рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Методология истории и проблема ценности и оценки

Методология истории и проблема ценности и оценки - раздел История, ИСТОРИЯ МЕТОДОЛОГИИ СОЦИАЛЬНОГО ПОЗНАНИЯ КОНЕЦ XIX-XX ВЕК В Современном Историческом Знании Парадигмальный Рубеж В Области Методологии ...

В современном историческом знании парадигмальный рубеж в области методологии нашел свое выражение как в виде методологического сужения поля исторического исследования, не позволяющего включить в него цели и ценности, так и в виде субъективистских концепций, размывающих рациональное содержание методологических теорий. Методологическая дилемма – ценность исторической эпохи против оценки ее историком в ходе эволюции исторического знания решалась попеременно в пользу обеих точек зрения в зависимости от того, какие концептуальные идеи преобладали в данный момент в историографии. Развитие социального знания на данном этапе предполагает интерес не только к научным, но и к иным формам когнитивного освоения мира, а для исторических дисциплин характерна и трансформация их предмета, критериев доказательности исторического знания, а также сферы их применения. Расширение предмета исторического знания происходит одновременно с обогащением его методологического аппарата и попытками анализа по-новому увиденных результатов других социальных и культурологических дисциплин.

В силу своей специфики историография всякий раз занимается изучением ситуации, к которой приводит расширение области исследований в исторической науке и развитие источниковедческой базы. Ее заботой является весь комплекс связанных с этим методологических проблем, поскольку историография находится на стыке по крайней мере трех дисциплин: истории исторической науки, теории исторического познания и социологии, открывая путь к действительно научному объяснению на первый взгляд хаотических и противоречивых явлений, в выборе и постановке исследовательских проблем, в отборе и методиках препарирования источников, наконец, в явных или скрытых философско-исторических концепциях, которыми направляются и вдохновляются все сколь-нибудь крупные исторические труды[xx].

В методологическом смысле довольно разнообразной была уже античная историография. Например, уже в античности различались жанры доксографии, античной биографии, диадохографии (“история преемств”, была разработана перипатетиками в александрийскую эпоху в III–II вв. до н.э.), разбора философских доктрин как такового, а также философского перевода – он появляется в Риме в II–I вв. до н.э., в период усвоения римлянами греческой философии[xxi]. Из античных авторов в Средневековье и в эпоху Возрождения самыми знаменитыми были Плутарх и Светоний с его “Жизнью двенадцати цезарей”. Биография как исторический жанр нашла особенно благоприятную почву для своего развития в эпоху гуманизма, выдвинувшего на первый план человеческую личность. Кроме того, она позволила ввести в литературу такой материал, который по каким-то причинам был обойден вниманием в собственно исторических сочинениях того времени. Так, итальянские гуманисты XV–XVII вв. избегали заострять проблемы, касающиеся церкви, однако в это же время создаются биографии не только светских политических деятелей, но также пап и различных художников и поэтов, как, например, известнейшее собрание биографий той эпохи – знаменитая книга Дж.Вазари “Жизнь знаменитых художников, скульпторов и архитекторов”, вышедшая в 1550 году[xxii].

Переосмысление основ историографии происходило на протяжении достаточно длительного периода. В течение нескольких столетий она постепенно приблизилась к осознанию себя как науки. Существенно новый этап в развитии исторической мысли пришелся на конец XVIII – начало XIX вв. Здесь особую роль сыграла деятельность немецкой исторической школы права (Г.Гуго, К.-Ф.Савиньи и др.), пришедшей к выводу о необходимости исследования не только современных политических и правовых институтов Германии, но и истории их становления, а также влияния на формирование этих институтов новых экономических отношений в Европе, в особенности торговых и кредитных.

Кроме того, в конце XVIII – начале XIX вв. интенсивно развивалась классическая филология, потребовавшая усиленного внимания к проблемам критики источников. Так, на становление источниковедения как исторической дисциплины повлиял выход работы Ф.-А.Вольфа “Введение к Гомеру”, считавшего, что греческий эпос был создан не одним историческим лицом, а многими (т.е. сказителями) и тем самым выражает существо “народного духа”. Методология работы с историческими источниками активно развивалась и исторической школой права. Исключительное значение, которое историческая школа права придавала изучению источников и их критике, отечественный исследователь историографии средних веков В.А.Косминский связывает именно с потребностями филологической науки, которая, по его словам, задала направление ее деятельности: “Как историки права, так и историки вообще все больше и больше начинают отходить от нарративных источников и все больше переходят к изучению подлинных источников, какими являются в первую очередь грамоты и другие подобные документы”[xxiii].

Особое место в решении указанных проблем занимают работы Нибура, в которых впервые был поставлен ряд важных вопросов критики источников. Занимаясь источниками, связанными с ранним периодом римской истории, Нибур столкнулся с проблемой, как перейти от неполного и субъективного источника к историческому факту, к тому, что происходило в действительности. Пытаясь разрешить эту проблему, он разработал ряд принципов, помогающих установить время и происхождение конкретного исторического источника. Нибур обнаружил, что историческое знание содержит множество фальсификаций и умолчаний. Он предложил, чтобы с источниками, которые в основном оставались литературными или повествовательными, работали, выявляя в них более ранние и более поздние элементы, различая позднейшие напластования и первоначальную их форму. Кроме того, Нибур выдвинул идею имманентной критики даже наиболее достоверных их частей, которая показывала бы, как точка зрения автора повлияла на его изложение фактов. Это позволило бы историку учесть возникшие при этом искажения. Таким образом немецким методологом была поставлена проблема доверия к историческому источнику вообще[xxiv].

Деятельность исторической школы права, затем школы Леопольда Ранке, а также работы по социальной и политической истории таких французский историков, как О.Тьерри, Ф.Гизо, Ф.Минье и других, – все это в XIX в. привело к переосмыслению предмета историографии. Начинает осознаваться различие между современной и ушедшей культурой, понимание того, что для истолкования прошлой реальности нужен разработанный методологический аппарат. Историография все более склоняется к превращению в методологию исторического познания, выдвигая требование доказуемости. С этого момента можно говорить о попытках построения научной историографии так, как ее понимала классическая наука.

Дальнейшее развитие историографии можно рассматривать в различных аспектах. В методологическом смысле важно исследование эволюции этой науки под углом проблемы соотношения ценностей изучаемой эпохи и оценки историка. После предварительной работы по отбору материала, претендующего на то, чтобы представлять содержательную основу исторического факта, возникает необходимость в его истолковании. Первая дихотомия здесь – между истинностью и образностью, “стремлением к изображениям не только фактически истинным, но и фиксирующим ценности в качестве составляющих, например, образного повествования о великих и низких делах”[xxv].

Литературная историография не входит в число самостоятельных наук, а понимается как теоретико-множественное пересечение нескольких форм мысли. Относительно намерений, которые могут действовать на автора, “заставляя его погрешать против точности и правдивости”[xxvi], Ш.Сеньобос писал, что историк ведь может иметь и литературные вкусы, и не осознавая этого, он отчасти придает своим утверждениям драматический; романтический, лирический или ораторский оттенок с целью произвести большее впечатление на своих читателей. Такая причина отхода от строгих канонов классической методологии играла очень важную роль в исторических документах, особенно в повествовательных или описательных. Раскрывая смысловой потенциал истории, этот подход ставит своей целью не столько поиск истины, сколько пробуждение эстетического интереса, построение интриги. Превращаясь в символ, каждое событие обретает собственное имя и усиливает эмоциональное воздействие на читателя. Отмечено, что, подобно научным теориям, образы и метафоры, в том числе используемые в историографии этого типа, классифицируются по группам, которые могут быть соотнесены с этапами возникновения, развития и устаревания научной теории. Любая метафора возникает как индивидуально-творческий акт, создающий новое, до этого непривычное значение, затем она может стать активно-образной, распространиться в научном сообществе и массовом сознании и, в конце концов, быть адаптированной ими.

