рефераты конспекты курсовые дипломные лекции шпоры

Реферат Курсовая Конспект

Морфология безумия

Морфология безумия - раздел Философия, ПРОЧЬ ОТ РЕАЛЬНОСТИ. ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ФИЛОСОФИИ ТЕКСТА Посвящается Алексею Плуцеру-Сарно Окончательная Победа Ирреал...

Посвящается Алексею Плуцеру-Сарно

Окончательная победа ирреального символического над реальностью при психозе приводит к созданию то­го, что можно назвать психотическим миром. Психоти­ческий мир может находиться с реальным миром в от­ношении дополнительной дистрибуции, как это проис­ходит при парафрении — таком виде психоза, при котором человек живет то в реальном мире, то в психо­тическом, либо в сознании психотика перемежаются разные, часто противоположные психотические миры, как при маниакально-депрессивном психозе (цикло-френии), когда в маниакальном состоянии больного ох­ватывают величественные мегаломанические идеи, он хочет реформировать мир, влиять на правительство, претендует на звание императора и т. д.; а для депрес­сивного состояния, наоборот, характерен бред вины и раскаяния, который принимает такие же грандиозные формы. Либо, как при параноидной шизофрении, про­исходит полное погружение психотика в бредовый мир, растворение его в нем, тотальная деперсонализация и дереализация.

Так или иначе, правильнее говорить о разных психо­тических мирах. Некий обобщенный психотический мир — такая же слишком широкая абстракция, как, на­пример, понятие «художественный мир»: художествен-


ный мир Венечки Ерофеева строится на фундаменталь­но иных основаниях, чем художественный мир Набоко­ва, а художественный мир Кафки совершенно не похож на художественный мир Введенского, хотя оба они — писатели-психотики. Общим для всех художественных миров является лишь то, что все они используют вер­бальный язык (если говорить о литературе).

Нам придется пересмотреть примеры, разобранные нами в разделе «Психотический дискурс», с тем чтобы понять, с каким именно психотическим художествен­ным миром мы имеем дело в каждом данном случае. Вспомним эти примеры:

«Глядя мечтательно в ту бескрайность туманов, госу­дарственный человек из черного куба кареты вдруг рас­ширился во все стороны и над ней воспарил; и ему захо­телось, чтоб вперед пролетела карета, чтоб проспекты летели навстречу — за проспектом проспект, чтобы вся сферическая поверхность планеты оказалась охвачен­ной, как змеиными кольцами, черно-серыми дымовыми кубами; чтобы вся проспектами притиснутая земля в линейном космическом беге пересекла бы необъятность прямолинейным законом; чтобы сеть параллельных проспектов, пересеченная сетью проспектов, в мировые бы ширилась бездны плоскостями квадратов и кубов: по квадрату на обывателя, чтобы...» (курсив мой. — В. Р.).

Выделенные курсивом ключевые слова, кажется, дают основания для того, чтобы определить состояние Аполлона Аполлоновича как состояние шизофрениче­ского бреда. Во всяком случае, именно при шизофре­нии тело может увеличиваться и уменьшаться [Кемпинский 1998: 124]. Но говоря так, мы сталкиваемся с одной, но чрезвычайно фундаментальной трудностью,


которую можно выразить в вопросе: о ком и о чем мы, собственно, говорим?

Если мы рассматриваем бред сенатора Аблеухова, то с клинической точки зрения его нельзя рассматривать как шизофренический бред, поскольку при шизофрении весь интеллект меняется (помрачается, как говорят психиат­ры), переходит в область иного, сенатор же на протяже­нии всего действия романа проявляет себя как чудакова­тый, но вполне вменяемый человек; с другой стороны, как мы вообще можем ставить диагноз несуществующе­му персонажу? Либо, говоря о сенаторе Аблеухове, надо подразумевать каждый раз его создателя Андрея Белого (но времена таких прямолинейных проекций давно ми-нули), либо в духе нашей философии текста вообще за­быть о том, что существуют какие-то реальные люди или вымышленные персонажи, и говорить только о налично­сти языка. Видимо, наиболее последовательным будет именно это. Мы не можем ставить диагноз тексту — та­кая процедура была бы бессмысленной. Если мы гово­рим: «Это шизофренический мир» или «Это гипоманиакальный мир», то прежде всего нам важна не точность нозологических дефиниций, а то, как проявляется специ­фичность психотического мира в письме, как написан шизофренический дискурс и чем его письмо отличается от письма циклофренического дискурса или паранояльного дискурса. И вот мы говорим, что если Аблеухов чув­ствует, что он расширился во все стороны, то это элемент шизодискурса.

Здесь важно заметить еще следующее. В психотичес­ком мире нет характера в том смысле, в котором он при­сутствует в «реалистическом» дискурсе (этой, на мой взгляд, чрезвычайно глубокой мыслью мы обязаны про­фессору М. Е. Бурно). То есть если применительно к «нормальной» литературе мы можем сказать, что шекс-


пировский Гамлет — психастеник, д'Артаньян — санг­виник, Печорин — шизоид и т. д. (подробно см, [Бурно 1990]), то применительно к авангардной литературе мы этого сказать не можем точно, а применительно к невро­тическому дискурсу литературы модернизма — с боль­шим трудом. То есть если с некоторой натяжкой мож­но сказать, что Стивен Дедалус — шизоид, Леопольд Блум — сангвиник, а прустовский Марсель — психасте­ник или психастеноподобный шизоид, то сказать, какой характер изображен посредством таких персонажей, как землемер К., Грегор Замза, герои Платонова, Хармса, Роб-Грийе и т. д., мы не можем. Характер — это то, что связывает человека с реальностью, опосредует систему его отношений с ней. Психотик же теряет или уже полно­стью потерял эти отношения с реальностью — соответ­ственно он теряет и характер. Вернее, психотическое письмо уже не может изображать характер. Поэтому вы­сказывания типа «Этот герой — шизофреник» уже озна­чают, что перед нами точно не шизофреническое пись­мо, что данный текст смотрит на шизофреника со сторо­ны, как правило невротика. Например, когда Булгаков в «Мастере и Маргарите» изображает приступ шизофре­нии у Бездомного, то, как известно, он это делает весьма профессионально и клинически точно. Ср., например, эпизод с дракой в «Грибоедове» с классическим описани­ем поведения шизофреника в книге Блейлера:

«Бредовые идеи, которые могли возникнуть только по отношению к определенному лицу, переносятся на другое, с которым они уже не имеют никакой внутрен­ней связи. Больного разозлили, он сначала отпускает пощечину виновному, а затем и другим, кто как раз находится поблизости» [Блейлер 1998: 308] (курсив мой. — В. Р.).


В романе Булгакова это соответствует следующему эпизоду:

«Тут послышалось слово "Доктора!" — и чье-то лас­ковое мясистое лицо, бритое и упитанное, в роговых оч­ках, появилось перед Иваном.

— Товарищ Бездомный, — заговорило это лицо юби­лейным голосом, — успокойтесь! Мы все расстроены смертью всеми нами любимого Михаила Александро­вича... нет, просто Миши Берлиоза. Мы все это прекрас­но понимаем. Вам нужен покой. Сейчас товарищи про­водят вас в постель, и вы забудетесь...

— Ты, — оскалившись, перебил Иван, — понимаешь ли, что надо поймать профессора? А ты лезешь ко мне со своими глупостями! Кретин!

— Товарищ Бездомный, помилуйте, — ответило ли­цо, краснея, пятясь и уже раскаиваясь, что ввязалось в это дело.

— Нет, уж кого-кого, а тебя-то я не помилую, — с ти­хой ненавистью сказал Иван Иванович.

Судорога исказила его лицо, он быстро переложил свечу из правой руки в левую, широко размахнулся и ударил участливое лицо по уху».

