бы, к примеру, никогда не догадались, что «отец и сын» — это подавленный каннибалистический мотив. Впервые они появляются вместе на единственном сохранившемся наброске сцены каннибализма; и всякий образованный современник, глядя на картину, непременно вспомнил бы графа Уголино, скорбящего в Пизанской башне среди своих умирающих детей — которых он съел. Теперь понятно?)

Но что бы, по нашему мнению, ни думал этот старик, его присутствие на картине ощущается с не меньшей силой, чем присутствие человека на бочке. Это противостояние заставляет сделать следующий вывод: на холсте изображен момент, когда «Аргус» находился в середине своего получасового путешествия по горизонту. Пятнадцать минут уже прошло, пятнадцать осталось. Некоторые все еще считают, что корабль направляется в их сторону; некоторые сомневаются и ждут, что будет; некоторые — включая самого умного человека на борту знают, что он удаляется от них и на спасение рассчитывать нечего. Эта фигура помогает нам истолковать «Сцену кораблекрушения» как образ обманутой надежды.

Почти все, кто видел картину Жерико в стенах Салона 1819 года, знали, что они смотрят на уцелевших моряков с «Медузы». Знали, что корабль на горизонте подобрал их (пусть не с первой попытки), и знали, что случившееся с экспедицией в Сенегал отозвалось крупным политическим скандалом. Но картина, которая стала шедевром, обретает свою собственную историю. Религия гибнет, икона остается; происшествие забыто, но его воплощение в красках по-прежнему завораживает (неискушенный взор торжествует — какая досада для осведомленного взора). Теперь, когда мы рассматриваем «Сцену кораблекрушения», нам трудно всерьез возмущаться поведением Гюгюса Дюроя де Шомарея, капитана экспедиции, или министра, который назначил его капитаном, или морского офицера, который отказался принять командование плотом, или отдавших буксирные концы матросов, или взбунтовавшихся солдат. (И в самом деле, история демократизирует наши симпатии. Разве солдат не ожесточил приобретенный на войне опыт? Разве капитан виноват в том, что он рос избалованным ребенком? Можем ли мы поручиться, что сами проявили бы себя героями в подобной ситуации?) Время растворяет историю, обращая ее в форму, цвет, чувство. Нынче, несведущие, мы пересоздаем историю: примем ли мы сторону оптимистического желтеющего неба или печального седобородого старика? Или в конце концов оставим в силе оба варианта? Наше настроение, а с ним и интерпретация картины могут меняться от одного полюса к другому; не так ли и было задумано?

8а) Он едва не изобразил следующее. Два эскиза, написанных маслом в 1818 году и по композиции стоящих ближе всего к окончательной версии, имеют такое существенное отличие: корабль, к которому взывают потерпевшие, на них много ближе. Мы видим его очертания, паруса и мачты. Он изображен в профиль, справа, на самом краю картины — муки людей, которые следят за его продвижением по нарисованному горизонту, только начинаются. Ясно, что плота он не замечает. Воздействие этих предварительных набросков на зрителя носит более активный, кинетический характер; нам кажется, что неистовые усилия людей на плоту могут достичь цели в ближайшие же две минуты и что картина, переставая быть мгновением, подталкивает себя в собственное будущее вопросом: неужели корабль уплывет за раму, ограничивающую холст, так и не заметив плота? Напротив, последняя версия «Кораблекрушения» менее активна, ставит вопрос не столь отчетливо. Мы уже не ждем, что потерпевших вот-вот спасут; случайность, от которой зависит судьба этих людей, отодвигается в область фантастики. С чем можно сравнить их шансы на спасение? С каплей в море.

Он провел в мастерской восемь месяцев. Примерно в ту же пору был нарисован автопортрет, с которого он смотрит на нас угрюмым, довольно подозрительным взглядом, нередким у художников, позирующих себе перед зеркалом; мы виновато думаем, что его неодобрение адресовано нам, хотя в первую очередь оно относится к самому автору. Борода у него короткая, стриженую голову прикрывает греческая шапка с кисточкой (мы знаем только то, что он обрился в начале работы над картиной, но за восемь месяцев волосы успевают порядком отрасти; сколько еще стрижек ему понадобилось?). Его пиратская внешность впечатляет, он кажется нам достаточно свирепым и целеустремленным, чтобы пойти на приступ, взять на абордаж свое огромное «Кораблекрушение». Между прочим, кисти у него были необычные. По широкой манере его письма Монфор заключил, что Жерико, скорее всего, пользовался очень толстыми кистями; но они были у него меньше, чем у других художников. Маленькие кисти и густые, быстро сохнущие краски.

Мы должны помнить его за работой. Возникает естественный соблазн упростить, свести восемь месяцев к законченной картине и серии предварительных набросков; но поддаваться ему нельзя. Жерико выше среднего роста, силен и строен, у него замечательные ноги, которые сравнивали с ногами сдерживающего лошадь эфеба в центре его «Скачек в Барбери». Стоя перед «Кораблекрушением», он работает с глубокой сосредоточенностью, ему нужна абсолютная тишина: чтобы порвать невидимую нить между глазом и кончиком кисти, достаточно простого скрипа стула. Он пишет свои большие фигуры сразу на холст, куда перед тем нанесены лишь легкие контуры. Незавершенная, его работа походит на ряд висящих на белой стене скульптур.

Мы должны помнить его затворничество в мастерской, помнить его за работой, в движении, делающим ошибки. Когда нам известен результат этих восьми месяцев труда, путь к нему кажется прямым. Мы начинаем с шедевра и пробираемся назад сквозь отброшенные идеи и полуудачи; но у него эти отброшенные идеи рождались как озарения, и то, что нам дано сразу, он увидел лишь в самом конце. Для нас вывод неизбежен; для него нет. Мы должны попытаться учесть случайность, счастливые находки, даже блеф. Мы можем объяснить это только словами — но попытайтесь забыть о словах. Процесс письма может быть представлен рядом решений, пронумерованных от 1) до 8а), но нам надо понимать, что это лишь комментарии к чувству. Мы должны помнить о нервах и эмоциях. Художник не скользит по тихой реке к солнечной заводи оконченного труда, но пытается удержать курс в открытом море, полном противоборствующих течений.

Все начинается с верности правде жизни; но после первых же шагов верность искусству становится более важным законом. Изображенное никогда не происходило в действительности; цифры не совпадают; каннибализм сведен к литературной ссылке; группа «отца и сына» имеет самое шаткое документальное обоснование, группа около бочки — вовсе никакого. Плот был приведен в порядок, словно перед официальным визитом какого-нибудь чересчур впечатлительного монарха: куски человеческой плоти убраны с глаз долой, прически у всех волосок к волоску, как новенькая кисть художника.

По мере приближения к последнему варианту вопросы формы начинают преобладать. Жерико сдвигает фокус, урезает, настраивает. Горизонт то поднимается, то опускается (если фигура человека на бочке ниже горизонта, выходит слишком мрачно — плот поглощен морем; чем она выше, тем ярче проблеск надежды). Он отсекает окружающие участки неба и моря, вталкивая нас на плот, хотим мы этого или нет. Он увеличивает расстояние от потерпевших до спасительного корабля. Он подыскивает для своих персонажей нужные позы. Часто ли столько действующих лиц на картине бывает обращено спиной к зрителю?

А какие красивые, мускулистые у них спины. Тут мы чувствуем некоторое смущение; однако смущаться не стоит. Наивные вопросы порой вскрывают самое важное. Так что соберемся с духом и спросим. Почему уцелевшие кажутся такими здоровыми? Мы восхищаемся тем, что Жерико разыскал плотника с «Медузы» и уговорил его соорудить модель плота… но… раз он так хотел правильно изобразить плот, отчего было не сделать того же и с людьми? Мы можем понять, зачем он погрешил против истины, выведя человека с флагом в отдельную вертикаль, зачем на картине появились уравновешивающие композицию добавочные трупы. Но почему все — даже мертвые — выглядят такими крепышами, такими… здоровяками? Где раны, шрамы, истощение, болезни? Ведь эти люди пили собственную мочу, жевали кожу на своих шляпах, питались плотью своих товарищей. Пятеро из пятнадцати ненадолго пережили день спасения. Так почему же они смахивают на выпускников группы бодибилдинга?

Когда телекомпании штампуют свои эффектные фильмы о концлагерях, взор — неискушенный или осведомленный — всегда останавливается на этих статистах в пижамах. Их головы могут быть обриты, плечи сгорблены, весь лак с ногтей смыт, но все равно они пышут энергией. Глядя, как на экране они выстраиваются в очередь у котла с жидкой овсянкой, куда презрительно сплевывает лагерный охранник, мы представляем себе, как между съемками они обжираются в ресторанах. Является ли «Сцена кораблекрушения» прототипом этой лжи? Имей мы дело с другим художником, мы бы остановились и призадумались. Но Жерико — запечатлитель безумия, трупов и отрубленных голов. Однажды он встретил на улице приятеля, который был весь желтый от желтухи, и отпустил комплимент насчет его внешнего вида. Такого художника едва ли смутит задача изобразить плоть, подвергшуюся самым жестоким испытаниям.

Давайте же представим себе еще нечто, чего он не написал, — «Сцену кораблекрушения», в которой все действующие лица измождены до последней степени. Усохшая плоть, гноящиеся раны, щеки, как у узников Бельзена, — такие подробности без труда вызвали бы у нас сочувствие. Соленая вода хлынула бы из наших глаз под стать соленой воде на картине. Но подобный мгновенный эффект нехорош: уж слишком он примитивен. Полускелеты в отрепьях находятся в том же эмоциональном регистре, что и бабочка: глядя на первых, мы чересчур легко отчаиваемся, увидев вторую — чересчур легко утешаемся. Такие фокусы дело нехитрое.

Однако отклик, которого ищет Жерико, лежит дальше простой жалости и негодования, хотя эти чувства могут быть подобраны по пути, как путешествующие автостопом. Несмотря на весь свой конкретный характер, «Сцена кораблекрушения» полна мощи и динамизма. Фигуры на плоту точно волны: они тоже дышат энергией бушующего внизу океана. Будь они дистрофичны, чего требует правда жизни, они были бы не полноценными проводниками этой энергии, а скорее брызгами пены. Ибо взгляд наш скользит — не от скуки, не рассудочно, но будто подхваченный морским валом — на гребень, к фигуре зовущего, потом вниз, во впадину, к отчаявшемуся старику, затем по диагонали к распростертому справа трупу, который словно вливается в настоящие волны. Именно потому, что персонажи ее достаточно крепки и сильны для выражения этой мощи, картина высвобождает в нас более глубокие, подводные эмоции, увлекает нас приливами надежды и тревоги, душевного подъема, паники и отчаяния.

Что произошло? Картина снялась с якоря истории. Это уже не «Сцена кораблекрушения», тем более не «Плот „Медузы“». Мы не просто воображаем себе жестокие страдания людей на этом плоту; не просто становимся этими людьми. Они становятся нами. И секрет картины кроется в ее энергетическом заряде. Взгляните на нее еще раз: на эти мускулистые спины, в своем порыве к спасению водяным смерчем взмывающие к крошечному кораблю на горизонте. Весь этот буйный всплеск — ради чего? Главный импульс, заложенный в картине, остается, по сути, безответным, так же как безответно большинство человеческих чувств. Не только надежда, но любая обуревающая нас страсть: честолюбие, ненависть, любовь (особенно любовь) — часто ли эти стремления приводят нас к тому, чего мы, по нашему мнению, заслуживаем? Как тщетно мы взываем; как темно небо; как высоки волны. Все мы затеряны в море, мечемся по воле течений от надежды к отчаянию, хотим докричаться до спасительного корабля, но нас вряд ли услышат. Катастрофа стала искусством; однако это превращение не умаляет. Оно освобождает, расширяет, объясняет. Катастрофа стала искусством; может быть, именно в этом и есть ее главный смысл.

А как насчет той более давней катастрофы, Потопа? Что ж, ранняя иконография представителя офицерства Ноя не таит в себе никаких сюрпризов. В первую дюжину с лишним веков христианства Ковчег (обычно в виде простого короба или саркофага, намекающих на то, что спасение Ноя было предвестием выхода Христа из своей могилы) часто появляется в иллюстрированных рукописях, на витражах, в церковной скульптуре. Ной был весьма популярен: мы можем обнаружить его на бронзовых дверях Сан-Дзено в Вероне, на западном фасаде Нимского собора и восточном Линкольнского; он бороздит океан на фресках КампоСанто в Пизе и Санта-Марии-Новеллы во Флоренции; он бросает якорь на мозаике в Монреале, во флорентийском Баптистерии, в венецианском соборе Св. Марка.

Но где же великие полотна, знаменитые росписи, к которым все это должно было бы привести? Что случилось — неужто воды Потопа пересохли? Не то чтобы так; но их направил в другое русло Микеланджело. В Сикстинской капелле Ковчег (теперь похожий скорее на плавучую эстраду, чем на корабль) впервые теряет свое композиционное главенство; здесь он отодвинут на самый задний план. Передний же план занят теми допотопными горемыками, которых обрекли на погибель, в то время как избранник Ной со своим семейством удостоился спасения. Акцент сделан на брошенных, покинутых, отверженных, на грешниках — шлаке Господнем. (Позволительно ли счесть Микеланджело рационалистом, поддавшимся жалости и рискнувшим мягко упрекнуть Бога за бессердечие? Или же считать его набожным, верным своему папскому контракту и поучающим нас: вот что может случиться, если мы сойдем с прямых путей? Возможно, все дело тут в эстетике — художник предпочел очередному послушному изображению очередного деревянного Ковчега извивающиеся тела проклятых.) Какой бы ни была причина, Микеланджело переориентировал — и оживил — старую тему. Бальдассаре Перуцци, Рафаэль последовали его примеру; художники и иллюстраторы все чаще концентрировали внимание не на спасенных, а на покинутых. И с обращением этого новшества в традицию сам Ковчег уплывал все дальше и дальше, отступая к горизонту, как «Аргус» по мере приближения Жерико к окончательному варианту картины. Ветер продолжает дуть, волны — катиться; Ковчег постепенно достигает горизонта и исчезает за ним. В пуссеновском «Потопе» корабля уже нигде не видать; все, что нам осталось, — это группа отверженных страдальцев, которых впервые вывели на передний план Микеланджело и Рафаэль. Старик Ной уплыл из истории искусств.

Три отклика на «Сцену кораблекрушения».

б) Делакруа в 1855-м, почти сорок лет спустя, вспоминал свою первую реакцию на едва начатую «Медузу»: «Она произвела на меня такое сильное… в) Жерико на смертном одре, в ответ на чье-то упоминание о картине: «Bah, une… И вот он наш — момент наивысших страданий на плоту, схваченный, видоизмененный, оправданный искусством, превращенный в…

Гора

 

Тик, тик, тик, тик. Так. Тик, тик, тик, тик. Так. Словно где-то часы давали легкий перебой, у времени начиналась горячка. Что было бы вполне уместно, подумал полковник, но дело обстоит иначе. Очень важно держаться того, что знаешь, до самого конца, особенно в конце. Он знал, что дело обстоит иначе. Это было не время, даже не далекие часы.

Полковник Фергюссон лежал в холодной прямоугольной спальне своего холодного прямоугольного дома в трех милях от Дублина и слушал тиканье у себя над головой. Был час пополуночи, на дворе безветренно; стоял ноябрь 1837 года. Его дочь Аманда сидела у кровати в профиль к нему — чопорная, с надутыми губами — и читала очередную книжонку, полную религиозной зауми. Свечка у ее локтя горела ровно, чего этот потный дурень доктор с буквами после фамилии давно уж не имел возможности сказать о сердце полковника.

Вызов, вот что это такое, подумал полковник. Вот он, лежит на смертном одре, готовится к забвению, а она сидит тут и читает последнюю брошюру отца Ноя. Активное несогласие до самого конца. Полковник Фергюссон много лет назад оставил попытки понять, отчего все так сложилось. Как могло его любимое дитя не унаследовать ни его склонностей, ни мнений, которые были выработаны им с таким трудом? Это раздражало. Не обожай он дочь, он считал бы ее легковерной дурочкой. И тем не менее, несмотря ни на что, несмотря на это живое, во плоти, опровержение, он верил в способность мира к прогрессу, в победу человека, в крах суеверий. Все это в конечном счете было весьма загадочно.

Тик, тик, тик, тик. Так. Тиканье над головой возобновилось. Четыре-пять громких щелчков, тишина, затем более слабое эхо. Полковник знал, что шум отвлекает Аманду от чтения, хотя она не подавала виду. Просто за такую долгую жизнь бок о бок с ней он научился различать подобные вещи. Он знал, что она не слишком поглощена своим преподобным Авраамом. И она сама была виновата в том, что он это знал, что он видел ее насквозь. Говорил ведь ей, чтоб шла замуж, когда к ней сватался тот лейтенант, имени которого он никак не мог вспомнить. А она и тогда не послушалась. Сказала, что любит отца больше, чем того затянутого в мундир претендента. Он ответил, что это еще не причина, и вообще, он только помрет у нее на руках. Она заплакала и сказала, чтоб он не говорил так. Но он же был прав, верно? Он же обязан был быть откровенным?

Аманда Фергюссон опустила книгу на колени; теперь она тревожно смотрела на потолок. Этот жук предвещал беду. Всем известно, что означает его тиканье: не пройдет и года, как в доме кто-нибудь умрет. Это вековая мудрость. Она глянула на отца, не заснул ли. Полковник Фергюссон лежал, закрыв глаза, и глубоко, ровно дышал носом, работая легкими, точно мехами. Но Аманда достаточно хорошо его знала и имела основания подозревать надувательство. Это было бы вполне в его духе. Он всегда ее обманывал.

Как и в тот страшно непогожий февральский день в 1821 году, когда он взял ее с собой в Дублин. Аманде было семнадцать, и она всюду носила с собой этюдник, как теперь — религиозные брошюры. Незадолго до поездки ее очень взволновало сообщение о том, что в Лондоне, в Египетском Холле Буллока на Пиккадилли, демонстрируется Грандиозная Картина Месье Джеррико, двадцать четыре фута в длину на восемнадцать в высоту, представляющая Уцелевших Членов Команды Французского Фрегата «Медуза» на Плоту. Вход 1 шиллинг, описание 6 пенсов, и 50000 зрителей заплатили за то, чтобы посмотреть этот новый шедевр зарубежного искусства, выставленный наряду с такими постоянными экспозициями, как великолепное собрание ископаемых мистера Буллока, состоящее из 25000 экземпляров, и его же Пантерион с чучелами диких животных. Потом холст переехал в Дублин и был вывешен на обозрение в Ротонде: вход 1 шиллинг 8 пенсов, описание 5 пенсов.

Пятеро братьев и сестер Аманды остались дома; она была избрана за ранние успехи в акварели — по крайней мере, этим формальным соображением утешился полковник Фергюссон, в который уже раз уступивший своей естественной симпатии. Только в Ротонду, как было обещано, они не пошли, а пошли вместо этого на конкурирующий аттракцион, реклама которого появилась в «Сондерс Ньюс-Леттер энд Дейли Эдвертайзер»; там, кстати, отмечалось, что Грандиозная Картина месье Джеррико не имела в Дублине того успеха, который выпал на ее долю в Лондоне. Полковник Фергюссон повел дочь в Павильон, где они смотрели Бегущую Морскую Панораму Крушения Французского Фрегата «Медуза» и Рокового Плота, авторы Маршалл и Маршалл; плата за передние места 1 шиллинг 8 пенсов, за задние 10 пенсов, дети на передних местах за полцены. «Благодаря патентованным печам в Павильоне всегда царит уют».

Тогда как в Ротонде демонстрировались всего лишь двадцать четыре на восемнадцать футов неподвижного раскрашенного холста, тут им было предложено около десяти 'тысяч квадратных футов движущегося экрана. Перед их глазами постепенно разворачивалась гигантская картина, или ряд картин: вместо одного-единственного мига здесь была запечатлена вся история кораблекрушения. Одна сцена сменяла другую, на разматывающемся полотне играли разноцветные огни, а оркестровое сопровождение подчеркивало драматичность событий. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты, а в особенно удачных местах полковник Фергюссон крепко толкал дочь локтем. В шестой сцене эти несчастные французики на плоту были представлены почти в тех же позах, в каких, их впервые изобразил месье Джеррико. Но насколько же эффектнее, заметил полковник Фергюссон, выглядит этот печальный эпизод, показываемый в движении и разноцветных огнях, под музыку, которую он (с точки зрения дочери, совершенно напрасно) определил как «Vive Henrico!».

— Вот что значит передовое искусство, — пылко высказался полковник, когда они покидали Павильон. — Куда там художникам со своими кисточками.

Аманда ничего не ответила, но на следующей неделе вернулась в Дублин с кем-то из братьев и сестер и на сей раз побывала-таки в Ротонде. Там она пришла в восхищение от картины месье Джеррико, которая, будучи неподвижной, тем не менее виделась ей полной движения и света и даже, в своем роде, музыки, — более того, по насыщенности всем этим она явно превосходила вульгарную Панораму. Приехав домой, она так и сказала отцу.

Проглотив эту дерзость, полковник Фергюссон лишь снисходительно кивнул упрямице. Однако 5 марта он небрежно показал любимой дочери свежее объявление в «Сондерс Ньюс-Леттер»; оно гласило, что мистер Буллок снизил — точнее, вынужден был снизить, заметил полковник входную плату за свое неподвижное зрелище до каких-то жалких десяти пенсов. Под конец же месяца полковник Фергюссон сообщил, что выставка в Ротонде закрыта из-за недостатка посетителей, а Бегущая Панорама Маршалла и Маршалла, обустроенная патентованными печами, по-прежнему демонстрируется три раза в день.