Метафора – важный элемент и в научной историографии: например, по крайней мере три из них соотносимы с социальным движением так, как оно отражено в самосознании общества: метафоры развития, генезиса и революции[xxvii]. Иногда, особенно в этой связанной с искусством разновидности историографии, эмоциональность замещает оценку историка. Яркость становится целью писателя. Предпочтение здесь отдается не категории всеобщего либо уникального, единичного в истории, но скорее тому, что относится к искусству – особенному. Грань между историческим и художественным творчеством становится весьма тонкой. Исследователи методологии исторического знания, особенно в последние годы, неоднократно отмечали, что метафора и в собственно научном знании выполняет определенные функции, хотя, в отличие от искусства и литературы здесь приоритетными являются иные ее стороны[xxviii]. “В научных теориях зачастую происходит так, что для теории о вновь изучаемых явлениях метафорически используется теория об иной области действительности, созданная и принятая раньше, причем метафорическое использование этой теории является скорее инициатором осмысления аналогии, чем ее следствием[xxix]. Интересно видеть, в какое новое отношение вступает неожиданный образ с ассоциативным полем по-иному метафоризированного события, делая его предметом как теоретического, так и творческого освоения мира. Этот подход свойствен в научной историографии в основном для описательной школы, однако и она не ограничивалась констатацией факта или рассказом о событии. Требование эстетической суггестивности выполняло роль катализатора понятийного мышления. Историческая наука выражала свое отношение к тому, чем стало событие для нас или чем могло бы стать.

Как отмечалось неоднократно исследователями, идея “двух историй” – научного исследования и рассказа о неповторимых событиях прошлого – восходит по крайней мере к Фихте. Он делил историю на априорную (теоретическую) и апостериорную (эмпирическую). Гегель также говорил о двух разных историях, одна из которых “пишет серым по серому”, а другая построена по канонам литературы. Пример второго подхода можно найти у Р.Виппера, который показывает, как драматизируется историком период, предшествовавший буржуазной английской революции. “Одиннадцать лет беспарламентского правления (1629–1640) изображены как один долгий акт трагедии, содержащий ее завязку. Люди живут в тягостном ожидании; обе стороны, между которыми потом произойдет столкновение, молча готовятся к борьбе”[xxx]. В соответствии с этим общим замыслом ученый и отбирал из бесконечного огромного материала нужные ему факты. Однако основная линия развития в историографии связана все же со стремлением решить чисто исследовательские задачи, требующие не только изучения исторических фактов, но и анализа разброса мнений по проблеме их интерпретации.

С другой стороны, близость исторического повествования к литературному жанру в самом деле дает основания для опасений по поводу доказательности исторического знания. Дело в том, что сам объект исторического знания имеет в значительной степени эстетическую структуру. Оценка историка исходит из потребности в раскрытии этических, эстетических, религиозных и иных ценностных аспектов прошлого, в особенности позитивных. Позднейшая историография, начиная с того момента, когда обнаружилось, что надежда проникнуть с помощью интуиции в мысли и чувства ушедших поколений нуждается в корректировке, больше реагировала на личность самого историка. Так, например, школу “Анналов” в свое время критиковали за принятые в ней способы работы с источниками и стремление угодить читателю. Ее обвиняли в некоторой облегченности и тенденции к сенсационности. При всем при этом сама когнитивность оценки оспаривалась тем утверждением, что оценка гораздо более субъективна, чем вообще требует научное познание.

Как объективистское направление, воспитанное школой Ранке, так и релятивизирующий проблему ценностей прагматизм и основанный на его идеях презентизм не просто считали, что ценности эпохи, в которую работает историк, и его оценка прошлого связаны между собой, но что что-то одно превалирует. Так, в позитивистской парадигме (особенно в самом начале, в XIX в.), несмотря на ее неоднородность, сложилась тенденция рассматривать исторические события как реально происходившие, “осязаемые” и полностью доступные пониманию. Г.Риккерт, разбирая позднее крайности в подходах натуралистической исследовательской программы, следующим образом писал о том, что предлагалось в то время позитивизмом: “Если я говорю здесь об альтернативе, то это не значит, что человеку науки предоставлялось выбрать вторую, свободную от ценности точку зрения, как чисто естественнонаучную, а затем расширить ее до пределов естественнонаучного “миросозерцания”, выгодно отличающегося от культурно-научной точки зрения меньшим числом предпосылок (благодаря отсутствию предполагаемого значимым критерия ценности). Натурализм и считает это возможным, но на самом деле это самообман”. Заметим, что сама значимость натуралистической парадигмы для науки не подвергается им сомнению, просто она ограничивается “природой”: “Конечно, с естественнонаучной точки зрения можно рассматривать всю действительность, а следовательно, и всю культуру, как природу, и изгнание из такого рассмотрения всех решительно точек зрения ценности не только возможно, но и необходимо. Но можно ли считать эту точку зрения единственно правомерной, отрицая тем самым всякое историческое образование понятий как произвольное, и не должно ли игнорирование ценности в естествознании принципиально ограничиваться сферою естественнонаучного специального исследования?” – спрашивал он[xxxi].

Русский историк В.И.Герье в книге “О.Конт и его значение в исторической науке” так понимал то новое, что было привнесено позитивизмом в методологию исторического исследования: “Совершенный им (О.Контом. – Н.П.) перелом имеет в историческом отношении такое же значение, какое имеет появление исторической школы, возникшей ранее. ...Оба направления имеют много родственного в том, что хотят заменить искусственные построения политического рационализма конкретными, взятыми из жизни представлениями, с тою разницей, что историческая школа обращается за ними к истории, Конт – к наблюдению; историческая школа больше занята объяснением генезиса явлений, расчленением генетического процесса, Конт – анализом общественных явлений; историческая школа исходит из понятия о народе, Конт – из понятия об обществе; первая исходит из народного духа и в нем видит источник политического творчества, второй ищет естественных законов (lois naturelles) и старается свести к ним общественные явления”[xxxii].

Действительно, позитивизм был согласен, что ценности культуры – важный для личности побудительный мотив, но движущей силой истории считал все же народ, массу, и поэтому больше внимания уделял коллективной психологии. Хотя попытки теоретического анализа поведения больших групп людей встречались и ранее, эпоха социальных перемен конца XIX – начала XX в. и наличие в этот момент в обществе именно массы как решающей силы социальной динамики, “массовидный” облик наиболее ярких и впечатляющих событий этого времени вызвали к жизни и новые формы и методы социально-научного знания, представленные в том числе и позитивистской исследовательской программой. О.Конт переносил акцент на психологию народа, определяемую такими факторами, как природная среда, общественные склонности и т.п.[xxxiii]. Как замечали исследователи позитивизма, в дальнейшем его идеи легли в основу анализа, например, истории учреждений, а не политической истории или истории искусства, где роль ярких индивидуальностей трудно или невозможно игнорировать[xxxiv]. Из трудов позитивистов исчезали элементы литературности и образности.

Возрастание удельного веса познания посредством образов и метафор в арсенале современной социально-философской литературы свидетельствует и о большем понимании гуманитарного характера истории как науки и языка в качестве ее инструмента. В этом выразилась также новая степень интеграции в современной науке, так как метафора – одно из важных средств реализации этого процесса и средств его осмысления”[xxxv]. Ж.Дюби, один из основателей школы “Анналов”, отмечал, что, когда в 70-е г. во Франции снова возродился интерес к политической истории и на первый план, как и раньше, выдвинулось событие, одновременно произошли изменения и в манере подачи исторического материала. Рассказ, повествование приобретают все большее значение[xxxvi]. Во французской историографии это было связано с тем, что в конце 60-х г. философы и социологи заинтересовались историей механизмов власти внутри социальной системы. Однако полувековой опыт изучения материальных и ментальных структур прошлого не был забыт историками, и изучение политики теперь – это уже не исследование простых сцеплений причин и следствий, как во времена позитивизма, а рассмотрение совокупности культурных факторов, которые обусловили расстановку сил и привели к некой политической ситуации.