При этом очевидно, что никакого отношения к шизо-дискурсу «Мастер и Маргарита» с точки зрения письма не имеет. А «Петербург» Белого все же имеет. И не по­тому, что там изображены бредовые идеи и галлюцина­ции, а потому, что им соответствуют особенности пись­ма. Какие же это особенности?

Прежде всего это сама идея писать прозу стихами, что одно уже создает впечатление нереальности, инаковости происходящего. (Известно, что шизофреники лю­бят вычурно декламировать.) Здесь, по-видимому, важ-


на и сама идея психотичности самого города Петербур­га, города, психотического ex definitia, который в соот­ветствии с «петербургским мифом» возник неизвестно откуда и так же когда-нибудь пропадет неизвестно куда, подобно бреду психотика.

Итак, в нашу задачу не входит примеривать дефини­ции большой психиатрии к художественным текстам, мы лишь хотим посмотреть, что подобные, психотически акцентуированные тексты представляют собой с точ­ки зрения означающих, с точки зрения письма.

Наш второй пример был из Кафки:

«Я велел своему слуге привести из конюшни мою лошадь, но он не понял меня. Тогда я сам пошел, запряг коня и поехал. Впереди тревожно звучали трубы.

У ворот он спросил меня: — Куда вы едете?

— Не знаю сам, — ответил я, — но только прочь от­сюда! но только прочь отсюда! только бы прочь отсюда! Лишь так достигну я своей цели.

— Вы знаете свою цель? — спросил он.

—Да! — ответил я. — Прочь отсюда! Вот моя цель».

Здесь прежде всего ясно видна психологическая рас­плывчатость портрета персонажа. Но главное — это особенности художественной прагматики: инверсия от­ношений слуги и господина, причины и цели, неадек­ватность речевого акта (подробнее см. [Руднев 7997]). Здесь, по-видимому, тоже имеет место шизодискурс, так как психологическая инверсия по принципу, кото­рый сформулировал Фрейд: «он меня ненавидит = я его ненавижу», —характерная черта шизофренического со­знания, так же как непонимание ситуации само по себе и в сочетании с отсутствием удивления по поводу этого непонимания.


Следующий фрагмент — из Фолкнера:

«Но если дядя Гэвин и прятался где-то в овражке, Гауну ни разу не удалось его поймать. Более того: и дядя Гэвин ни разу не поймал там Гауна. Потому что если бы моя мама когда-нибудь узнала, что Гаун прячется в ов­ражке за домом мистера Сноупса, думая, что там пря­чется и дядя Гэвин, то, как мне потом говорил Гаун, не­известно, что бы она сделала с дядей Гэвином, но то, что она сделала бы с ним, Гауном, он понимал отлично. Хуже того: вдруг мистер Сноупс узнал бы, что Гаун по­дозревал дядю Гэвина в том, что он прячется в овражке и следит за его домом. Или еще хуже: вдруг весь город узнал бы, что Гаун прячется в овражке, подозревая, что там прячется дядя Гэвин».

В разделе «Психотический дискурс» мы назвали этот фрагмент и все творчество Фолкнера в целом «психозо-подобным». Этот термин, конечно, не имеет никакого клинического наполнения. Мы просто имели в виду, что то, что происходит с персонажами Фолкнера, находится где-то на границе между неврозом и психозом. Если го­ворить о неврозе, то это, конечно, невроз навязчивости. Если приближаться к большой психиатрии, то это может носить название паранояльного бреда, который отлича­ется от шизофренического бреда своей систематичнос­тью, интерпретативностью и отсутствием общей пониженности интеллекта у параноика. Параноик сосредото­чен на одном, но в его бреде есть остатки каких-то жизненных переживаний, поэтому он не настоящий психотик; цель его рассуждений — систематически обосно­вать и истолковать некую навязчивую идею. Повторим, что нам совершенно неважно, был ли параноиком Фолк­нер, а также его герои: Гэвин Стивене, Чарльз Малли-


сон, с одной стороны, и Флем Сноупс — с другой (пожа­луй, больше всех похож на клинически описанного пси­хиатрами параноика такой герой, как Минк Сноупс из «Особняка»). Мы фиксируем только письмо. И вот такое письмо, как у Фолкнера, можно назвать паранояльным, так как оно отвечает только что перечисленным призна­кам — систематичности, интерпретативности, связи с реальностью и незатронутости интеллекта.

Если вспомнить наиболее акцентуированный в этом плане роман Фолкнера «Звук и ярость», то там во второй части сознание Квентина Компсона показано как созна­ние параноика, который, с одной стороны, сохраняет не­замутненный интеллект, а с другой стороны, пребывает одновременно в двух мирах — обыденном и мире свое­го бреда, посвященного его воображаемым эротическим отношениям с сестрой Кедди. Сознание Квентина через настоящее все время проходит в прошлое к отношениям с Кедди и Долтоном Эймсом и увенчивается квазивоспо­минанием об инцесте с сестрой.

«Да У нас было Как ты могла забыть Подожди сейчас я напомню тебе Это было преступление мы со­вершили страшное его не скрыть Ты думала скроешь но подожди Бедный Квентин ты же ни разу еще А я говорю тебе было ты вспомнишь Я расскажу отцу и мы уйдем на ужас и позорище в чистое пламя Я за­ставлю тебя вспомнить Ты думала это они а это был я думала я в доме остаюсь где не продохнуть от про­клятой жимолости где стараюсь не думать про га­мак кедры тайные всплески дыханье слито пьют неис­товые вздохи»

Здесь мы можем сделать наблюдение, касающееся особенностей поэтики художественной прозы XX века


sub specie psichotica. Когда стиль «поток сознания» — характерный для невротического дискурса (притом что в принципе синтаксическое и семантическое распаде­ние связности текста характерно для шизофрении) — сочетается с бредовой тематикой, то происходит психотизация невротического дискурса. Одного потока со­знания недостаточно. Вспомним монолог Молли из «Улисса» — там изображено сознание вполне здоровой женщины средствами невротического дискурса.

И наконец — последний фрагмент из Сорокина:

«Роман вышел из церкви и подошел к дому Степана Чернова. Роман вошел в дом Степана Чернова. Роман нашел труп Степана Чернова. Роман разрубил брюш­ную полость трупа Степана Чернова. Роман взял кишки Степана Чернова. Роман вышел из дома Степана Черно­ва и пошел к церкви. Роман вошел в церковь. Роман по­ложил кишки Степана Чернова рядом с кишками Федо­ра Косорукова. Татьяна трясла колокольчиком. Роман вышел из церкви и пошел к трупу Саввы Ермолаева. Ро­ман нашел труп Саввы Ермолаева. Роман разрубил брюшную полость трупа Саввы Ермолаева. Роман вы­нул кишки из брюшной полости трупа Саввы Ермолае­ва. Роман взял кишки Саввы Ермолаева и пошел к церк­ви. Роман вошел в церковь. Роман положил кишки Сав­вы Ермолаева рядом с кишками Степана Чернова. Татьяна трясла колокольчиком».

Если забыть, что этот текст написан в конце XX века, и рассматривать его как образец авангардного дискурса, то это безусловное изображение параноидной шизофре­нии с характерным движением персеверации — автома­тического повторения одной и той же речевой или мо-


торной конструкции. Но дело в том, что уж к кому-кому, а к Сорокину в первую очередь относятся слова о непри­менимости ориентированного реалистически клиничес­кого подхода. Шизофренический постпсихотический дискурс Сорокина носит вторичный характер — его мож­но назвать псевдошизофреническим. Во-первых, если бред и налицо, то при этом совершенно непонятно, кто субъект этого бреда, ведь герой «Романа» Роман — это персонаж, весь сотканный из цитат (псевдоцитат), — это такой бумажный монстр. Психотика у Сорокина носит совершенно не симптоматический характер. Ее смысл в другом — это попытка прорыва за границы обыденного языка (который ложен, поскольку безнадежно концептуализирован) в психотический язык, который обладает чертами высшей истинности, нелитературности. То есть психотика Сорокина — это поиск истинного языка, язы­ка, который высказывает истину — прежде всего, конеч­но, истину не о реальности, а о самом себе, то есть о том, что он не имеет никакого отношения к реальности.