— Это передовое искусство, — повторил полковник в июне того же года, без спутников посетив заключительный спектакль в Павильоне.

— Новое — еще не значит хорошее, — ответила дочь, проявляя обычно не свойственный таким пигалицам консерватизм.

Тик, тик, тик, тик. Так. Притворный сон полковника Фергюссона стал еще более желчным. Дьявольщина, думал он, умирать-то не так просто. Тебе не дают заниматься этим спокойно, во всяком случае, как тебе хочется. Ты обязан умирать, как им хочется, да еще изволь любить их сколько можешь. Он открыл глаза и собрался с мыслями, чтобы снова, как делал за их совместную жизнь уже несколько сот раз, попробовать переубедить свою дочь.

— Это любовь, — вдруг сказал он. — Вот тебе и все. — Аманда удивленно отвела взор от потолка и полными слез глазами посмотрела на него. — Любовный призыв xestobium rufo-villosum, усвой ты это Бога ради, чудачка. Всего-то навсего. Посади такого жука в коробок и постучи по столу карандашиком, и он поведет себя точно так же. Решит, что ты самка, и начнет толкаться головой в стенку, искать к тебе дорогу. Между прочим, почему ты не вышла за того лейтенанта, за которого я говорил? Не желаешь соблюдать субординацию. — Он дотянулся до руки дочери и взял ее в свою.

Но она молчала, и в глазах ее по-прежнему стояли слезы, а наверху раздавалось тиканье, и полковника чин по чину похоронили еще до конца года. В этом предсказании врач и жучок-точильщик сошлись.

Печаль Аманды по отцу была смешана с беспокойством относительно его онтологического статуса. Привела ли его упрямая неохота признать божественное провидение — и его упоминанья Божьего имени всуе даже на смертном одре — к тому, что теперь он очутился во тьме внешней, в какой-нибудь морозной области, не обогреваемой патентованными печами? Мисс Фергюссон знала, что Господь справедлив, но милосерд. Те, кто принял его заповеди, будут судимы в строгом соответствии с законом, тогда как невежественным дикарям в темных чащобах, которые просто не могли познать света, будет оказано снисхождение и дан шанс исправиться. Но войдут ли в категорию невежественных дикарей обитатели просторных холодных домов под Дублином? Должны ли муки, которые всю жизнь претерпевают неверующие, думая о забвении, перейти в дальнейшие муки, кару за отрицание Господа? Мисс Фергюссон опасалась, что такое вполне может быть.

Как мог ее отец не признать Бога и Его вечный Промысл, заметный даже в мелочах? О наличии провидения и его благой мудрости ясно говорила сама Природа, отданная Богом во владенье Человеку. Это не значило, как полагали некоторые, что Человек должен безрассудно грабить Природу; наоборот, Природу нужно почитать как божественное творение. Но Бог создал и Человека, и Природу, облегающую этого Человека, словно перчатка руку. Аманда часто размышляла о плодах полевых, какие они все разные, но как чудесно каждый из них приспособлен для использования Человеком. Например, деревья со съедобными плодами сделаны намного ниже лесных, чтобы легче было на них взбираться. Плоды, которые, созрев, становятся мягкими — абрикосы, инжир, тутовые ягоды, — растут довольно низко, ибо падение может причинить им вред; твердые же плоды вроде кокосов, грецких орехов или каштанов, которые не боятся ударов о землю, вызревают на значительной высоте. Иные плоды, подобные вишням или сливам, удобно класть в рот; другие — яблоки и груши — держать в руке; третьи, подобно дыне, созданы большими, чтобы употреблять их в семейном кругу. Четвертые же, вроде тыквы, сделаны такого размера, чтобы есть их вместе с соседями, а для упрощения дележа многие из этих больших плодов имеют на корке вертикальные полосы.

Там, где Аманда усматривала божественный смысл, разумный порядок и торжество справедливости, отец ее видел лишь хаос, непредсказуемость и насмешку. Но перед глазами у обоих был один и тот же мир. Споря с отцом в очередной раз, Аманда предложила ему взять в качестве примера семью Фергюссонов, членов которой связывает глубокая взаимная симпатия, и ответить, где же тут хаос, непредсказуемость и насмешка. Полковник Фергюссон, не особенно стремясь объяснять дочери, что человеческая семья возникла вследствие того же побуждения, которое заставляет жуков толкаться головой в стенку своего коробка, ответил, что Фергюссонов свела вместе счастливая случайность. Его дочь возразила, что тогда в мире было бы чересчур много счастливых случайностей.

Отчасти, думала Аманда, это зависит от самого подхода к вещам. Ее отец видел в вульгарной мешанине из разноцветных огней и музыкальных трелей верное изображение знаменитой морской трагедии, тогда как для нее реальность лучше всего передавалась обыкновенным неподвижным холстом, покрытым красками. Но главным тут была вера. Через несколько недель после их поездки в Павильон отец катал ее на лодке по извилистому озерцу в соседней усадьбе лорда Ф **. Следуя возникшей у него в мозгу ассоциации, он принялся укорять ее за то, что она верит в реальность Ноева ковчега; предмет разговора он саркастически именовал «мифом о потопе». Аманду отнюдь не смутило его обвинение. В ответ она спросила отца, верит ли он в реальность Пантериона чучел диких зверей в Египетском Холле мистера Буллока на Пиккадилли. Разумеется, сказал обескураженный полковник; на что его дочь отреагировала насмешливым удивлением. Она верит в реальность события, происшедшего по Божьей воле и описанного в Святой Книге, которую читают и помнят не одну тысячу лет; а он верит в реальность того, что описано на страницах «Сондерс ньюс-леттер энд дейли эдвертайзер», газетенки, о которой люди забудут, скорее всего, уже на следующее утро. Так что же, допытывалась она с прежней непочтительной издевкой в глазах, заслуживает большего доверия?

Это случилось осенью 1839 года: по долгом размышлении Аманда Фергюссон предложила мисс Лоуган совершить путешествие в Аргури. Мисс Лоуган была энергичная и дельная с виду особа, лет на десять старше мисс Фергюссон; при жизни полковника ее связывали с ним дружеские отношения без малейшего ароматца неблагоразумия. Более существенным обстоятельством являлось то, что несколько лет назад, будучи на службе у сэра Чарльза Б **, она посетила Италию.

— Жаль, что это место мне незнакомо, — сказала мисс Лоуган во время первого разговора. — Оно далеко от Неаполя?

— Это поселок на нижних склонах горы Арарат, — ответила мисс Фергюссон. — Название «Аргури» происходит от двух армянских слов, означающих «он посадил виноград». Именно там после Потопа Ной вернулся к своим земледельческим трудам. Древняя лоза, посаженная руками самого Патриарха, все еще плодоносит.

Прослушав эту странную лекцию, мисс Лоуган скрыла свое удивление, однако почувствовала, что дальнейшие расспросы будут нелишними.

— А зачем нам туда ехать?

— Чтобы помолиться за упокой души моего отца. На горе есть монастырь.

— Далеко ведь.

— Я полагаю, что расстояние соответствует цели.

— Понятно. — Сначала мисс Лоуган задумалась, потом просветлела. А вино мы там будем пить? — Она помнила свои разъезды по Италии.

— Это запрещено, — ответила мисс Фергюссон. — Традиция запрещает это.

— Традиция?

— Ну, небеса. Это запрещено небесами в память о том, как дурно виноград повлиял на Патриарха. — Мисс Лоуган, которая всегда любезно позволяла читать себе Библию, но сама не слишком усердствовала в переворачивании священных страниц, выказала легкое недоумение. — Пьянство, пояснила мисс Фергюссон. — Ноево пьянство.

— Ax да.

— Монахам в Аргури позволяется есть виноград, но сбраживать сок нельзя.

— Понятно.

— Там есть еще древняя ива, она выросла из дощечки от Ноева ковчега.

— Понятно.

Итак, решение было принято. Они отправятся весной, чтобы успеть до малярийного сезона. Каждой потребуются раскладная койка, надувной матрац и подушка; они возьмут с собой немного имбирной эссенции Оксли, немного хорошего опиума, хинина и порошков Зедлица; походный чернильный прибор, коробку спичек и запас трута; зонтики от солнца и фланелевые пояса, чтобы не мучиться по ночам коликами. После некоторых колебаний они решили не брать в дорогу ни переносной ванны, ни патентованной кофеварки. Однако сочли необходимым пополнить экипировку парой посохов с острыми железными наконечниками, складным ножом, крепкими охотничьими хлыстами, чтобы отбиваться от легионов собак, которых наверняка встретят в пути, и маленьким полицейским фонариком, ибо их предупредили, что от турецких бумажных фонарей во время урагана нет никакого толку. Они взяли плащи и теплые пальто, посчитав, что мечта леди Мэри Уортли Монтегю о неизменно ясной погоде едва ли претворится в жизнь ради не столь знаменитых путешественниц. Мисс Лоуган полагала, что лучшим подарком для турецкого крестьянина будет ружейный порох, а для высших слоев — писчая бумага. Обыкновенный компас, посоветовали ей далее, придется по душе мусульманину, ибо укажет ему, куда адресовать свои молитвы; но мисс Фергюссон не собиралась потакать язычникам в их заблуждениях. И под конец паломницы уложили в багаж две маленькие стеклянные бутылочки, которые намеревались наполнить соком, выжатым из плодов Ноева виноградника.

Из Фалмута в Марсель их доставил отечественный пакетбот; затем они вверили свою сохранность французским средствам передвижения. В начале мая их принял британский посол в Константинополе. Пока мисс Фергюссон рассказывала о маршруте и цели их путешествия, дипломат изучал ее: темноволосая женщина, недавно вступившая в пору зрелости, с черными глазами навыкате и розовыми щеками, благодаря полноте которых губы ее заметно выдавались вперед. Однако она явно не была ветреницей: естественное выражение ее лица говорило, казалось, о целомудрии наряду с упорством, каковая комбинация оставляла посла равнодушным. Большую часть сообщенного ею он выслушал вполуха.

— Да, — сказал он под конец, — несколько лет назад говорили, будто какой-то русский пробовал добраться до вершины этой горы.

— Паррот, — без улыбки ответила мисс Фергюссон. — Вряд ли он русский. Доктор Фридрих Паррот. Профессор Дерптского университета.

Посол кивнул по диагонали, словно знать о местных делах больше его было не совсем тактично.

— Мне кажется разумным и справедливым, — продолжала мисс Фергюссон, — что первый путешественник, предпринявший восхождение на гору, к которой пристал Ковчег, носит имя одной из Божьих тварей.[4]Это лишний раз говорит нам о Его великом Промысле, направляющем все наши судьбы.

— Без сомнения, — ответил посол, переводя взгляд на мисс Лоуган в поисках какого-нибудь ключа к личности ее нанимательницы. — Без сомнения.

Они провели в оттоманской столице неделю — за столь краткий срок мисс Лоуган не успела привыкнуть к нескромным взорам, которые она приковывала к себе за табльдотом. Затем паломницы воспользовались услугами «Фаваид-и-Османиех», турецкой компании, чьи пароходы совершали рейсы до Трапезунда. Судно оказалось переполненным; по словам мисс Лоуган, она в жизни не видела столько грязи. В первое же утро, отважившись выйти на палубу, она была атакована не одним, но сразу тремя селадонами — у всех троих были завитые волосы, и все распространяли вокруг себя сильный запах бергамота. После этого мисс Лоуган, хотя и приглашенная в спутницы именно за житейский опыт, обрекла себя на заточение в каюте. Мисс Фергюссон решила не замечать подобных неудобств и была положительно заинтригована тем, как выглядит толпа пассажиров третьего класса; время от времени она появлялась с каким-нибудь наблюдением или вопросом, призванным развеять уныние, овладевшее ее компаньонкой. Почему это, любопытствовала она, все женщины-турчанки собрались на шканцах у левого борта? Предписывают ли такое размещение пассажиров местные традиции, или тут замешана религия? Мисс Лоуган была не в силах измыслить ответ. Чем дальше отодвигался Неаполь, тем большую неуверенность она ощущала. Малейший душок бергамота вызывал у нее содрогание.

Когда мисс Лоуган согласилась на путешествие в азиатскую Турцию, она недооценила упорство мисс Фергюссон. Скрывающийся от властей погонщик мулов, лукавый хозяин постоялого двора, уклончивый офицер-таможенник — все они становились свидетелями демонстрации ее неуклонной воли. Мисс Лоуган потеряла счет случаям, когда их багаж задерживали или сообщали, что в придачу к уже имеющемуся у них тезкаре необходима еще буюрулда, или специальное разрешение; но мисс Фергюссон при помощи драгомана, чьи робкие посягновения на хотя бы частичную независимость мысли были пресечены с первого же дня, напирала, требовала и побеждала. Ей никогда не надоедало вести беседы по обычаю здешних мест: например, усаживаться на ковер с каким-нибудь землевладельцем и отвечать на его вопросы, что меньше — Англия или Лондон, и что из них находится во Франции, и во сколько раз турецкий флот больше английского, французского и русского, вместе взятых.

Кроме того, мисс Лоуган полагала, что в их путешествии, пусть и паломническом по сути, можно будет делать разнообразные дорожные зарисовки — ведь именно любви к рисованию женщины были обязаны своим знакомством. Но Аманду Фергюссон не соблазняли памятники античности; она не желала осматривать языческие храмы эпохи Августа или полуразвалившиеся колонны, воздвигнутые в честь Юлиана Отступника. Ее интересовали разве что природные виды. Направляясь из Трапезунда в глубь материка с охотничьими хлыстами наготове, они видели вместо ожидаемых собачьих стай ангорских коз, пасущихся на склонах холмов среди карликового дуба, матово-желтого винограда и густых яблоневых садов, слышали кузнечиков, стрекотавших громче и напористей, чем их английские собратья, и наблюдали чудеснейшие багряно-розовые закаты. Вокруг были поля пшеницы, опиумного мака и хлопка; разбросанные там и сям заросли рододендрона и желтой азалии; красноногие куропатки, удоды и синие вороны. В Зирганских горах путницам повстречался большой благородный олень; находясь на почтительном расстоянии от людей, животное ответило им кротким взглядом.

В Арзруме мисс Лоуган уговорила компаньонку посетить христианскую церковь. Поначалу эта идея как будто себя оправдала, ибо мисс Фергюссон обнаружила на кладбище кресты и надгробные камни кельтского обличья, напоминающие о ее родной Ирландии; улыбка одобрения тронула ее суровые черты. Однако смягчилась она ненадолго. Покидая церковь, леди заметили молодую селянку, которая клала в трещину у главного входа какой-то жертвенный дар. Этим даром оказался человеческий зуб, несомненно ее собственный. Как выяснилось при ближайшем рассмотрении, трещина была набита пожелтевшими резцами и стертыми коренными. Мисс Фергюссон решительно осудила это массовое суеверие и попустительствующих ему священников. Тех, кто проповедует слово Божие, заявила она, и судить следует по слову Божьему, а недостойных карать без всякого снисхождения.

Они пересекли рубеж России, наняв на пограничном пункте нового проводника, большого бородатого курда, — по его словам, он хорошо знал, что требуется иностранцам. Мисс Фергюссон обращалась к нему на языке, казавшемся ее товарке смесью русского и турецкого. То время, когда им помогал беглый итальянский мисс Лоуган, давно миновало; начавшая путешествие в качестве гида и переводчика, она чувствовала, что превратилась едва ли не в обузу и ее теперешний статус немногим выше, чем у уволенного драгомана или вновь нанятого курда.

Продвигаясь втроем дальше на Кавказ, они спугнули стаю пеликанов, чья тяжеловесная неуклюжесть чудесным образом пропала, стоило им подняться в воздух. Раздражение мисс Фергюссон, вызванное случаем в Арзруме, пошло на убыль. Переваливая через восточный отрог горы Алагез, они то и дело поглядывали вперед, где медленно проступали массивные очертания Большого Арарата. Его вершины не было видно — ее окружало кольцо белых облаков, ярко сиявших на солнце.

— У него нимб! — воскликнула мисс Лоуган. — Как у ангела.

— Правильно, — с легким кивком подтвердила мисс Фергюссон. — Люди вроде моего отца с этим, конечно, не согласились бы. Сказали бы, что все эти сравнения чепуха, легче перышка. В буквальном смысле. — Она улыбнулась, поджав губы, и любопытство во взгляде мисс Лоуган побудило ее продолжить: — Они объяснили бы, что кольцо из облаков — совершенно естественное явление. Ночью и еще несколько часов после рассвета вершина хорошо видна, но утреннее солнце нагревает равнину, и теплый воздух поднимается вверх, на определенной высоте превращаясь в пар. К вечеру, когда все снова охлаждается, ореол исчезает. В этом нет никакой тайны для… науки, — сказала она, неодобрительно выделив последнее слово.

— Это волшебная гора, отозвалась мисс Лоуган. Спутница поправила ее:

— Это святая гора. — Она испустила нетерпеливый вздох. — Всему на свете можно найти два объяснения. Вот зачем мы наделены свободой воли — чтобы выбрать истинное. Мой отец никак не мог понять, что его объяснения, точно так же как и мои, основаны на вере. На вере в ничто. Для него все это было бы просто паром, облаками и теплым воздухом. Но кто создал пар, кто создал облака? Кто выбрал из многих гор именно Ноеву и каждый день благословляет ее облачным нимбом?

— Ну конечно, — сказала мисс Лоуган, не совсем убежденная этими аргументами.

В тот день они встретили армянского попа, сообщившего им, что гора, к которой они направляются, покорена еще никем не была и, более того, не будет. Когда мисс Фергюссон вежливо упомянула о докторе Парроте, поп заверил ее, что она ошибается. Возможно, она спутала Массис (так он именовал Большой Арарат) с вулканом, находящимся гораздо южнее, — турки зовут его Сиппан-Даг. Прежде чем найти свое последнее пристанище, Ноев ковчег задел главу Сиппан-Дага и снес его верхушку, дав выход подземному пламени. На ту гору, признал он, человек может взойти; на Массис же нет. Это единственное, в чем христиане согласны с мусульманами. К тому же, продолжал поп, разве не подтверждает этого само Священное Писание? Гора, стоящая перед ними, есть место рождения человечества; но, как известно, напомнил он двум леди с обаятельным смешком, словно прося извинить его за упоминание о столь нескромном предмете, человек не может снова войти в утробу матери и родиться вторично — об этом Спаситель говорил Никодиму.

Перед тем как распрощаться, поп вынул из кармана маленький черный амулет, отполированный многими столетиями. Это, объявил он, кусочек битума, который когда-то был частичкой Ноева ковчега; его обладателю не страшны никакие напасти. Раз леди проявляют такой интерес к горе Массис, то, возможно…

Мисс Фергюссон учтиво отклонила намечающуюся сделку, заметив, что если гора действительно неприступна, то их уверенность в происхождении амулета от корабля Патриарха вряд ли может быть так уж велика. Армянин, однако, не видел здесь никакой неувязки. Его могла принести вниз птица, как голубь — масличную ветвь. Или это могло быть делом рук ангела. Разве не повествует предание, как Святой Иаков трижды пытался подняться на Массис и во время третьей попытки ангел сказал ему, что это запрещено, но принес в дар дощечку от Ковчега? На том самом месте, где святой получил ее, и основан монастырь его имени.

Однако купля-продажа гак и не состоялась, и поп ушел несолоно хлебавши. Мисс Лоуган, которую смутили слова Спасителя, адресованные Никодиму, переключилась на думы о битуме — не это ли вещество используют художники, чтобы сгустить тени на своих картинах? Мисс же Фергюссон была попросту разгневана: во-первых, попыткой приписать священному тексту какой-то дурацкий смысл; и, во-вторых, этим бесстыдным торгашеством. Не зря ей сразу не понравились представители восточного клира — мало того что они поддерживают веру в чудесные свойства человеческих зубов, так еще и торгуют сомнительными реликвиями. Чудовищно. Они должны быть наказаны за это — и от расплаты, разумеется, не уйдут. Мисс Лоуган с опаской поглядела на свою компаньонку.

На следующий день они совершили изнурительный переход через поросшую тростником и грубой травой равнину, которую оживляли лишь стайки дроф да черные шатры курдов-кочевников. На ночлег остановились в маленьком поселке — отсюда до подножия горы был еще день пути верхом. Поужинав сливочным сыром и соленой лососиной из Гокчая, женщины вышли в пахнущие абрикосом сумерки и обратили взгляд в сторону горы Патриарха. Кряж впереди образовывал два подъема: Большой Арарат, массивную, широкоплечую глыбу, напоминающую собор с укрепленными стенами, и Малый Арарат, тысячи на четыре футов ниже, изящный конус с гладкими и ровными боками. Сравнивая высоту и очертания двух Араратов, мисс Фергюссон без труда усмотрела в них символ изначального деления человечества на два пола. Она не сказала об этом мисс Лоуган, которая всегда была удручающе глуха к трансцендентному.

В этот момент, точно желая окончательно укрепить товарку во мнении относительно прозаичности своего образа мыслей, мисс Лоуган призналась, что ее с детства занимал вопрос, как это Ковчегу удалось встать на верхушке горы. Было ли днище корабля проткнуто поднявшимся из моря остроконечным пиком? Тогда он, конечно, уже не мог бы шелохнуться. А если нет, то как же судно избежало рокового крена при спадении вод?