Придавая большое значение исследованию документальных источников, Л.Ранке полагал, что историк, обращающийся к фактам, раскрывает ход событий так, как они происходили. Многие исследователи обращали внимание на то обстоятельство, что часто параллельные описания исторических событий не совпадают не только в том, насколько велика дифференциация в их оценке, но и с фактографической точки зрения. В связи с этим Г.Зиммель обратил внимание на следующую проблему: “Как из материала непосредственной действительности жизни создается теоретическое образование, именуемое нами историей?” Стремясь показать, что это преобразование более радикально, чем обычно предполагает “наивное сознание”, он критикует исторический реализм, “для которого историческая наука – зеркальное отражение происходившего, “каким оно действительно было”; этим, по мнению Зиммеля, исторический реализм совершает не меньшую ошибку, чем реализм в искусстве, “представители которого полагают, что они изображают действительность, не замечая того, как сильно это “изображение” стилизует реальность”[xxxvii]. Подобное отождествление вообще характерно для объективистской парадигмы в науке. Зиммель тем самым имел в виду не столько цель писателя-историка, сколько сам его метод. Историография как раз и рассматривает технику исследовательской работы историка, занимается выявлением его концепции и поиском причины, по которой она сложилась именно в таком виде, а также выяснением того, какую литературную форму он избрал для изложения своих взглядов и почему. Уже начиная с критической школы в источниковедении анализируется социокультурный контекст, в котором он работает.

Историк, придерживающийся классической парадигмы, был уверен в подлинности свидетельства, если источник заслуживал доверия. Крайне остро эта проблема стояла еще в начале века, когда, раздраженный необъяснимым доверием фактографической школы к дипломатическим, политическим и другим подобного рода документам Ш. Сеньобос писал о том, что существует, вероятно, какое-то природное уважение к официальным авторитетам, политическим или научным, к министерствам и статистическим бюро. Всякий документ получает почти магическую силу, он делается подлинным документом. В таком случае забывают, что эта подлинность заключается только в форме акта, а не в его содержании, и часто смешивают слово “подлинный” со словом “верный”. Когда человек выходит из этого состояния постоянного легковерия (тут Сеньобос приводит книгу одного историка, где все цены, указанные в актах переписи, трактовались как вполне верные исключительно потому, что эти акты – подлинные. – Н.П.), так вот, когда это не подтверждается, ученый вступает на почву критики. И здесь, когда первоначальное доверие к историческому источнику безвозвратно утеряно, его подстерегает еще одна опасность. “Нельзя достичь сразу методических приемов, – пишет Сеньобос, – и рождающаяся критика сначала принимает неопределенную форму. Жестоко обманутый документами, лишенными всякой ценности, критик начинает тщательно разбираться в них, и убеждается, что есть документы, составленные подделывателями и признанными лжецами, которые должны быть отброшены”[xxxviii]. Как это ни парадоксально, но на восприятие исторического источника любого типа, будь то документы, предметы, устные свидетельства и т.д. начинает влиять традиция, прежде характерная для западноевропейской юриспруденции. В применении к судебной практике, как поясняет Сеньобос, это законное негодование породнило теорию свидетельства. Она основана на той идее, что свидетели могут быть хорошие и дурные. “Хорошие свидетели, достойные доверия, суть те, которые знали истину и хотели сказать ее, это люди искренние и хорошо осведомленные; дурные свидетели – это лжецы и дурно осведомленные люди, они и не знают истины, и не хотят говорить ее”[xxxix]. Прежде всего такое разграничение прилагается к лицам. Перенося его на письменные акты, распределяют документы по их авторам, как в суде распределяют свидетельства: с одной стороны – документы, достойные доверия, с другой – внушающие подозрения. “Старинное юридическое понимание говорит, – продолжает Сеньобос, – что есть свидетели, показания которых должны иметь решающее влияние на судебный приговор. Это понятие соединяют с другим юридическим понятием о подлинном акте, т.е. об акте правильном, который должен быть признан, тогда как документ сомнительный должен быть отброшен. Это понятия не научные и часто, вводя их в историческую критику, забывают о том глубоком различии, какое существует между научной проблемой и юридическим делом”[xl]. Таким образом, имея дело со все большим числом как подлинных, так и недостоверных источников, методология исторической науки встает перед проблемой объективности исторического знания.

Фактографическая школа в этом вопросе твердо стояла на той позиции, что задача ученого – изучение документа, а не его интерпретация. Школа Ранке на первый план выдвигала политическую, военную и дипломатическую историю, когда ученый на основании достоверных фактов исследует ценности прошлого, но воздерживается от оценки. Взгляды ранкианцев связаны с представлениями классической науки той эпохи, утверждающих независимость объекта познания от ученого, с одной стороны, и от самого процесса познания с другой. Позднее, при отходе большинства исследователей от классического понимания объективности, эти идеи также претерпели трансформацию. Так, переосмысливая их с позиций неокантианства, Риккерт трактует это уже таким образом, что, конечно же, “по сравнению с трудами историков, произвольно искажавших факты или прерывавших изложение субъективными выражениями похвалы и порицания, требование Ранке соблюдать “объективность” – справедливо, и именно в противоположность таким произвольным историческим конструкциям следует подчеркивать необходимость считаться с фактами. Но, отсюда, однако, не следует, – даже если Ранке и был того мнения, – что историческая объективность заключается в простой передаче голых фактов без руководящего принципа выбора. В словах “как оно было на самом деле” (eigйnlich) заключается, как и в идеографическом методе, проблема”[xli]. Что же касается Ранке, то он, по Риккерту, “избежал одностороннего искажения и оценки фактов не благодаря безразличию, но благодаря универсальности своего сочувствия; так что даже сам великий мастер “объективной” истории... является в исторических трудах своих “сочувствующим человеком”[xlii]. Сами ранкианцы полагали, что чем меньше связана история с настоящим, тем лучше, поскольку это позволит избежать предвзятости оценок. Попытка рассматривать событие с позиции современности ведет к модернизации прошлого.

Первостепенной задачей позитивистская исследовательская программа полагала выход за пределы представлений своей эпохи, так, чтобы сами исторические факты подводили историка к той или иной концепции. Классическая парадигма в историографии поддерживала идею установления событий и объяснения законов истории с позиции вненаходимости, и образцом науки для позитивизма все же было естествознание с его убежденностью в возможности адекватной констатации факта. В этом же духе высказывались, например, Ланглуа и Сеньобос, утверждая, что на практике в громадном большинстве случаев весьма редко встречается потребность знать, что думал автор. Сопоставляя аксиологический и эпистемологический аспекты работы историка, Ш.Сеньобос писал, что “за исключением случаев изучения доктрин мы не выиграем ничего, если будем производить отдельно критику правдивости и критику точности; нет надобности узнавать, что думал автор, потому что его убеждение не представляет никакого интереса; автор является только посредником, помогающим узнать внешний факт, который был ему известен”[xliii]. Правда, кроме внешней критики источника, подготовительной критики, ими была предусмотрена, как и полагается добросовестному исследователю, еще и внутренняя критика, которая виделась им как умозаключения по аналогии, заимствованные большей частью из психологии и имеющие целью воспроизвести душевные состояния, переживавшиеся автором документа[xliv]. Таким образом, проникнуть во внутренний мир этого автора, т.е. в культуру прошлого, никакой трудности не представляет, просто такая внутренняя критика необходима, как пишут Ланглуа и Сеньобос, только в крайне редких случаях. Цель критики – выяснить, точно ли автор документа передал факты. Особое же свойство “исторических фактов” заключается в том, что они узнаются только косвенным путем, по оставшимся от них следам, по причине чего исследователь все же имеет дело не с фактами, а с их образами, которые субъективны[xlv]. Это вынуждает историка прибегать к аналогии с современностью, к собственному опыту и воображению. Отсюда несколько двусмысленное понимание исторического факта как такого утверждения или суждения, которое “соединяет вместе несколько впечатлений, утверждая, что эти впечатления соответствуют внешней действительности”[xlvi]. Знания о прошлом неизбежно субъективны в силу того, что прошедшую реальность мы знаем только по сходству ее с существующей.

