Реферат Курсовая Конспект
Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского - раздел Образование, Ольга Егошина Актерские Тетради Иннокентия Смоктуновского...
|
Ольга Егошина
Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского
о . г . и
МОСКВА 2 0 0 4
Работа выполнена в научно-исследовательском секторе Школы-студии (ВУЗ) им. Вл. И. Немировича-Данченко при МХАТ им. А. П. Чехова.
Исследовательская часть проекта была поддержана грантом РГНФ 1999-2001 г.
Издание осуществлено при финансовой поддержке Школы-студии (ВУЗ) им. Вл. И.Немировича-Данченко при МХАТ им. А.П.Чехова.
Приношу глубокую благодарность всем тем, без кого эта книга не могла бы состояться: директору ГЦТМ им. А. А Бахрушина В. В. Губину; всем сотрудникам архивно-рукописного фонда ГЦТМ им. А. А. Бахрушина и особенно заведующей фондом И.С.Преображенской; всем сотрудникам Музея МХАТ; своим коллегам по научно-исследовательскому сектору. Особая признательность за советы и помощь в работе - И. Н. Соловьевой
В книге использованы фотографии из Музея МХАТ (автор И. А. Александров).
ОГЛАВЛЕНИЕ
Анатолий Смелянский. Счастливый случай .............2
Предисловие...................................................................4
Как Смоктунович стал Смоктуновским...................5
Фарбер .......................................................................... 12
Князь Мышкин ............................................................13
Царь Федор Иоаннович ............................................28
Мхатовский период ....................................................39
Иванов ........................................................................... 40
Дорн.................................................................................53
Часовщик .......................................................................59
Иудушка Головлев .......................................................61
Человеко-роль................................................................83
Предисловие
Cвои актерские ТЕТРАДИ Иннокентий Смоктуновский отдал в рукописный отдел Музея Бахрушина в конце 80-х годов. В Описях архива Смоктуновского его тетради числятся вместе с другими архивными документами: рукописями книг «Время добрых надежд» и «Быть», письмами, канцелярскими справками, статьями, самодельными альбомами, подаренными почитателями к юбилеям, программками, фотографиями, телеграммами... Князь Мышкин в спектакле «Идиот» БДТ в постановке Г. Товстоногова. Царь Федор в спектакле «Царь Федор Иоаннович» в Малом театре в постановке Б. Равенских. Иванов в спектакле «Иванов» в МХА'Г в постановке О. Ефремова... Дорн, Иудушка Головлев, Часовщик из «Кремлевских курантов», 4-й член ЦК РКП(б) из «Так победим!»... В картонных манках пожелтевшие листки с текстами ролей, исписанные на полях торопливым знакомым почерком, и каждая папка — как запечатанный сосуд, хранящий своего джина.
Иннокентий Смоктуновский не оставил теоретических работ, осмысляющих собственный актерский опыт, исследующих собственную технику. Его воззрения на природу актерского творчества, на принципы и методы работы с режиссерами, партнерами, на процесс создания роли рассеяны по страницам сто книг, статей, интервью, писем. Работавшие с ним режиссеры и актеры сохранили воспоминания о его поведении во время репетиций, о ходе этих репетиций, о «десяти тысячах вопросов», которые он обрушивал на постановщика, о «приемах» и «манках», используемых Смоктуновским во время поиска образа.
Оставив за скобками этого исследования собственно художественные результаты труда актера, многократно описанные в статьях и монографиях театроведов, занимающихся Иннокентием Смоктуновским, в этой книге автору хотелось бы сосредоточиться на разборе техники актера, реконструировать его методы работы.
Искусствоведы рассматривают и изучают эскизы и наброски художников. Литературоведы расшифровывают черновики. Методы и способы изучения театральных «черновиков» еще только формируются и складываются. Важной вехой стали труды и публикации режиссерских экземпляров К. С. Станиславского исследователей и историков — С.Д.Балухатого, И.Н. Виноградской. Событием стала продолжающаяся публикация наследия Мейерхольда группой ученых во главе с О. М. Фельдманом. Особое место занимают труды И. Н. Соловьевой, впервые предложившей рассматривать режиссерские экземпляры как отдельную художественную субстанцию, открыв новый этап в изучении режиссерской профессии, возможность по-новому увидеть и реконструировать путь создания спектакля. Актерские тетрадки ролей пока остаются на периферии научных интересов, и обращение к ним должно стать следующим шагом на пути изучения процесса работы актера над ролью.
В своих интервью актеры дают ретроспекцию своих поисков. В сделанных театроведами записях репетиций мы имеем дело со свидетельствами стороннего наблюдателя, видящего только внешние результаты работы, скрытой от посторонних глаз. Исписанные на полях рабочими пометками Иннокентия Смоктуновского тетрадки артиста дают уникальный шанс заглянуть в творческое «нутро». Увидеть никому не показываемую работу «разминки» авторского текста, понята круг ассоциаций, внутренние ходы, задачи и цели в той или иной сцене, отбор и отсев приспособлений, посмотреть, как рождаются находки. Исследовать взаимодействие «я» актера с образом, понять законы и механизмы этого взаимодействия; выявить методы и способы работы актера, «присваивающего» себе «чужой восторг, чужую грусть»; посмотреть, как из «сора» догадок, ассоциаций, подсказок, воспоминаний вырастает образ. Наконец, сопоставить получившийся готовый сценический образ с образом, который вымечтал для себя артист.
Записи Смоктуновского стали своего рода «черным ящиком», сохранившим данные о процессе создания роли. Прошли репетиции, уже сняты с репертуара спектакли, а папки с тетрадками хранят дух и ход работы над ролью, хранят слоистую структуру роли, в живом исполнении предстающей цельной и монолитной. Возможно, актерам,
играющим сейчас роли, которые играл Смоктуновский, его пометки напомнят, скорее, дневники путешествий — по Мышкину, по Федору, по Иванову. Смоктуновский оставил подробные «карты» своих маршрутов с указаниями нехоженых тропок, поворотов, опасных ловушек и вершин. Для ученых, занимающихся психологией актерского творчества, эти записи представляют своего рода «историю болезни», в которой описано, где учащалось дыхание, где был вяловатый пульс, где начинались галлюцинации. «Я всегда безропотно иду на повод)' у драматургии образа. Стараюсь погрузиться, целиком уйти в нес. Позволяю ей себя гнуть, мять, терзать., - определял Иннокентий Смоктуновский свой способ работы с ролью. Его актерские тетрадки сохранили этот путь «на поводу у драматургии образа», зафиксировали, как именно «гнет, мнет; терзает» репетирующаяся роль.
Отдавая по собственному почину в музей записи ролей, снятых с репертуара, Смоктуновский уперся, когда заговорили о тетрадке роли Иудушки Головлева: спектакль идет; я еще играю эту роль, мои записи мне необходимы. Сотрудники музея сняли ксерокс и вернули артисту его «рабочий инструмент». Готовясь к спектаклю, он пользовался тетрадками, как лектор пользуется конспектами, воскрешая по кратким тезисам всю лекцию. Заглядывая в свои тетрадки, Смоктуновский еще раз заново проходил и проживал все повороты внутренней логики души персонажа. Повторял путь, которым шел, создавая своего Мышкина, своего Головлева, своего Иванова. Попробуем пройти ему в след.
Как Смоктунович стал Смоктуновским
Меня заставил изменить фамилию директор Норильского театра, где я работал. Предложил взять псевдоним Славянин. Я не согласился, он угрожал уволить, тогда с обоюдного согласия поменяли окончание.
Фарбер
Как актер я мыслю более широко и более верно, чем как человек. В работе присутствует профессия, а она умнее меня. Это она делает за меня селекцию выразительных средств и вкуса. Как человек я подвластен профессии.
А скажите, Иннокентий Михайлович
Дорогу в профессии часто представляют родом пути (недаром стало штампом: «путь актера» ), где каждый шаг — продвижение к цели. На самом деле, в профессии человек движется рывками, прорывами, поднимаясь или опускаясь, спотыкаясь, падая и взлетая на новый уровень. Таким взлетом для Иннокентия Смоктуновского стала роль Фарбера в фильме «Солдаты» (режиссер — Александр Гаврилович Иванов). Сутулый, нескладный, интеллигентный математик, ушедший на войну лейтенантом, Фарбер из повести «В окопах Сталинграда» писателя-фронтовика Виктора Некрасова был Смоктуновскому хорошо знаком: «Это, пожалуй, первая роль, которая дала возможность воплотить многое из тех наблюдений и того багажа, которые я приобрел и в армии, и в театре. Фарбер удался мне сравнительно легко, вероятно, потому что я встречал таких людей, да и моя судьба, и я сам в какой-то мере похож на Фарбера...». Тот образ или «фантом», который возникает перед мысленным взором артиста на первом этапе подготовки роли, потребовал от Смоктуновского работы не столько фантазии и воображения, сколько памяти. Как носить пилотку, сапога, как прятаться от бомбежек и обстрела, как вытянуть ноги в минуты затишья...
Неуверенная, нескладная походка, ноги, «плавающие» в кирзовых сапогах, пилотка, которую удобнее было держать в руках, чем на голове, железный ободок треснувших очков, тихий, совсем некомандирский голос, пистолет, который он держал как гранату:.. Этот Фарбер вылезал из окопов, подымая в атаку солдат, не оборачиваясь, не пригибаясь, бежал вперед, загребая руками воздух
Когда фильм вышел на экраны, в ряду писем-откликов сохранилось одно неожиданное письмо Любови Яковлевны Дрыновой из города Щигры: «В девичестве моя фамилия Фарбер, у меня был единственный брат. В 1941 г. он служил в Каменск-Подольске, с первых дней войны от него не пришло никакой весточки. Он погиб, при каких обстоятельствах не знаю, да и вы не можете знать. Я прошу только ответить, кто явился образом солдата Фарбера, был ли он в самом деле взят с настоящего солдата. Удивительно — мой брат также носил очки, небольшого роста и не только по характеру, но и внешне образ, созданный вами, так похож на брата...».
Как восклицал небезызвестный Мастер в легендарном романе по схожему поводу: «О, как я все угадал!» Правда, актеру ничего не надо было угадывать. Что-то освободилось в артисте: лирическое, личное соприкосновение с ролью, возможность привнести в образ себя, свои переживания, наблюдения, открывала иные горизонты. Живая жизнь подсказывала решения неожиданные и убедительные.