— Об этом уже подумали до вас, — довольно жестко ответила мисс Фергюссон. — Марко Поло высказал догадку, что вершина горы плоская, и тогда это все объясняло бы. Мой отец, заинтересуйся он этой проблемой, наверняка согласился бы с ним. Однако нам известно, что дело здесь в другом. Те, кто поднимался на Большой Арарат, сообщают, что пониже верхушки есть чуть покатая долина. Размером, — уточнила она, словно иначе мисс Лоуган не поняла бы ее объяснений, — примерно с половину лондонского Грин-парка. Она могла послужить вполне естественной и безопасной гаванью.

— Так, значит. Ковчег остановился не на самой верхушке? Писание не дает точных указаний на этот счет.

По мере приближения к Аргури, лежащему на высоте более шести тысяч футов над уровнем моря, жара заметно спадала. В трех милях ниже поселка они наткнулись на первую из благословенных плантаций Отца Ноя. Виноград только что отцвел; там и сям среди листвы виднелись крохотные темно-зеленые гроздья. Работавший на посадках крестьянин бросил свою грубую мотыгу и проводил нежданных гостей к поселковому старосте, которому был вручен в подарок мешочек с порохом: он вежливо поблагодарил путешественниц, но не выказал особенного удивления. Мисс Лоуган была слегка задета этой корректностью: староста вел себя так, словно его ежедневно одаривали порохом экспедиции, состоящие из белых женщин.

Между тем мисс Фергюссон оставалась деятельной и целеустремленной. Было решено, что после полудня их проводят в монастырь Святого Иакова; к вечеру они вернутся в поселок, а завтра вновь отправятся в церковь, дабы вознести молитву.

Монастырь был расположен на берегу речушки Аргури, в нижней части гигантской расселины, идущей чуть ли не до вершины горы. Здесь стояла церковь крестообразной формы, сложенная из глыб застывшей лавы. Различные мелкие строения льнули к ее бокам, как поросята к свиноматке. Во внутреннем дворе женщин ждал немолодой священник; за его спиной высился купол церкви Святого Иакова. Он был в простом балахоне из синей саржи с остроконечным капюшоном, как у капуцинов;

черные пряди в его длинной бороде перемежались седыми; на ногах у него были шерстяные персидские носки и обыкновенные тапочки. В одной руке он держал четки; другую приложил к груди в знак приветствия. Что-то побуждало мисс Лоуган преклонить колена перед пастором Ноевой церкви; но присутствие и готовое излиться наружу неодобрение мисс Фергюссон, которая отвергала множество религиозных ритуалов, называя их «папскими штучками», помешали ей сделать это.

Внутренний двор походил скорее на крестьянский, чем на монастырский. У стены были грудой навалены мешки с зерном; три овцы, забредшие сюда с ближнего пастбища, не изгонялись; с земли тянуло гниловатым духом. Улыбаясь, архимандрит пригласил их в свою келью, а именно в один из домишек, накрепко прилепленных к церкви снаружи. Ведя их через дюжину или около того дворов, архимандрит слегка придерживал мисс Фергюссон за локоток, что было абсолютно излишней любезностью.

В монашеской келье были толстые глиняные стены и оштукатуренный потолок, подпертый посередине крепким столбом. Над соломенным тюфяком висел грубый образ какого-то нераспознаваемого святого; дворовые запахи добирались и сюда. Мисс Лоуган сочла обстановку восхитительно простой, мисс Фергюссон — убогой. Поведение архимандрита было также интерпретировано двояко: там, где мисс Лоуган усматривала искренность и дружелюбие, мисс Фергюссон видела одну только лицемерную угодливость. У мисс Лоуган возникло впечатление, что по пути к Арарату ее спутница исчерпала весь свой запас вежливости; теперь она держалась холодно и бесцеремонно. Когда архимандрит предложил двум леди переночевать в монастыре, она коротко отказалась; на дальнейшие уговоры гостеприимного хозяина ответила резкостью.

Архимандрит улыбался по-прежнему, и благодушие, на взгляд мисс Лоуган, ему не изменило. Тут появился слуга с простым подносом, на котором стояли три сделанных из рога кубка. Вода из ручья Аргури, подумала мисс Лоуган; а может быть, кисловатое молоко, каким уже много раз за время путешествия угощали их радушные пастухи. Но слуга вернулся с мехом для вина и по команде разлил его содержимое в сосуды. Архимандрит поднял свой, поведя им в сторону женщин, и залпом выпил, после чего кубок был наполнен вторично.

Мисс Фергюссон отведала напитка. Затем она стала задавать архимандриту вопросы, вызвавшие у мисс Лоуган серьезное беспокойство. Оно усугублялось необходимыми для перевода паузами.

— Это вино?

— Ваша правда. — Священник улыбнулся, словно приглашая женщин снизойти до этого местного развлечения, пока еще абсолютно не известного на их далекой родине.

— Его делают из винограда?

— Совершенно верно, леди.

— Скажите мне, откуда у вас виноград, из которого сделано это вино? Архимандрит развел руками, как бы предлагая дамам взглянуть вокруг.

— А кто первым посадил виноградники, с которых собран этот урожай?

— Наш великий предок и праотец, породивший всех нас, Ной. Мисс Фергюссон подытожила сказанное, хотя, с точки зрения ее компаньонки, это было вовсе не обязательно:

— Вы угощаете нас вином из ягод, собранных на плантациях Ноя?

— Имею честь, мадам. — Он улыбнулся. Похоже, он ожидал если не особых благодарностей, то, по меньшей мере, легкого удивления. Вместо этого мисс Фергюссон встала, отобрала у мисс Лоуган нетронутое вино и вернула оба кубка слуге. Затем без единого слова покинула келью архимандрита, пересекла двор таким шагом, что три овцы инстинктивно потянулись за ней, и начала спускаться по склону горы. Мисс Лоуган сделала несколько неопределенных жестов, адресованных священнику, затем побежала догонять нанимательницу. Они в молчании миновали пышные абрикосовые сады; не удостоили вниманием пастуха, который протягивал им чашу с молоком; не обменявшись ни словом, вошли в поселок, где мисс Фергюссон, вновь обретшая свою расчетливую вежливость, попросила старосту приготовить им помещение не откладывая. Старик предложил свой дом, самый большой в Аргури. Мисс Фергюссон поблагодарила его и вручила ответный подарок — маленький пакетик сахару, принятый с должной серьезностью.

Этим вечером путешественницам сервировали ужин в их комнате, на низком столике не больше стула пианиста. Им подали лаваш — тонкие здешние лепешки, разрезанные пополам крутые яйца, ломтики холодной баранины и плоды земляничного дерева. Вино отсутствовало, то ли потому, что таков был обычай этого дома, то ли потому, что сведения об их визите в монастырь уже дошли до ушей старосты. Вместо вина они опять пили овечье молоко.

— Это кощунство, — наконец сказала мисс Фергюссон. — Кощунство. На Ноевой горе. Живет как крестьянин. Предлагает женщинам ночевать у себя. Делает вино из винограда Патриарха. Это кощунство.

Мисс Лоуган, хорошо изучившая спутницу, и не пыталась отвечать, а тем более защищать обходительного архимандрита. Она вспомнила, что обстоятельства их визита не позволили им осмотреть древнюю иву, выросшую из дощечки от Ноева ковчега.

— Мы поднимемся на гору, — сказала мисс Фергюссон.

— Но мы же не знаем, как это делается.

— Мы поднимемся на гору. Грех должен быть смыт водой. Грехи мира были смыты водами Потопа. Этот монах совершает двойное кощунство. Мы наполним наши бутылочки снегом со святой горы. Чистый сок Ноевой лозы, за которым мы явились, осквернен. Вместо него мы привезем с собой очищающую воду. Это единственная возможность спасти путешествие.

Мисс Лоуган кивнула, скорее от изумления, нежели в знак согласия.

Они вышли из поселка Аргури утром 20 июня года от Рождества Христова 1840-го, в сопровождении одного лишь своего курда. Староста сочувственно объяснил им, что здешние жители считают гору священной и никто из них не отважится подняться по ней выше монастыря Святого Иакова. Он и сам разделял эти верования. Он не пытался отговорить женщин от их замысла, но настоял на том, чтобы мисс Фергюссон взяла у него взаймы пистолет. Она пристегнула его к поясу, хотя не умела обращаться с оружием и не собиралась пускать его в ход. Мисс Лоуган, тоже по совету старосты, взяла в дорогу мешочек с лимонами.

Леди ехали верхом, прикрывшись от утреннего солнца белыми зонтиками. Подняв глаза, мисс Фергюссон обнаружила, что у вершины горы начинает появляться облачный ореол. Ежедневное чудо, сказала себе она. За несколько часов, похоже, продвинулись недалеко; сейчас они пересекали бесплодную полосу, где не было почти ничего, кроме мелкого песка да желтоватой глины; лишь изредка попадались чахлые колючие кусты. Мисс Лоуган заметила несколько бабочек и множество ящериц, но была втайне разочарована тем, что о своем присутствии заявляет столь малое количество из плававших на Ковчеге тварей. Она призналась себе, что до сих пор лелеяла о склонах горы нелепое представление как о чем-то вроде зоологического сада. Но ведь зверям было наказано плодиться и размножаться. Им следовало бы исполнить Божью волю.

Они часто углублялись в скалистые ущелья без единой капли влаги. Видимо, это была безжизненная гора, сухая, как меловые карьеры в Сассексе. Но потом, чуть повыше, она удивила их: вдруг открылось зеленое пастбище и розовые кусты с нежными цветами. Они обогнули каменный выступ и наткнулись на небольшой лагерь — три или четыре шатра из рогожи, крытых черными козлиными шкурами. Мисс Лоуган была слегка встревожена этим внезапным обнаружением группы номадов, чьи животные паслись ниже по склону, но мисс Фергюссон направила свою лошадь прямо на них. Свирепого вида мужчина, чьи спутанные волосы походили на крышу его собственного шатра, подал им грубую чашу. В ней было кисловатое молоко, разбавленное водой, и мисс Лоуган отпила немного, чувствуя себя не в своей тарелке. Они кивнули, улыбнулись и поехали дальше.

— Вы считаете это проявлением естественного гостеприимства? — вдруг спросила Аманда Фергюссон.

Мисс Лоуган поразмыслила над этим странным вопросом.

— Да, — ответила она, поскольку они уже много раз сталкивались с образчиками подобного поведения.

— Мой отец сказал бы, что это просто животное стремление подкупить чужестранцев, чтобы отвратить их гнев. Верить в это было бы для него делом чести. Он сказал бы, что эти кочевники ведут себя в точности как жуки.

— Как жуки?

— Мой отец интересовался жуками. Рассказывал мне, что если посадить одного в коробочку и постучать по крышке, он тоже начнет толкаться изнутри, думая, что ты — это другой жук, предлагающий себя в пару.

— Мне не кажется, что они ведут себя как жуки, — сказала мисс Лоуган, постаравшись подчеркнуть своим тоном, что это всего лишь ее личное мнение и она ни в коей мере не хочет задеть полковника Фергюссона.

— Мне тоже.

Мисс Лоуган не совсем понимала настроение, владеющее ее компаньонкой. Проделав такой огромный путь, чтобы замолить грехи отца, она вместо этого словно бы постоянно спорила с его тенью.

У первого же крутого откоса Большого Арарата они привязали лошадей к колючему дереву и стреножили их. Отсюда предстояло идти пешком. Мисс Фергюссон, с поднятым зонтиком и пистолетом на поясе, устремилась вперед уверенной поступью праведницы; мисс Лоуган, болтая своим мешочком с лимонами, старалась не отставать, ибо тропинка становилась все более обрывистой; обремененный кладью курд замыкал шествие. Чтобы достичь снеговой границы, они должны были провести на горе две ночи.

Они упорно поднимались целый день, и часам к семи, когда небо приобрело мягкую абрикосовую подцветку, остановились передохнуть на голом скалистом языке. Поначалу они не обратили внимания на шум и не поняли, что он означает. Раздался низкий рокот, гранитный гул, хотя откуда он шел, сверху или снизу, было неясно. Затем земля под их ногами начала дрожать, и они услышали нечто вроде раската грома — но далекого, приглушенного, устрашающего грома, словно какой-то первобытный бог бунтовал в своей глубокой темнице. Мисс Лоуган бросила на компаньонку испуганный взгляд. Аманда Фергюссон смотрела в бинокль на монастырь Святого Иакова, и на лице ее лежало поразившее робкую путешественницу выражение сдержанного удовольствия. Мисс Лоуган была близорука, и потому именно черты лица ее спутницы, а не собственные наблюдения подсказали ей, что случилось. Когда бинокль наконец перешел к ней, она убедилась в том, что все без исключения стены и кровли маленькой церкви и монастырского поселка, который они покинули только сегодня утром, разрушены мощным подземным толчком.

Мисс Фергюссон энергично встала на ноги и снова двинулась в гору.

— Разве мы не будем помогать уцелевшим? — озадаченно спросила мисс Лоуган.

— Там никого не осталось, — ответила ее спутница. И добавила более резким тоном: — Это кара, которую им следовало предвидеть.

— Кара?

— За непослушание. За вино из Ноева винограда. За то, что построили церковь и осквернили ее кощунством. — Мисс Лоуган осторожно глянула на Аманду Фергюссон, соображая, как лучше выразить мысль, что ее смиренному и недалекому уму эта кара представляется чересчур суровой. — Это святая гора, — холодно сказала мисс Фергюссон. — Гора, где нашел прибежище Ноев ковчег. Малый грех становится здесь великим.

Мисс Лоуган так и не нарушила своего тревожного молчания; она просто последовала за компаньонкой, которая взбиралась вверх по каменистой ложбине. Дойдя до конца, мисс Фергюссон подождала товарку и вновь обратилась к ней:

— Вы думаете, Бог похож на главного судью в Лондоне. Ждете от него целой объяснительной речи. Бог этой горы — тот самый Бог, который из всего мира пощадил только Ноя и его семью. Помните это.

Мисс Лоуган была серьезно обеспокоена этими словами. Неужели мисс Фергюссон уподобляет землетрясение, разрушившее поселок Аргури, самому великому Потопу? Неужто избавление от гибели двух белых женщин и одного курда приравнивается ею к спасению Ноева семейства? Когда они готовились к экспедиции, им говорили, что магнитный компас на таких горах бесполезен, ибо там много залежей железа. Оказывается, думала мисс Лоуган, здесь вполне можно потерять ориентацию и в других смыслах.

Что она делает на Ноевой горе бок о бок с паломницей, обратившейся в фанатичку, и бородатым селянином, говорящим на непонятном языке, в то время как скалы под ними взрываются, точно начиненные порохом, который служит им для умилостивления местных вождей? Все призывало их спуститься, но они по-прежнему шли вверх. Курд, от которого она ожидала бегства в самом начале землетрясения, по-прежнему сопровождал их. Может быть, он собирался перерезать им глотки, когда они заснут.

Они переночевали и с восходом солнца вновь тронулись в путь. Их зонтики ярко белели, оживляя унылый горный пейзаж. Тут были только Голые скалы да галечник; ничего не росло, кроме лишайника; кругом было абсолютно сухо. Так могла бы выглядеть поверхность Луны.

Они поднимались, пока не достигли первого снега, лежавшего в длинном темном разломе на склоне горы. Они были в трех тысячах футов от вершины, как раз под ледяной шапкой, венчающей Большой Арарат. Именно здесь теплый воздух с долины превращался в пар, который украшал юру волшебным ореолом. Небо над ними обрело светло-зеленый оттенок, его голубизна почти сошла на нет. Мисс Лоуган было очень холодно.

Они наполнили свои бутылочки снегом и передали их на сохранение курду. Позже мисс Лоуган пыталась снова вызвать в памяти уверенную осанку и странную безмятежность на лице своей нанимательницы в начале спуска; оно излучало удовлетворение, граничащее с самодовольством. Они прошли не более нескольких сот ярдов — проводник впереди, мисс Лоуган замыкающей, и пересекали каменистую осыпь, что было скорей утомительно, нежели рискованно, когда мисс Фергюссон споткнулась. Она упала вперед и вбок и, прежде чем курд успел помешать ее продвижению, съехала ярдов на десять вниз по склону. Первой реакцией мисс Лоуган было удивление, ибо ей почудилось, что мисс Фергюссон потеряла опору на маленьком выступе сплошной скалы, не представлявшем никакой опасности.

Когда они подошли к ней, она улыбалась, явно не расстроенная видом крови. Мисс Лоуган не могла позволить курду перевязывать мисс Фергюссон; она взяла лоскуты, оторванные им для этой цели от своей рубашки, но настояла на том, чтобы он отвернулся. Через полчаса или около того они продолжили спуск; мисс Фергюссон опиралась на руку проводника с непонятной беспечностью, словно на прогулке по какому-нибудь собору или зоологическому саду.

За остаток этого дня они преодолели небольшое расстояние, так как мисс Фергюссон нуждалась в частом отдыхе. Мисс Лоуган прикинула, сколько еще добираться до лошадей, и была удручена результатом оценки. К ночи они достигли двух небольших пещер, которые мисс Фергюссон уподобила отпечаткам Богова большого пальца. Курд, осторожно принюхиваясь, вступил в одну из них; затем, убедившись, что она свободна от диких зверей, пригласил войти женщин. Мисс Лоуган приготовила ложа и дала своей спутнице немного опиума; проводник, сделав какие-то загадочные жесты, исчез. Он вернулся час спустя с несколькими чахлыми кустиками, которые ему удалось выломать из скал. Он развел костер; мисс Фергюссон легла, выпила воды и заснула.

Проснувшись, она заявила, что чувствует слабость; руки и ноги плохо слушались ее. Она не ощущала ни прилива сил, ни голода. Этот день они провели в пещере, надеясь, что к следующему утру состояние мисс Фергюссон улучшится. Мисс Лоуган стала размышлять о переменах, происшедших с ее нанимательницей по прибытии на гору. Целью их паломничества было вымолить прощение для полковника Фергюссона. Однако до сих пор Аманда Фергюссон ни разу не молилась; она словно все еще спорила со своим отцом; вместе с тем Бог, чей образ создавался на основе ее речей, явно не походил на Бога, который мог бы легко простить полковнику его упрямое нежелание узреть истинный свет. Значит, мисс Фергюссон уверилась или, по меньшей мере, склонилась к мнению, что душа ее отца уже погибла, что она отвергнута, проклята? Этим ли все объясняется?

Вечером мисс Фергюссон попросила компаньонку покинуть пещеру, чтобы она могла переговорить с курдом наедине. Необходимости в этом не было, ибо мисс Лоуган не понимала ни слова из той турецкой, или русской, или курдской, или какой там еще тарабарщины, которая служила ее спутникам средством общения; однако она сделала, как ей было велено. Она постояла снаружи, глядя на кремовую луну и боясь только, как бы в ее волосах не запуталась летучая мышь.

— Положите меня так, чтобы я могла видеть луну. — Они подняли ее осторожно, словно она была старухой, и перенесли поближе ко входу в пещеру. — Вы отправляйтесь завтра с рассветом. Вернетесь или нет, неважно. — Мисс Лоуган кивнула. Она не спорила, потому что понимала бесперспективность спора; не плакала, потому что за слезы ее отчитали бы. — Я буду вспоминать Святое Писание и предамся Божьей воле. На этой горе Божья воля явлена как нигде. Я не знаю лучшего места, откуда Он мог бы взять меня к себе.

Этой ночью мисс Лоуган и курд дежурили около нее по очереди. Луна, уже почти полная, заливала своим светом полпещеры, где лежала Аманда Фергюссон.

— Отец захотел бы еще музыки в придачу, — как-то заметила она. Мисс Лоуган улыбнулась в ответ, и это рассердило ее компаньонку. — Вы же не можете знать, о чем я говорю. — Мисс Лоуган согласилась вторично.

Стояла тишь. Было холодно и сухо; от кострища тянуло гарью.

— Он считал, что картины должны двигаться. С огнями, музыкой и патентованными печами. Он видел в этом будущее. — Мисс Лоуган, осведомленная немногим больше, чем прежде, ради безопасности хранила молчание. — Но будущее не в этом. Посмотрите на луну. Луне не нужны музыка и цветные огни.

Мисс Лоуган выиграла один маленький, последний спор — скорее благодаря активным действиям, чем при помощи слов, — и обе бутылочки с талым снегом были оставлены мисс Фергюссон. Она согласилась взять также пару лимонов. На рассвете проводник и мисс Лоуган с пистолетом, перекочевавшим теперь на ее пояс, отправились вниз по склону. Мисс Лоуган была настроена решительно, но пока не знала, как лучше поступить. Она, например, подумала, что если крестьяне из Аргури не хотели подниматься на гору до землетрясения, то уцелевшие едва ли пожелают отправиться туда сейчас. Возможно, ей придется искать помощи в более отдаленном селении.

Лошадей не было. Курд издал долгий горловой звук, принятый ею за выражение досады. Дерево, к которому они их привязали, стояло на месте, но лошади исчезли. Мисс Лоуган представила себе, какая паника охватила животных, когда земля заходила под ними ходуном; наверное, они сорвались с привязи и как бешеные помчались вниз с горы, волоча за собою путы. Позже, бредя вслед за проводником к поселку Аргури, она додумалась и до другого объяснения: лошадей могли украсть дружелюбные номады, встреченные ими в то первое утро.

Монастырь Святого Иакова выглядел полностью разрушенным, и они миновали его без остановки. Недалеко от развалин Аргури курд знаками попросил мисс Лоуган подождать, пока он осмотрит поселок. Двадцать минут спустя он вернулся, качая головой, — все было ясно. Когда они обходили руины стороной, мисс Лоуган не могла не заметить, что землетрясение погубило всех жителей, оставив нетронутыми те самые виноградники, которые, если верить мисс Фергюссон, и послужили орудием соблазна, навлекшего на людей кару.