Но, не отказывая прошлому в оценке со стороны историка, Ланглуа и Сеньобос полагали, в отличие от ряда направлений более позднего времени, что исторические факты, подобно явлениям природы, обладают повторяемостью, а это дает возможность найти исторические закономерности. В дальнейшем, в ходе методологических дискуссий как между последователями школы Ранке и позитивистами, так и между позитивистами и неокантианцами возникают новые взгляды на то, что преобладает в работе историка: аутентичность культуры прошлого или ее переинтерпретация.

В своей концепции исторического знания Дильтей обратил внимание на проблему, состоящую в том, что историческая наука во многом имеет дело с субъективизмом как самих историков, так и с тем, что в исторических событиях участвуют люди с собственными целями и включенные в свой органичный социокультурный контекст. Таким образом, анализ места ценности в прошлом предполагает присутствие ее в сознании людей последующих эпох. Это довольно сложный когнитивный процесс, идентифицирующий роль ценности в духовном мире прошлого, и в то же время это повторное истолкование (содержательная интерпретация ценности с позиций современности). Концепция исторического факта в системе взглядов Дильтея исходила из неустранимости индивидуального в духовной культуре прошлого. Историческая наука, полагал Дильтей, имеет дело с событиями, зафиксированными в разного рода исторических свидетельствах. Историк работает с опосредованной информацией. Однако описания очевидцев – это всегда высказывание о ценностях, даже неявных. Это высказывание о том, каким человеку представлялось его время или каким бы он хотел его видеть. Дильтей конкретизировал свой взгляд на эту проблему, относя историю к наукам о духе, поскольку считал, что из других наук она ближе всего к описательной психологии. Проблему соотношения в работе историка его собственных оценок и духовного мира исследуемого общества он перевел в плоскость поиска инструментов исторического познания, которые могли бы гарантировать более или менее объективный взгляд на прошлое.

Представители Баденской школы неокантианства В.Виндельбанд и Г.Риккерт также проводили различие между науками о природе и науками о культуре, исходя не только из их предмета либо метода, но и из понятия ценностей. В концепции Виндельбанда суждение о прошлом – это дело истории, современная оценка – философа. Суждение, считал он, это теоретическое соединение представлений (о прошлом). Суждениям можно приписывать известную ценность или отказывать в ценности, объявляя их истинными или ложными, утверждая или отрицая, т.е. так или иначе интерпретируя фактические сведения. История как дисциплина в ее методологическом аспекте – это специальная, эмпирическая наука. “Специальные науки, – говорит Виндельбанд, – устанавливают те суждения, которые приписывают предметам определенные качества состояний, деятельностей и отношений”[xlvii]. Именно исторические науки констатируют, что отдельные люди или народы находились в тех или иных отношениях, совершали те или иные действия, испытали ту или иную судьбу. Вспомним, что и для Риккерта метод отнесения к ценности не совпадал с методом оценки. “Значимость ценности, – писал Риккерт, – не является проблемой истории, но ценности играют в ней роль лишь постольку, поскольку они фактически оцениваются субъектами (т.е. людьми прошлого. – Н.П.), и поскольку, поэтому, некоторые объекты рассматриваются ими как блага. Если история, следовательно, и имеет дело с ценностями, – считает он, – то все же она не является оценивающей наукой. Наоборот, она устанавливает исключительно то, что есть. Перед нами два в логической своей сущности принципиально отличных друг от друга акта: отнесение к ценности остается в области установления фактов, оценка же выходит из нее”[xlviii]. Виндельбанд также видит задачу истории как специальной дисциплины в утверждении и отрицании суждений, в которых прошлое познается, описывается или объясняется, тогда как оценка исторического прошлого – прерогатива исключительно философии. В этой связи особенно интересным представляется его отношение как методолога к истории философии.

История философии, по Виндельбанду, – это эмпирическая наука. Она призвана показывать на основании соответствующего выбора материала “постепенный прогресс научного духа, работавшего над разрешением задачи собственно философской – доводить ценностные нормы до сознания людей”. Однако из-за этого история философии не перестала быть эмпирической наукой, каковой необходимо должна быть всякая историческая дисциплина. Виндельбанд согласен в этом с Риккертом, который разводит процедуру отнесения к ценности и задачи истории как эмпирической науки. Он утверждает, что те определения нормативного сознания, к которым стремится философское мышление, осуществлялись в процессе исторического движения мысли как определения эмпирического сознания. Этот их эмпирический генезис и должна понять история философии совершенно независимо от той ценности, которая им присуща. “Исторический процесс развития человеческого духа, – пишет он, – можно рассматривать с той точки зрения, согласно которой в нем при разработке отдельных проблем, при изменении его интересов... постепенно пробивается сознание норм. Истинный смысл истории философии в таком постепенном уяснении сознанием этих норм”[xlix].

В “Философии немецкой духовной жизни XIX столетия” сам Виндельбанд показывает пример того, что историческая ситуация может не только исследоваться с позиций культур-центристской научной программы, т.е. с учетом того, что наполняло смыслом жизнь людей прошлого – их целей и ценностей, но и вновь оцениваться философией через отнесение ее к общезначимым ценностям. Рассмотрев политику Бисмарка и его роль в становлении немецкой государственности и формировании единого народного духа, он говорит, что “наша жизнь получила таким образом совершенно другой характер, и это расширение социальных рамок – самое важное основание для экстенсивного и интенсивного усиления чувства жизни, которое ощутило человечество XIX в... Распад старых форм жизни и появление новых жизненных мотивов приводит в результате к состоянию поиска и нащупывания, к интенсивному брожению, которое требует своего выражения. Но к этому присоединился еще один момент, может быть, самый важный из всех. Он возникает из социального движения, которое как у нас, так у всех культурных народов дало в XIX веке совершенно измененную структуру всей жизни[l]. Полемизируя с позитивистами и ставя им в вину деперсонификацию истории, он заявил, что преимущественный интерес к проблеме “массовой” истории грозит утратой того, что всегда составляло в ней как науке самое ценное – жизнь личности.

С точки зрения неокантианского направления ценности ушедших эпох соотносимы с категорией общезначимого, а каждая эпоха отличается большим или меньшим осознанием этого общезначимого именно на индивидуальном уровне. Задача философии, таким образом, заключается в том, чтобы именно оценивать историческое прошлое, и она может быть выполнена через его отнесение к высшим духовным ценностям, выступающим в качестве критерия и для прошлого, и для настоящего. Виндельбанд пишет, что только обращаясь к идеальному, философ может полностью понять, что представляло собой ценность для людей прошлого и сформулировать свою оценку этого прошлого, критикуя современников за отход от общезначимых идеальных ценностей.

Риккерт полагал, что рассмотрение благ и оценок как современности, так и прошлого с точки зрения значимости связанных с ними ценностей, т.е. попытки установить, заслуживало ли какое-нибудь “благо” действительно такого названия, являлось ли оно подлинным и по праву ли совершалась какая-нибудь оценка, – ничто из этого историка не интересует. “Я упоминаю об этом, – говорит Риккерт, – только для того, чтобы сказать, что исторические науки о культуре при исследовании благ и идей, вступающих к ним в отношение оценивающих субъектов, не могут дать на подобные вопросы никакого ответа. Это заставило бы их высказать оценки, а оценивание не должно никогда входить в чисто историческое понимание действительности”[li]. М.Вебер позднее понимал это утверждение так, что речь идет только о весьма тривиальном требовании, сводившемся к тому, чтобы исследователь отчетливо разделял две группы гетерогенных проблем: установление эмпирических фактов (включая выявленную исследователем “оценивающую” позицию эмпирически исследуемых им людей), с одной стороны, и собственную практическую оценку, то есть свое суждение об этих фактах (в том числе и о превращенных в объект эмпирического исследования “оценках” людей), рассматривающее их как желательные или нежелательные, то есть свою в этом смысле оценивающую позицию – с другой[lii]. Однако для неокантианства в чистом виде, представителями которого являлись Риккерт и Виндельбанд, проблема была поставлена более сложным образом – через отнесение ценностей прошлого к разряду идеального.