Здесь мы подходим к основной проблеме нашего ис­следования, суть которой заключается в том, что, как мы попытаемся показать, «психотическое», безумие, шизо­френия, бред и тому подобное уместно и единственно непротиворечиво с точки зрения философии XX века и конкретно с точки зрения философии текста рассматри­вать не как феномены сознания, а как феномены языка. Это значит, что мы будем отстаивать точку зрения, в со­ответствии с которой в XX веке «сойти с ума» — это то же самое, что перейти с одного языка на другой, обра­титься к особой языковой игре или целой семье языко­вых игр. Нашу позицию в данном случае не следует пу­тать с позицией Фуко. Скорее наша позиция (если ос­тавлять за скобками то новое, что мы привносим в нее, рассуждая в терминах философии текста) — это вполне


ортодоксальная аналитико-философская позиция в духе лингвистической относительности Уорфа, позднего Вит­генштейна и его учеников — представителей послевоен­ного направления аналитической философии, называе­мой лингвистической терапией. Суть последней в том, что задача философа, подобно задаче психоаналитика, — лишить философский дискурс иллюзий его истинности [Грязное 1991]. В двух словах такой взгляд на философ­ские проблемы можно сформулировать как идею «прин­ципиальной координации» языкового и психического ас­пектов деятельности человеческого сознания. (Основа­телем такого взгляда на проблему психопатологии может считаться Уильям Джеймс, одним из первых фи­лософов заговоривший на языке XX века и утверждав­ший, что первична не эмоция, порождающая слово или жест, а первичны слово или жест, которые в свою оче­редь вторичны в качестве коммуникативной диалогичес­кой реакции на слова или жесты речевого партнера.)

Для того чтобы разобраться в этой проблеме и по­смотреть, как устроены различные психотические язы­ки, мы решили провести сам по себе в некотором смыс­ле психотический эксперимент, суть которого заключа­лась в том, что мы взяли некий художественный текст, заведомо не психопатический и даже по преимуществу не невротический (хотя, по-видимому, таких просто не бывает) и затем постепенно превратили этот текст сна­чала в эксплицитно невротический, затем в паранояльный, маниакально-депрессивный и наконец шизофре­нический. Для того чтобы с подобным текстом легко было работать, ясно, что он должен быть небольшим. Для того же, чтобы он хотя бы на первый взгляд казал­ся не относящимся к сфере художественной патопсихо­логии, ясно, что это скорее всего должно быть произве­дение XIX века и, в-третьих, желательно, конечно, что-


бы это был хрестоматийно известный текст. Мы выбра­ли следующий:

Л. Н. Толстой Косточка

(Быль)

Купила мать слив и хотела их дать детям после обе­да. Они лежали на тарелке. Ваня никогда не ел слив и все нюхал их. И очень они ему нравились. Очень хоте­лось съесть. Он все ходил мимо слив. Когда никого не было в горнице, он не удержался, схватил одну сливу и съел. Перед обедом мать сочла сливы и видит, одной нет. Она сказала отцу.

За обедом отец и говорит: «А что, дети, не съел ли кто-нибудь одну сливу?» Все сказали: «Нет». Ваня по­краснел, как рак, и тоже сказал: «Нет, я не ел».

Тогда отец сказал: «Что съел кто-нибудь из вас, это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сли­вах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь».

Ваня побледнел и сказал: «Нет, я косточку бросил за окошко».

И все засмеялись, а Ваня заплакал.

Мы не могли не начать с того, чтобы не посмотреть морфологию этого текста, оставив его нетронутым хотя бы внешне. Картина, представившаяся нашему взору, была достаточно красочной и оставляла всякие иллюзии по поводу того, что может быть «здоровый» художест­венный текст. «Косточка» прежде всего представляет собой полную развертку Эдиповой ситуации. Авторитар­ная (фаллическая — термин Лакана — шизофреногенная — термин Кемпинского) мать — слабый, пытающий­ся при помощи лжи навести порядок отец, угрожающий


кастрацией-смертью — мальчик Ваня, судя по всему 3-5 летний, и его желание съесть сливу как желание инцеста с матерью. Сливы, «этот смутный объект желания», — часть матери — ее грудь — ее половые органы, к кото­рым Ваня принюхивается (копрофагия). Сливы — это по этимологии нечто сияющее. Бедный Ваня. Ананкастическая мать «сочла сливы» и «сказала отцу». И хотя реаль­но Ваня не ел косточку, но страх символической смерти-кастрации гораздо сильнее реального поступка. Заме­тим, что для отца важна именно не слива, а косточка. Плохо есть тайком сливы (плохо желать матери) но про­глотить косточку — это уже страшно, потому карается смертью. Именно поглощение косточки воспринимает­ся как инцест. Проглатывание в мифологической тради­ции играет огромную роль. От проглатывания чего-либо родились многие мифологические герои: так, Кухулин рождается от того, что его мать выпила воду с насеко­мым. Конечно, чрезвычайно важно, что рассказ называ­ется не «Слива», а «Косточка», потому что косточка — это то, что содержит в себе семя. Проглотив косточку, Ваня совершил бы символический обряд совокупления с матерью, более того, оплодотворения матери. (Характер­но, что Ваня сначала покраснел — стыд за инцест, а по­том побледнел — страх кастрации.)

Мифология косточки — кости — зерна — зерныш­ка — семечка дает обширный интертекстуальный кон­текст, связывающий поведение Вани с известным ком­плексом, отсылающим к работе Фрейда «По ту сторону принципа удовольствия», с комплексом эроса-танатоса, которому почему-то в свое время не дали имени собст­венного. Назовем его «комплексом Персефоны».

«В гомеровском гимне "К Деметре" рассказывается о том, как Персефона вместе с подругами играла на лугу,


собирала цветы. Из расселины земли появился Аид и ум­чал Персефону на золотой колеснице в царство мертвых [...]. Горевавшая Деметра (мать Персефоны. — В. Р.) на­слала на землю засуху и неурожай, и Зевс был вынужден послать Гермеса с приказанием Аиду вывести Персефо­ну на свет. Аид отправил Персефону к матери, но дал вкусить ей насильно зернышко граната, чтобы она не за­была царство смерти и снова вернулась к нему. Деметра, узнав о коварстве Аида, поняла, что отныне ее дочь треть года будет находиться среди мертвых, а две трети с мате­рью, радость которой вернет земле изобилие» [Лосев 1991: 438].

В тексте Толстого «Косточка» содержится и идея пер­вородного греха — слива как плод с древа познания до­бра и зла, но также и мизансцена тайной вечери. — Один из вас съел сливу — один из вас предаст меня. — Нет, я выбросил косточку за окошко. — Не я ли, Господи?

Что такое косточка? Косточка — это семя плода. То есть то, что кто-то из вас, дети, возжелал тела матери своей, это нехорошо, но это не беда, беда в том, что в сливах есть косточки, то есть отец боится символическо­го инцеста и карает за него даже не кастрацией, а просто смертью. Причем здесь не годится «истинно, истинно говорю» и т. д. За поедание плодов с древа познания до­бра и зла (то есть того, что можно и того, что нельзя — и в этом весь поздний Толстой) вердикт один — изгна­ние из Рая, то есть смертность. Видно, и Толстому в дет­стве что-то такое померещилось, а потом в 70-е годы XIX века настолько отозвалось, что он отказался от сек­са вообще (мало ли что?!).

В русской литературе косточка как элемент «ком­плекса Персефоны», амбивалентно объединяющего лю­бовь и смерть, присутствует, например, в повести Пуш-


кина «Выстрел»: «...видя предметом внимания всех дам, и особенно самой хозяйки...», «Он стоял под пис­толетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выпле­вывая косточки, которые долетали до меня».

Вишневая косточка играет такую же роль в одно­именном рассказе Юрия Олеши. Там герой зарывает в землю вишневую косточку — символ неразделенной любви, — чтобы на этом месте выросло вишневое дере­во любви разделенной. В рассказе же Олеши «Любовь» таким символом выступает абрикосовая косточка (сам абрикос напоминает герою ягодицы). В «Трех толстя­ках» Суок рассказывает наследнику Тутти (Суок заме­щает куклу, в которую он влюблен и которая оказывает­ся его сестрой — мотив инцеста) о том, как она насвис­тывала вальс на двенадцати абрикосовых косточках.

Этот приблизительный и намеренно эскизный «пси­хоанализ» мы провели лишь для того, чтобы показать, как много можно «вытащить» из на первый взгляд не­винного текста — поскольку мы намерены «вытащить» из него гораздо больше.

Данная процедура, которую мы намереваемся неод­нократно проделать с «былью» Толстого, на первый взгляд напоминает пародию, однако фундаментально она противоположна пародии, так как последняя заост­ряет в тексте то безусловное, что в нем есть, наша же методика препарирования показывает то, чего в тексте безусловно нет, но могло бы быть при определенных ус­ловиях.

Для того чтобы превратить рассказ Толстого в невро­тический дискурс (а он и так, как мы убедились, импли­цитно представляет собой невротический дискурс), нужно переписать его (в плане выражения) при помощи стиля «поток сознания» и (в плане содержания) придать


ему характерную невротическую тоску по утраченному желанию. Можно пойти по двум путям: либо сконстру­ировать этот текст на манер Джойса или Пруста в духе «Психотического дискурса», либо сконструировать его при помощи абстрактных правил. Наиболее проста об­работка данного текста в духе Пруста, если в качестве субъекта повествования усилить роль повествователя и эксплицировать его латентные воспоминания, пользу­ясь выражением Фрейда, эксплицировать «невротичес­кую семейную драму».

Вспомним фрагмент из Пруста, который мы приво­дили в разделе «Психотический дискурс»:

«...без какого-либо разрыва непрерывности — я сра­зу же вслед тому прошлому прилип к минуте, когда моя бабушка наклонилась надо мной. То "я", которым я был тогда и которое давно исчезло, снова было рядом со мной, настолько, что я будто слышал непосредственно прозвучавшие слова...

Я снова полностью был тем существом, которое стремилось укрыться в объятиях своей бабушки, сте­реть поцелуями следы ее горестей, существом, вообра­зить себе которое, когда я был тем или иным из тех, что во мне сменились, мне было бы так же трудно, как труд­ны были усилия, впрочем, бесплодные, вновь ощутить желания и радости одного из тех "я", которым по край­ней мере на какое-то время я был.»

«Косточка-1» (Л. Н. Толстой-М. Пруст)

Когда я вспоминаю запах тех слив, которые купила тогда мать и хотела их дать детям после обеда и ко­торые лежали на тарелке, а я никогда не ел слив и по­этому все нюхал их, и их запах до того мне нравился,


что хотелось немедленно съесть одну сливу, вкусить хотя бы одну частичку матери, и я все ходил и ходил мимо слив, и наконец, когда никого не было в горнице, я не выдержал, схватил одну сливу и впился в нее...

Но мать, как она обычно поступала в подобных слу­чаях, перед обедом сочла сливы и увидала, что одной не хватает, и, конечно, сказала отцу об этом, и отец, не­смотря на всю свою мягкость, уступая ей, за обедом стал выяснять, не съел ли кто-нибудь из нас одну сли­ву, и все, разумеется, сказали, что нет, и я тоже ска­зал, что я не ел, хотя краска стыда залила меня с ног до головы. И тогда отец сказал, что если съел кто-то из нас, съел эту поистине несчастную сливу, то это, разумеется, нехорошо, но беда вовсе не в этом, беда в том, что в сливах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, тот через день умрет, и что он очень этого боится. Ужас от этого невинного обмана отца (после этого, не раз желая умереть, сколько сливовых косточек я проглотил!) настолько парализовал мое сознание, что я побледнел и как бы по­мимо своей воли выговорил роковые слова о том, что я не проглатывал косточки, а выбросил ее за окошко (в тот — первый! —раз это было правдой).

Смех матери, отца и братьев оглушил меня. Я горь­ко зарыдал и выбежал вон из горницы.

Воздержимся пока от комментария, который, впро­чем, может быть здесь и вовсе не нужен, но для контра­ста препарируем теперь текст Л. Н. Толстого в духе джойсовского «Улисса»:

«Ах и море море алое как огонь и роскошные закаты и фиговые деревья в садах Аламеды да и все причудли­вые улочки и розовые желтые голубые домики аллеи


роз и жасмин герань кактусы и Гибралтар где я была де­вушкой и Горным цветком да когда я приколола в воло­сы розу как делают андалузские девушки или алую мне приколоть да и как он целовал меня под Мавританской стеной и я подумала не все ли равно он или другой и тогда сказала ему глазами чтобы он снова спросил да и тогда он спросил меня не хочу ли я да сказать да мой горный цветок и сначала я обвила его руками да и при­влекла к себе так что он почувствовал мои груди их аро­мат да и сердце у него колотилось безумно и да я сказа­ла да я хочу Да.»

«Косточка-2» (Л. Н. Толстой-Дж. Джойс)

Да сливы причудливые оливкового цвета купленные матерью когда Стивен был еще совсем хотела их дать детям после обеда лежали переливаясь на тарелке Стивен никогда не ел слив никогда не ел и все нюхал их очень нравились ему все ходил и нюхал копрофагия очень хотелось съесть все ходил мимо слив и нюхал и когда никого не было в горнице не удержался схватил одну и съел перед обедом мать сочла сливы милая навязчивая привычка все пересчитывать Стивен их все нюхал и нюхал сказала отцу за обедом отец А что дети не съел ли кто-нибудь из вас все сказали Нет а Стивен все ню­хал и нюхал и покраснел как рак и тоже сказал нет я не ел тогда отец Что съел кто-нибудь из вас это нехоро­шо но не в том а что в сливах есть косточки и кто не умеет их есть и проглотит то через день умрет беспо­воротно И Стивен побледнел как свежее ирландское полотенце и давясь и отплевываясь и вновь вдыхая аро­мат материнской груди и смех всеобщий вокруг и соб­ственное рыдание предчувствуя неумолимо Да он ска­зал Да за окошко ее выплюнул безвозвратно


Мы видим, что те психоаналитические мотивы, кото­рые были нами выявлены при первоначальном анализе, заострились, хотя мы не ставили это своей целью. Же­лание, направленное на мать, и законодательная роль отца стали очевидными, чувство вины и переживание любви как смерти и позора сделались ясными. Но гораз­до важнее для нас тот результат, что исходный травма­тический смысл текста, будучи глубинным в генеративистском понимании слова «глубинный», остался неза­тронутым. Глубинная структура: «мальчик — желание сливы (матери) — нарушение запрета — законорегулирующая функция отца — всеобщее осуждение — фрустрация» или более коротко: «мальчик — желание мате­ри — угроза смерти со стороны отца — фрустрация», — осталась незатронутой.

Что это означает для нас? Это может означать следу­ющее. Любая травма формируется в бессознательном, поскольку в бессознательном содержится Эдипова (в данном случае) ситуация (как во второй, краткой фор­мулировке глубинной структуры текста, которая пред­ставляет собой обыкновенную формулу развертки Эди­пова комплекса). Но при этом реальный невроз (или психоз), по-видимому, формируется не на уровне глу­бинной структуры, не в бессознательном (как вроде бы думали Фрейд и Лакан), а при переходе от глубинной структуры к поверхностной, то есть когда текст обрета­ет реальные слова и в зависимости от того, какие слова будут окружать бессознательное. От того, среди каких слов и предложений будет жить бессознательное чело­века после полученной травмы, будет зависеть то, в ка­кую именно форму психического отклонения воплотит­ся изначальная травма-смысл-глубинная структура. В этом плане ключевой тезис Лакана — «Бессознательное структурируется как язык» — следует дополнить тези-


сом, в соответствии с которым этот язык, смыслы (озна­чающие) которого накоплены в бессознательном, реали­зуется в полубессознательной ли «пустой речи» или осознанной «полной речи» на уровне сознания. Из это­го же следует, что сама болезнь, сам симптом, также мо­жет реализоваться лишь на уровне речи, и что, стало быть, психическое заболевание — это лишь болезнь ре­чи, заболевание речью, что мы и стремимся показать.

Прежде чем перейти к моделированию психотичес­кого дискурса, построим невротический дискурс-3, не опирающийся на стиль какого-либо конкретного писа­теля, но при этом имитирующий на уровне речи какой-нибудь конкретный невроз. Лучше всего, если это будет невроз навязчивости, так как от навязчивости легко бу­дет перейти к паранояльному бреду, поскольку послед­ний является наиболее полным воплощением и одно­временно бредовым отрицанием идеи навязчивости [Рыбальский 7993]

Невроз навязчивости (обсессивный невроз, невроз навязчивых состояний) заключается в том, что человек как бы против своей воли все время сосредоточен на со­вершении одного и того же действия или мысли об этом действии при полном осознании чуждости и бессмыс­ленности этого действия или мыслей о нем. Например, больному нужно десятки раз в день мыть руки (пример В. Франкла) или каким-то образом манипулировать с числом «три» (пример П. В. Волкова [Волков 1992]).

«Косточка-3» (невроз навязчивости)

Наконец-то мать купила слив. Она хотела их дать детям после обеда. После обеда — так долго ждать! Сливы — они лежали на тарелке. Ваня никогда-никогда не ел слив, лишь какое-то неясное волнующее воспоми-


нание тревожило и мучило его. И вот наконец сбылось. Но как долго ждать конца обеда! И как не хочется де­литься с братьями! И он все нюхал и нюхал сливы. Но еще больше Ване хотелось съесть их все, одну за дру­гой, немедленно, не дожидаясь обеда, не делясь с бра­тьями, съесть их все дочиста, смакуя каждую сливу, облизывая ее снизу доверху, обтирая языком каждую косточку (он знал, что в сливах есть косточки и что их не в коем случае нельзя есть, но почему, почему нельзя?). Он все ходил и ходил мимо слив. И вот когда никого не было в горнице, он не удержался, схватил одну сливу и съел. Медленно, как будто боясь чего-то, облизал ее и потом вдруг плотоядно вонзил зубы в пряную мякоть.

Перед обедом мать сочла сливы и увидела, что ни одной нет. Она сказала отцу.

За обедом, нарушая гнетущее молчание, отец, угрю­мо сгорбившись перед пустой тарелкой из-под слив, на­конец нерешительно сказал: «А что, дети, не съел ли кто-нибудь одну сливу?» И все закричали, зашумели:

«Нет, нет, зачем нам сливы, это не мы, это не мы ели». Они кричали и шумели, указывая глазами отцу на Ваню. Ваня покраснел как рак и отчетливо произнес: «Да не ел я ваши паршивые сливы».

Тогда отец сказал: «Что съел кто-нибудь из вас, это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сли­вах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь».

Ваня побледнел и, с трудом выговаривая слова, про­изнес: «Нет — я не такой идиот, как вы думаете, — я все косточки выбросил за окошко».

Горница сотряслась от злорадного смеха. Ваня пре­зрительно отвернулся и сплюнул за окно последнюю ко­сточку, которую до последнего момента держал во рту на всякий случай.


Чем обсессивный невроз отличается от паранояльного бреда? В первом случае картина реальности сохра­няется, хотя и сильно заслонена обсессией. Ваня пони­мает язык реальности, он отдает себе отчет, что нельзя, нехорошо есть сливы тайком, но навязчивость, зарабо­танная им, как видно, на оральной стадии развития, взя­ла верх, принцип удовольствия победил принцип реаль­ности. Ваня также отдает себе отчет в совершенном про­ступке, но полученное удовольствие настолько сильнее порицания со стороны братьев и отца (что уж тут думать о матери, вообще непонятно!), что он в буквальном смысле готов плевать на социальные нормы.

Не так себя ведет параноик. Он в гораздо меньшей степени связан с реальностью, хотя и не порывает с нею вовсе, как психотик. Паранояльный бред отличается от психотического бреда прежде всего своей внутренней логичностью, систематичностью. Ложной будет только посылка, из которой формируется бред. В остальном он может выглядеть вполне правдоподобно, поэтому его порой трудно отличить от обсессии или сверхценной идеи.

И наконец последнее и, может быть, главное от­личие невроза навязчивых состояний от паранояльного бреда состоит в том, что сколь бы ни была тяжка обсессия, невротик всегда сознает ее нелепость и навязанность. Параноик же твердо уверен в истинности того, что он утверждает в своем бреде, каким бы нелепым он ни казался со стороны.

По-видимому, в паранояльной версии «Косточки» Л. Н. Толстого Ваня склонен будет видеть какой-то зло­качественный мотив в покупке матерью слив. В плане выражения в паранояльном дискурсе должна нарастать зловещая логизированность повествования, и, конечно, с каждым новым шагом по направлению от «нормаль-


ного» дискурса к дискурсу психотическому (венцом здесь безусловно должна быть шизофрения) текст будет все больше и больше отличаться от исходного, препари­рование будет все более радикальным. Ничего не поде­лаешь — такова логика нарастающего безумия.

«Косточка-4» (паранояльный бред)

Мать купила слив. Но Ваня знал, что мать не жела­ет ему злого. Это отец давно хочет отравить его из ревности к матери. Мать — лишь слепое орудие в ру­ках отца. Наивная, она хотела дать сливы детям после обеда. Но Ваня знал, что сливы отравлены. Если про­глотить косточку, которая содержится внутри каж­дой сливы, как однажды сказал Ване отец, издеваясь над ним, то через день умрешь. Вот она — смерть, ду­мал Ваня. Сливы лежали на тарелке. И хотя Ваня ни­когда не ел слив, он понимал, что приговор над ним уже произнесен, — он знал, что ему не совладать с отцом. Он подошел и понюхал сливы. Даже на запах было ясно, что это отрава. Два инстинкта боролись в Ване — ин­стинкт жизни и инстинкт смерти. Первый говорил ему — не трогай их, беги, спасайся, прочь отсюда! Второй нашептывал коварно прямо в ухо Ване, чтобы он непременно попробовал хотя бы одну сливу. Да, отец отравил их, но бороться с отцом бесполезно, он всеси­лен. К тому же Ване почему-то очень нравились эти кусочки отравы. «Да, это, смерть, — думал Ваня, — отец победил. Бедная моя матушка!»

Неотвратимо тянуло съесть. Он молча и подозри­тельно ходил мимо слив. Когда никого не было в горни­це, инстинкт смерти победил. Ваня не удержался, схватил одну сливу и с мысленными проклятиями отцу съел.


Перед обедом отец (о! он все предусмотрел, каждую мелочь) заставил мать счесть сливы. Мать, не пони­мая, зачем это нужно, но, привыкнув во всем подчи­няться отцу, послушно сочла сливы. Одной сливы не было. Она уже давно переваривалась в Ванином кишеч­нике.

За обедом отец выдал тайну слив. Он уже ничего не терял и открыто ждал своего триумфа. «А что, де­ти, — начал он как ни в чем не бывало, — не съел ли кто-нибудь из вас одну сливу?» Все сказали: «Нет». Ва­ня покраснел, как рак, и, трясясь от страха, тоже ска­зал: «Нет, я не ел». Было слышно, как мать облегченно вздохнула.

Тогда отец открыл главное: «Что съел кто-нибудь из вас, — произнес он, недобро улыбаясь и пристально глядя на Ваню, — это нехорошо; но не в том беда. Беда в том, что в сливах есть косточки, и кто не умеет их есть и проглотит косточку, то через день умрет. Я этого боюсь».

Ваня побледнел и сказал: «Нет, я косточку бросил за окошко».

Отец усмехнулся. Мать закрыла лицо руками. Дети дружно засмеялись. В животе у Вани что-то оборва­лось.

Чтобы не перегружать исследование, мы не будем приводить примеры «Косточки-5» и «Косточки-6» — маниакально-депрессивного психоза в гипоманиакальной и депрессивной фазе. В первом случае в плане со­держания подчеркивается тематика величия, получен­ного от сока съеденной сливы, во втором — бред пре­следования и вины за якобы проглоченную косточку. Однако, как писал Блейлер, «все симптомы маниакаль­но-депрессивного психоза могут наблюдаться и при ши-


зофрении, но специфические симптомы шизофрении не бывают при первой болезни» [Блейлер 1993: 357].

Шизофрения — главное психическое заболевание XX века, поистине королева безумия. Это заболевание настолько сложное и разнообразное, что однозначно определить его невозможно. Уникальность и особое положение шизофрении показывает хотя бы то, что ес­ли паранойя каким-то образом связана с неврозом на­вязчивости, а маниакально-депрессивный психоз — с депрессивным неврозом, то никакого аналога шизофре­нии в сфере малой психиатрии подыскать невозможно.

По-видимому, шизофрению, паранойю и маниакаль­но-депрессивный психоз можно разграничить следую­щим образом. При паранойе бред центрируется вокруг Я, при шизофрении Я расщепляется или становится равным всему универсуму, генерализуется. Шизофре­нический бред — это бред о мире, в то время как паранояльный бред всегда индивидуален. При маниакально-депрессивном психозе нет той генерализованности, харизматичности, онтологичности и апокалиптичности, которые так характерны для шизофрении. То есть при паранойе Я — центр бреда, а при шизофрении Я рас­щепляется на пассивно-активные трансформации (то есть «я бью» становится неотличимым от «меня бьют» и от «мной бьют»), Я смешивается с миром. При мани­акально-депрессивном психозе Я как субъект активно (это роднит МДП с паранойей) , но как агент Я пассив­но (это роднит МДП с шизофренией, хотя никаких трансформаций здесь, конечно, не происходит).

Важнейшим признаком шизофрении, как пишет Блейлер, является расстройство ассоциаций. «Нормаль­ные сочетания идей теряют свою прочность, их место занимают всякие другие. Следующие друг за другом


звенья могут, таким образом, не иметь отношения одно к другому» [Блейлер 1993: 305]. Ясно, что данная осо­бенность является одной из наиболее четких при опре­делении и вычленении шизофренического дискурса.

Ср. пример шизофренической речи из книги [Кемпинский 1998]

«Больная, находившаяся в состоянии спутанности, на вопрос: "Где пани сегодня была?" отвечала: "Имела, а не была... Спрашивали меня, чтобы пошла и сегодня к оптыде оптре птрыфифи, а мне тоже там. Разве доктор... Но нет, нам... Как же с ним... Это было неинтересно с теми. Какое-то молочко, молочко и яблоки, кажется, что-то, какое-то, яблоки, яблоки, вместе соединенные, ну а больше всего боюсь то..."» —

с фрагментом из сорокинской «Нормы»:

«Бурцев открыл журнал:

— Длронго наоенр крире качественно опное. И гногрпно номера онаренр при от оанренр каждого на своем месте. В орнрпнре лшон щоароенр долг, говоря раоренр ранр. Вот оптернр рмиапин наре. Мне кажется оенрнранп оанрен делать...

Он опустился на стул.

Александр Павлович поднял голову:

— Онранпкнр вопросы опренпанр Бурцев?»

Следующая особенность шизофрении по Блейлеру — неустойчивость аффектов. Например, то, что у здорового человека вызывает радость, у шизофреника вызывает гнев, и наоборот (паратимия). Аффекты теряют единство. «Одна больная убила своего ребенка, которого она люби­ла, так как это был ее ребенок, и ненавидела, так как он


происходил от нелюбимого мужа; после этого она неде­лями находилась в таком состоянии, что глазами она в от­чаянии плакала, а ртом смеялась» [Блейлер: 312].

Важнейшей особенностью шизофрении является ау­тизм. «Шизофреники теряют контакт с действительнос­тью [...]. Больная думает, что врач хочет на ней женить­ся. Ежедневно он ее в этом разубеждает, но это безус­пешно. Другая поет на концерте в больнице, но слишком долго. Публика шумит; больную это мало тро­гает; когда она кончает, она идет на свое место вполне удовлетворенная» [Блейлер: 314].

Не менее важна шизофреническая амбивалентность, неподчинение мышления шизофреника законам бинар­ной логики. Больной может в одно и то же время ду­мать — «я такой же человек, как и вы» и «я не такой че­ловек, как вы» [Блейлер: 312]

Шизофреники испытывают широкий спектр разного рода галлюцинаций — слуховые, зрительные, осяза­тельные, обонятельные и вкусовые.

Остановимся также на речевых признаках шизо­френии, которые помогут нам «синтезировать» шизо­френический дискурс. Это перескакивание с темы на тему: «Слова не связываются в предложении; иногда больной громким голосом пропевает их, повторяя один и тот же фрагмент мелодии» [Кемпинский 1998:

33]. Хаотичность, бесцельность речи, производные от нарушения нормального действия ассоциаций. «Сло­весный салат» — феномен, при котором «речь состоит из отдельных, не связанных в предложение слов, пред­ставляющих главным образом неологизмы и персеверирующие высказывания, или окрики, или даже отдель­ные слоги» [Кемпинский 1998: 39]. Персеверация — автоматическое бессмысленное повторение какого-ли­бо движения или слова — вообще крайне характерна


для шизофрении. Это связано с так называемым синдро­мом Кандинского-Клерамбо, или «синдромом психоло­гического автоматизма», одним из наиболее фундамен­тальных феноменов при образовании шизофренического бреда. Для наших целей в синдроме Кандинского-Кле­рамбо важно отметить следующую его важнейшую черту — вынужденность, отчужденность мышления от сознания субъекта, как будто его сознанием кто-то управляет [Рыбальский 1983: 72]. (А. Кемпинский спра­ведливо связывает психический автоматизм шизофре­ников с автоматическим письмом сюрреалистов: сюрре­алистический дискурс — ярко выраженный психотиче­ский дискурс.)

Наконец укажем важнейшие тематические особен­ности шизофренического бреда: представление об уве­личении и уменьшении собственного тела, превраще­ние в других людей, в чудовищ и неодушевленные предметы; транзитивизм, например, представление, в соответствии с которым в тело или сознание субъекта кто-то входит; представление о лучах или волнах, про­низывающих мозг (так, говорящие лучи, которые пере­дают субъекту божественную истину, — один из клю­чевых образов знаменитых психотических мемуаров Шрёбера, исследованных Фрейдом и Лаканом). Чрезвы­чайно характерна при шизофрении гипертрофия сферы «они» и редукция сферы я — ты — мы, что позволяет го­ворить о десубъективизации и генерализации шизофре­нического мира. В этическом плане важно отметить альтруизм шизофреника, его стремление к правде [Кем­пинский 1998: 162, 165].

В онтологическом плане шизофреник смешивает прошлое и настоящее, здесь и там; в качестве заверше­ния течения болезни его могут настигнуть полнейшие хаос и пустота.


«Косточка-7» (шизофренический дискурс)

Мать купила слив, слив для бачка, сливокупание, отец, я слышал много раз, что если не умрет, то оста­нется одно, Ваня никогда сливопусканья этого, они хо­тели Васю опустить, им смертию кость угрожала, я слышу слив прибоя заунывный, очень хотелось съесть, съесть, очень хотелось, съесть, съесть, лежали на та­релке, съесть, тех слив, мамулечка, не перечтешь тай­ком, деткам, мама, дай деткам, да святится Имя От­ца, он много раз, много раз хотел, съесть, съесть, хотел съесть, мать купила слив для бачка, а он хотел съесть, съесть, сожрать, растерзать, перемолола ему косточ­ки, а тело выбросили за окошко, разумеется, на десерт, после обеда, сливокопание, мальчик съел сливу, слива съедена мальчиком, сливой съело мальчика, слива разъе­ла внутренности мальчика, кишки мальчика раздуло от запаха сливы, он нюхал их, а они нюхали его, надобно вам сказать, что в сливе заложено все мироздание, и пото­му, если ее слить тайком, перед обедом, когда в горнице никого, а косточку выбросить за окошко ретроактивно, это тело матери, и все нюхал-нюхал, но не удержался, и все сказали, нет, сказали, нет, слив больше нет, отец заботливо, что если ненароком, но все казали, что слив больше нет, как рак за обедом, мать продала отцу не­сколько слив, перед обедом сочла детей, видит, одного нет, она сказала отцу, отец покраснел, как рак, я кос­точки выбросил в отхожее место, в конце концов, од­ним больше, одним меньше, все засмеялись, засмеялись, засмеялись, тут все, доктор, засмеялись, просто все обсмеялись, чуть с кровати не упали, а Ваня заплакал.

Мы не должны переоценивать результаты нашего эксперимента, но тем не менее из проведения его явст-


вует, что как бы ни различались поверхностные психи­ческие структуры высказывания, во всех патологичес­ких типах дискурса: нормальном, невротическом, обсессивном, паранояльном и шизофреническом — сохра­няется одна и та же глубинная структура, тема дискурса: покупка слив как попытка соблазнения мате­рью Вани, желание Ваней матери-сливы, съедание сли­вы как нарушение запрета на инцест — разоблачение и месть отца. А раз так, раз любая глубинная структура изначально безразлична к тому, является ли высказы­вание нормальным или патологичным, то концепция безумия может быть не только фукианской (безумие распространяется и дифференцируется по мере рас­пространения соответствующих понятий и социальных институций [Фуко 1997]), но и уорфианской: мы видим какое-то девиационное поведение и даем ему название.

Мы слышим непривычную речь и определяем ее как речь сумасшедшего. При этом у нас нет никаких гипо­тез относительно того, что происходит у этого человека в сознании, — и, поскольку глубинная структура без­различна к тому, патологическим или нормальным явля­ется дискурс, а последнее проявляется только на уровне поверхностной структуры, то, стало быть, безумие — это просто факт языка, а не сознания.

Но что же получается, значит, настоящие шизофре­ники, которые лежат в больнице, — это не сумасшед­шие: научите их говорить правильно — и они будут здоровыми? Именно так. Но беда в том, что научить их говорить нормально невозможно. Значит, они все-таки нормальные сумасшедшие. И тогда получается, что сумасшедший — это тот, кто не умеет нормально говорить. Это, конечно, скорее точка зрения аналити­ческой философии безумия (если бы таковая сущест­вовала).


Но мы не правы, когда противопоставляем «биоло­гический» психоанализ и «структурный» психоанализ. Мать и отец в Эдиповом комплексе — это языковые позиции. Мать — источник потребности, а затем — желания. Отец — Закон (недаром говорят «.буква зако­на»; одно из излюбленных словечек Лакана — «Ин­станция буквы в бессознательном»). Эдипов треуголь­ник — это треугольник Фреге: знак — означаемое — означающее.

Когда мы противопоставляем психическое заболева­ние экзогенное, например травматический невроз или пресенильный психоз, эндогенному, то мы думаем об эндогенном, генетически обусловленном заболевании как о чем-то стопроцентно-биологическом, забывая, что генетический код — это тоже язык, и, стало быть, эндо­генные заболевания также носят знаковый характер.

Но покинем хотя бы на время ортодоксальную стра­тегию аналитической философии и предположим, что каждая языковая игра так или иначе связана, условно говоря, с биологией. Чем более примитивна в семиоти­ческом смысле языковая игра, тем явственнее ее связь с биологией. Когда человеку больно, он кричит и стонет, когда ему хорошо, он улыбается. Это самая прямая связь с биологией. Наиболее явственное усложнение подобной связи — конверсия. Например, когда убивают христианского мученика, он улыбается. Так сказать, «Хватило бы улыбки, / Когда под ребра бьют».

Более сложные опосредования: как связана с биоло­гией лекция профессора? Можно сказать, что у профес­сора природная «биологическая» тяга читать лекции. Так же, как у вора — воровать и у убийцы — убивать. Но все равно здесь связь с биологией более опосредованна, чем желание алкоголика напиваться или нарко­мана колоться.


Из этих различных опосредованностей между рече­выми действиями и биологией и состоит в сущности че­ловеческая культура. Культура — это система различно­го типа связей между биологией и знаковой системой. Если бы все типы связей были одними и теми же, то ни­какой культуры вообще не было бы. Например, если бы черный цвет однозначно во всех культурах означал тра­ур и мы связали бы это с тем, что черное наводит тоску, проделали бы соответствующие тесты, которые под­твердили бы это наше наблюдение, то в этом случае элиминировалось бы противопоставление между теми культурами, у которых черный цвет действительно оз­начает траур, и теми, у которых траурный цвет — бе­лый. То есть подобные культуры просто в таком случае не считались бы культурами.

Поэтому неверно противопоставлять «биологизатора» Фрейда «лингвисту» Лакану. В этом смысле Лакан вовсе не лукавил, когда говорил, что он не придумывал ничего нового, а просто договаривал то, чего Фрейд не договорил.

Мы говорим о шизофрении как об объективном пси­хическом заболевании, как о состоянии сознания. Но можно ли называть Гельдерлина шизофреником, если термин «шизофрения» был изобретен через много лет после его смерти?

Кажется, что можно сказать: «Достоевский никогда не ездил на БМВ». На самом деле эта фраза прагматиче­ски бессмысленна, потому что к ней невозможно подо­брать актуальный контекст употребления. Чем же тогда она отличается от предложения: «Во времена Достоев­ского не было автомобилей»? Тем, что последняя фраза может иметь какой-то приемлемый контекст.

Мы можем сказать: «Во времена Гельдерлина не бы­ло слова "шизофрения", но если подбирать современ-


ный эквивалент к тем симптомам, которые проявлялись у Гельдерлина, то понятие "шизофрения" к нему подой­дет больше всего». Что неправильного в таком рассуж­дении? Уверены ли мы, что симптомы такой сложной болезни, как шизофрения, существуют изолированно от того культурного и социального контекста, при котором это слово возникло? Разве мы не согласимся с тем, что шизофрения — это болезнь XX века, но не потому, что ее так назвали в XX веке, а скорее потому, что она чрез­вычайно характерна для самой сути XX века, и потому-то ее и выделили и описали только в XX веке. То есть слово «шизофрения» появилось до того, как появилась болезнь шизофрения.

Но пример с Гельдерлином не вполне показателен, это все-таки поэт, каким-то образом причастный куль­турным ценностям XX века (хотя бы тем, что его психи­ческую болезнь задним числом назвали шизофренией). Но что если сказать, например, что у вождя племени на острове Пасхи обнаружилась шизофрения? Нелепость этого примера с очевидностью доказывает нашу право­ту в том, что понятие шизофрения в очень большой сте­пени является культурно опосредованным.

Сложнее обстоит дело с типологией характеров, иду­щих от Кречмера. Характер — совокупность каких-то чисто физиологических и психологических, соматичес­ких характеристик. И все же мы считаем неправильным говорить, что Юлий Цезарь был эпилептоид, а Фома Аквинский — шизоид-аутист. Потому же, почему не яв­ляется истинным предложение: «Достоевский никогда не ездил на БМВ». Нет, так сказать, оперативного пово­да, чтобы назвать Аквинского шизоидом. Тогда так не говорили. Нет слова — нет и характера.

В своей книге «Язык и мышление» Хомский писал:


«Нормальное использование языка носит новатор­ский характер в том смысле, что многое из того, что мы говорим в ходе нормального использования языка, явля­ется совершенно новым, а не повторением чего-либо слышанного раньше и даже не является чем-то "подоб­ным" по "модели" тем предложениям и текстам, которые мы слышали в прошлом» [Хомский 1972: 23].

В свете вышеизложенных размышлений о языковом происхождении безумия более чем уместным будет за­кончить это исследование словами автора фундамен­тального труда «Бред», профессора М. И. Рыбальского:

«Таким образом, бред может и должен рассматри­ваться как проявление патологического творчества» [Рыбальский 1993: 53].


«Это не я убил»:

– Конец работы –

Эта тема принадлежит разделу:

ПРОЧЬ ОТ РЕАЛЬНОСТИ. ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ФИЛОСОФИИ ТЕКСТА

На сайте allrefs.net читайте: "ПРОЧЬ ОТ РЕАЛЬНОСТИ. ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ФИЛОСОФИИ ТЕКСТА"

Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Морфология безумия

Что будем делать с полученным материалом:

Если этот материал оказался полезным ля Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:

Все темы данного раздела:

Руднев В. П.
Прочь от реальности: Исследования по философии текста. II. - М.: «Аграф», 2000. - 432 с. Книга русского философа, автора книг «Винни Пух и филосо­фия обыденного языка», «Морфология реально

От автора
Идеи, положенные в основу этой книги, представля­ют собой развитие ключевых идей книги «Морфология реальности» [Руднев 1996b] . Прежде всего это положе­ние о том, что понятия «реально

Время и текст
Наука XX века сделала три важнейших открытия в области осмысления собственных границ. Эти три от­крытия стали методологической основой нашего иссле­дования. 1. Действительность шире любой

Природа художественного высказывания
В первом разделе мы попытались понять, чем отли­чаются друг от друга такие объекты, как текст и реаль­ность. В этом разделе будет предпринята попытка раз­граничить художественный и не художественны

Анна Каренина
роман, — то логический анализ этого высказывания может выгля­деть следующим образом: Истинно, что перед вами книга (роман), называюща­яся «Анна Каренина» и написанная Л. Н. Тол

Повествовательные миры
Рассмотрим следующее художественное высказы­вание: Когда дым рассеялся, Грушницкого на площадке не было. Что мы можем сказать об этом высказывании, исходя из тех логико-сем

Художественное пространство
Понимание художественного пространства как важ­нейшей типологической категории поэтики стало об­щим местом после работ М. М. Бахтина, Д. С. Лихачева, В. Н. Топорова [Бахтин 1976; Лихачев 1972; Т

Ошибка за ошибкой
Одним из фундаментальных свойств развитого есте­ственного языка является возможность называть один объект различными именами и описывать его различны­ми дескрипциями. Например, имя Иокаста может бы

Фабулы не существует
Вряд ли имеет смысл доказывать, что именно собы­тие есть то, о чем сообщают нарративные дискурсы, что событие есть центральное содержание сюжета. Ниже мы рассмотрим категорию события в све

Сюжета не существует
1. Когда говорят о сюжете, то, как правило, подразу­мевают нечто, что содержится в самом произведении. Так, сюжет «Пиковой дамы» — это нечто органически присущее повести «Пиковая дама». Здесь я соб

Призрак реальности
До сих пор мы молчаливо исходили из допущения, что мы по крайней мере знаем, что такое реальность. Это было, конечно, лишь оперативное допущение, без кото­рого мы не могли бы исследовать противопол

Призрак реализма
Рассмотрим наиболее характерные определения ху­дожественного реализма. (1) Реализм — это художественное направление, «имеющее целью возможно ближе передавать действи­тельность, стремящееся

Морфология сновидения
Если ночные сны выполняют ту же функцию, что и дневные фантазии, то они также служат тому, чтобы подготовить людей к любой возможности (в том числе и к наихудшей). [Л. Витгенштей

Сновидения Юлии К.
1. Стою на лестнице, ведущей к библиотеке Ленина. Лестница высокая, и я наверху, как на острове, вокруг несутся машины, страшно, но думаю: «Не могут же они меня достать. Я наверху, а они внизу», и

Психоанализ и философия текста
Чего бы ни добивался психоанализ —-среда у него одна: речь пациента. Жак Лакан Идея соотнесения психоанализа и генеративной грамматики на первый взгляд может показаться стр

Психотический дискурс
Невроз понимается в психоанализе как патологичес­кая реакция на вытесненное в бессознательное влече­ние, которое не могло осуществиться, так как противо­речило бы принципу реальности [Фрейд 1989

Verneinung Фрейда и бессознательные механизмы речевых действий
В 1925 году Фрейд опубликовал одну из самых ко­ротких (не более пяти страниц), но несомненно одну из самых глубоких и значительных своих статей «Verneinung» («Отрицание»). Статья эта не привлекала

Читатель-убийца
1. Агату Кристи исключили из клуба детективных писателей, возможно, за ее лучший роман — «Убийство Роджера Экройда». В этом романе убийцей оказывается сам рассказчик, доктор Шепард. Но рассказчик с

Указатель имен
Август (курфюрст Саксонский) 234 Августин 17-18, 27, 155, 231, 351 Аверинцев С. С. 140 Акутагава Р. 146-149 Андреев Л. Н. 243 Андреев Д. Л. 300 Анненский И. Ф. 379 Ахматова А. А. 73, 81, 125, 283

Арутюнова Н. Д. Предложение и его смысл. М.,1976.
Арутюнова Н. Д. Типы языковых значений: Оценка. Событие. Факт. М.,1988. Аскин Я. Ф. Проблема времени: Ее философское ис­тол

Шифрин Б. Интимизация в культуре // Даугава, № 8, 1989.
Шлик М. Поворот в философии // Аналитическая фи­лософия: Избр. тексты. М., 1993а. Шлик М. О фундаменте познания // Там же, 1993Ь. Шк

Moore J. E. Philosophical Papers. L.,1959.
Pavel Th. «Possible worlds» in literary semantics // Journal of aesthetics and art criticism, v.34, n.2,1976. Prior A. N. Time and modality. Ox.,1

Вадим Руднев ПРОЧЬ ОТ РЕАЛЬНОСТИ
Серия «XX век +» Междисциплинарные исследования Ответственный за выпуск О. Разуменко Художник Ф. Домогацкий Редактор М. Бубелец Техническое редактирова

МЕЖДИСЦИПЛИНАРНЫЕ ИССЛЕДОВАНИЯ
Серия разработана известным ученым Вадимом Рудневым. Надеемся, что работы (порой уникальные) прогрессивных и пытли­вых российских ученых, а также зарубежных исследователей в самых раз­нообразных об

Хотите получать на электронную почту самые свежие новости?
Education Insider Sample
Подпишитесь на Нашу рассылку
Наша политика приватности обеспечивает 100% безопасность и анонимность Ваших E-Mail
Реклама
Соответствующий теме материал
  • Похожее
  • Популярное
  • Облако тегов
  • Здесь
  • Временно
  • Пусто
Теги