Первого населенного пункта они достигли только через два дня. Это была деревня среди холмов к юго-западу от горы; там курд привел ее в дом священника-армянина, сносно говорившего по-французски. Она объяснила ему, что нужно немедленно собрать отряд спасателей и вернуться на Большой Арарат. Священник отвечал, что ее проводник, без сомнения, как раз занят сейчас поиском людей, способных отправиться на выручку. Его поведение показалось мисс Лоуган странноватым; видимо, он не совсем поверил ее рассказу о том, что они одолели большую часть пути к вершине Массиса, о чьей неприступности хорошо знали как крестьяне, так и святые.

Весь день она ждала возвращения курда, но так и не дождалась его; на следующее же утро в ответ на ее расспросы ей сказали, что он покинул поселок сразу же, как только вышел от священника. Мисс Лоуган была огорчена и разгневана поступком этого Иуды, о чем и не преминула в сильных выражениях сообщить приютившему ее армянину; священник кивнул и предложил помолиться за мисс Фергюссон. Мисс Лоуган не стала возражать, хотя эффективность простой, незамысловатой молитвы в краях, где приносят в жертву собственные зубы, внушала ей серьезные сомнения.

Лишь несколько недель спустя, задыхаясь в каюте грязного пароходика, идущего из Трапезунда, она припомнила, что в течение всего их совместного путешествия курд был почтительным и аккуратным исполнителем указаний мисс Фергюссон; к тому же для нее так и осталось неизвестным, что произошло между ними в тот последний вечер в пещере. Возможно, мисс Фергюссон велела доставить свою компаньонку в безопасное место, а затем покинуть ее.

Мисс Лоуган размышляла также и о падении мисс Фергюссон. Они пересекали осыпь; там хватало коварных камней, и идти было трудно, но к тому моменту спуск стал, безусловно, менее крутым, а ее спутница, несомненно, оступилась на почти ровной гранитной площадке. Арарат — магнитная гора, где не работает компас, а на магнитной горе легко совершить неверное движение. Нет, это тут ни при чем. Вопрос, которого она избегала, звучал так: не сама ли мисс Фергюссон инициировала этот несчастный случай, дабы достичь или подтвердить то, что она желала достичь или подтвердить. Когда они впервые любовались горой в облачном нимбе, мисс Фергюссон сказала, что все можно объяснить двумя способами, что оба они основаны на вере и что свобода воли дана нам для того, чтобы мы могли выбирать между ними. Этой дилемме предстояло занимать мысли мисс Лоуган в грядущие годы.

 

Три простые истории

 

I

 

Я был нормальным восемнадцатилетним: зачехленный, робкий, мало повидавший и ехидный; отчаянно образованный, дружелюбно бестактный и не отличающийся душевной тонкостью. По крайней мере, все прочие восемнадцатилетние, мои знакомые, были такими, поэтому я считал, что со мной все нормально. Я собирался поступать в университет и только что получил место преподавателя в начальной школе. Если судить по прочитанной литературе, мне были уготованы блестящие роли:

гувернера в старой каменной усадьбе, где павлины отдыхают на тисовых изгородях и в заколоченной келье обнаруживаются белые как мел кости;

легковерного инженю в эксцентричном частном заведении на границе Уэльса, битком набитом дюжими пьяницами и тайными развратниками. Предполагалось, что меня поджидают бесшабашные девицы и невозмутимые слуги. Вам знакома социальная мораль этой истории: меритократ[5]понемногу заражается снобизмом.

У реальности оказалось меньше размаху. Один триместр я преподавал в подготовительной школе не дальше полумили от дома и, вместо того чтобы коротать ленивые часы с симпатичными детьми, чьи матери, надежно защищенные шляпками, снисходительно улыбались бы и все же флиртовали со мной в теченье бесконечного, сбрызнутого пыльцой дня спортивных состязаний, проводил время с сыном местного букмекера (он одолжил мне свой велик; я его разбил) и дочкой пригородного адвоката. Но полмили — вполне приличный конец для мало повидавшего; и в восемнадцать лет даже крохотные градации в средних слоях общества волнуют и устрашают. Школа существовала с семьей в придачу; у семьи был дом. Все здесь было другим и потому лучшим: горделивые латунные краны, форма перил, подлинные работы маслом (у нас тоже имелась подлинная работа маслом, но она была не такая подлинная), библиотека, которая по непонятной причине казалась чем-то большим, нежели просто набитой книгами комнатой, мебель, достаточно старая для того, чтобы в ней завелись древесные черви, и беззаботное приятие унаследованных вещей. В холле висела ампутированная лопасть весла; на ее черной поверхности были золотыми буквами выписаны имена представляющей колледж восьмерки, каждого члена которой наградили подобным трофеем в осиянные солнцем довоенные дни; эта штука казалась до невозможности экзотической. В саду находилось бомбоубежище, которое заставило бы моих домашних краснеть и подверглось бы энергичной маскировке многолетней зимостойкой зеленью; однако здесь оно служило только предметом слегка иронической гордости. Семья соответствовала дому. Отец был шпионом; мать прежде была актрисой; сын носил воротнички с петлицами и двубортные жилеты. Нужно ли добавлять еще что-нибудь? Прочти я к тому времени побольше французских романов, я знал бы, чего мне ожидать; и, конечно, именно здесь я впервые влюбился. Но это уж другая история или, по крайней мере, другая глава.

Школу основал дед, и он до сих пор жил вместе со всеми. Хотя ему давно перевалило за восемьдесят, он лишь в последнее время был отлучен от преподавания каким-то моим товарным предшественником. Он мелькал то там, то сям, слоняясь по дому в кремовой полотняной куртке, галстуке своего колледжа — «Гонвилл-энд-Киз», полагалось вам знать, — и круглой плоской шапочке (у нас такая шапочка никого бы не удивила, а здесь это был особый шик — подобный головной убор мог означать, что вы любитель псовой охоты). Он искал свой «класс», которого никогда не находил, и толковал о «лаборатории», которая представляла собой всего-навсего удаленную от прочих помещений кухню с бунзеновской горелкой и проточной водой. В теплые дни он усаживался снаружи, у парадной двери, с переносным радиоприемником «Роберте» (целиком деревянная коробка, как я заметил, обеспечивала лучшее звучание, нежели пластмассовые или металлические корпуса обожаемых мною транзисторов) и слушал репортажи о крикетных матчах. Звали его Лоренс Бизли.

Если не считать моего прадеда, человек этот был самым старым из всех, кого я когда-либо видел. Его возраст и положение вызывали с моей стороны обычную смесь почтительности, опаски и нахальства. Его дряхлость — одежда, заляпанная невесть в какую давнюю пору, слюни, свешивающиеся с подбородка, как взбитый белок, — порождала во мне естественную юношескую досаду на жизнь и на неизбежные признаки ее заключительного этапа: чувство, которое легко переходит в ненависть к носителю этих признаков. Дочь кормила его детскими консервами, что опять-таки подтверждало для меня издевательский характер существования и особую презренность этого человека. У меня появилась привычка сообщать ему выдуманные результаты крикетных матчей. «Восемьдесят четыре — два, мистер Бизли», — кричал я, проходя мимо старика, дремлющего на солнышке под долговязой глицинией. «Вест-Индия набрала семьсот девяносто на трех воротах», — заявлял я, доставив ему поднос с его детским обедом. Я называл ему результаты матчей, которые никогда не были сыграны, фантастические результаты, невозможные результаты. Он кивал в ответ, и я ускользал, похихикивая, — меня радовала моя мелкотравчатая жестокость и сознанье того, что я вовсе не такой славный юноша, каким, наверное, ему представляюсь.

За пятьдесят два года до нашего знакомства Лоренс Бизли был пассажиром второго класса на совершавшем свой первый рейс «Титанике». Ему было тридцать пять, он недавно оставил место учителя-естественника в Далиджском колледже и теперь пересекал Атлантику — по крайней мере, согласно позднейшему семейному преданию, — обуреваемый противоречивыми чувствами, в погоне за американской наследницей. Когда «Титаник» наткнулся на айсберг, Бизли спасся в полупустой шлюпке № 13 и был подобран «Карпатией». В качестве сувенира сей восьмидесятилетний счастливец держал у себя в комнате одеяло, на котором было вышито название спасшего их корабля. Более скептически настроенные члены семьи утверждали, что вышивка появилась на одеяле значительно позже 1912 года. Еще они тешили себя догадкой, что их предок бежал с «Титаника» в женском платье. Разве имя Бизли не отсутствовало в первом списке спасенных и разве не оказалось оно среди имен погибших в бюллетене, подводящем итоги катастрофы? Не было ли это очевидным подтверждением гипотезы, что фальшивый труп, который чудом обернулся живым счастливчиком, прибег к помощи панталон и писклявого голоса, а после благополучной высадки в Нью-Йорке украдкой избавился от своего дамского наряда в туалете подземки?

Я с удовольствием поддерживал эту гипотезу, ибо она гармонировала с моим взглядом на мир. Осенью того года мне предстояло повесить на зеркале в своей тамошней комнате бумажку со строками: «Какой обман — вся наша жизнь земная. / Так раньше думал я — теперь я это знаю».[6]Случай с Бизли вписывался в общую картину: герой «Титаника» подделывал одеяла и был обманщиком-трансвеститом; а потому сколь же уместно и справедливо с моей стороны потчевать его фальшивыми результатами крикетных матчей. А по большому счету так: ученые утверждали, будто жизнь есть выживание самых приспособленных; разве случившееся с Бизли не доказывало, что «самые приспособленные» суть просто-напросто самые хитрые? Герои, крепкие люди йоменских добродетелей, лучшие представители рода, даже капитан (особенно капитан!) — все отправились на дно вместе с кораблем; в то время как трусы, паникеры, обманщики нашли способ улизнуть в спасательной шлюпке. Разве не было это убедительным подтверждением того, что генетический фонд человечества постоянно беднеет, что дурная кровь забивает добрую?

В своей книге «Гибель „Титаника“» Лоренс Бизли не упоминал о женском платье. Представители американского издательства «Хоутон Миффлин» поселили его в одном бостонском клубе, и он написал свой отчет за шесть недель; книга вышла меньше чем через три месяца после крушения судна и с тех пор многократно переиздавалась. Благодаря ей Бизли попал в число наиболее известных пассажиров, переживших катастрофу, и в течение пятидесяти лег — вплоть до нашего с ним знакомства — его регулярно посещали морские историки, документалисты, журналисты, охотники за сувенирами, зануды, сутяги и потенциальные заговорщики. Когда другие корабли сталкивались с айсбергами, ему начинали трезвонить репортеры, жаждущие узнать, что он думает о судьбе жертв.

Лет через десять после его спасения в Пайнвуде ставили фильм «Памятная ночь»; он был приглашен туда консультантом. Большую часть ленты снимали в темноте; модель судна, вдвое меньше оригинала, покоилась в море из собранного складками черного бархата, которое затем и поглощало ее. Несколько вечеров подряд Бизли наблюдал это действо вместе со своей дочерью; дальнейшее я пересказываю с ее слов. Бизли — что неудивительно — был заинтригован видом возрожденного и вновь качающегося на волнах «Титаника». Особенно он хотел оказаться среди статистов, которые в отчаянии толпились у борта тонущего корабля, — хотел, как можно подумать, вновь пережить эту историю, вернее, ее вымышленную версию. Режиссер же фильма был в равной мере озабочен тем, чтобы не позволить этому консультанту, который не имел удостоверения Союза актеров, появиться на экране. Бизли, дока по части критических ситуаций, подделал пропуск, открывающий доступ на палубу копии «Титаника», оделся в костюм той эпохи (могут ли отзвуки подтвердить истинность, того, отзвуками чего они являются?) и затесался в толпу статистов. Прожекторы были включены, актеры проинструктированы относительно своей неминучей гибели в складках черного бархата. В самую последнюю минуту, когда готовы были заработать камеры, режиссер заметил, что Бизли умудрился просочиться на борт; подняв рупор, он вежливо предложил хитроумному безбилетнику сойти. Таким образом, уже во второй раз в жизни, Лоренс Бизли покинул «Титаник» как раз перед его погружением в пучину.

Будучи отчаянно образованным восемнадцатилетним, я знал Марксово доосмысление Гегеля: история повторяется, первый раз как трагедия, второй раз как фарс. Но мне еще только предстояло убедиться в этом самому. Минули годы, а я все обнаруживаю новые подтверждения этого правила, одно лучше другого.

 

II

 

Что, собственно, потерял Иона в чреве кита? Как вы уже, вероятно, поняли, в этой истории мало правдоподобного.

Все началось с того, что Бог дал Ионе инструкцию идти и проповедовать в Ниневии, которая, несмотря на значительные успехи Бога в деле изничтожения нечестивых городов, по-прежнему оставалась — упрямо, необъяснимо — нечестивым городом. Иона, решив не выполнять этого наказа по неизвестной причине — возможно, убоявшись, что разгульные ниневитяне забьют его камнями, — бежал в Иоппию. Там он сел на корабль, отправляющийся в самый дальний конец известного мира — в испанский город Фарсис. Он, разумеется, не учел того, что Господь прекрасно знает, где находится его непокорный раб, и, более того, обладает оперативным контролем над водами и ветрами Восточного Средиземноморья. Когда разразилась страшная буря, корабельщики, будучи людьми суеверными, кинули жребий, дабы определить, кто из плывущих на судне является причиной этой беды, и короткую соломинку, треснувшую доминошку или пиковую даму вытянул Иона. Он был своевременно выброшен за борт и столь же своевременно проглочен гигантской рыбой, или китом, которую Господь направил туда по морю специально для этой цели.

Внутри кита, три дня и три ночи, Иона молился Господу и так преуспел в заверениях относительно своей будущей покорности, что Бог повелел рыбе извергнуть узника. Неудивительно, что, получив от Всемогущего вторичный наказ идти в Ниневию, Иона исполнил его. Он пошел туда и возвестил нечестивому городу, что, подобно всем прочим нечестивым городам Восточного Средиземноморья, он вскоре будет уничтожен. После чего разгульные ниневитяне, в точности как Иона внутри кита, раскаялись; после чего Бог решил-таки пощадить их; после чего Иона необычайно разозлился, что было вполне естественно для человека, пережившего столько неприятностей лишь ради того, чтобы вслед за объявлением о грядущей каре Господь, несмотря на свое хорошо известное, историческое пристрастие к разрушению городов, вдруг все переиначил и не стал никого трогать. А затем, словно этого было еще недостаточно, Господь, которому никогда не надоедало демонстрировать, кто в мире хозяин, разыграл затейливую притчу с участием своего любимца. Сначала он вырастил для защиты Ионы от солнца тыкву (под «тыквой» нам следует понимать нечто вроде касторового боба, или Palma Christi,[7]с его способностью к быстрому росту и образующей сплошной навес листвой); потом, не более чем взмахом шелкового платка, наслал на вышеупомянутую тыкву прожорливых личинок, и Иона очутился на самом пекле, что было очень мучительно. Богово объяснение этой сценки, точно взятой из репертуара уличного театра, сводилось к следующему: ты же не покарал тыкву, когда она подвела тебя, верно? Вот и Я не собираюсь карать ниневитян.

История не ахти какая, правда? Подобно большинству ветхозаветных историй, она отличается гнетущим отсутствием свободной воли — или даже иллюзии свободной воли. Все карты на руках у Бога; он и берет все взятки. Единственная неопределенность состоит в том, как Господу вздумается разыграть этот кон: начать ли с козырной двойки и двигаться вверх к тузу, начать ли с туза и идти вниз до двойки или шлепать своими картами вразнобой. А поскольку, имея дело с шизоидными параноиками, вы ничего предсказать не можете, этот элемент действительно несколько оживляет повествование. Но что дает нам выдумка с тыквой? Она не очень-то убедительна в качестве логического аргумента: всякому ясно, что между касторовым бобом и городом в 120000 человек гигантская разница. Если, конечно, не в этом суть рассказа и Бог Восточного Средиземноморья не считает все свои творения чем-то вроде овощей.

Если мы посмотрим на Бога не как на главного героя и морализирующего громилу, а как на автора этой истории, нам придется поставить ему невысокую оценку и за сюжет, и за мотивировку, и за уровень напряженности повествования, и за проработку характеров. Но в его шаблонном и довольно-таки отталкивающем моралите есть один блестящий мелодраматический ход — а именно выдумка с китом. Технически этот китовый мотив получил отнюдь не лучшее воплощение: рыбина, очевидно, такая же пешка, как и Иона; ее провиденциальное появление в тот самый момент, когда моряки швыряют Иону за борт, чересчур сильно отдает приемом deus ex machina; и, едва выполнив свою роль в повести, она оказывается бесцеремонно из нее выброшенной. Даже тыква и та выглядит лучше несчастного кита, являющегося не более чем плавучей темницей, где Иона в теченье трех дней замаливает свое неподчинение властям.

И тем не менее, несмотря на все это, кит выдвигается на передний план. Мы забываем об аллегорическом смысле этой истории (Вавилон поглощает непокорный Израиль), нас не слишком волнует, уцелела ли Ниневия и что случилось с вытошненным на волю узником; но кита мы помним. Джотто изображает его заглотнувшим Иону по бедра; видны лишь ноги, которыми несчастный молотит по воздуху. Тот же сюжет увековечен Микеланджело, Корреджо, Рубенсом и Дали. В Гауде есть витраж, где Иона неспешно выходит из пасти рыбы, словно пассажир из отверстых челюстей парома. Иона (принимающий обличья от мускулистого фавна до бородатого старца) может похвастаться столь солидной и богатой иконографией, что Ною остается только позавидовать ему.

Что же так завораживает нас в приключении Ионы? Момент ли заглатывания, эта борьба страха с надеждой на спасение, когда мы воображаем себя чудом избегнувшими смерти в волнах только ради того, чтобы быть съеденными живьем? Или три дня и три ночи в китовом чреве, этом символе темницы, душной могилы, куда попадаешь еще при жизни? (Однажды, едучи ночным поездом из Лондона в Париж, я обнаружил, что нахожусь в запертом купе запертого вагона в запертом трюме пересекающего пролив парома, ниже уровня воды; в тот раз я об Ионе не думал, но моя тогдашняя паника, возможно, была сродни охватившей его. А не замешан ли тут более азбучный страх: не ужасает ли нас образом пульсирующей ворвани перспектива вновь вернуться в материнское лоно?) Или нас больше всего впечатляет третий эпизод этой истории — освобожденье, свидетельство того, что после искупительной отсидки нас ждет заслуженное спасение? Всех нас, подобно Ионе, треплют житейские шторма, всем выпадает на долю мнимая смерть и нечто, смахивающее на похороны, но затем приходит ослепительное возрождение: двери парома распахиваются, и мы возвращаемся к свету и Божьей любви. Так вот почему этот миф дрейфует в нашей памяти?

Возможно; а может, и нет. Когда появился фильм «Челюсти», было много попыток объяснить его воздействие на зрителей. Лежит ли в его основе какая-то первичная метафора, какое-то архетипическое видение, никого не оставляющее равнодушным? Или фигурирующие в нем несовместимые стихии земли и воды разбудили в нас давний интерес к амфибиям? Или он имеет какое-то отношение к тому факту, что миллионы лет назад наши снабженные жабрами предки выползли из болота, и с тех самых пор нас до безумия пугает перспектива вернуться туда? Поразмыслив о фильме и его возможных интерпретациях, английский романист Кингсли Эмис пришел к такому выводу: «Это о том, как охеренно страшно быть съеденным охеренной акулой».

В глубине своей это та же власть, какую все еще имеет над нами легенда об Ионе и ките: страх, что тебя сожрет гигантское существо, страх, что тебя проглотят с бульканьем, с чавканьем, с хлюпаньем, что ты канешь вниз в потоке соленой воды и со стайкой анчоусов на закуску; боязнь оказаться ошеломленным, ослепленным, задушенным, утопленным, попасть в мешок из ворвани; боязнь лишиться способности чувствовать, отчего, как известно, люди сходят с ума; боязнь умереть. Мы реагируем на все эти ужасы так же бурно, как и любое другое трепещущее перед смертью поколение, и повелось это с той давней поры, когда какой-то жестокий моряк, желая попугать новичка юнгу, придумал сказку об Ионе.

Конечно, все мы согласны с тем, что в действительности ничего подобного произойти не могло. Мы люди бывалые и умеем отличать мифы от реальности. Да, кит мог проглотить человека, это мы допускаем; но, очутившись внутри, он бы не выжил. Перво-наперво он утонул бы, а если б не утонул, то задохнулся; а скорее всего, умер бы от разрыва сердца, едва осознав, что угодил в гигантскую пасть. Нет, в чреве кита человеку уцелеть невозможно. Мы-то умеем отличать мифы от реальности. Мы люди бывалые.

25 августа 1891 года вблизи Фолклендских островов тридцатипятилетний матрос со «Звезды Востока» Джеймс Бартли был проглочен спермацетовым китом:

«Я помню все очень хорошо с того мига, как выпал из лодки и почувствовал, что ударился ногами во что-то мягкое. Я посмотрел вверх и увидел опускающийся на меня крупноребристый купол, светло-розовый с белым, а в следующий момент почувствовал, что меня тянет вниз, ногами вперед, и понял, что меня глотает кит. Меня затягивало все глубже и глубже; со всех сторон меня окружали и сжимали живые стены, но они не причиняли мне боли и легко подавались при малейшем моем движении, как будто сделанные из каучука.