В концепции Виндельбанда конкретными ценностями занимается наука о духе, изучающая историю развития человеческой культуры. Она делает понятным закономерное возникновение оценок, исследует законы, по которым совершаются эти оценки, однако не образует самостоятельной дисциплины, а должна быть составлена из разделов психологии и истории культуры. Виндельбанд пишет, что “психологически-эволюционистское изучение оценок и их закономерности есть проблематика общей объясняющей науки о духе”, которая “должна объяснить, каким образом сложились общепризнанные формы оценок и... какие силы истории обусловили тот особый способ, которым мы совершаем эти оценки”[liii]. Что касается философии, то она занимается теми вечными ценностями, которые не являются причинами объективного хода событий или основанием субъективного их понимания, а представляют собой идеальные нормы, в соответствии с которыми выносится суждение о ценности того, что происходит в силу естественной необходимости. Эти ценностные нормы служат правилами оценки[liv].

Другой представитель неокантианской школы в историографии Э.Майер критиковал позитивистские взгляды за то, что они игнорируют важнейшие факторы истории – идеи и представления людей, случайность, свободу воли, а также ликвидируют историческую роль отдельной личности. Такая позиция очень близка Г.Риккерту, который также полагал, что действительность единична, индивидуальна, и предметом истории должен быть уникальный факт. Историк, считал Риккерт, изображает не все индивидуальное, но только то, что представляется ему интересным и существенным, то есть работает с фактами, предварительно подвергшимися оценке и отбору. “Что ценности обыкновенно не замечаются, – пишет Риккерт, – это объясняется исключительно тем, что основывающееся на культурных ценностях выделение существенного из несущественного большей частью совершается уже авторами, дающими историку его материал, или представляется историку-эмпирику настолько “само собой понятным”, что он совсем не замечает, что здесь на самом деле имеет место. Определенное понимание действительности он смешивает с самой действительностью”[lv]. Оценка исторического события может быть произвольной, тем не менее, она представляет собой важную методологическую процедуру, проводимую историком при отборе и упорядочивании материала.

Однако не зря многие более поздние методологи истории задавались вопросом: а возможно ли вообще проникнуть в органичный мир ценностей, присущий только этому конкретному времени? Дж.Коллингвуд, например, писал, что “мыслительный акт не может повторяться в вакууме, как бестелесный дух прошлого опыта”[lvi]. Сколь часто он бы ни происходил, он должен всякий раз происходить в каком-то контексте, и этот новый контекст должен столь же соответствовать ему, как и старый. Следовательно, простой факт того, что некто выразил свои мысли письменно, а мы располагаем его трудами, еще не делает нас способными понять его мысли. Для этого мы должны подойти к их чтению подготовленными, располагая опытом, достаточно сходным с опытом их автора, чтобы его идеи могли стать частью нашей душевной жизни.

М.Вебер писал, что есть науки, которым как бы “дарована вечная молодость”[lvii]. К ним относятся все исторические дисциплины, “перед ними в вечном движении культуры все время возникают новые проблемы”[lviii]. Для них главную задачу составляет преходящий характер всех идеально-типических конструкций и вместе с тем постоянная неизбежность создания новых. “Мыслительный аппарат, который разработало прошлое посредством мысленной обработки, а в действительности путем мысленного преобразования непосредственно данной действительности и включения ее в понятия, соответствующие познанию и направлению интереса того времени, всегда противостоят тому, что мы можем и хотим извлечь из действительности с помощью нового познания. В этой борьбе совершается прогресс исследования в науках о культуре. ...В науках о культуре отношение между понятием и понятием таково, что синтез всегда носит преходящий характер”[lix], – утверждал он.

Духовный мир историка неизбежно иной, чем культура прошлого. Методологическую тонкость такой постановки вопроса в известном смысле чувствовали и неокантианцы. В частности, русский философ Л.Карсавин, поддерживавший идею понимания в качестве главного приема исторического исследования и пытаясь преодолеть указанную выше сложность, писал: “Цель историка не в простом описании процесса развития, но в объяснении его, в понимании его необходимости. Это достигается не путем причинного объяснения, а особого рода вживанием историка в процесс, сопереживанием процесса, подобном сопереживанию чужой духовной жизни”[lx].

Но Коллингвуд решал эту проблему по-иному. Он полагал, что историк никогда не сможет узнать смысл сказанного человеком с помощью простого изучения устных или письменных замечаний, им сделанных. Чтобы обнаружить этот смысл, необходимо также знать, каков был вопрос, на который это написанное или сказанное должно было послужить ответом. Таким образом, Коллингвуд допускал возможность реконструкции ценностных предпосылок человека иной эпохи. Познаваемость исторического прошлого гарантируется, по его мнению, постольку, поскольку вся история, это история мысли[lxi]. Исторический процесс – это не последовательность простых событий, а последовательность действий, имеющих внутреннюю сторону, состоящую из процессов мысли. Коллингвуд не противопоставляет радикально духовный мир прошлого и оценку историка, считая, что ценности воспроизводимы без ущерба для себя.

Однако в чем состоит так понятая история мысли? В том, что рождаются новые вопросы, или в том, что на одни и те же вопросы человечество в каждую эпоху дает новые ответы? Меняются ли ценности прошлого содержательно или они только выражены иначе? Коллингвуд ведь не разделял мнение современной ему Оксфордской школы реализма, считавшей, что проблемы современной этики те же самые, что и этические проблемы платоновского “Государства” или аристотелевской “Никомаховой этики”, т.е. что “Платон, Аристотель, эпикурейцы, стоики, схоластики, картезианцы и т.д. задавали себе одни и те же вопросы, но по-разному отвечали на них”[lxii]. На самом деле, считает он, изменяется сама суть ценностей, и задача историка – пробиться к изначальному их смыслу. Подобного подхода во многом придерживается и другой представитель неогегельянского направления в историографии – Б.Кроче. Поэтому он допускает, что события прошлого, зафиксированные в каком-либо документе, могут оцениваться с точки зрения самого прошлого. Кроче писал об исторической действительности, сохраняемой сознанием. Ценности должны восприниматься непосредственно, интуитивно. Духовный мир прошлого – это продукт образной, художественной интуиции историка. Кроче не возражал против неокантианского понимания истории как череды событий, каждое из которых обладает неповторимостью. Но попытка подвести его под какое-то правило, слить его с каким-либо другим событием – хотя бы и сходным по типу – означает, по его убеждению, “погрешение против исторического факта”.

У Кроче мы замечаем еще одну тенденцию. Он утверждает, что нельзя назвать логический критерий, который определил бы, какие сведения полезны, важны, и какие – нет, поскольку, с его точки зрения, это практическая, а не научная проблема. В дальнейшем это направление методологии было подхвачено и развито. Наиболее ярко оно проявилось, трансформировавшись в прагматистски ориентированной историографии.

Возвращаясь к Коллингвуду, следует отметить, что он раскрывает еще один аспект соотношения духовного мира исследуемой эпохи, с одной стороны, и оценки историка, с другой. Дело в том, что он выясняет, какие именно ценности скорее становятся предметом оценки. С одной стороны, это те ценности, которые по самой своей сути обещают, что будут или постоянно являются предметом ненасыщенной, неудовлетворенной в полной мере потребности, так, как это виделось прагматизму. С другой стороны, история, скажем, политических теорий – это не история различных ответов на один и тот же вопрос, а история проблемы, более или менее постоянно меняющейся, и решение ее меняется вместе с реальным содержанием самой проблемы. Например, форма полиса казалась идеалом человеческого общества лишь грекам платоновской эпохи. Ко времени Гоббса изменились взгляды людей не только на то, какие формы социальной организации возможны, но и какие из них желательны[lxiii].