Через несколько лет Олег Ефремов сыграет в Борисе Бороздине («Вечно живые») свой вариант молодого человека из этого, почти выбитого войной поколения. Ефремов сыграет в интеллигентном чистом московском юноше Борисе Бороздине свой идеал. Он знал своего героя, как знают старшего брата, предмет восхищения и обожания. Смоктуновский знал Фарбера, как знают собственную руку. Он знал, как поведет себя Фарбер в тех или иных обстоятельствах, среагирует на те или иные слова, он знал, как тот спит, ест, слушает музыку, как разговаривает со своими подчиненными и с военным начальством... Тихий еврей-очкарик, имеющий звание лейтенанта и мужество встать на партсобрании и сказать в лицо старшему по званию: «Вы — трус», — был новым лицом на киноэкране.
Автор повести Виктор Некрасов позднее скажет об актере: «Смоктуновский еще не был Гамлетом. Но он был Фарбером. Моим Фарберовским. Правдивым до предела».
«Ключом к профессии» назовет Смоктуновский эту роль позднее, и не случайно именно Фарбер станет пропуском к Мышкину.
Иванов
Образ Иванова выстроен на редкость трудоемко, и «протащить, проволочь» эту роль в спектакле ох как непросто: в глазах круги, руки проделывают какие-то странные «тремоло», очень хочется сесть, а не можешь — из одного конца гримуборной державно этак вышагиваешь словно на шарнирах, и наши добрые друзья-костюмеры ухитряются стаскивать прилипшую к тебе мокрую рубаху. И ты, как рыба, выброшенная на лед, немножко подхватываешь воздух и не сразу соображаешь, если тебя о чем-нибудь спрашивают в этот момент.
И. Смоктуновский
Выбор «Иванова» был для руководителя Художественного театра закономерным. Чем же возрождать МХАТ, как не Чеховым? И собственно опыт обращения к чеховской драматургии в «Современнике» уже был пройден. Тем не менее, постановка «Иванова» была воспринята как начало новой линии в режиссерской судьбе Олега Ефремова. Историк МХАТа, пользуясь классическими определениями Станиславского, мог бы назвать спектакль переходом от «общественно-политической линии» к линии «интуиции и чувства». В постановке «Иванова» центр тяжести был перенесен с рассмотрения политических, общественных, социальных проблем на проблемы экзистенциальные. В чем смысл жизни? Что такое потеря этого смысла? Или, как записано Смоктуновским на первой странице тетрадки роли Иванова:
«Как сохранить себя в этом нашем мире???
За что ухватиться, чтобы жить».
Вопросы бытийственные обычно «камуфлировались», а чаще подменялись в постановках Ефремова проблемами социальными, положение «человека в мире» определялось его гражданской, политической позицией и активностью. В «Иванове» Ефремова интересовали проблемы иного круга: чем жить, зачем жить. Как сохраниться в этом мире, в этой жизни, что удерживает человека, что сохраняет в нем «человека»?
На обложке тетрадки с ролью Николая Иванова первая запись:
«И. М. Смоктуновскому 26 декабря 1975 года. Ефремов».
Ниже цитата (уже рукой Смоктуновского) о режиссерском подходе к работе: «Давайте прогреем, глубоко прогреем, но не обожжем, слегка. О. Н. Ефремов».
В «Чайке», поставленной в «Современнике», Ефремов именно «обжигал» чеховских героев в тигле недоверия, пристрастия, отрицания... Чеховская лирика, чеховский воздух в этом спектакле оказывались «выпаренными». Несимпатичные, раздраженные люди истерично выясняли путаные взаимоотношения, обрушивая друг на друга перечень болей, бед и обид. Ефремов смотрел на чеховских героев отстраненный безжалостным взглядом, судил их с высоты нравственного императива. Пристрастную проверку чеховские персонажи не выдерживали. Ефремов ставил спектакль о людях, проваливших экзамен жизни: они оказывались недостойными собственного таланта. Он не прощал Треплеву, Тригорину, Аркадиной, Нине их уступки болоту пошлости ежедневной жизни, лишал их человеческой значительности. Это был ефремовский вариант «жестокого Чехова», довольно распространенного в чеховских постановках тех лет.
«Иванов» во МХАТе открывал новое понимание Чехова, осторожный, бережный подход к Чехову-классику, где главным оказывалось стремление «не смять» резкой трактовкой авторские акценты. Ефремов открывал «Иванова» как пьесу метафизическую:
«Пьеса о смерти, о разрушительных тенденциях в природе человека.
Крик о том, как все мы бездуховно живем, и думаем, что живем».
В интервью конца 90-х Ефремов вспомнит, как, поехав в Ленинград, он остановился в новой квартире Александра Володина: «Полный кавардак, на дверях еще нет ручек. Мы с хозяином крепко выпили, и он меня уложил спать в какой-то комнате. А у меня была в тот момент по жизни какая-то пиковая, безвыходная ситуация: не разрешали ставить пьесы, которые хотелось, шла катавасия в „Современнике". Словом, был такой сгусток всего. Ночью проснулся, очнулся, надо было выйти. Подошел, ищу дверь, а ручек-то нет. В темноте вожу руками по стенам. А комната была еще не обставленная, пустая. Когда обшарил все, то вдруг отчетливо понял, что я в тюрьме, в камере. И почувствовал себя счастливым. Я подумал: „Господи, ну кончились все мытарства...". Мне не надо ничего делать, не надо дергаться. Я вдруг освободится. Вот именно в тюрьме, в камере я ощутил себя свободным, и какой-то невероятно счастливый заснул... Потому что больше всего человек устает от ответственности».
Кажется, что рассказанный эпизод собственной жизни вполне мог стать лирическим мостком к «уставшему» чеховскому герою, надорвавшемуся от взваленной на себя ответственности и нашедшему выход в самоубийстве. Выход в смерть был Ефремову понятен, как была близка и понятна усталость от самим же взваленного груза, усталость от окруживших, чего-то требующих и ждущих от тебя людей, которым нечего дать (несколько лет спустя Ефремов сыграет Зилова в «Утиной охоте» - вариант тех же проблем на современном материале).
Когда-то сурово осудивший героев «Чайки», Ефремов взял Николая Иванова под защиту. Прежде всего от актера, который Иванова должен был играть. В отличие от Мышкина, Гамлета, царя Федора, Иванов не слишком импонировал Смоктуновскому. В опубликованных стенограммах репетиций, ведшихся Г. Ю. Бродской, сохранились диалоги артиста с Олегом Ефремовым: «Иванов - чудовище, звероящер». И далее: «Как вызвать симпатию к нему? Этот материал непреодолим». Ефремов предложил: «Доказывай, что он чудовище. А я буду доказывать, что нет». Встреча двух подходов, двух отношений и пониманий образа давала необходимый объем, далекий от простого деления на «хорошего» и «плохого» человека.
Ефремов ставил спектакль о драме крупного человека, особенного, уникального. Спектакль шаг за шагом исследовал путь, по которому прошел Иванов, вплоть до самоубийства. Перед артистом стояла задача прожить каждый поворот этого пути, едва заметные остановки, мгновения передышки, те внутренние и внешние толчки, которые подталкивали или отклоняли его героя от финального выстрела.
Тетрадка роли Иванова исписана с редкой даже для Смоктуновского плотностью. Разными ручками (синими, голубыми, черными), карандашом. Исписана на полях, на обложке, на обороте. Фразы идут одна за другой, иногда написаны вертикально, иногда набросаны наспех под утлом. В отличие от режиссерских экземпляров, актерские тетрадки Смоктуновского отнюдь не подразумевают цельное решение как отдельных сцен, так и роли в целом.
Смоктуновский как бы «рыхлит почву» роли, разминает ее. Фразы кидаются как зерна в землю: что-то пропадет, что-то прорастет. Иногда записи касаются предельно конкретного состояния героя в данный момент, иногда это размышления общефилософского характера, иногда это подходящая цитата или стихотворение, найденное по созвучию с душевной жизнью его персонажа. Самый ритм фраз диктует напряженность этой душевной жизни.
Метод работы над ролью Смоктуновского можно назвать «методом Плюшкина»: как легендарный гоголевский герой, артист аккуратно собирает все мельчайшие частички, детальки, подробности, накапливая груду разнородного и причудливого материала. Роль не столько «высекается», сколько складывается. И складывается не из цельных фрагментов, кусков, решенных сцен, а из мозаичных кусочков, прослаивается какими-то почти незаметными ингредиентами. Смоктуновский «рисует» своего героя импрессионистическими мазками; воздухом вокруг создается впечатление «объема», насыщенности, движения, постоянной вибрации. Напряженная душевная жизнь, мимолетные мысли, капризы, прихотливые изменения чувств, разнородных ощущений — все это Смоктуновский фиксирует с дотошной тщательностью, оставляя за пределами тетради все мизансценические подробности, всю партитуру жестов. Обладая, по свидетельству работавших с ним режиссеров, необыкновенной памятью на мизансцены, Смоктуновский никогда не фиксировал их в своих записях. Так же как не фиксировал найденные жесты, мимику, интонации. Как и в «Царе Федоре», практически нет записей: откуда вышел, куда сел, что держит в руках. Роль строится и запоминается не по мизансценам, не по партитуре жестов. Роль строится развитием внутренней логики характера, точнейшим образом расписанной «нотной записью» мелодии душевной жизни.
Герой точно рассматривался театром и актером с применением разных оптик: то под микроскопом, то с высоты птичьего полета. Как абсолютно уникальный индивидуум, но и как характеристический тип интеллигента, пораженного общим недугом: параличом воли, потерей цели и смысла собственной деятельности, без которых существование оказывается невозможным:
«О ЖИЗНИ БЕЗ ИДЕИ. НЕВОЗМОЖНОСТЬ ЭТОГО — КАЧЕСТВО РУССКОГО ЧЕЛОВЕКА, РУССКОГО ИНТЕЛЛИГЕНТА.
Нужна идея!!!
Народ русский — богоносец — его не понять; его поверить ни эмоцией, ни разумом нельзя.
Полное разочарование в мужике.
Земство: 1) дороги; 2) тяжбы о меже, о кусочке земли; 3) рациональное ведение ХОЗЯЙСТВА».