Вдруг я обнаружил, что нахожусь в метке намного больше моего тела, но совершенно темном. Я пошарил вокруг и наткнулся на нескольких рыб — среди них, кажется, были и живые, потому что они трепыхались у меня в руках и ускользали обратно под ноги. Скоро у меня страшно заболела голова; дышать становилось все трудней и трудней. В то же время я сильно страдал от жары, которая прямо-таки палила меня и быстро росла. Мои глаза превратились в горящие угли, и я ни секунды не сомневался, что обречен погибнуть в брюхе кита. Я едва терпел эти муки, и в то же время меня угнетала мертвая тишина моей жуткой тюрьмы. Я пытался встать, пошевелить руками и ногами, крикнуть. Я не мог даже шелохнуться, но голова моя была удивительно ясной; и с полным сознанием своей ужасной судьбы я наконец лишился чувств».

Позже этот кит был убит и подтянут к борту «Звезды Востока», и члены ее команды провели остаток дня и часть ночи за разделкой туши, не подозревая о близости пропавшего товарища. На следующее утро с помощью талей они вытащили на палубу желудок кита. Внутри что-то слабо, судорожно подергивалось. Думая найти крупную рыбу, возможно акулу, моряки раскроили трофей и увидели Джеймса Бартли — бесчувственного, с побелевшими от желудочного сока лицом, шеей и руками, но еще живого. Две недели он лежал в горячке, потом начал поправляться. Постепенно он обрел прежнее здоровье, однако кислота вытравила из подвергшейся ее действию кожи все пигменты. До самой смерти он оставался альбиносом.

В 1914 году редактор научного отдела «Журналь де деба» месье де Парвиль изучил этот случай и пришел к выводу, что отчет капитана и команды «заслуживает доверия». Современные ученые утверждают, что Бартли не мог прожить в чреве кита и нескольких минут, не говоря уж о половине дня или еще большем сроке, который понадобился ничего не ведающим матросам с китобойца, чтобы освободить этого Иону нашего времени. Но верим ли мы современным ученым, никто из которых не бывал в китовом чреве сам? Ведь мы вполне можем достичь компромисса с профессиональным скептицизмом, допустив наличие воздушных карманов (разве киты не страдают от колик подобно всем прочим?) или понижение кислотности желудочного сока в силу какого-нибудь недуга, коему подвержены китообразные.

И если вы ученый или просто человек желчный и недоверчивый, взгляните на это вот с какой стороны. Многие (и я в том числе) верят в миф о Бартли точно так же, как миллионы верили мифу об Ионе. Вы можете оставаться при своем мнении, но нельзя спорить с тем, что эта история была пересказана заново, подредактирована, осовременена; она придвинулась к нам. Вместо «Ионы» теперь читайте «Бартли». И однажды произойдет случай, в который поверите даже вы: моряк исчезнет в пасти кита и будет освобожден из его чрева; пусть не через полдня, быть может, только через полчаса. И тогда люди поверят в миф о Бартли, порожденный мифом об Ионе. Потому что суть вот в чем: миф вовсе не отсылает нас к какому-то подлинному событию, фантастически преломившемуся в коллективной памяти человечества; нет, он отсылает нас вперед, к тому, что еще случится, к тому, что должно случиться. Миф станет реальностью, несмотря на весь наш скептицизм.

 

III

 

В 8 часов вечера 13 мая 1939 года — это была суббота — лайнер «Сент-Луис» покинул свой порт приписки Гамбург. Судно было предназначено для морского отдыха, и большинство из 937 пассажиров, которые отправились на нем в трансатлантический рейс, получили визы, удостоверявшие, что их владельцы являются «туристами, путешествующими в развлекательных целях». Однако слова эти, равно как и назначение рейса, служили простым камуфляжем. Почти все пассажиры корабля были евреями, беженцами из нацистского государства, взявшего курс на конфискацию их имущества, изгнание или уничтожение их самих. Собственно, многие уже превратились в неимущих, так как эмигрантам из Германии разрешено было брать с собой только ничтожную сумму в десять рейхсмарок. Эта вынужденная бедность делала их более удобной мишенью для пропаганды: если они уезжали из страны, захватив с собой указанную сумму, их можно было изображать нищими Untermenschen,[8]которые разбегаются, точно крысы; если им удавалось перехитрить систему, тогда они были экономическими преступниками, удирающими с награбленным добром. Все это было в порядке вещей.

Над «Сент-Луисом» развевался флаг со свастикой, что было в порядке вещей; его команда включала в себя полдюжины гестаповских агентов, что тоже было в порядке вещей. Судоходная компания велела капитану закупить для этого рейса мясо подешевле, убрать из продажи на борту предметы роскоши, а из комнат общего пользования — бесплатные почтовые открытки; но капитан великодушно обошел эти приказы, заявив, что путешествие должно быть похожим на прочие рейсы «СентЛуиса», то есть выглядеть, насколько это возможно, обычным. Поэтому евреи, прибывшие на лайнер с материка, где их не считали людьми, систематически унижали и арестовывали, неожиданно обнаружили, что, хотя корабль формально является частью Германии, хотя над ним реет фашистский флаг и повсюду висят большие портреты Гитлера, немцы, с которыми им приходится иметь дело, любезны, внимательны и даже услужливы. Такого порядок вещей не предусматривал.

Никто из этих евреев — половину которых составляли женщины и дети — не собирался в ближайшем будущем возвращаться в Германию. Однако, согласно правилам судоходной компании, все они были вынуждены купить обратные билеты. Этот взнос, объяснили им, предназначается для покрытия расходов в случае возникновения «непредвиденных обстоятельств». После высадки в Гаване пассажиры должны были получить квитанции с указанием неизрасходованного остатка. Сами деньги лежали на специальном счете в Германии; если люди когда-нибудь вернутся туда, они смогут забрать их. Обратную дорогу пришлось оплатить даже тем евреям, которых освободили из концлагерей с предписанием немедленно покинуть фатерланд.

Вместе с билетами беженцы получили разрешения на высадку от начальника кубинской иммиграционной службы; он лично гарантировал им беспрепятственный въезд в свою страну. Это он назвал их «туристами, путешествующими в развлекательных целях», и за время рейса некоторым из пассажиров, особенно юным, удалось совершить крутой переход от презираемого Untermensch'a к ищущему развлечений туристу. Возможно, бегство из Германии казалось им таким же чудом, как спасение Ионы из китового чрева. Каждый день были еда, питье и танцы. Несмотря на то что гестаповская ячейка предупредила членов экипажа о необходимости соблюдать Закон в Защиту Германской Крови и Чести, взаимоотношения полов в этом круизе развивались обычным образом. В конце рейса был устроен традиционный костюмированный бал. Оркестр играл Глена Миллера; евреи изображали пиратов, матросов и гавайских танцовщиков. Несколько веселых девиц, задрапировавшись в простыни, обратили себя в арабских женщин из гарема, чем вызвали неудовольствие ортодоксально настроенных пассажиров.

В субботу 27 мая «Сент-Луис» бросил якорь в гаванском порту. В четыре утра прозвучал сигнал подъема, а полчаса спустя — гонг к завтраку. Лайнер окружили лодки: в одних приплыли торговцы кокосами и бананами, в других — родственники и друзья, выкрикивающие имена вновь прибывших. Над кораблем подняли карантинный флаг, что было в порядке вещей. Капитану полагалось заверить начальника медицинской службы гаванского порта в том, что на борту нет «идиотов, или сумасшедших, или страдающих заразными или отталкивающими заболеваниями». Когда это было сделано, офицеры иммиграционной службы занялись пассажирами — они изучали их документы и указывали, в каких местах на пирсе им предстоит получить багаж. Пятьдесят беженцев собрались у трапа в ожидании катера, который должен был доставить их на берег.

Иммиграция, как и эмиграция, — это процесс, в котором деньги играют не менее, а часто и более важную роль, чем принципы или законы. Деньги гарантируют принимающей, а в случае с Кубой — промежуточной стране, что новоприбывшие не станут обузой для государства. Деньги также служат для подкупа должностных лиц, выносящих это решение. Глава кубинской иммиграционной службы уже успел заработать на кораблях с евреями очень много денег; президент Кубы заработал их недостаточно. Поэтому президент издал указ от 6 мая, объявляющий туристские визы тех путешественников, истинной целью которых является иммиграция, недействительными. Относилось ли это к пассажирам «Сент-Луиса»? Корабль вышел из Гамбурга после того, как был опубликован новый закон; с другой стороны, разрешения на высадку были получены раньше. Споры по этому вопросу могли съесть много времени и денег. Президентский указ имел номер 937 — суеверные, должно быть, заметили, что именно столько пассажиров покинули Европу на борту «Сент-Луиса».

Высадка застопорилась. Девятнадцати кубинцам и испанцам, а также трем пассажирам с визами, имеющими законную силу, позволили сойти на берег; остальные 900 или около того евреев ждали результата переговоров, в которых попеременно участвовали президент Кубы, начальник иммиграционной службы, судоходная компания, местный комитет помощи нуждающимся, капитан корабля и юрист, приплывший из нью-йоркского штаба Объединенного Распределительного Комитета. Проблему обсуждали несколько дней. В рассмотрение были включены такие факторы, как деньги, гордость, политическое честолюбие и мнение кубинской общественности. Капитан «Сент-Луиса», не доверявший ни местным политикам, ни собственной судоходной компании, был убежден по крайней мере в одном: если закроют доступ на Кубу, то Соединенные Штаты, право на последующий въезд в которые имели многие пассажиры, наверняка примут их раньше обещанного.

Некоторые из отрезанных от берега пассажиров были настроены менее оптимистично; неопределенность, ожидание и жара начали сказываться на их нервах. Они так долго стремились к свободе и теперь были так близки к ней. Лодчонки друзей и родственников продолжали кружить около лайнера; одного заранее отправленного из Германии фокстерьера каждый день вывозили к судну и подымали на руках, показывая далеким хозяевам. Был сформирован пассажирский комитет, которому судоходная компания разрешила свободно пользоваться телеграфом; различным влиятельным людям, включая жену президента, были отправлены послания с просьбой вмешаться. Примерно в это же время двое пассажиров пытались покончить с собой, один с помощью шприца и транквилизаторов, другой — вскрыв вены и бросившись в море; оба выжили. Дабы предотвратить дальнейшие попытки такого рода, было введено ночное патрулирование; спасательные шлюпки все время стояли наготове, а палубу заливал свет прожекторов. Эти меры напомнили некоторым евреям концентрационные лагеря, недавно ими покинутые.

После высадки своих 937 эмигрантов «Сент-Луис» не должен был уйти из гаванского порта пустым. Около 250 пассажиров зарегистрировались на обратный рейс в Гамбург через Лиссабон. Среди прочих поступило предложение отпустить по крайней мере 250 евреев, чтобы освободить место для ждущих на берегу. Но как отобрать 250 человек, которым затем дадут возможность покинуть Ковчег? Кто возьмется отделить чистых от нечистых? Или в этом поможет жребий?

Затруднения, с которыми столкнулся «Сент-Луис», получили широкую огласку. Ход событий освещала немецкая, английская и американская пресса. «Штюрмер» заметил, что если евреи решат воспользоваться обратными билетами в Германию, они будут расквартированы в Дахау и Бухенвальде. Тем временем американские репортеры умудрились проникнуть на борт стоящего в гаванском порту лайнера, который они, быть может чересчур поспешно, окрестили «кораблем, пристыдившим мир». Такая известность необязательно идет беженцам на пользу. Если виноват целый мир, то почему бремя общего стыда должно всей тяжестью давить на плечи одной-единственной страны, которая и так уже приняла многих беженцев-евреев? Мир, очевидно, мучается стыдом не до такой степени, чтобы рука его потянулась к бумажнику. Рассуждая подобным образом, правительство проголосовало за изгнание иммигрантов, и «Сент-Луису» было предписано покинуть территориальные воды острова. Это, добавил президент, не значит, что он закрывает двери для переговоров; однако, пока корабль остается в порту, дальнейшие предложения рассматриваться не будут.

Почем нынче беженцы? Это зависит от степени их отчаяния, от щедрости их покровителей, от жадности тех, кто их принимает. В мире паники и разрешений на въезд преимущество всегда на стороне продавца. Цены произвольны, спекулятивны, эфемерны. Для затравки юрист из Объединенного Распределительного Комитета внес предложение уплатить за высадку евреев $50 000; ему ответили, что эту сумму следует как минимум утроить. Но, утроив раз, почему бы не утроить опять? Начальник иммиграционной службы, который уже получил по $ 150 с головы за так и не пригодившиеся разрешения на высадку, предложил судоходной компании заплатить $250 000; в этом случае он обещал похлопотать об отмене указа под номером 937. Посредник, действующий якобы от лица президента, выразил мнение, что евреи могли бы быть допущены в страну за $ 1 000 000. В конце концов кубинское правительство остановилось на сумме в $500 за каждого еврея. В этом имелась известная логика, ибо таков был размер залога, вносимого официальными иммигрантами. Итак, 907 пассажиров «Сент-Луиса», которые уже заплатили за билеты туда и обратно, уже купили разрешения на высадку, а затем по воле властей остались с десятью немецкими марками каждый, были оценены в $453 500.

Когда лайнер включил двигатели, группа женщин попыталась прорваться на забортный трап; кубинские полицейские отогнали их пистолетами. Проведя в гаванском порту шесть дней, «Сент-Луис» стал туристской достопримечательностью, и за его отбытием наблюдала стотысячная толпа. Руководители судоходной компании в Гамбурге разрешили капитану плыть в любой порт, где согласятся принять его пассажиров.

Сначала он просто описывал в море все более широкие круги, надеясь, что Гавана призовет его обратно; затем взял курс на север, в сторону Майами. Поблизости от американского побережья лайнер был встречен катером береговой охраны США. Но это кажущееся гостеприимство имело обратную подоплеку: катер подошел, чтобы преградить «Сент-Луису» путь в территориальные воды. Госдепартамент уже решил, что если евреев не пустят на Кубу, им не будет предоставлено право въезда в Соединенные Штаты. Деньги играли здесь менее важную роль: главными причинами отказа были высокий уровень безработицы и опирающаяся на крепкую базу ксенофобия.

Доминиканская Республика предложила принять беженцев по установленной рыночной цене $500 с головы; но в точности таким же был и кубинский тариф. Корабль направил запросы в адрес Венесуэлы, Эквадора, Чили, Колумбии, Парагвая и Аргентины; но все эти страны отказались нести бремя мирового стыда в одиночку. Инспектор службы иммиграции в Майами заявил, что «Сент-Луис» не будет допущен ни в один порт США.

Отвергнутый обоими американскими континентами, лайнер продолжал идти на север. Люди на борту понимали, что близится миг, когда он повернет на восток и пустится в обратный путь к Европе. Наступило воскресенье, 4 июня; вдруг в 4.50 пополудни была принята новая радиограмма. Похоже, президент Кубы дал разрешение высадить евреев на острове Пинос, где находилась прежде штрафная колония. Капитан развернул «Сент-Луис» к югу. Пассажиры выносили на палубу багаж. Этим вечером, после обеда, на корабле вновь царила праздничная атмосфера.

На следующее утро, в трех часах хода от острова Пинос, судно получило известие: разрешение на высадку еще не подтверждено. В пассажирском комитете, который до тех пор без устали рассылал знаменитым американцам телеграммы с просьбой вмешаться, уже исчерпали весь запас потенциальных адресатов. Кто-то предложил мэра Сент-Луиса, штат Миссури, полагая, что совпадение названий может вызвать у того сочувствие. Телеграмма в Миссури была отправлена без проволочек.

Кубинский президент потребовал, чтобы за каждого беженца внесли залог в 500 долларов плюс дополнительную плату за жилье и питание, которые будут предоставлены иммигрантам-транзитникам на перевалочном острове Пинос. Американский юрист предложил (как сообщало кубинское правительство) общую сумму в $443000, но с условием, что она покроет не только пассажиров «Сент-Луиса», но и 150 евреев с двух других кораблей. Кубинское правительство сочло невозможным принять это встречное предложение и взяло обратно свое собственное. Юрист из Объединенного Комитета ответил безоговорочным согласием на первоначальное требование кубинской стороны. Правительство в свою очередь выразило сожаление о том, что первое предложение уже снято и снова вступить в силу не может. «СентЛуис» развернулся и во второй раз пошел на север.

Когда корабль начал обратный путь в Европу, появилась новая неофициальная информация: перспектива принятия беженцев якобы обсуждалась британским и французским правительствами. Отклик англичан был таков: они предпочли бы рассматривать настоящую проблему в более широком контексте общеевропейской ситуации с беженцами, однако они допускают возможность постановки вопроса о гипотетическом въезде евреев в Британию после их возвращения в Германию.

Были неподтвержденные или неосуществимые предложения от президента Гондураса, от одного американского филантропа, даже с карантинного пункта в зоне Панамского канала; корабль шел дальше. Пассажирский комитет рассылал свои призывы к политическим и религиозным деятелям по всей Европе; однако сами телеграммы теперь стали короче, так как судоходная компания лишила комитет права бесплатного пользования телеграфом. Одна из придуманных в это время уловок заключалась в следующем: самые лучшие пловцы среди евреев должны по очереди прыгать за борт, чтобы вынуждать «Сент-Луис» менять курс на обратный и подбирать их. Это замедлит его продвижение к Европе и позволит дольше вести переговоры. Идею не поддержали.

Немецкое правительство заявило, что раз ни одна страна не соглашается принять полный корабль евреев, фатерланду придется пустить их обратно и устроить на содержание. Нетрудно было догадаться, где их устроят на содержание. Более того, если «Сент-Луис» вынужден будет освободиться от своего груза, состоящего из дегенератов и преступников, в том же самом Гамбурге, это докажет, что мнимое сочувствие мирового сообщества является чистейшим лицемерием. Презренные евреи никому не нужны, а значит, никто не имеет права критиковать фатерланд за тот прием, какой он намерен устроить этим паразитам по их возвращении.

Именно после этого группа молодых евреев попыталась захватить корабль. Они вторглись на мостик, но капитан отговорил их от дальнейших действий. Сам он предложил поджечь «Сент-Луис» поблизости от Бичи-Хед[9]— тогда стране, которая спасет их, придется взять пассажиров к себе. Этот отчаянный план едва не привели в исполнение. Наконец, когда у многих уже не оставалось надежды и Европа была совсем недалеко, бельгийское правительство заявило, что примет 200 беженцев. В последующие дни Голландия согласилась принять 194 человека, Великобритания — 350 и Франция — 250.

Покрыв в общей сложности 10 000 миль, «Сент-Луис» причалил к берегу в Антверпене, всего на 300 миль отстоящем от порта его отправления. Представители четырех стран, ответственные за трудоустройство безработных, уже собрались, чтобы решить, кто из евреев кому достанется. Большинство пассажиров имели право дальнейшего въезда в Соединенные Штаты; в американском списке эмигрантов за каждым из них был закреплен номер. Было подмечено, что представители четверки стран борются за пассажиров с номерами поменьше, так как эти беженцы должны будут покинуть их страны скорее прочих.

Пронацистская молодежная организация Антверпена распространила листки с таким текстом: «Мы тоже хотим помочь евреям. У нас для каждого припасен дармовой кусок веревки и большой гвоздь». Пассажиры сошли на берег. Доставшихся Бельгии посадили в поезд с запертыми дверьми и наглухо забитыми окнами; им было сказано, что эти меры необходимы для их же безопасности. Доставшиеся Голландии были немедленно переправлены в лагерь с колючей проволокой и сторожевыми собаками.

Беженцы с «Сент-Луиса», принятые Великобританией, высадились в Саутгемптоне 21 июня, в среду. Они могли заметить, что их скитания по морю длились ровно сорок дней и сорок ночей.

1 сентября началась вторая мировая война, и пассажиры «СентЛуиса» разделили общую участь евреев Старого Света. Их шансы на выживание были выше или ниже в зависимости от того, в какую страну они попали. Оценки числа уцелевших различны.

 

 

Вверх по реке

Открытка Обратный адрес: джунгли Дорогая — Только и времени на открытку — через полчаса едем — вчера вечером «Джонни Уокер», а теперь или местная огненная вода,…

Интермедия

Наши ночи не похожи друг на друга. Она засыпает, словно подхваченная ласковой, теплой приливной волной, которая доносит ее, безмятежную, до самого… Бывает, что и ее сон прерывается вскриком, и тогда наступает мой черед… или: «Ступеньки были скользкие»; или просто (сбивая меня с толку тавтологической загадочностью этих слов): «Ужасная…

Сон

 

Мне снилось, что я проснулся. Это самый старый сон, и я только что видел его опять. Мне снилось, что я проснулся.

Я лежал в своей постели. Сначала это показалось мне немного странным, но по секундном размышлении я понял, что логика тут есть. В чьей же еще постели я должен был проснуться? Озираясь, я пробормотал себе под нос: так-так-так. Не очень-то умно, согласен. Но разве, когда случается что-нибудь экстраординарное, мы всегда находим нужные слова?

В девять постучали, и вошла женщина — спиной вперед и немножко в сторону. Это должно было бы выглядеть неуклюже, но нет: у нее это получилось очень ловко и элегантно. Она держала в руках поднос, оттого и вошла так. Когда она повернулась, я увидел, что на ней форменное платье. Медсестра? Нет, она больше походила на стюардессу какой-то неведомой авиакомпании.

— Я ваша горничная, — сказала она, чуть улыбнувшись, словно ей было непривычно представляться так или мне непривычно слышать; или и то, и другое вместе.

— Горничная? — повторил я. Там, откуда я явился, такое бывает только в кино. Я сел в кровати и обнаружил, что на мне ничего нет. Куда подевалась моя пижама? Это было что-то новое. Новым было и еще одно: когда я заметил, что сижу на кровати голый до пояса и женщина видит мою, как бы вам сказать, нахальную наготу, меня это ни капли не смутило. Приятный пустячок.