Вебер считал необходимым проводить различие не только между оценкой и отнесением к ценности, но и между оценкой и интерпретацией ценности, что означает для него развитие возможных смысловых позиций по отношению к данному явлению, но часто проводится недостаточно отчетливо, вследствие чего возникают неясности при определении логической сущности истории[lxiv].

Подводя некоторые итоги сказанного выше, можно сказать, что и Коллингвуд, и многие другие историки ставили и различным образом решали проблему “ослепления” историка его эпохой и доверия его к следам прошлого. В частности, Кроче считал, что историк неизбежно пишет с точки зрения своего настоящего, поэтому то, каким видится ему прошлое, не становится общеобязательной оценкой: история представляет собой постоянное становление нового, а “историческая правда” рождается мыслью историка. И потому всякая человеческая мысль исторична, а любое суждение о факте есть историческое суждение. Философия прагматизма, еще более заостряя эту позицию, право исследователя на субъективизм радикально декларировала. Содержание социального знания, по мнению представителей этого направления, отличается неоднозначностью истины. Презентистская же историография вообще отказывается от требования воссоздания мыслей людей прошлого, считая это излишним, а проверку исторических свидетельств – по крайней мере проблематичной.

Если Коллингвуд предлагал историкам метод корреляции как бы подразумеваемого вопроса и ответа на него, считая, что только таким образом можно исследовать сознание, дух, а главное, целесообразность и целеполагающую деятельность людей, то в презентизме анализ ценностной среды прошлого в принципе перестает быть актуальным, отражая общее разочарование в методологическом наследии неокантианства. Первичность оценки, а не ценности обосновывается презентизмом тем, что субъект всегда выдвигает в качестве предмета познания то, чему он отдает предпочтение. Как мы видели, на самом деле эта проблема была поставлена гораздо раньше, но в презентистской методологии была, пожалуй, доминирующей. Еще Риккерт, иронизируя над тем, насколько это как бы очевидно, замечал, что стоит только сказать историку, что он не умеет отличать существенное от несущественного, как он “ощутит это как упрек своей научности. Он поэтому сразу согласится с тем, что он должен изображать только то, что “важно”, “значительно”, “интересно” или еще что-нибудь в этом роде. Все это, в этой форме, до того само собой понятно, что не требуется даже явно высказывать этого. И все же, – подчеркивал Риккерт, – здесь кроется проблема, которая может быть решена только тем, что мы ясно сознаем отнесение исторических объектов к связанным с благами культуры ценностям.

Там, где нет этого отнесения, – там события не важны, незначительны, скучны и не входят в историческое изложение”[lxv]. Выбор с необходимостью уже предшествует познанию, причем он сделан на основе того, что представляется историку существенным, что может и не быть связанным с действительным положением вещей. Подчеркивая, что историку приходится иметь дело не с фактом, а с утверждением о нем, К.Беккер следующим образом отвечал на вопрос о том, где история находится: “В чьем-то уме или нигде”. Другими словами, событие имело место в прошлом, но сегодня в своей полноте и истинности оно невоспроизводимо.

Презентисты не разделяли оптимизма неокантианцев по поводу восполняющего понимания истории, но не ставили под сомнение когнитивное содержание оценочных суждений историка. С их точки зрения, выражения типа “возникновение системы английского парламентаризма – прогрессивное событие в истории” отражают место исторического события в современном общественном сознании путем апелляции к ценностям демократии. Представление о факте, отраженное в документах и свидетельствах, с которыми имеет дело историк, и само подлинное событие – исторически разные явления. Понятия реального прошлого и исторического прошлого не тождественны друг другу. Об этом писал, например, английский исследователь Л.Голдстейн. “Реальное прошлое – это события, существовавшие до настоящего времени, бывшие предпосылкой современной действительности. Историческое же прошлое представлено в сохранившихся документах, на основе изучения которых мы занимаемся теоретической реконструкцией минувших процессов и событий”[lxvi]. Это близко к тому выводу, что так как у разных историков свои цели, то отбирая из бесчисленных фактов существенные и отбрасывая несущественные, сообразно этим целям, они действуют произвольно. Это, конечно, крайность, поскольку сами цели историка, в конечном итоге, не могут быть абсолютно произвольными. Но остается фактом, что интересы историка неизбежно накладывают отпечаток не только на отбор материала, но и на результат оценки. Это происходит потому, что именно выбранный критерий делает предмет оценки ценностью, придавая ей позитивную или негативную окраску.

Презентистская школа в историографии не испытывала уже той потребности в принципах научной методологии, которая отличала классическое понимание социального знания: отношение к историческому факту как объективной реальности, доступной познанию в сохраненном виде; независимость объекта исследований от познающего субъекта, верифицируемость исторической истины и содержательная независимость прошлого от оценки историка. Презентизм полагал, что история нужна не сама по себе, как некое ставшее прошлое, а как материал для уяснения и решения современных коллизий: важные проблемы современности становятся фактом сознания как субъективное ощущение специфической напряженности, нехватки чего-то. Это понимание презентизм унаследовал из философии прагматизма. Как отмечал еще один из основоположников философии прагматизма Ч.Пирс, исследование – это усилие уйти от состояния сомнения, характеризующегося с психологической стороны как беспокойное и неудовлетворенное, к состоянию верования. “С сомнения, следовательно, борьба начинается, и с прекращением сомнения она заканчивается. Единственной целью исследования, таким образом, является установление мнения (opinion)”, – пишет Пирс[lxvii]. А потому актуальными являются те ценности исторического прошлого, которые желаемы сегодня. Ценность, потребность в которой удовлетворена полностью, без остатка, не вызывает интереса, она изжила себя в обществе. Из множества ценностных объектов культурной ситуации прошлого эмоции у современников вызывает только небольшая часть.

Здесь явное сходство с Коллингвудом, его тезисом о том, что каждое поколение пишет историю заново, причем это положение получает теоретическое обоснование. Коллингвуд в свое время формулировал это таким образом: “Если есть некая вечная проблема Р, то мы вправе спросить себя, что Кант, Лейбниц или Беркли думали о Р. Если мы способны ответить на этот вопрос, то можно перейти к следующему: “Были ли Кант, Лейбниц или Беркли правы, решая проблему Р таким образом?” Но то, что считается вечной проблемой Р, на самом деле представляет собой серию преходящих проблем Pi, Pi, Рз... – проблем, специфические особенности которых затуманились в глазах исторически близорукого человека, который сгреб их в одну кучу под общим названием Р”[lxviii].

Однако принцип корреляции между вопросом и ответом, как это было у Коллингвуда, в презентизме трансформируется. Историческая память фиксирует только то, что нас интересует: отбор определяется вопросами, которые современность ставит перед прошлым. По мере роста знания о прошлом история предоставляет все больше альтернатив для выбора, но одновременно положение исследователя становится все более сложным. Р.Арон, исследовавший эпистемологические и методологические аспекты работы историка, обращал внимание на то, что мы располагаем разрозненными свидетельствами, поэтому исторические реконструкции, восстанавливающие связи между ними, нуждаются в теоретических построениях, основанных на определенной философии. Ч.Бирд видел в разрыве с классической школой в историографии окончательный залог независимости исторического знания, избавившегося от тирании физики и биологии[lxix]. Тем не менее, полагал он, историк не в состоянии обойтись без философии, которая не вытекает из истории, а принимается на веру. Поэтому человек, пишущий историю, сознательно или бессознательно совершает “акт веры”. Научный метод историографии – единственно возможный, но надо избавиться от иллюзий, что он создает историю, полностью охватывающую прошлое.