На первых страницах тетрадки с ролью Смоктуновский набрасывает круг разнообразных интересов героя: идейное служение народу, земская деятельность, хозяйствование на земле и т.д. Для развития действия пьесы отношения Иванова к мужику или земству не важны. Но они необходимы актеру для понимания «истории» героя, пусть оставшейся за скобками у самого Чехова в его пьесе. Можно сказать, что для Смоктуновского особенно важны «неважные» подробности, которые потом не войдут в спектакль, но их отзвук даст необходимую глубину вскользь брошенным фразам об общественной деятельности Иванова. Актер ищет манки для себя, пытается влезть в душу к малосимпатичному и не слишком понятному человеку. Пристрелки к роли дают объем проблем, пока сформулированных общими «первыми» словами, но с первого же шага не дающими «простых» объяснений характера:
«Всех понимаю, поодиночке, но всех:
и боркина — будь деятельным, фронт работ обширный;
и Сарру — она к нему (останься, будь прежним, это легко);
и Львова - ЗАЙМИТЕСЬ женой;
и дядю — я дал бы тебе жить в Париже, и где хочешь
Бежит от всего этого все первое действие».
Смоктуновский с самого начала ставит своего героя в положение человека, обороняющегося от окруживших его и зависящих от него людей. Каждый что-то хочет и требует, он понимает законность этих требований, но не может им соответствовать. Он с самого начала фиксирует особое положение своего героя в пьесе: особняком и над всеми. Всех понимает; для всех загадка. Задает ритм существования персонажа: «Бежит от всех».
В записях ролей Смоктуновского, как правило, герой обозначается третьим лицом («он»). И это понятно. «Я» приходит позднее, слияние с образом редко происходит с первых же шагов. В «Иванове» с первой страницы мгновенные (в пределах одной строчки) переходы от безличного «он» к «я» и обратно. В приведенном выше абзаце «всех понимаю», но тут же «бежит» (выделено мной. – О.Е).
В других записях сразу «я»: «Как же мне выбраться из этой ситуации бездействия Гамлета?»
«Выстрел в конце должен быть неожиданным. От невеселой жизни моей что-то хотелось бы сказать» (выделено мной. — О. Е).
Выстрел — как последнее слово миру, последний ответ.
В своеобразном «предисловии» к роли Смоктуновский намечает перспективу роли к финальному выстрелу, втягивает в круг своего внимания черты героя, оставленные «за скобками» пьесы, намечает проблемное поле, делает первые попытки удобно пристроиться к «штанге» характера Иванова. Наконец, дает характеристику манере будущего исполнения: на первой странице тетради записано предложение Ефремова к актерам:
«ЕСЛИ БЫ НА КАЖДОМ СПЕКТАКЛЕ ВСЕ ИМПРОВИЗАЦИОННО, ПО-НОВОМУ. ВОТ УЖ БЫЛА БЫ РАДОСТЬ».
И комментарий Смоктуновского:
«Порадуем. Порадуем. Это обещаю».
Обещание сдержал. Позднее отмечал, что в «Иванове» «в каждом представлении приходилось безотчетно менять мизансцены; то есть не совсем безотчетно: эта минута этого спектакля требовала выстраивать внешнюю жизнь моего персонажа таким вот образом, однако эта же сцена, но в другой раз могла заставить не только быть где-то в другом месте, но и по сути, по настрою, по степени эмоциональной возбудимости совсем не походить на ту, что была вчера или когда-то раньше».
Действие первое
Смоктуновский определил общее настроение первой сцены:
«Закат — тревога». И дальше: «Закат — эти отсветы, эта настороженность — эта ТРЕВОГА».
В записи оказываются сдвоенными сумерки дня и тревога души. Художник Давид Боровский отказался от воссоздания облика усадьбы с тщательно описанными Чеховым террасой, полукруглой площадкой, разбегающимися аллеями, садовыми диванчиками и столиками. Барский дом с колоннами был словно вывернут наизнанку, — фасадом внутрь; на вывернутых стенах тенью отпечатались ветки безлиственного сада. В этот сад не заглядывало солнце. Иванов-Смоктуновский появлялся в светлом летнем пальто, накинутом на плечи, с книгой в руках Он пытался читать, но мысли витали где-то далеко. Книга, казалось, была взята не сама для себя, но чтобы отгородиться ею от окружающих, от самого себя, от мучительных мыслей.
Из дома летели звуки рояля, играла Сарра, и пометка артиста:
«Как же быть? Она со своей музыкой напоминает того его».
Смоктуновский здесь не описывает поведение героя, или внешние проявления четко зафиксированного внутреннего состояния. Музыка напоминает прежние безмятежные дни и себя, деятельного, радостного. И это воспоминание тревожит и причиняет боль. Смоктуновский называет чувство, с каким герой слушает музыку, и то общее томление, когда человеку хочется спрятаться, прежде всего от самого себя:
«У Иванова все действие — куда-то, куда-то.
В конце ушел — выстрел.
Второй план: стишок пишу! Не дают!
Движение — движение. Дома — к Лебедевым, у Лебедевых — домой».
Везде плохо, везде мутно, хочется вырваться и убежать, но бежать некуда. Смоктуновский в этой роли двигался по практически пустой сцене, точно пытаясь найти покойный уголок и нигде не находя себе места, и это постоянное движение в пустоте создавало иллюзию «голого пространства», в котором мечется герой в поисках выхода: не за что ухватиться, негде спрятаться, некуда убежать...
Актер в первых же записях задавал ритм первого действия, в котором Иванов мучительно хочет спрятаться от всех, но его ни на секунду не оставляют в покое, намечает внутренний посыл его общения с домашними:
«Сдерживается. Не сорваться бы - все хорошо... Хороо-ош-оо.»
Он боится показать свое состояние, свое отвращение ко всем и, более всего, к себе самому. Злость умеряется сознанием собственной вины. Со своими бессмысленными проектами мешает Боркин, но нельзя дать волю раздражению.
Помета Смоктуновского: «Вина перед Боркиным - наобещал, наговорил с три короба и... „воображало"...».
Заставляет себя вежливо ответить на предложение больной жены идти кувыркаться на сене. Смоктуновский пометит рядом с ее предложением: «Это я ее кувыркал когда-то», На мгновение воскресив ту самую прежнюю жизнь и прежние отношения, которые теперь так нестерпимо вспоминать.
Смоктуновский наделял своего героя необычайной интенсивностью внутренней жизни, резкими и спонтанными реакциями на любое прикосновение внешнего мира. Но и интенсивность, и острота реакций были болезненными. Этому Иванову все причиняло боль: и хозяйственные рассуждения Боркина, и забота жены, и присутствие дяди... («лишние люди, лишние слова, необходимость отвечать на глупые вопросы...»).
Этому Иванову казалось, что если бы он мог остаться в абсолютной пустоте, успокоиться и собраться, он бы смог понять, что с ним происходит («я не в силах понимать себя...»):
«Что со мной?
Смысл этого существования найти».
И Смоктуновский вводит для своего Иванова внутреннего оппонента: «его самого в прошлом»:
«СЛИШКОМ МНОГО В ЭТОМ АКТЕ ГОВОРЯТ: КАК БЫЛО КОГДА-ТО...
Я все время вижу это мое неудавшееся прошлое (здесь и далее выделено И.С).
Если у Гамлета все — в будущем, to здесь все только в прошлом.
Попытка уничтожить это мое прошлое, но все в пустоту.
ЭТО ПРОШЛОЕ, ЕГО ОНО МУЧИТ».
Прошлое Иванова у Чехова прописано достаточно неясно. Какие рациональные хозяйства? Необыкновенные школы? Горячие речи? Что реально сделал Иванов? На чем надорвался? «А жизнь, которую я пережил, — как она утомительна!. Сколько ошибок, несправедливостей, сколько нелепого». Что было в его жизни, резко отличающее ее от жизни окружающих женитьба на богатой еврейке? Доктору Львову Иванов посоветует: «Не женитесь вы ни на еврейках, ни на психопатках, ни на синих чулках...».
Его Иванов постоянно держал перед собой зеркало, где видел себя прежнего, и мучительно пытался понять: куда же девались сила и радость жизни, куда девалась восприимчивость, почему так мертво все в нем. Он мерил себя собой. И не находил ни выхода, ни оправдания:
«СЛОМ ВРЕМЕНИ — ДЛЯ НЕГО ОН КАК БЫ ПРОИСХОДИТ».
В крови перемещается время и створаживается в жилах скукой («мысли мои перепутались, душа скована какой-то ленью»):
«в нем сидит время.
Почему так все происходит?»
Центральное событие первого акта: разговор с доктором Львовым. Смоктуновский дает необычную плотность партитуры внутреннего самочувствия Иванова. Пометки артиста по количеству строк больше собственно авторского текста сцены Иванов — Львов.
Доктор Львов говорит Иванову о болезни Сарры, о необходимости ехать в Крым, о том, что его жена может умереть. В пьесе Чехов не дает прямых указаний: первый раз сообщает Львов Иванову о близкой смерти или это продолжение ранее бывшего разговора. Тональность разговора для Иванова-Смоктуновского:
«Скоро умрет Сарра — совесть дома». «Впервые сегодня узнал: она умирает».
Именно этой встряской мотивирует Смоктуновский длинный разговор с доктором, где он выговаривает себя, какие-то страшные, непроизносимые вещи, анатомирует собственную душу и анализирует прежнюю, так страшно кончающуюся жизнь, пытается понять, как же могло случиться, что умирает его жена, а он так равнодушен и холоден.
Он выговаривает себя с доктором Львовым по необходимости («говорит О СЕБЕ, КОГДА ОН СТАВИТ ПЕРЕД НЕОБХОДИМОСТЬЮ РЕШИТЬ ТО, ЧТО Я УЖЕ НЕ МОГУ РЕШИТЬ»).
Но и потому, что доктор ему симпатичен и близок:
«он симпатичен мне и приятен.
Как перед ним оправдаться, что я не могу быть таким, как он.
он ненавидит меня — я это знаю.
Вы — ХОРОШИЙ человек!»
Евгений Киндинов, игравший Львова, играл именно «хорошего человека»: чистого, принципиального, влюбленного не столько в Сарру, сколько в Иванова. Так мальчишка может быть влюблен в старшего брата, заодно влюбляясь в его девушку, в его велосипед, в его манеру держать сигарету. И эта любовь делала Львова безжалостным, давала право судить Иванова, требовать от него, чтобы он, Иванов, был равен себе, тому себе, которого так высоко ставит он, Львов. Дуэт Иванова -Львова был важен в спектакле и имел особое значение для артиста. Когда Смоктуновского позовут сыграть Иванова в Павлодарском областном театре драмы им. Чехова, он позовет с собой Киндинова.
Для Смоктуновского—Иванова Львов: «Встреча со своим прошлым». Когда-то Иванов был таким, и именно перед собой, прежним, он и выворачивает душу:
«Попытка объяснить ему эту, в общем-то, простую историю.
Да, виноват, виноват, и ее уже не люблю».