— Ваша одежда в шкафу, — объяснила она. — Можете не спешить. У вас впереди целый день. И, — добавила она, улыбнувшись пошире, — весь завтрашний тоже.

Я перевел взгляд на поднос. Дайте я расскажу вам про это чудо. Именно о таком завтраке я мечтал всю жизнь. Во-первых, грейпфрут. Ну, вы знаете, что за штука грейпфрут: как он брызжет соком вам на рубашку и выскальзывает из-под руки, пока его не прижмешь вилкой или еще чем-нибудь, как мякоть ни за что не хочет отставать от этих матовых перегородок, а потом вдруг выдирается вместе с белыми несъедобными волокнами, какой он всегда бывает кислый, но перспектива насыпать на него сахару вас почему-то не вдохновляет. Верно я говорю? А теперь послушайте, каким был этот грейпфрут. Для начала, мякоть у него оказалась не желтая, а розовая, и каждая долька была уже аккуратно отделена от своей оболочки. Сам плод заранее пришпилили к тарелке какой-то специальной вилочкой, так что мне не надо было держать его или даже трогать. Я поискал глазами сахар, но только по привычке. Вкус его распадался на два отдельных ощущения — за бодрящей свежестью сразу следовала благоуханная сладость; и все эти маленькие каплевидные сегментики, размером с головастиков, как будто лопались во рту по очереди. Да что говорить — эго действительно был грейпфрут моей мечты.

Словно император, я оттолкнул выеденную шкурку прочь и снял выпуклую серебряную крышку с фигурного блюда. Конечно, я знал, что увижу под ней. Три ломтика поджаренного бекона без хрящей и корочки — хрустящее сало еще рдеет, точно угли праздничного костра. Яичницу из двух яиц: желтки молочного цвета, потому что на сковородке их вовремя полили жиром, а белок по краям переходит в тончайшее золотистое кружево. Приготовленный в гриле помидор, про который я могу сказать только, каким он не был. Это не был сморщенный мешочек волокнистой красной бурды с семечками и несъедобной белесой сердцевиной; нет, он был плотен, везде одинаково пропечен, легко резался и имел вкус — это я отчетливо помню — вкус помидора. И сосиска тоже — не презерватив, начиненный тепловатой кониной, а сочная, темно-коричневая… сосиска, одним словом. Все прочие сосиски, которые я ел (и думал, что люблю) в предыдущей жизни, лишь подражали этой; они только пробовались на роль, но были далеки от того, чтобы получить ее. Еще здесь стояла маленькая тарелочка в форме рогалика с такой же серебряной крышечкой. Я открыл ее: ну да, там лежали отдельно поджаренные корочки от бекона — грызи на здоровье.

Тосты, мармелад — вообразите их себе сами, попытайтесь нарисовать их подобие в своих мечтах. Но вот о чайнике я расскажу непременно. Чай, конечно, был замечательный, будто с личных плантаций какого-нибудь раджи. А что до чайника… Когда-то, несколько лет тому назад, я ездил в Париж по турпутевке, в стоимость которой включались все расходы. Я отбился от остальных и забрел туда, где живут настоящие богачи. Во всяком случае, туда, где они едят и делают покупки. На углу улицы я заметил кафе. Оно выглядело не особенно шикарным, и я уже было собрался зайти к ним перекусить. Но не зашел, потому что увидел там посетителя — он сидел за столиком и пил чай. Когда он наливал себе очередную чашку, я обратил внимание на одну мелочь, показавшуюся мне чуть ли не квинтэссенцией роскоши: его чайник был снабжен ситечком, прикрепленным к носику тремя изящными серебряными цепочками. Когда этот человек наклонил посудину, чтобы налить себе чаю, ситечко тоже отклонилось, и струя из носика попала как раз туда, куда надо. Мне трудно было поверить, что когда-то человеческая мысль всерьез занялась проблемой, как избавить этого гоняющего чаи джентльмена от непосильного труда держать обычное ситечко свободной рукой. Я покинул это место, испытывая нечто вроде праведного негодования. Теперь на моем подносе стоял чайник из фешенебельного французского кафе. Ситечко было подвешено к его носику на трех серебряных цепочках. И я вдруг понял, в чем тут соль.

После завтрака я поставил поднос на столик рядом с кроватью и отправился к шкафу. Там была вся моя любимая одежда. Спортивная куртка, которая не разонравилась мне и после того, как знакомые стали говорить, вот странная штука, ты что, на барахолке ее купил, еще лет двадцать, и она опять будет в моде. Те самые плисовые штаны, которые моя жена выбросила, потому что они безнадежно протерлись на заду; но кто-то все-таки умудрился зачинить их, и они стали почти как новые, хотя и не настолько, чтобы чувствовать себя в них неуютно. Мои рубашки приветливо простирали ко мне рукава, да оно и понятно, ведь их в жизни так не баловали: каждая на своих персональных плечиках, обтянутых вельветом. Тут были ботинки, о кончине которых я сожалел; заново заштопанные носки; галстуки, виденные мной на витринах. Пожалуй, вы бы такому гардеробу не позавидовали, но дело было не в этом. Он вселил в меня уверенность. Теперь я опять стану самим собой. Более чем самим собой.

Рядом с моей кроватью висел шнурок с кисточкой — видимо, звонок, который я сразу не приметил. Я дернул за него, потом вдруг слегка застеснялся и снова нырнул под простыни. Когда появилась моя сестричка-стюардесса, я похлопал себя по животу и произнес:

— Знаете, я бы и еще разок съел то же самое.

— Ничего удивительного, — ответила она. — Я так и думала, что вы это скажете.

Я провалялся в постели весь день. У меня был завтрак на завтрак, завтрак на ленч и завтрак на обед. Я был доволен. О ленче я позабочусь на следующий день. Вернее, на следующий день мне не надо будет заботиться о ленче. На следующий день мне ни о чем не надо будет заботиться. Между завтраком-ленчем и завтраком-обедом (выдумка с ситечком начинала мне по-настоящему нравиться — пока наливаешь, свободной рукой можно есть булочку) я как следует поспал. Потом принял душ. Можно было залезть в ванну, но мне сдается, что за свою жизнь я просидел в ванне не один десяток лет, поэтому я выбрал душ. Я обнаружил стеганый халат, на нагрудном кармане которого были золотой тесьмой вышиты мои инициалы. Сидел он хорошо, но буквы как-то уж слишком лезли в глаза. Не для того я сюда попал, чтобы залупаться, как кинозвезда. Когда я смотрел на эти золотые завитушки, они вдруг исчезли. Я мигнул, а потом гляжу — их уже нет. С обычным карманом халат стал гораздо удобней.

На следующий день я проснулся и снова позавтракал. Этот завтрак оказался не хуже трех предыдущих. Проблема завтрака явно была решена.

Когда Бригитта пришла за подносом, она спросила:

— Как насчет шоппинга?

— То, что надо. — Она словно прочла мои мысли.

— Пойдете в магазин сами или займетесь этим тут?

— Сам пойду, — сказал я; по правде говоря, я не совсем ее понял.

— Отлично.

Мой шурин как-то провел десять дней во Флориде. Вернувшись, он сказал: «Когда я помру, не надо мне вашего рая — дайте мне походить по американским магазинам». На это, второе утро я начал понимать, что он имел в виду.

Когда мы добрались до супермаркета, Бригитта спросила, как я предпочитаю передвигаться внутри: пешком или ездить. Я ответил, лучше поедем, это звучит заманчиво, и она ничуточки не удивилась. Если подумать, работа у нее довольно скучная — мы же, наверно, все ведем себя примерно одинаково, правда? В общем, мы поехали. Там у них такие тележки с мотором и металлической сеткой — они носятся по магазину, как автомобильчики в аттракционе, только друг с другом не сталкиваются, потому что на них установлен какой-то электронный глаз. Когда вам уже кажется, что вы сейчас врежетесь в того, кто едет навстречу, ваша тележка сворачивает и огибает его стороной. Это здорово интересно — пытаться устроить крушение.

Торговля организована очень удобно. У вас есть пластиковая карточка, и вы опускаете ее в щель рядом с товаром, который хотите купить, а потом пробиваете нужное количество. Через секунду-две ваша карточка возвращается. Доставка товаров (все они продаются в кредит) автоматическая.

Я славно покатался на своей тележке. Помню, когда я ходил по магазинам прежде, в те давние дни, я иногда встречал детей, которых родители возили в таких тележках, точно в клетках; и мне было завидно. Теперь я уже не завидовал этим детям. И, бог ты мой, сколько же я накупил разных разностей! Я практически очистил их прилавки от розовых грейпфрутов — так мне, во всяком случае, показалось. Я купил завтрак, я купил ленч, я купил обед, я купил того, что можно погрызть перед ленчем, и сладостей к чаю, и легких закусок, которые едят перед обедом, и того, чем можно потешить себя, если проснешься ночью. Я купил фруктов, названий которых не знал, и овощей, которых никогда раньше не видел; набрал необычных по форме кусков мяса, принадлежащего известным мне животным, и знакомых на вид вырезок из туш животных, которых никогда прежде не ел. В австралийской секции я нашел отбивную из крокодильего хвоста, филе буйвола, terrine de kangarou.[16]Все это я купил. Отдел для гурманов серьезно пострадал от моего набега. Сублимированное суфле из омара с вишней — разве я мог устоять против такого?

А что касается стеллажей с выпивкой… Мне и в голову не приходило, что опьянения можно достигнуть столькими способами. Вообще-то я больше люблю пиво и крепкие напитки, но мне не хотелось демонстрировать предвзятость, так что я купил еще несколько корзин с вином и коктейлями. Этикетки па бутылках оказались очень полезными: там было подробно изложено, насколько пьяным сделает вас содержимое, с учетом таких факторов, как пол, вес и количество жира в теле. Нашлась одна марка алкоголя (прозрачная жидкость) с очень неряшливой этикеткой. На ней значилось: «Очумеловка (производство Югославии)», и дальше: «Эта бутылка сделает вас пьянее, чем когда бы то ни было». Не мог же я не захватить домой хотя бы ящик такого пойла!

Я хорошо потрудился в то утро. Пожалуй, для утра лучшей работы и не придумать. Между прочим, я не советую вам задирать нос. Вряд ли ваш выбор сильно отличался бы от моего. Ну ладно, допустим, вы не пошли бы в магазин — а ч то бы вы тогда выбрали? Захотели бы встретиться со знаменитыми людьми, заняться сексом, поиграть в гольф? Число вариантов конечно — главное, ни о чем не забыть, и то попробовать, и се. Пускай я сначала пошел в магазин — что ж, значит, такой я человек. Я, например, не стал бы задирать перед вами нос, если б вы решили первым делом повидать знаменитых людей, или заняться сексом, или поиграть в гольф. Я тоже все это перебрал, только потом. Говорю ведь — не такие уж мы разные.

Вернувшись домой, я почувствовал себя… не то чтобы усталым, а каким-то пресыщенным, что ли. Мне понравилось гонять на тележке;

теперь я вряд ли когда-нибудь стану ходить но магазинам пешком, да и то сказать — по-моему, в супермаркете я вообще не видал ни одного пешего. Затем наступило время ленча, и Бригитта принесла завтрак. После еды я вздремнул. Я ждал, что мне будут сниться сны — раньше мне всегда снились сны, стоило только прикорнуть днем. Но снов не было. Это показалось мне странным.

Меня разбудила Бригитта — пора было пить чай с моим любимым печеньем. Это было печенье со смородиной, изобретенное специально для таких, как я. Может быть, вы другого мнения на этот счет, но меня всю жизнь огорчало, что в печенье со смородиной недокладывают смородины. Разумеется, слишком много смородины тоже ни к чему, иначе у вас получится не печенье, а просто комок ягод, но я всегда считал, что пропорцию надо слегка изменить. В пользу смородины, конечно, — чтоб было примерно фифти-фифти. Теперь я припоминаю, что это печенье как раз так и называлось: «Фифти-фифти». Я купил три тысячи коробок.

Я развернул газету, которую Бригитта заботливо положила на поднос, и едва не пролил чай. То есть я его пролил только на такие вещи можно больше не обращать внимания. На первой полосе была сенсационная новость. Что ж, этого следовало ожидать, правда? «Лестер-Сити» выиграла Кубок футбольной ассоциации. Нет, кроме шуток, «Лестер-Сити» так-таки взяла и выиграла Кубок футбольной ассоциации! Да вы небось не поверите. Хотя, может, и поверите — в том случае, если ничего не смыслите в футболе. Но я-то кое-что понимаю в футболе, а за «Лестер-Сити» болею всю жизнь, и если б кто-нибудь сказал мне, что они получили Кубок, я засмеялся бы ему в глаза. Не поймите меня превратно, я люблю свою команду. Это хорошая команда, иногда даже очень хорошая, но им, по-моему, никогда не удавалось осилить ведущие клубы. Чемпионы второй группы это пожалуйста, сколько угодно, но в первой группе они чемпионами не были. Однажды заняли второе место — да, было такое, ничего не скажешь. Но вот насчет Кубка… ведь это факт, неоспоримый факт, что ни разу с тех пор, как я начал болеть за «ЛестерСити» (и ни разу до того), они не выигрывали Кубка футбольной ассоциации. После войны они довольно регулярно выходили в финал — и не менее регулярно уступали трофей сопернику. 1949, 1961, 1963, 1969 — все это черные годы, и один-два из тех проигрышей, на мой взгляд, можно приписать чистому невезению, особенно я бы выделил… Ладно, вижу, что вы не настолько интересуетесь футболом. Но это неважно, если вы поняли главное: что «Лестер-Сити» никогда не выигрывала ничего, кроме фиги с маслом, а теперь, впервые в истории клуба, им достался Кубок футбольной ассоциации. Газета сообщала, что матч заставил-таки зрителей поволноваться: «Сити» выиграла 5:4 в дополнительное время, причем до того нагоняла противника в счете ни много ни мало четыре раза. Какой захватывающий спортивный спектакль! Какое блестящее сочетание мастеров и воли к победе! Я был горд своими ребятами. Завтра Бригитта раздобудет мне видеозапись, в этом я не сомневался. А покамест решил сопроводить свой обеденный завтрак глоточком-другим шампанского.

Газеты привели меня в настоящий восторг. Пожалуй, лучше всего я запомнил именно газеты. «Лестер-Сити» выиграла Кубок футбольной ассоциации — ах да, ведь об этом я уже говорил. Врачи нашли средство от рака. Моя партия неизменно побеждала на всеобщих выборах[17]до тех пор, покуда всем не стало ясно, что ее идеология безупречна, и тогда большинство оппозиции перешло на нашу сторону. Старушки каждую неделю богатели на своих нефтяных вкладах. Насильники раскаивались, получали свободу и вели образцово-показательную жизнь. Летчики научились избегать воздушных столкновений. Ни у одной страны не осталось ядерного оружия. Английский менеджер решил, что вся «Лестер-Сити» en bloc будет представлять Англию в розыгрыше Кубка мира, и они привезли домой трофей Жюля Риме (блестяще победив в финале Бразилию со счетом 4:1). Когда вы читали газету, текст бесконечно разворачивался у вас перед глазами, и новостям, соответственно, тоже не было конца. Дети опять стали невинными созданиями; мужчины и женщины прекрасно ладили друг с другом; ни у кого не возникало нужды пломбировать себе зубы; а женские колготки и не думали рваться.

Чем еще я развлекался на этой первой неделе? Как я уже говорил, играл в гольф, занимался сексом, встречался со знаменитыми людьми и все время прекрасно себя чувствовал. Начну хотя бы с гольфа. Вообще-то я никогда толком не умел играть, но, бывало, шлепал по мячу на общественном поле, где травяное покрытие смахивает на кокосовые циновки и никому не приходит в голову затыкать обратно вырванные комья дерна, потому что на лужайках давным-давно живого места нет, все равно не разберешь, откуда вылетел твой комок. Но я смотрел по телевизору соревнования на многих известных полях и всегда хотел поиграть… ну, скажем, в гольф моей мечты. И когда, стоя у начальной метки, я в первый раз нанес полновесный удар драйвером[18]по мячу и увидел, как мяч пролетел ярдов двести, я действительно почувствовал себя на седьмом небе. Все клюшки были мне точно по руке; роскошные лужайки мягко пружинили и подавали мне мяч, словно официант — коктейль на подносе; а мой мальчик для гольфа (раньше у меня никогда не было мальчика, но этот вел себя со мной, как с Арнольдом Палмером) не скупился на полезные советы, не проявляя при этом ни малейшей навязчивости. На самом же поле чего только не встречалось — ручьи, озера и старинные мостики, гряды прибрежных дюн, как в Шотландии, заросли цветущего кизила и азалии из Огасты, буковые рощи, сосны, можжевельник и папоротник. Да, препятствий здесь хватало; но их все-таки можно было одолеть. Тем солнечным утром я закончил партию за 67 ударов — это было на пять больше, чем полагается хорошему игроку, и на двадцать меньше моего личного рекорда на общественном поле.

Я был так доволен своими спортивными успехами, что, придя домой, спросил Бригитту, не займется ли она со мной сексом. Она сказала, конечно, с удовольствием, я очень симпатичный, и хотя она видела только верхнюю половину, она не сомневается, что и нижняя в прекрасном рабочем состоянии; есть, правда, маленькие неувязочки, а именно: она горячо любит другого, и перед приемом на работу ее предупреждали, что половые связи с новоприбывшими караются увольнением, и у нее слабое сердце, так что перенапряжение может оказаться опасным, но если я дам ей пару минут, она прямо сейчас быстренько сбегает и наденет какое-нибудь белье посексуальней. Ну ладно, наедине с собой я взвесил все плюсы и минусы того, что мне предлагается, и когда она вернулась, вся благоухающая и с таким низким вырезом, я сказал ей, что хорошенько подумал и продолжать нам, по-моему, все же не стоит. Она была весьма разочарована и села напротив и скрестила ноги (зрелище, скажу я вам, потрясающее), но я остался непреклонен. И только потом — собственно говоря, на следующее утро — сообразил, что это она дала мне от ворот поворот, а не я ей. Мне еще никогда не отказывали таким приятным способом. Они тут умеют даже плохое превращать в хорошее.

Я прикончил под осетра с чипсами двухлитровую бутыль шампанского (похмелья здесь тоже не бывает) и уже погружался в сон, вспоминая, как ловко мне удалось подкрутить мяч у шестнадцатой лунки, чтобы не дать ему сойти с той верхней зеленой террасы, но тут почувствовал, как кто-то приподнимает мое одеяло. Сначала я решил, что это Бригитта. и немного расстроился, а как же ее сердце, и риск потерять работу, и любовь к другому, но когда я обнял ее и прошептал: «Бригитта?» — мне ответили: «Нет, не Бригитта», и голос был чужой, с такой хрипотцой и иностранным акцентом, а потом и другие признаки убедили меня, что это не Бригитта, хотя и Бригитта была особой, прелестною во многих отношениях. А то, что случилось после — под словом «после» я подразумеваю отнюдь не короткий промежуток времени, — я даже не берусь описать. Скажу лучше так: утром этого дня я завершил партию в гольф за 67 ударов, что было на пять больше показателя хорошего игрока и на двадцать меньше моего личного рекорда, а ночью добился примерно столь же почетного результата. Надеюсь, вы понимаете, что я не хочу критиковать по этой части свою горячо любимую жену; просто когда столько лет уже позади, а тут еще и дети, и усталость, вам ведь не может не быть друг с другом малость скучновато. Все это по-прежнему очень мило, но ведь вы как бы делаете что-то обязательное, не правда ли? Но вот чего я раньше не знал — так это того, что если в одних случаях секс изматывает обоих партнеров, то в других, наоборот, только придает им обоим сил. Ого! Я и не думал, что мне это по плечу! Я не думал, что это вообще кому-нибудь по плечу! Казалось, мы оба инстинктивно понимали, чего хочет другой. Да, такого мне испытывать не приходилось — надеюсь, у вас не сложится впечатления, будто я критикую свою горячо любимую жену.

Я опасался, что наутро встану усталым, но у меня опять не было ничего, кроме этого приятного чувства насыщения, как после шоппинга. Может, мне это просто приснилось? Нет: два длинных рыжих волоса у меня на подушке подтверждали, что все произошло наяву. А их цвет лишний раз доказывал, что моей ночной гостьей была не Бригитта.

— Хорошо спали? — спросила она, войдя ко мне в комнату с завтраком; в ее улыбке мне почудилось какое-то легкое бесстыдство.

— Вчерашний день удался с начала до конца, — ответил я, пожалуй, с налетом некоторой гордости, так как догадывался, что ей все известно Кроме одного, — поспешно добавил я. — Мне было очень грустно слышать, что у вас слабое сердце.

— Ничего, мы еще поскрипим, — сказала она. — На пару тысчонок лет моего мотора хватит.

Мы отправились за покупками (я еще не настолько обленился, чтобы делать их дома), затем я почитал газету, съел ленч, сыграл в гольф, посмотрел экранизацию Диккенса, пытаясь одновременно следить за текстом по книжке, полакомился осетриной с чипсами, выключил свет и вскоре после этого опять занялся сексом. Это был неплохой день, я бы сказал, даже замечательный, и я снова закончил партию за 67 ударов. А если бы не угодил на последнем этапе в заросли кизила — пожалуй, слишком уж я был доволен собой, — мог бы занести в свою личную таблицу рекордов цифры 66 или даже 65.

Так оно все, как говорится, и катилось. Шли месяцы, а то и годы;

через некоторое время как-то перестаешь обращать внимание па дату под заголовком газеты. Я понял, что правильно сделал, отказавшись переспать с Бригиттой. Мы стали добрыми друзьями.