Если исходить из такой точки зрения, то выходит, что именно субъективный выбор историка формирует эти отраженные ценности, рефлектируя по поводу их функциональности для настоящего. Ничего предосудительного презентизм в этом не усматривает, хотя в выступлениях по этому поводу все же ощутим некий оттенок эпатажа. В частности, Ч.Бирд поддерживал Беккера в том, что ценности общества, к которому принадлежит историк, а также его собственная позиция искажают историческую картину неизбежно. Там, где уровень исторического знания и опыт предлагают альтернативы в интерпретации прошлого – непременно начинается субъективность, которая трансформируется в устоявшееся мнение. Занимаясь этим феноменом, современный американский исследователь эпохи Просвещения Дж.Покок (в статье “Постпуританская Англия и проблема Просвещения”) пытался, например, выяснить, почему термин “английское Просвещение” столь непривычен для слуха, тогда как о “французском”, “шотландском” или “немецком Просвещении” все говорят с легкостью. Он считает, что такое мнение в науке возникло потому, что, несмотря на то, что Англия послужила моделью дня деятелей европейского Просвещения, в ней отсутствовали “просвещенный абсолютизм” и “просвещенные философские умы” (с чем он решительно не согласен), т.е. те компоненты, которые, согласно мнению ряда ученых и составляли основное содержание понятия “Просвещение”[lxx]. Причина этого заключается, по мнению представителей презентизма, в том, что каждый устанавливаемый историком факт – это результат сложного интеллектуального процесса, и он представляет собой во многом чисто теоретическую конструкцию. Основанная же на этих фактах теория предполагает и их отбор.

Но ведь и сами исторические источники содержат факты, отобранные в поддержку определенной точки зрения. Альтернативные исторические факты просто остаются неизвестными. Оценка современного историка – всего лишь одно из звеньев в длинной цепочке интерпретаций. Коллингвуд решал эту проблему, исходя из посылки, что настоящим объектом изучения историка являются мысли людей прошлого – следовательно, историки изучают возникновение их собственных мыслей, развитие от мыслей прошлого к мыслям настоящего. Однако он же резко критиковал оксфордских реалистов, считавших, что проблемы, которыми занимается философия, не меняются. Презентизм использует это как основание для аксиоматизации утверждения, что история не содержит никакой объективной истины и является отражением современности. Представления историка о том, что является желательным, формируют не только аксиологическое, но и фактическое представление о прошлом.

Относительно историков-практиков следует отметить, что они, как правило, не воспринимали презентизм как технику конкретного исследования. Как считает А.Я.Гуревич, влияние презентизма скорее заключалось в том, что он способствовал распространению тенденции к presentmindedness, поглощенности сознания исследователей современностью, что выразилось в преимущественном интересе к новейшей истории (“культ современности” или “болезнь современности”)[lxxi].

Историки, занимавшиеся теоретическими разработками, не могли не обратить внимание на то, что происходило в это время в других науках о человеке, и прежде всего соотносилось с методами исследования, возникающими в новых социальных и гуманитарных дисциплинах. “Три факта из новейшей истории социальных наук, – пишет М.Барг, – особенно содействовали распространению критических взглядов на современное общее состояние историографии: успехи лингвистики, развитие культурной антропологии, и, наконец, появление историко-социологических исследований”[lxxii]. Этот период яркого развития смежных дисциплин в сочетании с кризисом историографии привел к тому, что ряд направлений попытался выявить специфику исторического знания, используя преимущественно формальные методы исследования. Реальное влияние в этом направлении на историков оказали идеи, предложенные структурализмом.

К.Беккер в своей речи, посвященной новому пониманию задач историографии, утверждал, что историк изучает действительность, которой уже не существует. Он не спорит с идеями неокантианцев о том, что событие истории уникально и принципиально неповторимо. Однако презентизм не разделяет идеи, что историк способен проникнуть в мир прошлого. Историческую действительность нельзя воспроизвести, поскольку уже нет носителей этой действительности. Единственный выход из положения – интерпретация, которая придала бы фактам тот смысл, который заново создаст историк. Применительно же к ценностям это фактически будет повторной интерпретацией, в основе которой лежат на сей раз предпочтения историка, то есть оценка. В предельном случае отход от оценки означает, что высказывание об историческом событии не оценивается даже историками, а представляет собой логическую конструкцию. Историческое событие рассыпается на составные части, рассматриваемые строго горизонтально. При этом важно учитывать, что Беккер рассматривает каждый отдельный факт как часть определенного целого, а это целое есть лишь простое обобщение тысячи и одного простейшего факта, которые нам в момент исследования вовсе не требуются, к тому же и само это обобщение мы не можем использовать в отрыве от более широких фактов и обобщений. Только в связи с бесчисленными другими фактами история приобретает смысл и значение.

Логическим следствием пересечения методологических положений презентизма и структурализма в изучении культуры стала точка зрения, что каждый народ, каждая эпоха имеет свои стандарты ценностного сознания. Абсолютного стандарта оценки явлений, принадлежащих разным культурным контекстам, либо нет вообще, либо такой стандарт, возможно, представляет собой нечто трансцендентное, недоступное, и задавать вопросы об этом нет смысла. Совместное влияние концепций структурализма и презентизма привело в методологии наук о культуре к оттеснению собственно исторического ракурса на второй план и утверждению, что ценности изучаемого объекта имеют исключительно локальный масштаб. Эта идея чисто горизонтального исследования вернулась в свою очередь в структурную антропологию, заставив ее постоянно задаваться вопросом о том, возможно ли проникновение в мир чуждой культуры в принципе. М.Мид в книге “Культура и мир детства” замечает: “То, что антропологи предпочитают быть самоучками во всем, даже в усвоении теорий, преподанных им в колледже, по-моему, профессиональная болезнь. Исследователь должен освободить ум от всех предвзятых идей, даже если они относятся к другим культурам в той же части света, где он сейчас работает. В идеальном случае даже вид жилища, возникшего перед этнографом, должен восприниматься им как нечто совершенно новое и неожиданное. В определенном смысле его должно удивлять, что вообще имеются дома, что они обладают или не обладают стенами, что они пропускают солнце и задерживают ветер и дожди. [...] В поле никакое явление нельзя принимать за само собой разумеющееся”[lxxiii].

Однако ни презентизму, ни структурализму не удалось преодолеть собственную установку по отношению к ценностям прошлого. Они не смогли разрешить проблему мотивации человеческих поступков, поведения людей другой эпохи. Собственно, такая задача этими школами и не ставилась. Рассмотрение духовной жизни относилось ими к области других наук. Так, Голдстейн, различая реальное и историческое прошлое, относил к области методологии только последнее. Историография как чисто теоретическая, гносеологическая дисциплина может ограничиться самым первым этапом, то есть анализом способов исследования исторического материала. Для нее несущественно различие между ценностью и утверждением о ценности. Анализ истинности суждения обеспечивается методологией, а реальное прошлое не дает возможности отличить истинное от ложного.

Вместе с тем историками-практиками критиковалась и чисто “вертикальная” историография. Ориентация исследования только в вертикальном, узкодисциплинарном направлении в конечном счете приводила к разложению исторической целостности на несообщающиеся друг с другом экономику и искусство, идеологию, политику. Об этом писал еще в начале века Л.Карсавин: “Техника исторически развилась; зато угрожает исчезновением сама история”[lxxiv]. Карсавин замечает, что критикуемые им нравы историков свидетельствуют о состоянии самой истории как науки. Это состояние “ныне характеризуется крайнею специализацией, т.е. распадом целостного знания на самодовлеющие дисциплины, утратой идеи человечества. Распад доходит до того, что никто даже и не задумывается над согласованием друг с другом разных исторических дисциплин... Всякая попытка синтетического построения исторического процесса вызывает подозрительные сомнения”[lxxv]. Карсавин на это резонно замечает, что беспринципное собирание материала не только не нужно, но даже и вряд ли возможно.