«Человек опустошен, ничем не может заниматься, и страдает от этого».
Смоктуновский подчеркнул фразу Иванова: «Сам же я не понимаю, что делается с моею душой» и откомментировал: «Врет. Знает и знает очень ХОРОШО. Я НИ К ЧЕМУ НЕ ПРИШЕЛ. ДА ВРОДЕ ТЫ И ПРАВ, МАЛЬЧИК. Он ЯСНО ВИДИТ, ЧТО НЕ ВЕРЮ Я ВОВСЕ. Я УМИРАЮ И НИЧЕГО НЕ MОГУ СДЕЛАТЬ. ЭТО УЖАСНО, ЭТО СТРАШНО — Я ВРОДЕ ПОНИМАЮ ЭТО УМОМ».
Именно в признаниях Львову выступает в Иванове тот самый пугавший артиста «звероящер»: глухой и слепой ко всем и всему, кроме собственного «я». Услышав, что смертельно больна жена, он думает не о ней, но о себе, принимается анатомировать собственную душу: что я чувствую сейчас? Принц Гамлет Датский мучился в себе этой постоянной рефлексией, как дурной болезнью, и тщательно скрывал ее ото всех, боролся с нею как мог. Иванов уже в той стадии болезни, когда стыд умер: он «выворачивает» душу перед мало-мальски подходящим слушателем. И не может остановиться. Он замечает, что доктор плохо слушает его и совсем не понимает:
«если б он был бы потоньше, то... он понял бы.
Братец, не трогай меня сейчас!
Пустота — взгляд в сторону. Вы поймите меня и хоть какое-то время не трогайте МЕНЯ».
Но, несмотря на глухоту Львова к его словам, тон разговора определен как:
«Исповедь—лиризм.
Открылся, обнажился.
Я в силах и смелости сказать все как есть».
Смоктуновский выделил как центральное место признания Иванова слова: «Всю жизнь стройте по шаблону. Чем серее и монотоннее фон, тем лучше. Голубчик, не воюйте вы в одиночку с тысячами, не сражайтесь с мельницами, не бейтесь лбом о стены...». Именно рядом с этим куском комментарий: «Исповедь-лиризм».
Комментарий к невообразимо длинному монологу Иванова больше всего похож на параллельный текст, созданный артистом рядом с авторским, чеховским текстом. Смоктуновский создает и подробно расписывает внутренний монолог своего героя, ничуть не менее изощренный и разнообразный, чем собственно авторский текст. Можно сказать, что он набрасывает вдесятеро большее количество оттенков состояния героя, чем в силах уловить даже самый внимательный зритель. При этом, давая мельчайшие подробности и нюансы внутреннего самочувствия героя, он весьма скуп в описаниях как это выражается во внешнем поведении. К диалогу со Львовым несколько пометок:
«Говорит со Львовым не свысока, а с высоты.
Гордый, гордый человек.
Хорошо бы пальцами-щелчками создать хронометр — время».
Комментируя объяснения Иванова с Саррой, уговаривающей его остаться дома, провести вечер с ней, Смоктуновский отмечает:
«Разговаривает с ней как с ребенком, с маленькою..» и тут же:
«ВЫПОЛНЯЕТ УКАЗАНИЯ ДОКТОРА».
То есть не от себя, не по душе, а, выполняя медицинские предписания, проявляет он заботу и нежность, насилуя себя. Но никаких указаний, как выразить этот двойной план в интонации и поведении Иванова:
«Он ПРЕДЧУВСТВУЕТ, ЧТО ЧТО-ТО ДОЛЖНО ПРОИЗОЙТИ, ОН ЧТО-ТО ДОЛЖЕН СДЕЛАТЬ.
Она ПРАВА, ОНА ПОПАДАЕТ ТОЧНО В МОЕ СМЯТЕНИЕ. Но ЕСЛИ Я ОСТАНУСЬ, БУДЕТ ЕЩЕ ХУЖЕ».
Действие второе
Предваряющая запись:
«Чехов — вне настроений человека — непонятен.
Сыграть Чехова только словами — это значит совсем не сыграть его».
Второе действие открывается редким в записях Смоктуновского описанием прототипов, которые что-то могут подсказать ему самому во внешнем облике Иванова:
«Корреспондент, сидящий на полу у стены в Сингапуре.
Певец на концерте в хореографическом училище: манера двигаться, говорить, смотреть.
Один из президентов фирмы в Новой Зеландии: длинный, неторопливый, достойный».
Вряд ли тут артист описывает реальные впечатления от реальных людей. Скорее это фантазии на тему человека в предельно чуждом пространстве: певец на хореографическом вечере, корреспондент у сингапурской стены... Варианты на тему «свой среди чужих»: «длинный, неторопливый, достойный».
Смоктуновский наделил своего героя неправильным изяществом облика, особой воздушной походкой, нервной подвижностью аристократических рук. Было понятно, почему к этому Иванову тянутся окружающие, почему сходят с ума женщины. И вместе с тем он был бесконечно, как-то царственно одинок, все время как будто зяб и не мог найти покойного места.
Следом за описанием людей, чьи черты что-то подсказывали во внешнем облике героя, Смоктуновский выписал стихотворение Блока:
«Как тяжело ходить среди людей
и притворяться непогибшим..».
Смоктуновский как бы сдваивает впечатления от реальных людей и поэтический образ «живого мертвеца». Эта двойственная природа образа Иванова определила его особый характер.
Незадолго до мхатовской премьеры Иванова сыграл в Ленкоме Евгений Леонов. Он играл чеховского героя вариантом дяди Вани —дюжинным человеком, — Ивановым, чья жизнь и драма не претендуют на исключительность. Леонов играл Иванова как характерную роль. Смоктуновский играл Иванова лирическим героем. И, как в случае с образом в стихах Блока, дистанция между зрителем (читателем) и образом оказывалась резко сокращена. Этот Иванов воспринимался сидящими в зрительном зале как человек необыкновенно близкий, на чьи поступки, реакции, слова невозможно смотреть со стороны и оценивать их беспристрастно. Иванов выделялся белой вороной среди окружающих его персонажей, сыгранных как характерные роли. На вечеринке у Лебедевых он был героем трагедии среди водевильных персонажей. В нем, по определению Смоктуновского, жила тайна и мучило чувство вины. Он томился.
Смоктуновский определил внутреннюю сквозную линию 2-го акта:
«Весь этот акт хочет уехать, но как же Сарра, как же уехать от нее!»
Чувство тоски растет. Он уже не просто мечется из дома в гости, но хочет вырваться отсюда совсем. Но не пускает чувство вины и ответственности.
Ища привлекательные черты в Иванове, которые бы позволили ему понять и принять этого человека, Смоктуновский отмечал его совестливость: не ищет виноватых, всю вину берет на себя:
«ОН ПРЕКРАСЕН ТЕМ, ЧТО НИКОГО НЕ ВИНИТ — ПРЕДПОЛАГАЕТ, ЧТО ВИНА В НЕМ».
Он ощущает свою отдельность от окружающих людей, и воспринимает ее тоже как свою вину:
«Вина в том, что чувствую, что совсем-совсем другой.
Здесь может совершиться непоправимое. Шабельский тут. Боркин распоясался И НАХОДИТ ПОДДЕРЖКУ».
Центр действия — встреча с Сашей, начавшийся перелом в их отношениях, та петля, которая помимо воли захлестывает людей, которых тянет друг к другу. Смоктуновский укрупняет чувство Иванова к влюбленной в него девочке-соседке, приподнимает его.
В записях на полях артист как бы разделяет и раскладывает по полочкам сложный клубок чувств, которые испытывает Иванов рядом с Сашей:
«Знает, чувствует ее любовь к себе».
Восхищение се молодостью и силой:
«я чувствую ее силу и деятельность, которыми обладал когда-то.
Саша — спасительное-жизнеутверждающее».
Стыд за собственную слабость, за то, что он не такой, каким его видит влюбленная девочка:
«ты не заблуждайся во мне, я — не Гамлет, совсем не Гамлет.
Меня спасать не надо — ничего не получится».
И мучения, что делает что-то не то:
«Нет-нет, это не выход
Он ЖИВЕТ СЕЙЧАС СОГЛАСНО СОБСТВЕННЫМ ЧУВСТВАМ, А НЕ ДОЛГУ».
К фразе Иванова: «Стало невыносимым даже общество жены» — Смоктуновский дает комментарий:
«ЯВНО ПЕРЕВРАЛ И КАЗНИТ СЕБЯ ЗА ЭТО. НЕНАВИЖУ ЕЕ, ДА, НО БОЛЬШЕ МУЧАЮСЬ ЭТИМ».
И чувство вины за то, что ему сейчас хорошо, а жена там страдает:
«ЧТО ЖЕ Я ТАКОЕ, ЕСЛИ Я ЗДЕСЬ, А ОНА — ТАМ».
Смоктуновский ищет оттенки для передачи нарастающей тяги к Саше, жажду ее близости, ее тепла, борьбу внутри разума, который требует бежать, и потока чувств, теплой волной захлестывающих сознание:
«Потянуло к ней, но сразу же отказать себе в этом.
Беспрерывная борьба внутри себя, с собой, со сверх-Я. Находит эту возможность В ЕЕ БЛИЗОСТИ. УКРЕПЛЯЕТ СЕБЯ».
Предложение Саши вместе уехать в Америку застало врасплох:
«Очень растерялся, и в этом нашел возможность сближения».
И дальше неконтролируемый поток сознания почти по Джойсу:
«Давайте сделаем революцию, а? Немыслимость этого! Нет, нет! Это сверхзапретное.
Внутри-то я уже решился, — мне нужны аргументы, чтобы решиться. Здесь выход. Преодолеть себя. А вдруг? Выплеск.
Соломка, за которую уцепился.
Шура манит, но это предательство себе, своим идеалам.
Гордость не дает признать, что это его сломала жизнь — в себе ищет причины.
Что ЖЕ ЭТО ТАКОЕ?»
Смоктуновский во всех своих записях дает подробности и переходы, которые, кажется, не рассчитаны на зрительный зал. Как средневековые мастера с одинаковой тщательностью вырезали фигуры на порталах собора и узоры на его крыше, где они видны только Господу Богу, так и он тщательно отделывает малейшие нюансы, которые никогда не дойдут во всем своем объеме до зрителя. Но как эта резьба на крыше придавала собору законченность и цельность, так и эти недошедшие детали создавали ощущение глубины и полноты каждого мгновения сценической жизни и ощущение подвижной изменчивости ясного четкого рисунка роли, потому всякий спектакль ты улавливаешь какую-то новую грань настроения той или иной сцены.
После записей, сделанных как бы из «нутра» Иванова, неожиданный выход и взгляд на ситуацию со стороны; Смоктуновский фиксирует свое отношение к герою на рандеву:
«АХ, КАК МНЕ ЖАЛЬ ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА. ОН ИСПУГАН ТЕМ, КАКОВ ОН СЕЙЧАС ЧТО ЖЕ ЭТО ТАКОЕ? ОН ХОЧЕТ НАЙТИ ОБЪЯСНЕНИЕ ЭТОМУ».
Действие третье
В своих записках на полях роли Смоктуновский проводит работу как бы обратную работе писателя. Писатель укладывает хаос чувств, идей, проблем, переживаний в чеканные строки. Смоктуновский идет от чеховских фраз к тому, что стоит за ними. Воскрешает сумятицу мыслей, Чувств, тайных желаний в мозгу и душе героя. Он как бы «взрывает» как плугом поле текста:
«Тайна какая в нем...
Человек, созданный служению людям, не может жить без этого служения.
Сегодня я хочу и буду хороший. С Сашей кончено все.
Хочу спасти человека, хочу спасти Сарру.
С Шурой все, все!!!» (фраза замечательно двусмысленная: «с Шурой все кончено!» И другой вариант: «все — с ней»).
И тут же: «В 3-м действии он уже начинает огрызаться».
Смоктуновский исследует странный феномен человеческой психики: принеся себя в жертву долгу, немедленно возненавидеть тех, ради кого эта жертва приносится. В первом и втором действиях Иванов ощущал себя виноватым перед женой, перед окружающими (Боркиным, Шабельским, Лебедевым, Львовым) и потому был с ними мягок, терпим, снисходителен. Как только он решил пожертвовать своей любовью, вернуться к своим обязанностям, то немедленно ощутил право срываться, делать замечания, причинять боль...
Сотни раз он заставал выпивающие компании в своем кабинете, но тут впервые почувствовал право взорваться, выразить свое отвращение: «Господа, опять в моем кабинете кабак завели!.. Тысячу раз просил я всех и каждого не делать этого... Ну, вот бумагу водой облили... крошки... огурцы... Ведь противно!» Идя по нарастающей, это душащее раздражение, острая ненависть ко всему и всем, прорвется во фразе жене: «Замолчи, жидовка!» и «Ты скоро умрешь...".
Акт построен как его выяснения отношений по очереди со всеми: с Лебедевым, Львовым, Сашей, Боркиным, женой... И с каждым он непривычно резок, груб и безжалостен.
Он разговаривает со своим старым другом, и тот, краснея и заикаясь, говорит о жене, о Зюзюшке, которая прислала вытребовать долг... Друг смущается, предлагает собственные утаенные от семейного бюджета деньги, пересказывает местные сплетни и хвалит дочь... А Иванов чувствует растущую скуку, раздражение, даже ненависть к старому истасканному болтуну, отцу той самой Шуры, с которой «все, все, все». По Смоктуновскому, владеющее им чувство:
«Надоел ты мне брат, уходи.»
Он боится попасть в море произносимых Лебедевым жалких, глупых слов, остро ощущает унизительность ситуации. Смоктуновский выделяет важный оттенок:
«Боязнь попасть в пошлость этой среды».
Он говорит о чувстве опустошенности, которое разрушает его жизнь, больше всего боясь, что это прозвучит как жалобы на судьбу, жизнь, среду...
«Я НЕ БУДУ ОБВИНЯТЬ ЖИЗНЬ: Я САМ СЛАБ, Я САМ ВИНОВАТ».
Он говорит не с Лебедевым, а помимо него. И после ухода Лебедева продолжает разбираться сам с собой:
«Бездействие. Причина этого и есть ответ» (то есть понять, почему мне не хочется, мне противно делать что-либо, и значит разобраться: что со мной и отчего):
«Умираю, умираю.
В себе ищу причину своей апатии».
Мысли о Сарре («Я разлюбил ее... Как? Почему? За что? Не понимаю»), по Смоктуновскому, имеют подтекст:
«Всегда объясняют „не сошлись характерами". Нет-нет-нет. А гордость?
Я человек же! Братцы, что делать?! Сегодня доктор был и сказал дурное о Сарре».
По пьесе, доктор сказал об обреченности Сарры довольно давно. Но, видимо, Смоктуновскому важно чувство несущейся лавины: жизнь несется в пропасть, и каждый шаг только приближает к катастрофе. И нет сил даже испугаться по-настоящему. Смоктуновский предлагает две разгадки: В качестве врачебного диагноза — «Депрессия».
И неожиданный и жесткий взгляд со стороны:
«Похмелье энтузиаста».
Смоктуновский, по понятной причине, только в редких случаях выделяет кавычками и подписью режиссерские подсказки. Но в данном случае можно с определенной уверенностью предположить, что это подсказка Олега Ефремова. С одной стороны, это определение дает необычно точно чисто физическое состояние Иванова: мутит, чувство стыда, желание спрягаться и одновременно повышенная речевая активность, вялость, тоска, беспричинная раздражительность. С другой стороны, тут суммируется монолог Иванова о том, что «надорвался», взвалил на себя ношу выше сил.
В этом состоянии физической и метафизической тошноты Иванов вынужденно в очередной раз объясняется с доктором:
«В Львове вижу свое то, прошедшее „Я"».
Но в этот раз оно, это «прошедшее я», вызывает не желание оправдаться, объясниться, оно скорее раздражает, вызывает холодное опасное бешенство. Он же меня не слышит! Упрекает за поездки к Лебедевым («Ах, я там уже две недели не был...»). Смоктуновский подчеркивает эту фразу, но оставляет без комментариев, впрочем, и так очевидных! я принес в жертву свою единственную радость, и никто этой жертвы не ценит. Я считаю дни, сколько там не был, а, оказывается, это никому не нужно (эта подчеркнутая фраза откликнется в следующей сцене с Шурой).
Иванов, как ранее с Лебедевым, потеряв терпение, уже не оправдывается, а огрызается. Смоктуновский выделяет и подчеркивает слова: «Человек такая несложная машина» — и комментирует «Это ваша позиция» (с подтекстом — прямолинейный дурак!).
Между сценами с Львовым и с Сашей Смоктуновский делает на полях неожиданное отступление. Им записана вольная передача цитаты из С. Волконского, которую часто повторял Станиславский:
«Неудобное — удобным,
Удобное — привычным,
Привычное — легким,
а легкое — красивым».
И далее:
«Все очень-очень просто.
— а партнеры вам не мешают?
— я их не замечаю».
По свидетельству Олега Ефремова, Иннокентий Смоктуновский на сцене органически «не мог не тянуть одеяло на себя». Он всегда был в фокусе внимания зрителей: был ли он центральным лицом или был персонажем второстепенным. В роли Иванова эта особенность актерской натуры абсолютно ложилась на авторский текст. В отличие от поздних, полифонических чеховских пьес, «Иванов» — пьеса центростремительная. Иванов - единственный герой пьесы, а остальные персонажи были нужны лишь постольку, поскольку во взаимодействиях с ними проявлялся его характер.
И Смоктуновскому важно, что это не только характер одного конкретного живого человека, но и более общий:
«Чеховские персонажи - точные, уникальные и очень живые типы - живые, но типы».
Смоктуновский определяет задачу сцены с Шурой:
«Понять, найти природу эмоции к Шурочке» (и уже в уменьшительно-ласкательном употреблении имени — природа эмоции).
Но первая реакция:
«Выгнать, выгнать».
А потом, когда опять ощутил ее теплоту и близость, когда забыл об обстоятельствах встречи, и о том, что жена рядом, и о том, что будет, если узнают, что Шура здесь, вдруг, молнией:
«Не нужно тебя, не надо этого до... (Какой кошмар! Я ведь тоже об этом подумал. Боже, что же это такое!)».
Иванов казнит себя за эту мысль: «Вот жена умрет и тогда...», - не очень понимая, что своим благородным решением: «с Шурой - все» - обрек себя на ожидание смерти жены как освобождения. Особенно, когда рядом эта влюбленная девочка:
«Шурочка - полюс, магнит, который тянет...».
И невозможность оторваться от этого магнита вызывает особую резкость с некстати появившимся Боркиным:
«Я хоть это разрублю, сделаю» («Я прошу вас сию же минуту оставить мой дом!»).
Кульминация действия: сцена Иванова с Саррой. Долгие разговоры о ее смертельной болезни, размышления Иванова об ушедшей после пяти лет брака любви, о странном безразличии его даже к известию о близкой смерти жены — все это только подготовка, фон к невозможному почти нечеховскому по обнаженности и накалу страстей, фантастическому, «достоевскому» разговору.
Характерно, что пометки артиста на удивление кратки и идут как бы абсолютно перпендикулярно произносимому тексту:
«Словами мы что-то делаем всегда. В многословии найти: что же происходит, С ЧЕГО НАЧИНАЕТСЯ, КАК РАЗВИВАЕТСЯ И К ЧЕМУ ПРИХОДИТ...».
В этом не только комментарий артиста к конкретной сцене, но и вообще к этой растянутой, многословной пьесе Чехова, где его герой говорит, говорит, говорит.
Чем озлобленнее реплики их беседы, чем острее они ранят, тем нежнее вразрез идущее внутреннее чувство, которое, по Смоктуновскому, должно придать объем словам, объем их семейным отношениям, которые иначе будут восприняты как чисто бытовая супружеская свара:
«Да нет же, дорогая, все хорошо, и я всегда и сегодня твой.
Да я не хочу быть с ней и не пойду туда. Я весь с тобой, здесь».
На крик Иванова: «Замолчи, жидовка! Так ты не замолчишь? Ради бога... Так знай же, что ты... скоро умрешь... Мне доктор сказал, что ты скоро умрешь...» — в записях комментарий из всего двух слов:
«Катарсис-очищение».
Смоктуновский заканчивает на этой ноте сцену, заканчивает на этой ноте последнюю встречу этих людей. Прорвался нарыв? Впервые загнанное внутрь чувство облеклось в слова? Или, произнеся эти кошмарные фразы, сам ощутил, наконец, и ужас перед будущим, и нежность к обреченной и любимой женщине, и жалость, и ту самую любовь, отсутствие которой делает для него невыносимой жизнь?
В спектакле Ленкома Сарра—Чурикова обнимала на этих словах мужа, прощая и благословляя его. В спектакле МХАТа сцена кончалась на неожиданно тихой ноте. Все замирало, застывало, Иванов прятал лицо...
Действие четвертое
Смоктуновский предваряет последнее действие долгим вводом, точно давая себе возможность «прожить» время, прошедшее с последней ссоры с Саррой, почувствовать состояние Иванова в день его свадьбы с Сашей...
У Чехова отношения Иванова и Саши прописаны достаточно неопределенно. Актер может играть и полное безразличие, сменившее короткую вспышку чувственного влечения, и финал долгой связи, завершающейся внутренним безразличием и обязанностью «честного человека» жениться, и любовь, из-за которой боится испортить жизнь молодой девушки, как уже испортил жизнь Сарре. Смоктуновский в своем «актерском плане» роли Иванова уделяет довольно значительное место чувству к Саше, внимательно анализирует тончайшие переходы их взаимоотношений. Для актера принципиально, что для его Иванова любовь — важнейшее «внутреннее составляющее».
Финальный выстрел тем самым абсолютно лишается всех бытовых мотивировок: не захотел «лезть в петлю», связываться с нелюбимой девушкой и т.д. И обретает совсем иной смысл и иное измерение. Иванова «держит» его чувство к Саше, оно сильнее воли и рассудка. Просто уйти от нее он не может, остаться — переступить какие-то внутренние законы, собственные принципы, — тоже:
«Ушла деятельность — ушла любовь к Сарре — ушла гармония.
Жизнь оттолкнула его от всех забот — пустота.
Нельзя жить, убив жену; губя молодую Шурочку».
Чувство вины заставляет Иванова брать на себя все: чахотку, сведшую в могилу Сарру, и решение стать его женой, которое приняла Саша вполне самостоятельно... Ища внутреннее оправдание своему герою, Смоктуновский особенно выделил постоянное чувство вины, которое живет в Иванове, который чувствует себя ответственным за все и потому виноватым перед всеми.
В преддверии четвертого действия артист выделяет в Иванове два доминирующих чувства: внутренней пустоты и безмерной вины перед всеми. И следом ощущение сужающегося враждебного кольца, которое артист видит как бы со стороны:
«Бедный Иванов хотел бы жить, но не дают».
Смоктуновский делает здесь принципиальный шаг: его Иванов стреляется не потому, что не хочет жить, не потому, что устал и разочаровался, а потому, что ему «не дают жить». Не дают окружающие, измучившие его своими требованиями, своей жадностью. Не дают жить его собственные убеждения, его взгляды. Смоктуновский здесь как бы дополняет и углубляет Чехова, вводя конфликт «между долгом и чувством». Хочет жить, хочет любить Сашу, хочет счастья. Но считает, что это запретно, что это нарушение идеалов, — и потому пуля:
«ЕГО ЖЕНИТЬБА — ЖИВОЙ УПРЕК ТОМУ, КАК ОН НЕ ПРОТИВОСТОИТ ЭТОМУ БЕЗВРЕМЕНЬЮ».
Смоктуновский выделил эту не очень складную фразу рамкой, обозначив тему четвертого действия.
По сути, он должен последовать собственной рекомендации о счастливой жизни, данной доктору Львову: жениться самым обыкновенным образом на молодой девушке, богатой наследнице, его любящей. Зажить самой обыкновенной неприметной жизнью. Но поступить так— перечеркнуть собственное прошлое, предать его, Я-сегодняшний и я-вчерашний приходят в столкновение друг с другом. И остается единственный выход — самоуничтожение.
Иванов приезжает в дом невесты, где, по свадебному ритуалу; он не может и не должен быть... Зачем?
По Смоктуновскому, от чувства абсолютной безысходности. С одной стороны:
«Хватит, довольно.
Не могу я любить тебя жертвою Сарры.
Вот ведь куда довел-то, а? До свадьбы!
Этой свадьбы не должно быть».
А с другой:
«Ну, что же я такое — не могу оторваться от нее...».
По Смоктуновскому, Иванов приезжает к Саше с просьбой отменить свадьбу, прежде всего потому, что сам решиться на это не может. Он не может все бросить, уехать куда-то далеко, как мечтал раньше, не может просто не явиться в церковь, наконец, прислать с объявлением, что свадьбы не будет. Ему надо переложить решение на плечи Саши (при том, что он понимает, что сейчас она тоже не в состоянии от него отказаться).
«Добрый, умный человек, посуди: ну, можно ли задавать такие задачи?»
Смоктуновский выписывает на полях его монолога, обращенного к невесте, внутренний монолог:
«Я НЕ МОГУ БЫТЬ ДРУГИМ, ВСЕ ЭТОГО ХОТЯТ, НО...
Отпусти ты меня: сам, ты видишь, я не могу оторваться от тебя.
Ты должна отказаться, я гублю тебя, гублю всех...».
И мотивировку решения Иванова:
«ЭТО ВСЕ ОТ ЛЮБВИ К НЕЙ. ХОЧУ, ОЧЕНЬ ХОЧУ БЫТЬ С НЕЙ, НО...».
Он произносит невозможные слова: «Поиграл я в Гамлета, а ты в возвышенную девицу — и будет с нас».
Смоктуновский поясняет грубость внутренним стыдом за себя в нелепой ситуации: «Я НАРОЧНО ВЫБИРАЮ ТАКИЕ ГАДКИЕ СРАВНЕНИЯ. Я, ДОЛЖНО БЫТЬ, выгляжу этим самым Гамлетом».
Слова про седину на висках, что он для нее стар — по той же причине. Ему тридцать пять лет, Саше двадцать...
По Смоктуновскому, он говорит, чуть ли не желая, чтобы его опровергли:
«МЫ ЛЮБИМ ДРУГ ДРУГА, НО СВАДЬБЕ НАШЕЙ НЕ БЫТЬ!»
И комментарий: «Очень-очень хочет жить — очень. Спаси меня от смерти!
Она - есть жизнь, потому так долго говорит.
Помоги моей совести.
Дорн
— Что вы больше всего любите делать, когда остаетесь один?
— Проигрывать куски из уже сделанных, прошедших ролей. Наверное, для того, чтобы еще раз испытать наслаждение от того, что кажется удачей самому, и чтобы сохранить эмоциональный настрой.
И. Смоктуновский
В сентябре 1898 года Немирович-Данченко писал Станиславскому о постановке «Чайки» Чехова, уговаривая его взять себе роль Дорна: «Один Дорн требует от актера огромной выдержки и самообладания, потому что он один спокоен, когда все кругом нервничают. Его покой — это колористическое пятно на всей нервной пьесе. Он умен, мягок, добр, красив, элегантен. У него нет ни одного резкого и нервного движения. Его голос раздается какой-то утишающей нотой среди всех этих нервных и изломанных звуков пьесы...». И далее: «...один финал пьесы требует от Дорна огромной выдержки. Вышел из той комнаты, где застрелился Костя, наверное, бледный, как полотно, но должен иметь спокойный вид и даже напевать... Лицо?! Мне кажется, что этот беглый разговор объяснит вашу задачу. Дорн так мало говорит, но актер, играющий его, должен доминировать своим спокойным, но твердым тоном над всеми. Заметьте, что автор не может скрыть своего увлечения этой изящной фигурой. Он был героем всех дам, он высокопорядочен, он мудр и понимает, что жизнь нельзя повернуть по-своему, он добр и нежен по отношению к Треплеву, к Маше, он деликатен со всеми...». За элегантно-точным анализом образа Дорна стоит ясная дипломатическая задача автора письма: увлечь адресата ролью, которую ему играть не очень хочется. Немирович-Данченко осознает, что предлагает роль «второстепенную», периферийную, и потому останавливается на сложности роли (требует опытного актера), на особом отношении автора к этому персонажу и т. д. Для беседы со Смоктуновским Олег Ефремов вполне мог использовать аргументы почти вековой давности. Ситуация повторялась. Актеру-премьеру, привыкшему определять собой спектакль, предлагалась роль важная, но никак не главная, не центральная, «колористическое пятно», пусть и доминирующее своим спокойным тоном и выдержкой. Станиславский Дорна так и не сыграл, Смоктуновский за роль взялся.
Работа над Дорном была для Смоктуновского переломной, роль потребовала определенного изменения методов и принципов актерской работы, поисков новых приспособлений, иного общения с партнерами, принципиально иного существования в спектакле. Его герой больше не был центром, вокруг которого выстраивались остальные персонажи, он был «одним из...». Не он «раскрывался» во взаимодействии с другими героями, напротив, они раскрывались во взаимоотношениях с Дорном. Он был своего рода лакмусовой бумажкой, проявляющей людей, наблюдателем среди драм нервных обитателей усадьбы возле колдовского озера.
В актерской тетрадке Смоктуновского появился рисунок огромной буквы «Я», в которую вписаны десятки «мы». Символическое изображение нового понимания образа персонажа: личность, собранная, составленная, скомпонованная из нее самой + отношений с окружающими. Характер, рождающийся на пересечении отношений с людьми вокруг. Дорна требовалось вписать в сложный рисунок сюжетных линий, переплетения взаимоотношений с другими действующими лицами. Но и артисту Смоктуновскому требовалось осознать себя не островом в спектакле, а частью материка. Осознать свое художественное «Я» не чем-то отдельным и самодостаточным, но связанным тысячами нитей с партнерами по сцене.
После десятилетнего руководства Художественным театром, постепенного «собирания» мхатовской труппы Олег Ефремов одной из задач постановки видел демонстрацию возможностей новой общности актеров: мхатовского ансамбля. И задача была разрешена. Анализируя «Чайку» 1980 года, историк МХАТа подытожит: «Мхатовский актерский ансамбль, сформированный за десять лет, впервые предстал в своей внятной, объединяющей силе». И Дорн-Смоктуновский стал одной из внятных составляющих этого объединенного ансамбля.
На обложку тетради с ролью Смоктуновский обычно выносит ключевые «ролеобразующие» пометки. Так, для царя Федора пометит: «Тонко думающий, с высокой духовной организацией. Он — сын Иоанна Грозного, сын ОТ КРОВИ И ПЛОТИ, НО ДУХОМ ВЫШЕ, МНОГО-МНОГО ВЫШЕ».
Для Иванова: «Как сохранить себя в этом нашем мире??? За что ухватиться, ЧТОБЫ ЖИТЬ».
На обложке роли Дорна взяты в рамку слова:
«Контраст между тем, чем я живу, и тем, как я общаюсь с окружающими,
и еще и еще какие-то моменты.
Чем он существует и живет???»
Понять, чем существует и живет Дорн, — первоочередная задача. Понять контраст между тем, что Дорн есть, и тем, как это проявляется в его общении с окружающими, словах, поступках, между сущностью Дорна и его поведенческими проявлениями. Контраст между человеком и его жизнью станет центральным в работе над ролью. Так, в создании образа Федора важнейшим был контраст высокой душевной организации и наследства Ивана Грозного. Правда, «контраст», по Смоктуновскому, никогда не бывает простым противопоставлением и противостоянием, а, скорее, возможностью определения полюсов, между которыми и пройдут силовые линии, строящие образ. Смоктуновский никогда не работал «локальными» красками, лобовыми противопоставлениями. Хрестоматийное: «играя злого, ищи, где он добрый», — значило для него отнюдь не поиск противоположностей в характере его героев, столкновение противоречивых и взаимоисключающих качеств, но исследование взаимодействия и взаимообусловленности добра и зла в человеческой личности, бесконечные варианты их сочетаний. Сквозь ангельскую доброту в его князе Мышкине проступала чернота; в кротость царя Федора вкрапливалась наследственная жестокость; мучающая Иванова вина выражалась, преимущественно, в садистическом мучительстве окружающих. Простое противопоставление прекрасного человека и уродливой жизни было для Смоктуновского невозможным. Слияние прекрасного человека с этой уродливой жизнью, их мучительное сращивание, прокрашивающее и изменяющее и человека и жизнь, — это была постоянная и излюбленная тема артиста.
Запись далее:
«Привезли из Германии в вагоне из-под устриц (вроде даже это происходило по-чеховски)».
Упоминание о вагоне из-под устриц, в котором привезли тело Чехова в Россию, — на первый взгляд кажется случайным, неведомо как попавшем на значимое, обложечное место.
Но сопоставление двух записей проясняет «вагон из-под устриц». Здравый смысл объяснит вагон-холодильник вполне прагматическими соображениями необходимости сохранить тело и т. д. Но для людей, потрясенных обрушившимся горем, вагон из-под устриц, в котором везли тело любимого писателя, был нелеп, оскорбителен.
Вагон из-под устриц, в котором привезли тело Чехова, даст наглядный образ гротескного несоответствия: мертвый Чехов и вагон из-под устриц. Фарсовое обличье трагедии — постоянный чеховский мотив. «Расплавленный страданьем голос» у Чехова не крепнет, а срывается в фальцет, «негодованьем раскаленный слог» становится кухонной перебранкой.
Смоктуновский проверяет образ Дорна этой растяжкой. Что таится за оболочкой умного цинизма, мягкой уверенности, благополучной жизни? Все эти внешние аксессуары — не тот ли самый «вагон из-под устриц», где хранится мертвый человек?
На репетициях Олег Ефремов говорил о том, что «доктор из палаты № 6 и Дорн — близкие Чехову люди». Оставив под вопросом близость Чехову доктора из палаты № 6, отметим, что подсказка актеру о близости с Чеховым была заманчивой и точной.
Весьма вероятно, что в Дорне писатель отыграл возможный и несбывшийся вариант собственной судьбы: судьбы доктора Чехова. Написал его как вариант счастливый. Рядом с мучающимися писательскими муками Тригориным и Треплевым (в которых не без оснований видели авторские проекции, в чьих словах ловили самопризнания и проговорки) Дорн производит впечатление человека, свободного от сомнений в правильности собственной жизни. «Я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен», — в его словах нет бравады и надлома. Любимому персонажу Чехов подарил не только ум, вкус, особый такт и деликатность, не только чувство изящного, но и особую неуязвимую позицию наблюдателя внутри драмы, в которую вовлечены все остальные персонажи. Эту чеховскую слабость к коллеге-доктору можно объяснять особой близостью автора к фигуре Дорна. Близостью, о которой говорил Олег Ефремов. Дорн — единственный персонаж в чеховской драматургии, ни разу не поставленный писателем в смешное или унизительное положение. Исключение: чеховские образы нянек (Марина из «Дяди Вани»). Замещая отсутствующую в «Чайке» няньку, Дорн близок им чисто функционально: наперсник, с которым можно поделиться, утешитель, вовремя дающий валерианки, соды или хины, теплая жилетка для всех желающих поплакаться... Как противовес этой «нянькиной ноты», Смоктуновский и искал в Дорне — Чехова.
«Дорн, в сущности, как Чехов, совершенно одинокий человек. В каждой роли можно найти себя, но черт Дорна во мне нет, благодаря моей жене, которая создала мой дом, семью, да и меня самого...» — скажет артист пять лет спустя.
Для Смоктуновского всегда был важен масштаб играемого героя. И потому так значим этот вынесенный на обложку внутренний «манок»: Чехов. Сыграть Чехова, не ставшего писателем, прожившего жизнь врачом, но оставшегося Чеховым. Это давало необходимый масштаб личности провинциального доктора. Смоктуновский, парадоксально сблизив его с Чеховым, играл Дорна талантливым человеком. Не талантливым врачом, а именно человеком, талантливо живущим. Его Дорн был красив: врожденное достоинство плавных движений, свободное изящество поз и жестов. Казалось, талант этого человека, неосознанный им самим, не выразившийся в слове или рисунке, — пропитал тело, одухотворив его. Этот Дорн талантливо двигался, сидел, молчал, слушал. «Дорн. Трость. Шляпа. Брови домиком и этакое грустное, легкое напевание и ирония, добрая, в сущности, но ирония».
Действие первое
В пьесе появление Дорна в усадьбе Аркадиной на спектакле Кости специально не обговаривается: старый друг дома, видимо, часто проводит здесь время, был здесь вчера, сидел допоздна, беседуя с хозяйкой, будет на следующий день. Смоктуновский начинает первое действие пометкой:
«Пришел сюда успокоить Костю в этот момент».
Первая реплика даст общий тон работы. Смоктуновский в этот раз ищет центр тяжести не в своем герое, в его отношении к окружающим людям. Из пометок первого акта: больше половины посвящено общению Дорна с окружающими, его оценке общей атмосферы, наконец, общению самого артиста с его партнерами. Для сравнения, в первом действии «Иванова» отношению Иванова с окружающими было посвящено меньше трети записей. Пометка не столько мотивирует, почему Дорн пришел сюда, сколько его внутреннюю задачу: успокоить Костю. Дорн появляется в сопровождении Полины Андреевны, женщины, от которой он давно устал. На полях Смоктуновский помечает:
«Терпелив. Тактичен. Главное сейчас — не обидеть ее. Сейчас здесь Аркадина и Треплев, и все закрутилось, завертелось».
Смоктуновский формулирует тон и задачу разговора: не обидеть, успокоить. Потому что главное сейчас: Треплев, Аркадина. Мальчик, к которому он привязан, и женщина, к которой его влечет. Она приехала, обострились все отношения внутри дома, «все закрутилось, завертелось».
К своей многолетней любовнице его Дорн по-человечески привязан, но привязан уже по привычке, скорее, как к преданной домработнице, сделавшей много хорошего, но совсем не так, как к любимой женщине. Ее присутствие привычно и надоело, как надоели разговоры, явно повторяющиеся не раз и не два.
У Чехова взаимоотношения Полины Андреевны и Дорна написаны жестко: стареющая женщина мертвой хваткой вцепилась в уставшего от нее пожилого любовника. И он, сохраняя вежливость, пытается соблюсти видимость приличий. Смоктуновский вводил в отношение Дорна к Полипе Андреевне важный мотив вины:
«Чувствую непонятную вину перед ней, и оборвать эту ниточку не могу».
Вина, которую человек разлюбивший всегда испытывает перед предметом своей бывшей любви, объясняла жесткость его героя. Ни с кем мы не бываем так глухи и жестки, как с людьми, перед которыми ощущаем себя виноватыми. Его Дорн чувствовал себя виноватым, потому что знал, что больше он не мог ничего дать этой женщине с умоляющими глазами и наступательными интонациями. И растущее раздражение гасилось доброжелательностью и иронией. Ирония была в выборе романса:
«Романс „Не говори, что молодость сгубила". Соль минор.
Поет еще и потому, что в курсе всех этих обстоятельств и напевает поэтому».
В тетради аккуратно переписаны слова романса целиком. И здесь и далее все обрывки, которые напевает Дорн, Смоктуновский выписывает дня себя полностью. С одной стороны, для него необходимо «полное» знание о своем герое. С другой — Смоктуновский в своих тетрадках набрасывает необычайно плотную партитуру роли, прописывая те моменты и детали, которые как бы и не понадобятся. Чтобы промурлыкать несколько музыкальных фраз, не нужно запоминать романс целиком, но Смоктуновскому важно, что Дорн-то знает этот романс, а значит, и ему, артисту это знание необходимо.
Смоктуновский не оставляет пустых незаполненных мест. Если даже разговаривают и действуют другие персонажи, а его герой только присутствует на сцене, артист детально «прописывает», чем занят, что чувствует, о чем думает в эти моменты его герой. Роль рождается «из сора»: из выученных слов романса, из точно наеденного физического самочувствия, из смеси противоречивых и мимолетных настроений и ощущений, из постоянного усложнения и без того неоднозначного чеховского образа.
Роль строится из отрывков, клочков, пустяков, из переписанного целиком романса, а потом все это разнородное, вибрирующее, с трудом соединяющееся собрание, объединяется единой задачей:
«Все время нащупывает идею жизни».
В этой одной из важнейших ключевых пометок парадоксально сошлись абстрактное понятие «идея жизни» и предельно физически конфетное «нащупывает». Дорн искал общую идею жизни в конкретных судьбах конкретных людей. В их взаимоотношениях, страстях, эмоциях, в поворотах их существований искал некий общий смысл, «логику судьбы».
Образ человека, пытающегося понять жизнь, нащупать ее смысл, — центральный для артиста. «Я понять тебя хочу, смысла я в тебе ищу», — могли бы повторить и его Мышкин, и его Федор, и его Иванов. Мог повторить и Дорн. Его герои искали этот смысл не как философы: в отважных авантюрах и приключениях мысли, в законченных формулировках и в абстрактных понятиях. Искали не как художники: в обобщенных образах, на идеальных высотах духа. Его герои искали этот смысл на ощупь, вслушиваясь, вглядываясь, вживаясь в ежеминутную кипящую жизнь вокруг, в ее мимолетности, в ее капризы:
«Места для непонятных ощущений — везде
ОН МНОГОЕ ЗНАЕТ О ЗДЕШНЕМ МИРЕ».
В сплетении узоров здешнего мира пытаются его герои постигнуть логику замысла, цель и предназначение. Смотря Костину пьесу, Дорн, по Смоктуновскому, реагирует на постепенно сгущающуюся электрическую атмосферу скандала:
«КОСТЯ НАКАПЛИВАЕТ ПРОТЕСТ ПРОТИВ ПРИЕЗЖИХ СТОЛИЧНЫХ ШТУЧЕК. ОН ЧУВСТВУЕТ ПРИБЛИЖЕНИЕ КАКОЙ-ТО ГРОЗЫ».
Но в этом предощущении скандала, Дорн с особой остротой реагировал на пьесу Кости. Она задевала его образом Мировой души, в которой все души: «И Александра Великого, и Цезаря, и Шекспира, и Наполеона, и последней пиявки». Костя задавался вопросами, которые волновали и Дорна, но отвечал на них с точки Дорну недоступной («Если бы мне пришлось испытать подъем духа, который бывает у художников в момент творчества...»). Дорн шел успокаивать Костю, но и исповедаться ему, оценить собственную жизнь: «Я прожил свою жизнь разнообразно и со вкусом, я доволен».
По Смоктуновскому, Дорн говорит о своей благополучной жизни:
«Сожалея. Прожил жизнь без каких-то потрясений. Спокойно».
Пожалуй, ключевое слово тут «сожалея». Смоктуновский, пересказывая чеховское «прожил жизнь разнообразно, доволен», вводит дополнительный важный оттенок: прожил жизнь без потрясений, без больших страстей. И как следующий шаг: сожаление о неслучившемся. Его Дорн гордится прожитой жизнью, но и сожалеет о непрожитом. Для метода работы Смоктуновского вообще принципиальным является это постоянное усложнение и без того непростых авторских настроений той или иной сцены, реплики, образа в целом. Тоска по упущенным возможностям, по Дорну, каким он не стал, а, может, мог бы («Из меня мог выйти Шопенгауэр, Достоевский!», — будет кричать дядя Ваня), добавляется к чисто докторскому исследовательскому интересу и вносит в него лирическую теплоту. Дорн не только утешает молодых Костю, Машу, но тянется к этой «новой жизни».
На полях разговора с Машей, с ее внезапной и бурной исповедью («Я люблю Константина»), артист помечает:
«Она оттуда, оттуда...
Они??? Мне интересны как жизнеутверждение».
И рядом:
«ЧТО ТАКОЕ ДЛЯ МЕНЯ ПАРТНЕР?
А НЕ ТОЛЬКО Я, НЕ ТОЛЬКО МОИ БОЛИ».
Задача артиста и задача его персонажа оказываются странно сдвоенными: понять, что для тебя люди вокруг, и выстроить отношения с ними.
Именно на полях первого акта нарисовано «Я», составленное из маленьких «мы». Дорн строился как «Дорн+Маша», «Дорн+Костя», «Дорн+Полина Андреевна», «Дорн+Сорин» и т. д. Можно добавить, что этот символический рисунок в определенной мере давал альтернативу Мировой душе. Там «Мы», в которое влились мириады «я». Здесь «Я», вобравшее тысячи «мы».
Итожа первый акт, Смоктуновский пишет то ли от лица Дорна, то ли уже от собственного лица актера Смоктуновского:
«ЧТО ДАДУТ ОНИ, ЭТИ ЛЮДИ, МНЕ, — ДАЖЕ В ЧТЕНИИ.
СЮДА, СЮДА, ЗДЕСЬ ЕСТЬ С КЕМ ПРИМЕНИТЬ СВОЕ МИРООЩУЩЕНИЕ».
Действие второе
Открывается пометкой:
«Утро, утро, раннее утро».
В чеховской ремарке: «...полдень. Жарко...». В постановке О. Н. Ефремова действие происходило почти все время в полусумерках: утра или вечера. Взлетающие занавеси, прохладные тона одежд персонажей и декораций давали ощущение прохлады. Ни зноя, ни резкого солнца: мягкая дымка окутывала персонажей. Точно недавно прошел дождь, и все дрожит и бликует, и люди растворены во влажном мареве:
«Ночевал здесь».
Редкое у Смоктуновского замечание, характеризующее физическое самочувствие персонажа: ранний подъем в чужом доме, необходимость принять предложенные хозяевами обстоятельства, приспособиться к ритму чужой жизни с ее чтением романов вслух, женским кокетством, требованием докторских рецептов от старости... Состояние, где усталость соединена с раздражением:
«Вы читаете только то, что не понимаете.
Такие и читаю.
Вы читаете Бокля и Спенсера, а знаний у вас не больше, чем у сторожа. по-
вашему, сердце сделано из хряща, земля на китах.
Земля круглая.
— Отчего вы это говорите неуверенно?»
Дорн, по Смоктуновскому, не обольщался относительно людей, с которыми свела его судьба: видел их ограниченность, мелочность, эгоизм. Как видел и понимал своих героев Чехов, как видел персонажей «Чайки» Олег Ефремов. Но и для автора, и для режиссера, и для актера точное докторское рентгеновское «видение» отнюдь не сводилось к «разоблачению». После саркастических замечаний итожащая фраза артиста о позиции Дорна:
«ЕГО НАКЛОННОСТИ: ВОТ ПОТОМУ-ТО, ЧТО ВСЯКИЙ, ПО-СВОЕМУ, ПРАВ, ВСЕ И СТРАДАЮТ».
Его Дорн, как и сам Чехов, обладал способностью понимать, что «каждый в своем праве»: и Сорин, желающий жить и наслаждаться в шестьдесят лет, и Полина Андреевна, предъявляющая права на своего любовника, и Маша в своей любви к Константину, и Нина в своей нелюбви к нему... Дорн всех понимал и уставал от этого понимания, от способности к проникновению в чужие души. Он не судил окружающих, он их понимал. Он знал им цену, но при этом следовал завету Гамлета: «Обойдитесь с людьми лучше, чем они заслуживают. Если с каждым обходиться по заслугам, кто избежит порки?» Угадывал в каждом скрытое страдание. Принимал собственную участь и не жаловался.
Сцена, где Дорн отвечает на жалобы Сорина, помечена Смоктуновским:
«ОПЯТЬ СНОВА СЕРЬЕЗНО».
Он не отмахивался от надоевшего пациента, он излагал свое жизненное кредо, обычно надежно спрятанное за иронией, за романсами, за вежливой корректностью: «лечиться в шестьдесят лет, жалеть, что в молодости мало наслаждался, это, извините, легкомыслие». Эту фразу Дорн произносил не столько в адрес Сорина, сколько отвечая на свои размышления. «Мне пятьдесят пять лет, уже поздно менять свою жизнь», — повторит он Полине Андреевне вежливым усталым голосом. И усталость чисто физическая соединится с усталостью нравственной. Устал сегодня и устал вообще. Снова напомнил себе, что жизнь прошла и жалеть о ней - глупо.
Александр Калягин, вспоминая о репетициях «Чайки», рассказывал мне «Грандиозно репетировал Смоктуновский. Как всегда долго придумывал всяческие приспособления, нашел массу черт и деталей, а потом, отбросив все лишнее, появился изумительным Дорном: умным, чуточку циничным, усталым, все понимающим, с каким-то мягким юмором, смотрящим на всех этих людей, на всю эту жизнь. Он неторопливо двигался, медленно говорил. Казалось, что по жилам его Дорна кровь уже не бежит — капает. Он не позволял себе ни одной сильной эмоции. Так женщина, сделавшая подтяжку лица, боится улыбнуться — все порвется. Так он „боялся" впустить в себя боль Сорина, Треплева или Маши. Впустишь и — разорвется душа. В последней сцене он заходил в бывшую гостиную и произносил фразу: „Сколько перемен!" И тут только Смоктуновский мог найти эту интонацию: фраза звучала, как констатация, что ничего не переменилось, ни люди, ни ситуация».
Принятие жизни, при понимании ее жестокости, — это был стержень роли Дорна, но и стержень спектакля, который ставил Ефремов. «Неси свой крест и веруй», — фраза для Дорна слишком патетичная, но он, единственный, жил согласно этой фразе.
Действие четвертое
На полях перед четвертым действием пометка:
«Идет вперед беседка!!? Ну-ну!»
Придуманная Ефремовым и Левенталем садовая беседка, которая становилась то летним театром, где разыгрывалась пьеса, то местом объяснений Треплева с Ниной, Тригорина с Ниной, жила в спектакле самостоятельной жизнью, свободно путешествуя по рельсам, то подъезжая к авансцене, то отъезжая в глубину. Смоктуновский, как правило, довольно иронично воспринимал чисто режиссерские решения, такие, как беседка. Домашний обжитой театрик, в конце спектакля разбитый, с рваными белыми занавесками, колышущимися на ветру, был для актера, видимо, слишком очевидной метафорой проигранной жизни.
Смоктуновский и в своих ролях избегал сцен, поддающихся однозначной трактовке, не признавал определенности прочтения, предпочитал размытость выбора разных вариантов. Единственное место роли, где Дорн излагает свое мировоззрение, свой образ жизни (рассказ Дорна об уличной толпе в Генуе: «..движешься потом в толпе без всякой цели, туда-сюда, по ломаной линии, живешь с нею вместе, сливаешься с нею психически и начинаешь верить, что, в самом деле, возможна одна мировая душа...»), Смоктуновский сопровождает пометкой:
«Не очень-то раскрываться перед ними».
Его Дорн говорил о самом существенном и ярком переживании в собственной жизни намеренно нейтральным тоном светской беседы.
Той же нейтральной интонацией сообщал, что «за тридцать лет практики, мой друг, беспокойной практики, когда я не принадлежал себе ни днем, ни ночью, мне удалось скопить только две тысячи, да и те я прожил недавно за границей. У меня ничего нет».
Смоктуновский подарил Дорну еще одну «чеховскую» черту: замкнутость, нелюбовь к откровенным разговорам и душевным излияниям. «Застегнутый на все пуговицы», безукоризненно корректный и абсолютно владеющий собой Дорн терял в спектакле самообладание один раз. На выстрел Константина он в три прыжка, нарушая все законы физики, летел через сцену...
Верный традиции ничего не писать о внешнем выражении душевных движений, Смоктуновский финальную сцену оставил без пометок.
– Конец работы –
Используемые теги: Актерские, тетради, Иннокентия, Смоктуновского0.071
Если Вам нужно дополнительный материал на эту тему, или Вы не нашли то, что искали, рекомендуем воспользоваться поиском по нашей базе работ: Актерские тетради Иннокентия Смоктуновского
Если этот материал оказался полезным для Вас, Вы можете сохранить его на свою страничку в социальных сетях:
Твитнуть |
Новости и инфо для студентов