— А что будет, — спросил я у нее в один прекрасный день, — когда здесь появится моя жена? Я должен объяснить вам, что моей горячо любимой жены в ту пору со мной не было.

— Я так и думала, что вы забеспокоитесь на этот счет.

— О, на этот счет у меня все в порядке, сказал я, имея в виду свою ночную гостью, потому что мое теперешнее житье-бытье, по-моему, немножко смахивало на заграничную поездку какого-нибудь бизнесмена, верно? Я говорю так, знаете ли, — вообще.

Тут нет никакого «вообще». Это зависит только от вас. И от нее. Она не расстроится? — спросил я, на сей раз уже более определенно намекая на свою гостью.

— А она узнает?

— По-моему, кое-какие проблемы все-таки могут возникнуть, — сказал я, снова переключаясь на широкий план. Здесь проблем не бывает.

— Вам видней. — Во мне начинала брезжить уверенность, что все утрясется.

Между прочим, у меня давно была такая мечта. Ну, не то чтобы мечта — просто мне очень этого хотелось. Хотелось, чтобы мне вынесли приговор. Нет, это звучит как-то странно, точно я мечтал, чтобы мне оттяпали голову гильотиной, или высекли, или уж не знаю что. Поймите меня правильно: я хотел, чтобы мне… ну, вынесли приговор. Ведь этого каждому хочется, разве не так? Я хотел какого-то подведения итогов, хотел, чтобы на мою жизнь посмотрели со стороны. Такое бывает с нами только в суде да на приеме у психиатра, но мне не приходилось попадать ни туда, ни сюда, и меня, честно сказать, не слишком огорчало, что я не преступник и не псих. Нет, я обыкновенный человек и хочу того же, чего хотят многие обыкновенные люди. Чтобы на мою жизнь посмотрели со стороны. Понимаете?

Как-то раз я завел подобный разговор со своей подругой Бригиттой, не уверенный, что растолкую ей все это лучше, чем вам, но она поняла меня сразу. Сказала, что это очень распространенное желание и его нетрудно будет исполнить. Так что через пару дней уже подошла моя очередь отправляться. Ради моральной поддержки я попросил ее составить мне компанию, и она согласилась.

Сначала все было как я и ожидал. Там стояло такое старое здание с колоннами и красивым орнаментом, над входом у него были высечены какие-то длинные изречения — кажется, по-гречески или по-латыни, — а двери охраняли стражи в форме, и я порадовался, что сообразил заказать себе на сегодня новый костюм. Внутри была огромная лестница из тех, что раздваиваются и описывают два больших круга в противоположных направлениях, а потом снова сходятся наверху. И везде сплошной мрамор, и начищенная до блеска латунь, и внушительные панели из красного дерева, где никогда не заведутся древесные черви.

Сама комната была невелика, но тут размеры уже роли не играли. Главное, что у тебя создавался нужный настрой — обстановка была официальная, но не слишком обескураживающая. И в чем-то даже уютная: несмотря на то что тут делались серьезные дела, бархатные занавески выглядели довольно потрепанными. За столом сидел очень приятный пожилой джентльмен. Немножко похожий на моего отца — нет, пожалуй, скорее на дядюшку. Взгляд дружелюбный, смотрит прямо в лицо; такого, сразу видно, не надуешь. Он сообщил, что прочел все мои бумаги. Здесь же, у его локтя, они и лежали — история моей жизни, все, что я сказал и сделал, передумал и перечувствовал, вся эта сумасшедшая мешанина, и хорошее, и плохое. Представляете себе, какая набралась кипа? Я не знал, можно ли мне к нему обращаться, но рискнул. Сказал, ну и лихо же вы читаете. Он ответил, что у него большая практика, и мы с ним малость посмеялись. Потом он взглянул на часы — нет-нет, очень вежливо — и спросил, желаю ли я услышать приговор. Я невольно расправил плечи и сжал кулаки, опустив руки по швам. Потом кивнул и сказал: «Да, сэр», слегка нервничая, сами понимаете.

Он сказал, что у меня все в порядке. Нет, я не шучу, так прямо и сказал: «У вас все в порядке». Я думал, он еще что-нибудь добавит, но он опустил глаза, и я увидел, как его рука потянулась к верхнему документу из другой стопки. Потом он опять глянул на меня, чуть улыбнулся и сказал: «Нет, правда в порядке». Я снова кивнул, и на сей раз он уже окончательно вернулся к своей работе, так что мне больше ничего не оставалось, кроме как уйти. Когда мы вышли оттуда, я признался Бригитте, что немного разочарован, и она сказала, что так говорят почти все, но пусть я не беру этого в голову, и я не стал.

Примерно тогда же я начал встречаться со знаменитыми людьми. Сперва мне мешала робость, и я выбирал только кинозвезд и любимых спортсменов. Встречался, например, со Стивом Маккуином и Джуди Гарланд; с Джоном Уэйном, Морин О'Салливан, Хамфри Богартом. Джином Тирни (мне всегда страшно нравился Джин Тирни) и Бингом Кросби. Встречался с Дунканом Эдвардсом и остальными игроками «Манчестер юнайтед», попавшими в мюнхенскую авиакатастрофу. И еще с несколькими ребятами из «Лестер-Сити», которых помнил по старым матчам, — вам их имена, наверное, ничего не скажут.

Спустя некоторое время я понял, что могу встретиться с кем угодно. Я встретился с Джоном Ф. Кеннеди и Чарли Чаплином, с Мэрилин Монро, президентом Эйзенхауэром, папой Иоанном XXIII, Уинстоном Черчиллем, Роммелем, Сталиным, Мао Цзэдуном, Рузвельтом, генералом де Голлем, Линдбергом, Шекспиром, Бадди Холли, Пэтси Клайн, Карлом Марксом, Джоном Ленноном и королевой Викторией. Почти все они были очень милы держались, знаете ли, очень естественно и совсем не важничали. Вели себя как обычные люди. Я спросил, нельзя ли устроить встречу с Иисусом Христом, но мне сказали, что тут может выйти заминка, и я не настаивал. Я встречался и с Ноем — правда, нам слегка помешал языковой барьер, да это и неудивительно. На некоторых людей я хотел только взглянуть. Гитлер, к примеру, — такому, как он. я бы руки не подал, но мне просто дали возможность спрятаться за кустами, когда он проходил мимо в этой своей мерзкой форме, самый что ни на есть живехонький.

Догадываетесь, что случилось потом? Меня начали заедать тревоги. Причем по абсолютно пустячным поводам. Стало, например, беспокоить собственное здоровье. Ну разве не бред? Может, тут была какая-то связь с тем, что Бригитта сказала мне насчет своего слабого сердца, но я вдруг вообразил, будто со мной что-то неладно. Поверите ли? Меня стали донимать всякие дурацкие предчувствия и мысли о том, что я не так питаюсь; я приобрел тренажер для гребли и велосипед, начал делать упражнения с гантелями; отказался от соли и сахара, от животных жиров и пирожных с кремом; даже сократил свою ежедневную порцию «Фифтифифти» до какой-нибудь половины коробки. На меня накатывали приступы волнения касательно целости моих волос, езды по супермаркету (так ли уж безопасны эти тележки?), моих половых функций и моего счета в банке. Почему меня тревожил мой счет в банке, ведь я этого банка и в глаза не видел? Я боялся, что моя карточка в магазине вдруг не сработает, мучился размышлениями о предоставленном мне огромном кредите. Чем я его заслужил?

Конечно, большую часть времени я чувствовал себя прекрасно, развлекался шоппингом, гольфом, сексом и встречами со знаменитыми людьми. Но иногда думал: а ну как мне нельзя гонять мяч по этим 18 лункам? А ну как на самом деле я не могу себе позволить свое «Фифтифифти»? Наконец я поделился этими мыслями с Бригиттой. По ее мнению, меня пора было передавать в другие руки. Она свое дело сделала, объяснила Бригитта. Мне стало грустно, и я спросил, что ей купить в знак благодарности. Она сказала, у нее есть все что нужно. Я попробовал написать стихи, потому что «Бригитта» рифмуется с «разбито», но кроме этого мне удалось придумать только «закрыто» и «иди ты», и я отказался от своего намерения; да и вообще, решил я, стихи ей уже наверняка дарили и до меня.

Теперь я перешел под опеку Маргарет. На вид она была серьезней Бригитты, в строгом костюме и прическа волосок к волоску — так выглядят финалистки конкурса «Деловая женщина года». Я ее слегка испугался — мне было трудно представить себе, как можно обратиться к ней с предложением лечь в постель, которое я когда-то сделал Бригитте, — и ждал, что она вот-вот выразит свое неодобрение по поводу того, как я живу. Но ничего подобного, конечно, от нее не услышал. Нет, она только сказала, что я, видимо, уже достаточно здесь освоился, а если мне понадобится что-нибудь большее, чем практическая помощь, то я могу рассчитывать на нее.

— Можно вас спросить, — сказал я ей сразу после нашего знакомства я, наверно, зря волнуюсь насчет своего здоровья?

— Это совершенно излишне.

— И насчет денег тоже зря?

— Это совершенно излишне, — повторила она.

В ее тоне я почувствовал намек на то, что можно было бы найти и более серьезные причины для волнений, стоит только как следует поискать; но пока решил с этим не торопиться. Времени у меня впереди хватало. В чем, в чем, а во времени здесь никогда недостатка не будет.

Ну вот; честно признаться, я отнюдь не семи пядей во лбу и в своей прежней жизни больше любил просто делать то, что надо было сделать, или то, что мне хотелось сделать, а не ломать голову понапрасну. Это ж нормально, правда? Но если времени у человека навалом, он обязательно до чего-нибудь да додумается и начнет задавать себе вопросы посерьезнее. Например, кто здесь настоящие хозяева и почему я их ни разу не видел? На их месте я бы устроил какие-нибудь вступительные экзамены или хотя бы иногда выносил нам оценки; но кроме одного прямо скажем, не слишком впечатляющего — визита в суд, когда тот старый чудак сообщил мне, что со мной все в порядке, никаких хлопот по этой части у меня не было. Гоняй себе мячик целые дни напролет. Что же, я должен принимать это как само собой разумеющееся? Стало быть, им от меня ничего не нужно?

И потом, эта история с Гитлером. Я сидел за кустами, а он прошагал мимо, приземистый человечек в этой своей мерзкой форме и с фальшивой улыбкой на лице. Прекрасно, я его видел и удовлетворил свое любопытство, но скажите на милость, спрашивал я себя, а что он-то здесь делает? Тоже заказывает завтраки, как и все прочие? Я уже убедился, что ему разрешили носить свою одежду. Стало быть, он может и в гольф играть, и сексом заниматься, когда пожелает? Не слишком ли?

А еще мне до сих пор не давали покоя мои тревоги насчет здоровья, денег и езды на тележке по супермаркету. Конкретные вещи меня больше не волновали, меня волновал сам факт, что я волнуюсь. В чем тут причина? Может быть, это не просто легкие неурядицы, связанные с привыканием, как предположила Бригитта? Мне кажется, что поводом, который наконец побудил меня обратиться к Маргарет за разъяснениями, был гольф. После всех этих долгих месяцев, а то и лет, что я провел на великолепном здешнем поле, изучая его маленькие хитрости и подначки (сколько раз мой мяч улетал в воду на коротком одиннадцатом перегоне!), уже не могло остаться никаких сомнений: я освоил эту игру в совершенстве. Однажды я прямо так и сказал Северьяно, моему бессменному мальчику: «Я освоил эту игру в совершенстве». Он согласился, и только потом, между обедом и сексом, я вдруг начал вдумываться в свои слова. Моим первым результатом было 67 ударов; затем я стал заканчивать партии все быстрее и быстрее. Еще недавно я стабильно делал не более 59 ударов, а теперь, под безоблачным небом, уверенно шел к 50. Моя техника гона абсолютно изменилась, драйвером я без труда посылал мяч на 350 ярдов, а паттером клал его точно в лунку — он падал туда, словно притянутый магнитом. Я предвкушал, как доведу счет до сорока, потом — вот он, ключевой психологический момент — возьму барьер на отметке 36, то есть в среднем по два удара на лунку, затем пойду вниз к 20. Я освоил игру в совершенстве, подумал я и повторил про себя последние слова: в совершенстве. На самом деле, покато я его еще не достиг, но предел моим успехам поставлен. В один прекрасный день я закончу партию за 18 ударов, угощу Северьяно выпивкой, отмечу свое достижение осетром с чипсами, а потом сексом — но что дальше? Разве кто-нибудь, пусть даже здесь, способен закончить партию в гольф за 17 ударов?

В отличие от Бригитты, Маргарет не являлась на вызов, если подергать шнурок с кисточкой; о встрече надо было договариваться по видеофону.

— Меня беспокоит гольф, — начал я.

— Вообще-то это не моя специальность.

— Неважно. Понимаете, когда я сюда попал, я заканчивал партию за шестьдесят семь ударов. А сейчас уже приближаюсь к пятидесяти.

— Ив чем же тут проблема?

— Чем дальше, тем лучше я играю.

— Поздравляю вас.

— И когда-нибудь я наконец пройду все поле за восемнадцать ударов.

— Вы чрезвычайно самоуверенны. — В ее словах мне послышалась издевка.

— Но что мне делать потом? Она помедлила.

— Может быть, стараться заканчивать за восемнадцать ударов каждую следующую партию?

— Это не годится.

— Почему?

— Не годится, и все.

— Но наверняка ведь есть много других полей…

— Это дела не меняет, — прервал ее я; боюсь, что мои слова прозвучали грубовато.

— Но вы можете заняться каким-нибудь другим спортом, правда? А потом, когда надоест тот, вернуться к гольфу.

— Но это дела не меняет. Когда я закончу партию за восемнадцать ударов, гольф исчерпает себя.

— Есть масса других видов спорта.

— Они тоже себя исчерпают.

— Что вы каждое утро едите на завтрак? — По тому, как она кивнула после моего ответа, я понял, что она и раньше все это знала. — Вот видите. Каждое утро одно и то же. Завтрак-то ведь вам не надоедает.

— Нет.

— Ну и относитесь к гольфу так же, как к завтраку. Может быть, вам никогда не надоест проходить все поле за восемнадцать ударов.

— Может быть, — с сомнением сказал я. — Сдается мне, вы ни разу не играли в гольф. А потом, есть еще и другое.

— Что именно?

— Насчет усталости. Здесь никогда нс устаешь.

— Вас это огорчает?

— Не знаю.

Усталость мы вам организуем.

— Оно конечно, — ответил я. — Только я уверен, что это будет какая-нибудь приятная усталость. Ничего общего с той жуткой усталостью, от которой помереть хочется.

— А вам не кажется, что вы просто капризничаете? — Ее голос звучал решительно, почти нетерпеливо. — Чего вы хотели? На что надеялись?

Про себя я с ней согласился, и беседа была закончена. Жизнь продолжалась. Эта фраза меня тоже слегка забавляла. Жизнь продолжалась, и я освоил гольф в совершенстве. Еще я занимался самыми разными вещами:

— совершил несколько морских путешествий;

— учился плавать на каноэ, покорять горные вершины и летать на воздушном шаре;

— подвергался всем мыслимым опасностям и уцелел;

— исследовал джунгли;

— присутствовал на судебном процессе (и остался недоволен приговором);

— пробовал быть художником (получалось вовсе не так плохо, как я думал!) и хирургом;

— влюблялся, конечно же, много раз;

— испытал, каково быть последним человеком на Земле (и первым тоже).

Все это не значит, что я бросил делать то, чем занимался с самого начала. Ко мне приходили все новые и новые женщины, и иногда я спал с несколькими сразу; я ел все более редкие и экзотические блюда; я перевстречался со всеми знаменитыми людьми, каких мне удалось откопать в памяти. Повидал, например, всех футболистов, какие только были. Я начал со знаменитых, затем переключился на тех, которые мне нравились, но не были особенно знаменитыми, потом — на средних, потом — на тех, чьи имена я помнил, хотя не помнил, как они выглядят и как играют; наконец я стал заказывать встречи с последними игроками, которых еще не видел, — с противными, неинтересными, грубыми игроками, которые мне ни капли не нравились. Встречаться с ними мне никакого удовольствия не доставляло — в жизни они были такими же противными, неинтересными и грубыми, как на поле, — но я хотел оттянуть тот момент, когда все футболисты кончатся. Потом футболисты кончились. Я снова обратился к Маргарет.

— Я повидал всех футболистов, — сказал я. Боюсь, я и в футболе мало что смыслю.

— И сны мне не снятся, — добавил я жалобным голосом.

— Зачем они вам нужны, — ответила она. — Зачем они вам нужны? Я чувствовал, что она как бы проверяет меня, хочет выяснить, насколько я серьезен. Может быть, все это действительно нечто большее, чем трудности привыкания?

— По-моему, я заслужил объяснение, — сказал я — признаюсь, что это вышло у меня чересчур торжественно.

— Спрашивайте что вам угодно. — Она откинулась на спинку своего рабочего стула.

— Понимаете, я хочу во всем разобраться.

— Похвальное желание. — Она говорила со мной как бы немножко свысока, что-ли.

Я решил начать с главного:

— Скажите, это ведь Рай, так?

— О да.

— А как же воскресенья?

— Не понимаю вас.

— По воскресеньям, — объяснил я, — если не ошибаюсь, потому что я здесь не очень-то аккуратно слежу за днями, я играю в гольф, хожу по магазинам, обедаю, занимаюсь сексом и прекрасно себя чувствую.

— Разве это не… замечательно?

— Я не хочу показаться неблагодарным, — осторожно сказал я, — но где же Бог?

— Бог. Вам что, Бог нужен? Вы этого хотите?

— А что, разве важно, хочу я или нет?

— Только это и важно. Значит, вам нужен Бог?

— Честно говоря, я думал совсем по-другому. Честно говоря, я думал, что или он есть, или его нет. И хотел узнать, как оно на самом деле. Я не думал, что это от меня как-нибудь зависит.

— Разумеется, зависит.

— Ох.

— Рай в наши дни демократичен, — сказала она. Потом добавила: — По крайней мере, если вы этого хотите.

— То есть как это — демократичен?

— Мы больше не навязываем Рай людям, сказала она. — Мы прислушиваемся к их нуждам. Если они его хотят, они его получают; а нет, так нет. И к тому же получают именно такой Рай, какой хотят.

— А какого обычно хотят?

— Ну, обычно хотят продолжения жизни, так можно сказать. Только… лучше, сами понимаете.

— Секс, гольф, шоппинг, обед, встречи со знаменитыми людьми и прекрасное самочувствие? — спросил я, как бы защищаясь.

— Всякое бывает. Но если откровенно, я не сказала бы, что разница так уж велика.

— Не то что в старые времена.

— Ах, старые времена, — она улыбнулась. — Я-то их, конечно, не застала, но вы правы, тогда Рай представлялся людям чем-то гораздо более изысканным.

— А как насчет Ада? — спросил я.

— Что насчет Ада? Ну, есть он, Ад?

— О нет, — ответила она. — Это была всего-навсего необходимая пропаганда.

— Вот я и засомневался. После встречи с Гитлером.

— С ним многие встречаются. Он тут вроде… туристской достопримечательности, что ли. Ну и как он вам?

— Вообще-то я с ним не говорил, — твердо сказал я. Он не из тех, кому я подал бы руку. Я только посмотрел на него из-за кустов.

— Да-да. Такой способ предпочитают очень многие люди.

— Вот я и подумал, если он здесь, стало быть, Ада нету.

— Разумный вывод.

— Просто ради любопытства, — сказал я, — а чем он тут занимается? — Я представил себе, как он каждый день ходит на Олимпийские игры 1936 года в Берлине, смотрит, как Джесси Оуэнс падает, а немцы выигрывают все призы, а. потом идет есть кислую капусту, слушать Вагнера и развлекаться с пышной блондинкой чисто арийских кровей.

— К сожалению, у нас не принято разглашать чужие секреты.

— Извините, — Это было правильно. Если подумать, я тоже не согласился бы, чтобы все узнали, как я провожу время.

— Так, значит, нет вовсе никакого Ада?

— Есть то, что мы называем Адом. Но это больше похоже на парк аттракционов. Ну, знаете — скелеты, которые выскакивают у вас перед носом, ветки в лицо, безвредные бомбы, в общем, всякие такие вещи. Только чтобы вызвать у посетителей приятный испуг.

— То есть испуг обязательно должен быть приятным, — заметил я

— Ну да. В наше время люди хотят именно этого.

— А вы знаете, какой был Рай в старые времена?

— Старый Рай? Да, мы знаем о Старом Рае. У нас есть архивы.

— Что с ним произошло?

— Он, можно сказать, закрылся. Люди его больше не хотели. Он стал им не нужен.

— Но у меня были знакомые — правда, мало, — которые ходили в церковь, крестили своих детей, не употребляли грубых слов. С ними-то как же?

— Есть у нас и такие. Их тоже обслуживают. Они молятся и благо дарят Бога, примерно как вы играете в гольф и занимаетесь сексом. Им, кажется, неплохо, они получили то, что хотели. Мы построили для них несколько очень симпатичных церквей.

— Выходит, для них Бог существует? — спросил я. Ну конечно.

— А для меня, значит, нет?

Похоже, что нет. Если только вы не захотите изменить свои представления о Рае. Тут я вам не помощница. Но могу посоветовать, куда обратиться.

— По-моему, пока у меня и так есть над чем подумать.

— Прекрасно. Тогда до следующего раза.

Той ночью я спал плохо. Моя голова не была занята сексом, хотя вес они старались как могли. Не желудок ли в этом виноват? Наверное, я переел осетрины? Ну вот, пожалуйста — я снова начал тревожиться за свое здоровье.

Наутро я пошел играть в гольф и закончил круг за 67 ударов. Мой мальчик Северьяно вел себя так, словно это моя лучшая партия, как будто не знал, что я могу сделать на 20 ударов меньше. После этого я навел необходимые справки и отправился к единственному облачку на горизонте. Как я и ожидал. Ад оказался никуда не годным; гроза над автомобильной стоянкой удалась им лучше всего. Там были безработные актеры, которые протыкали других безработных актеров длинными вилами и окунали их в бочонки с надписью: «Кипящее масло». Фальшивые звери с пристегнутыми клювами клевали трупы из пористой резины. Я видел Гитлера, который ехал на Призрачном Поезде, держа под мышкой Madchen с косичками. Еще там были летучие мыши, и скрипящие крышки гроба, и запах гнилых половиц. Так, значит, вот чего хотят люди?

— Расскажите мне про Старый Рай, — попросил я Маргарет на следующей неделе.

— Он в основном соответствовал вашим описаниям. Я имею в виду сам принцип Рая: вы получаете то, чего хотите, то, чего от него ждете. Я знаю, что некоторые думают иначе: будто бы в Раю человек должен получать по заслугам, но такого никогда не бывало. Нам приходится их разочаровывать.

— И что, они огорчаются?

— Как правило, нет. Людям больше нравится получать то, чего они хотят, а не то, чего они заслуживают. Хотя кое-кто из них проявлял недовольство тем, что другие не были примерно наказаны. Видимо, в их представление о Рае входило и то, что остальные должны попасть в Ад. Не очень-то это по-христиански.

— А они… становились бесплотными? Превращались в чистый дух и всякое такое?

— Да, разумеется. Они же этого хотели. Во всяком случае, в определенные эпохи. Мода на развоплощение — вещь очень нестойкая. Сейчас, например, очень многие предпочитают сохранять свое собственное тело и свою индивидуальность. Хотя и это, скорее всего, чисто временное явление.

— Чему вы улыбаетесь? — спросил я. Она меня удивила. Я думал, что Маргарет, как и Бригитта, служит всего-навсего источником информации. Однако она явно имела свое мнение о происходящем и не скрывала этого.

— Просто иногда кажется забавным, что люди гак цепляются за свое тело. Бывают, конечно, просьбы о незначительных операциях. Но это выглядит так, словно от идеального представления о себе их отделяет только неправильный нос, или морщинки на лице, или горсть силикона.

— И что же случилось со Старым Раем?

— Он еще немного продержался после того, как открыли новый. Но спрос на него постоянно падал. Новый Рай нравился людям больше. Что ж, ничего удивительного. Мы ведь смотрим далеко вперед.

— А что случилось с обитателями Старого Рая?

Маргарет пожала плечами с самодовольным видом, точно глава планового отдела какой-нибудь корпорации, чьи прогнозы оправдались с точностью до последнего десятичного знака.

— Вымерли.

— То есть как это? Вы хотите сказать, что закрыли Старый Рай, и поэтому они вымерли?

— Нет-нет, что вы, наоборот. У нас тут другие законы. По конституции Старый Рай должен функционировать до тех пор, пока он нужен его обитателям.

— А кто-нибудь из его обитателей еще жив?

— По-моему, да, но их очень мало.

— Можно мне встретиться хотя бы с одним?

— К сожалению, они никого не принимают. Раньше принимали. Но люди из Нового Рая обычно вели себя как в увеселительном парке с уродцами, показывали пальцем и задавали глупые вопросы. Поэтому обитатели Старого Рая отказались встречаться с ними. Стали говорить только друг с другом. Потом начали вымирать. Теперь их уже совсем немного. Мы им, конечно, ведем учет.

— А они бесплотные?

— Кто да, а кто и нет. Зависит от секты. Тем, кто бесплотен, разумеется, нетрудно избегать встреч с обитателями Нового Рая.

Ну что ж, какой-то резон в этом был. Резон был во всем, кроме самого главного.

— А что вы имели в виду, когда сказали, что другие вымерли?

— Каждому предоставлена возможность умереть, если он захочет.

— А я и не знал.

— Вот видите, тут есть свои маленькие сюрпризы. Неужели вы действительно хотели бы знать все наперед?

— А как они умирают? Накладывают на себя руки? Или вы их убиваете?

Маргарет была заметно шокирована такими грубыми предположениями.

— Боже мой, нет. Я же сказала: у нас демократия. Хотите умереть — умирайте. Просто надо хотеть этого достаточно долго, и тогда оно происходит само собой. Смерть больше не является делом случая или горькой неизбежностью, как было в первый раз. Воля человека для нас закон, вы ведь и сами это заметили.

Я не был уверен, что правильно все понял. Мне надо было пойти и переварить услышанное.

— Скажите, — спросил я, — а эти мои переживания насчет гольфа и прочего — они как, и у других тоже бывают?

— В общем-то да. Люди часто прося! у нас, например, плохой погоды или каких-нибудь неприятностей. Они скучают по неприятностям. Некоторые просят боли.

— Боли?

— Ну да. Вот вы, скажем, как-то жаловались, что у вас не бывает такой усталости, от которой — по вашему же выражению — помереть хочется. Ваши слова показались мне любопытными. Люди просят боли, и не так уж редко. Кое-кто даже настаивает на операции. Не на косметической, а на серьезной.

— И вы соглашаетесь?

— Только если они упорствуют. Сначала мы пробуем убедить их, что желание оперироваться на самом деле обусловлено чем-то другим. Обычно нам это удается.

— А сколько людей используют возможность умереть?

Она посмотрела на меня спокойно, точно призывая не волноваться.

— Да все сто процентов, конечно. Через много тысячелетий, разумеется, если считать по-старому. Но раньше или позже эту возможность использует каждый.

— Так, стало быть, тут все как в первый раз? В конце концов обязательно умираешь?

— Да, но не забывайте, что качество жизни здесь значительно выше. Люди умирают не прежде, чем сами решат расстаться с жизнью. Во второй раз это гораздо более приемлемо, чем в первый, потому что совершается добровольно. — Она помедлила, затем добавила: — Как я уже говорила, мы прислушиваемся к нуждам людей.

Я ее не винил. Не в моих это привычках. Я просто хотел разобраться, как у них тут все устроено.

— Выходит… что даже верующие люди, которые попали сюда затем, чтобы вечно славить Бога… выходит, что через несколько лет, или веков, или тысячелетий они тоже сдают позиции?

— Вы правы. Я говорила вам, что у нас еще есть обитатели Старого Рая, но их число постоянно сокращается.

— А кто начинает просить смерти раньше всех?

— Мне кажется, «просить» — не то слово. Не просить, а хотеть. Ошибок тут не бывает. Если вы достаточно сильно этого хотите, вы умираете — вот главное правило.

— Ага.

— Ну да. А насчет вашего вопроса — боюсь, что раньше всех начинают желать смерти люди, немного похожие на вас. Те, кто хочет заполнить вечность сексом, пивом, наркотиками, гоночными автомобилями и так далее. Сначала они не могут поверить в свое везение, а через несколько столетий не могут поверить в свое невезение. Начинают понимать, что такие уж они люди. Слишком стремятся быть самими собой. Тысячелетие за тысячелетием — и все самими собой. Вот они-то обычно и умирают скорее прочих.

— Я никогда не принимаю наркотиков, — твердо сказал я. Она меня крепко обидела. — И автомобилей у меня всего семь. По здешним меркам это не так уж много. И езжу я, между прочим, довольно тихо.

— Конечно, конечно. Я просто имела в виду общий характер развлечений, понимаете.

— А кто держится дольше всех?

— Что ж, отдельные обитатели Старого Рая оказались весьма твердыми орешками. Молитва помогала им коротать век за веком. А сейчас… да вот юристы, например. Они любят разбирать свои старые дела, а потом чужие. Это может тянуться до бесконечности. Фигурально выражаясь, — быстро добавила она. — И ученые — те тоже крепкий народ. Сидят и читают все книги, какие только есть на свете. И еще обожают спорить о них. Некоторые из этих споров, — она подняла глаза к небу, — длятся тысячелетиями. Похоже, что споры о книгах помогают их участникам сохранять молодость.

— А как насчет тех, кто пишет книги?

— Они не дотягивают и до половины того срока, какой выпадает на долю спорщиков. И художники с композиторами тоже. Они как-то чувствуют, когда их лучшее произведение уже создано, а потом потихоньку угасают.

Казалось бы, все это должно было испортить мне настроение, но я ничего подобного не замечал.

— Разве это не должно меня угнетать?

— Нет, конечно. Вы же здесь для того, чтобы наслаждаться. Вы получили, что хотели.

— Вроде бы так. Может, я просто не могу привыкнуть к мысли, что когда-нибудь тоже захочу умереть.

— Всему свое время, — сказала она деловито, но дружелюбно. — Всему свое время.

— Кстати, последний вопрос, — я видел, как она играет своими карандашами, раскладывает их в ряд, — а вы-то, собственно, кто такие?

— Мы? Вообще-то мы очень похожи на вас. Мы могли бы быть вами. А может, мы и есть вы.

— Если получится, я еще вернусь, — сказал я.

Несколько следующих веков — я говорю ориентировочно, потому что бросил считать время по-старому, — ушли у меня на серьезные занятия гольфом. Наконец я добился стабильного результата в 18 ударов, и восторги моего мальчика стали обыденным явлением. Тогда я сменил гольф на теннис. Довольно скоро я побил все знаменитые ракетки мира на глине, траве, бетоне, дереве, ковре — на любых покрытиях по их выбору. Я оставил теннис. Я сыграл за «Лестер-Сити» в финале Кубка и получил медаль лучшего игрока (мой третий гол, забитый с двенадцати ярдов мощным ударом головой, решил судьбу матча). Я нокаутировал Роки Марчиано в четвертом раунде на ринге в Мэдисон-сквер-гарден (последние раунд-другой я немножко поиздевался над ним), снизил рекорд марафона до 28 минут, стал чемпионом мира по метанию стрелок; результат, который я показал во встрече с крикетистами Австралии на стадионе «Лорде» (мои 750 перебежек за один тур надолго останутся рекордом), будет превзойден еще не скоро. Через некоторое время мне наскучили и Олимпийские золотые медали. Я оставил спорт.

После этого я серьезно увлекся шоппингом. Я съел больше разных тварей, чем их плавало на Ноевом ковчеге. Перепробовал все марки пива в мире, не считая изобретенных лично мной, стал знатоком вин и насладился самыми редчайшими их сортами; они кончились слишком быстро. Знаменитостей, с которыми я встречался, не перечесть. Я занимался сексом с огромным количеством партнеров и огромным количеством способов, но существует всего-навсего столько-то партнеров и столько-то способов. Между прочим, не поймите меня неправильно: каждый день приносил мне массу удовольствия. Просто я теперь знал, что делаю. Я искал выхода.

Я решил комбинировать развлечения и начал заниматься сексом со знаменитостями (я не скажу вам, с кем именно, — они просили меня держать это в секрете). Одно время я даже читал книги. Я помнил слова Маргарет и пробовал — всего пару столетий, не больше — спорить об этих книгах с другими людьми, которые тоже их читали. Но такая жизнь показалась мне довольно скучной, во всяком случае, по сравнению с самой жизнью, и продлевать ее явно не стоило. Пытался я и войти в круг тех людей, которые пели и молились в церквах, но понял, что мне это не по нутру. Однако прежде, чем отправиться на свой последний (я знал это) разговор с Маргарет, я должен был перебрать все что можно. Она выглядела почти так же, как несколько тысячелетий назад, когда мы увиделись впервые; правда, я и сам мало изменился.

— У меня есть идея, — сказал я. Что ж, за такой срок грех ничего не придумать, верно? — Послушайте, если в Раю можно получить все что хочешь, тогда я хочу никогда не уставать от вечности! — Довольный собой, я откинулся в кресле. К моему удивлению, она кивнула, почти ободряюще.

— Если угодно, попробуйте, — сказала она. — Я выпишу вам бумагу о переводе в такое состояние.

— Но?.. — спросил я, зная, что есть и но.

— Я выпишу вам бумагу, — повторила она. — Это пустая формальность.

— Сначала скажите мне про но. — Я не собирался грубить ей. Но, с другой стороны, не хотел и маяться несколько тысячелетий, если она может сэкономить мне это время.

— Такие попытки уже были, — сказала Маргарет сочувственным тоном, словно ей по-настоящему жаль было меня огорчать.

— И что же не вышло? В чем тут но?

Видите ли, здесь имеется логическое противоречие. Вы не можете стать кем-то иным, не прекратив быть тем, кто вы есть. А этого еще никому вынести не удавалось. Во всяком случае, пока, — добавила она, как бы подразумевая, что я могу оказаться первым, кто решит эту проблему. — Какой-то из моих прежних собеседников — очевидно, он, как и вы, увлекался спортом, — сказал, что одно дело быть бегуном, и совсем другое — вечным двигателем. Рано или поздно вам снова захочется бежать. Согласны?

Я кивнул.

И все, кто это пробовал, попросились назад?

— Да. А после они все использовали возможность умереть?

— Ну да. И скорее раньше, чем позже. Кажется, кое-кто из них еще жив. Я могу попросить их переговорить с вами.

— Мне достаточно вашего слова. Я знал, что тут должна быть какая-то неувязка.

— Простите.

— Нет-нет, не извиняйтесь. — На здешний сервис я никак не мог пожаловаться. Все были вежливы со мной с самого начала. Я сделал глубокий вдох, — Мне кажется, — снова заговорил я, — что Рай — это прекрасная идея, даже, может быть, безупречная идея, но она не для нас. Не так мы устроены.

— У нас не принято влиять на чужие выводы, — сказала она. — Но я вас вполне понимаю.

— Тогда зачем это все? Зачем нам Рай? Зачем нам эти мечты о Рае? — Похоже было, что ей не очень хочется отвечать, возможно, для нее это значило превысить свои полномочия; но я уперся. — Намекните хоть, что вы об этом думаете?

— Может быть, вам это нужно, — предположила она. — Может быть, вы не прожили бы без такой мечты. Стыдиться тут нечего. По-моему, это вполне нормально. Правда, если бы вы знали о Рае заранее, вы, наверно, не очень стремились бы сюда.

— Ну, это еще вопрос. — Ведь все было действительно очень здорово: шоппинг, гольф, секс, встречи со знаменитыми людьми, и ни болезней, ни смерти.

— Всегда получать то, что хочешь, или никогда не получать того, чего хочешь, — в конце концов, разница не так уж и велика.

На следующий день, решив тряхнуть стариной, я еще раз сыграл в гольф. Партия прошла безупречно: восемнадцать лунок, восемнадцать ударов. Мое умение осталось при мне. Потом я съел завтрак на ленч и завтрак на обед. Посмотрел видеозапись финала Кубка, в котором «Лестер-Сити» победила 5:4, хотя с учетом прошлых событий эта запись была уже не совсем та. Выпил чашечку горячего шоколада с Бригиттой, которая любезно заглянула навестить меня; позднее занялся сексом, правда, только с одной женщиной. После чего вздохнул и перекатился на другой бок, зная, что завтра утром наступит время принять решение.

Мне снилось, что я проснулся. Это самый старый сон, и я только что видел его опять.

 

Примечание автора

 

В главе третьей нашли отражение характер судопроизводства и действительные случаи, описанные в книге Э. А. Эванса «Уголовное преследование и смертная казнь животных» (1906). Первая часть главы пятой заимствует факты и язык из перевода «Отчета о путешествии в Сенегал» Савиньи и Корреара, вышедшего в Лондоне в 1818 г.; вторая часть опирается на образцовый труд Лоренца Эйтнера «Жерико: жизнь и творчество» (Orbis, 1982). Факты, приведенные в третьей части главы седьмой, почерпнуты из «Путешествия проклятых» Гордона Томаса и Макса Моргана-Уиттса (Hodder, 1974). Я благодарен Ребекке Джон за большую помощь в моих изысканиях; Аните Брукнер и Говарду Ходжкину за консультации по истории искусств; Рику Чайлзу и Джею Макинерни за корректировку языка моих американских персонажей; доктору Джеки Дэвис за пояснения, касающиеся хирургии; Алану Хауарду, Галену Строусону и Редмонду О'Ханлону; а также Гермионе Ли.

Дж. Б.

 

Спасибо, что скачали книгу в бесплатной электронной библиотеке RoyalLib.ru

Написать рецензию к книге

Все книги автора

Эта же книга в других форматах


[1]

[2]

A

B

C

D

E

F

G

H

I

J

K

L

M

N

O

[3]

[4]

[5]

[6]

[7]

[8]

[9]

[10]

[11]

[12]

[13]

[14]

[15]

[16]

[17]

[18]

– Конец работы –

Используемые теги: История, мира, 1/2, главах0.082

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: История мира в 10 1/2 главах

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Еще рефераты, курсовые, дипломные работы на эту тему:

Лекции по дисциплине История Отечественная история, История России
Составитель к и н доцент УШКАЛОВ В А г Составитель лекций к ф н доцент Топчий И В... Лекция Введение Теоретические проблемы истории...

Глава I Берлинский кризис 1948 – 1949 гг. Глава II Берлинский кризис 1953 гг. Глава III Берлинский кризис 1958 – 1961 гг.
Введение... Глава I Берлинский кризис гг...

Население мира и мировое хозяйство
Сейчас численность населения мира составляет более 5,7 млрд чел причем темпы прироста населения несколько снизились.Численность населения зависит… Выделяют два типа воспроизводства населения. Первый "демографическая зима" с… СТРУКТУРА НАСЕЛЕНИЯ Половая структура населения зависит от возраста людей и социально-экономических условий.Во всем…

История бизнеса. В данном бизнес плане история бизнеса не представлена, так как предприятие только создаётся
Резюме В резюме изложены основные идеи бизнес плана для создания предприятия Здесь и способы место производства продукции и персонал и... История бизнеса В данном бизнес плане история бизнеса не представлена так... Характеристика продуктов В характеристике указано конкретное описание товара и способы его производства...

Мировой кредитный рынок и его роль в глобализации мировой экономики
Этот рынок, являясь наиболее динамичным сектором международного рынка ссудных капиталов, в наибольшей степени подвержен влиянию изменений в мировом… Однако банковское кредитование продолжает играть значительную роль в операциях… Во времена финансовой нестабильности фондовые рынки имеют тенденцию к сужению и в некоторых случаях даже исчезают как…

Мировое хозяйство и мировой рынок. Международные валютные отношения
Например, товарооборот совершающейся на капиталистическом рынке, составляет около 910 всей торговли. Его экономические законы определяют основные… Они связаны с природой самого строя и отражают новые черты буржуазного… С одной стороны, монополистические концерны могут добиться получения монопольных прибылей лишь посредством вывоза…

Ликвидация последствий первой мировой войны в ведущих странах мира
Войной было уничтожено треть материальных ценностей стран участниц. Огромное количество военной техники, потери в промышленном, сельскохозяйственном… К моменту ее окончания, практически во всех странах система хозяйственных… Во всех странах участницах войны преобладали хозяйственных отношений, который после окончания войны был приостановлен,…

История государства и права Древнего мира и Средних веков
В пути с Е. Произошло несчастье, и он вынужден был при свидетелях оставить зерно на хранение в сарае у В. По истечении срока хранения Е. Явился, но… Задача 2. Вавилонянин Хумбад, взяв у ростовщика долг, не смог их вернуть. В… Задача 3. Ишулан арендовал в Вавилоне у Элдина участок земли, уплатив за него сразу всю арендную плату. Однако…

Немного о теории информации: Информация в материальном мире Свойства информации История и развитие персональных компьютеров
Немного о теории информации... Информация в материальном... Свойства информации...

История развития мировой экономики.
Существовала она и при феодализме. Но в силу натурального типа хозяйства этих докапиталистических общественно-экономических систем международный… Постепенно международные экономические отношения становиться составляющим… Этапы развития мировой экономики. Первый этап возникновения мирового хозяйства16 -19 века характеризуется ускоренным…

0.045
Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • По категориям
  • По работам
  • история спорта в древнем мире Физическая форма поддерживалась, кроме того, и тренировками.Австралийские аборигены постоянно упражнялись в стрельбе из лука и метании бумеранга,… Чем не прародитель современного баскетбола! Первобытные племена Африки в… В эти соревнования входили стрельба из лука, борьба на поясах, фехтование на мечах, кулачный бой, скачки в седле,…
  • Небесные кони. Глава из книги "История Народа Хунну" Военная тактика в I в. до н.э. переживала настоящую революцию.На западе парфяне и сарматы ввели в употребление тяжелую кавалерию. Тело всадника и… Так, сарматы легко расправились со скифами в черноморских степях, а парфяне… От сих кобылиц родятся жеребята с кровавым потом, и посему называются жеребятами породы небесных лошадей. У-ди решил…
  • История математики и геометрии арабского мира Для этого применяются операции, давшие название как трудам по алгебре, так и самой этой науке.Операция аль-джабр (восполнение) есть перенос… Кроме того, требовалось привести коэффициент а при квадрате к единице, так как… Аль-Хорезми указывает условия, при которых корни существуют, в том числе когда есть только один корень (мы бы сказали…
  • Глава 6. Пасха и светлая седмица. История праздника История праздника... Идейное содержание пасхальных песнопений...
  • История создания пластиковых карт. Мировой и Российский опыт Пластиковая карта-это обобщающий термин, который обозначает все виды карточек, различающихся по назначению, по набору оказываемых с их помощью… Сама идея использования карт как платежного средства была выдвинута в книге… Недолговечность этого материала привела к тому, что десятилетие спустя начали появляться первые металлические, а затем…