Итак, до середины нашего столетия идея единой историографии оставалась не воплощенной в жизнь, по крайней мере, в западной научной практике. Тем не менее, как об этом вспоминал Ж.Дюби[lxxvi], во Франции “приблизительно с 1945 г., все, что было живого во французской исторической науке, ориентировалось на экономическую историю”. Это было продолжением традиций французской историографии 30-х гг., когда историки находились под сильным влиянием экономистов, на взгляды которых, в свою очередь повлиял кризис 1929 г. Это влияние было настолько серьезным, что в выдвинутой позднее Ф.Броделем схеме “трех уровней длительности” в истории (событие, конъюнктура, структура) два последних термина были заимствованы у экономической науки.

Далее, как пишет Дюби, после 1950 г. интенсивно развивалась уже такая дисциплина, как историческая демография. Развитие математико-статистических и демографических методов наибольшие возможности предоставило историкам – специалистам по Новому времени. Обратившись к методам статистики, историки смогли на этой основе построить так называемую “сериальную” историю. Они анализировали те изменения, которые следовали из данных множества источников той эпохи, которые были в их распоряжении. Успех этого метода объяснял влияние работ, к примеру, такого историка, как Э.Лабрусс, который занимался изучением ряда кризисов, предшествовавших Французской революции.

И все же интенсивно развивавшаяся в 50-60-е гг. математическая методология не решала важную для историографии проблему исследования культуры, которой продолжали заниматься историки и которая не вполне поддавалась методам клиометрии. Тем самым вопрос об отношении историка к ценностям минувших эпох также оставался открытым. Постепенно потребность в математических методах обработки исторических источников отошла на второй план, дав возможность историкам обнаружить вдруг, например, полную необъяснимость столь выраженной гигантомании источников европейского Средневековья. История культуры требовала раскрытия психологических оснований поведения, мировоззрения людей, свидетельства которых представляют собой вопиющее противоречие здравому смыслу, и частично эта проблема разрешилась с появлением третьей волны историков, принадлежащих к школе “Анналов”. Это определило и восстановление интереса к проблеме ценностей прошлого, в особенности ценностей повседневного опыта, о чем уже было сказано выше. Как полагает И.Т.Касавин, “Восприятие идей, результатов и методов этих наук (как специальных наук о познании – методологии, истории науки, когнитивной социологии и психологии, так и ряда наук социально-гуманитарного профиля – социальной психологии, лингвистики, теории и истории культуры, социальной антропологии. – Н.П.) философским анализом познавательного процесса стало возможным лишь в силу обретения им, условно говоря, социально-философской ориентации. Именно потому, что знание и познание были поняты как элементы более широкой области – мира человеческой деятельности и общения (а это, в свою очередь, стало возможно благодаря преодолению атомистической трактовки социальной реальности и ее альтернативы – униформизма), анализ знания начал усваивать представления, заимствованные из иных научных дисциплин. ...Это не просто более полный учет значимости проблемы социального познания наряду с другими гносеологическими проблемами; это скорее процесс преобразования теории познания в подлинное социально-гуманитарное исследование. Указанная тенденция ведет к радикальному переосмыслению понятий и проблем традиционной теории познания”[lxxvii].

Современный этап развития школы “Анналов” отличается тем, что нельзя сказать однозначно, какая из сторон аксиологического познания доминирует – ценности прошлого или оценка историка. Ориентация школы “Анналов” на жизненную среду

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ИСТОРИЯ МЕТОДОЛОГИИ СОЦИАЛЬНОГО ПОЗНАНИЯ КОНЕЦ XIX-XX ВЕК

ИСТОРИЯ МЕТОДОЛОГИИ СОЦИАЛЬНОГО ПОЗНАНИЯ КОНЕЦ XIX XX ВЕК...

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Методология истории и проблема ценности и оценки

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

И–90 История методологии социального познания. Конец XIX-XX век.— М., 2001. —000 c.
Рукопись коллективного труда “История методологии социального познания. Конец XIX-XX век” - сборник статей, связанных единой исследовательской целью выстроить логико-историческую последовательность

Исторический факт в потоке парадигмальных сдвигов
На заре человеческой истории мир представлялся людям живым, пульсирующим космосом, в котором повседневная жизнь человека и окружающая его природа, чередование времен года и смена поколений были нер

ЦЕННОСТНО-СМЫСЛОВАЯ ОРИЕНТАЦИЯ В МЕТОДОЛОГИИ СОЦИОКУЛЬТУРНОГО АНАЛИЗА
“Антропологический переворот” в самосознании европейской культуры XX века обрел зримое выражение в смене когнитивных образцов наук о человеке. Свойственный классической рациональности методологичес

В.В.Козловский
Дилемма социологического познания в России Судьба социологии, как и других социогуманитарных наук в России, типична в своей невостребованности. С самого начала своего с

Смена парадигмы в экономической науке XX века
Развитие современного экономического знания проходит под знаком синтеза натуралистических и культур-центристских ориентаций в научном познании, поскольку именно в таком синтезе воплощено адекватное

Эволюция методологических ориентаций в психологической науке конца XIX–XX вв.
Психологическая наука, быть может, острее, чем другие, нуждается в самоопределении относительно методологической и мировоззренческой ориентации на образцы естествознания либо гуманитарного знания.

На пути от натурализма к культурцентризму: история психоанализа
Психоанализ занимает особое место среди психологических направлений, зародившихся под знаком натуралистической исследовательской программы. Отнести систему взглядов З.Фрейда к числу этих направлени

Становление новой парадигмы в российской психологической науке 20–30-х гг.
Поиски новой исследовательской программы, которая позволила бы психологии синтезировать достижения предшествующих этапов ее развития и, вместе с тем, выйти на качественно иной уровень понимания пси

Гуманистическая психология как альтернатива натурализму
В зарубежной психологии к середине XX века отчетливо проявилась тенденция к преодолению жестких рамок натуралистической парадигмы и изменению соответствующих исследовательских программ. Наряду с вк

Гуманитарная исследовательская программа в логотерапии В.Франкла
В развитии зарубежной гуманистической психологии с середины XX столетия начала укрепляться особая ветвь, получившая именование логотерапии, в центре внимания которой лежит методология поиска смысла

Связь времен” в российской литературе XX столетия
Говоря о методологии социального познания, в первую очередь, мы имеем в виду, конечно, методологию наук, изучающих общественную жизнь во всех ее проявлениях, в том числе и человека в его соц

Р.Л.Розенбергс, В.Г.Федотова
От Риккерта к Шелеру Существенные методологические перемены в науках об обществе, особенно в исторической науке, науках о культуре и духе начались с Баденской школы нео

О школе Анналов
Историческое знание может конституироваться как по образцу социального знания, изучающего объективные законы развития общественных структур и институтов, так и по образцу гуманитарного знания, раск

Ортега и Гассет: человек в культуре. Опыт философии рациовитализма
Ко второму десятилетию нашего столетия окончательно выкристаллизовалась и утвердилась в сознании большинства философов концепция культуры, строящаяся (в противоположность чисто натуралистическим во

ФЕНОМЕНОЛОГИЧЕСКИЙ ПРОЕКТ МЕТОДОЛОГИИ СОЦИАЛЬНО-ФИЛОСОФСКОГО АНАЛИЗА
Рассмотрение социального мира с точки зрения естественной установки сознания высвечивает тот факт, что монополизировавшее внимание классической методологии теоретическое социальное знание не исчерп

Юрген Хабермас, современность и дух времени
Юрген Хабермас – одна из интереснейших и глубочайших фигур среди ныне здравствующего философского племени. А потому без упоминания его имени не может обойтись даже более или менее фрагментарно сост

История методологии социального познания. Конец XIX – XX век
Утверждено к печати Ученым советом Института философии РАН   В авторской редакции Художник В.К.Кузнецов Технический редактор: А.В.Саф

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги